Научная статья на тему 'Русский XX век: между смутой и Порядком. Статья 1. От революции до сталинского порядка'

Русский XX век: между смутой и Порядком. Статья 1. От революции до сталинского порядка Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
147
31
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Глебова Ирина Игоревна

According to the author, in a certain sense, the Russian history including of the XX-th century may be viewed as a chain of fluctuations within the two poles the Troubles and the Order. In one of the two articles I.Glebova analyses this rhythm of the native history covering the period between the revolution of 1917 and the establishment of «Stalin's order». Turning to the twenties the author tends to regard the ideology of the new economic policy as an ideology of social compromise. Moreover, one of the most important conclusions of the article is the thesis that compromises and the reciprocal adaptation of the power and the society (and not their violence towards each other) are the characteristic features of Russian «transitions.» In her article I. Glebova shows how rejecting Russian cultural historical heritage in general the new power makes attempts to find the link with the past and to formulate its version of the national idea.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Русский XX век: между смутой и Порядком. Статья 1. От революции до сталинского порядка»

И.Г.Глебова РУССКИЙ XX ВЕК: МЕЖДУ СМУТОЙ И ПОРЯДКОМ

Статья 1

От революции до сталинского порядка

Последнее десятилетие XX в. прошло под знаком двух социально-интеллектуальных явлений: утраты и поиска (национальной) идентичности. Следствием антикоммунистической революции, крушения советской государственности, глобальных трансформаций стало опустошение массового сознания, лишение его привычной системы пространственно-временных координат. Обретение себя, установление социокультурной преемственности (территории, населения, языка) требовало ответа на вопросы «кто мы?» и «где мы?» (странно звучащего, но верного по существу), конструирования новых определенностей человека, жизни, страны. Вне этого невозможно установление и поддержание социального порядка, эффективное функционирование и легитимация постсоветской власти.

Национально-государственная идентификация, самопонимание, воплощенная в «национальной идее» (по существу, определяющей прошлое и намечающей очертания будущего) и материализованная в «скрепляющих» социум символах, образах, памятных датах, стала требованием времени. И - свидетельством о нем: идеологическая апелляция, вызов объединяющей социальной идеи - это своеобразный сигнал и проявление общественных изменений. За двенадцать-пятнадцать лет наше общество пережило время революции и вошло в эпоху преодоления «революционного синдрома», вытеснения множественных социальных, культурных травм, им порожденных. Напомню: столь же короткий (с точки зрения длительности Большой Истории) срок потребовался Советской России на «переход» от социальной, национально-государственной катастрофы к «стабилизации», от биологического выживания - к обживанию нового социокультурного пространства. В том, и в другом случае стабилизация была поддержана «вызовом» идей и символов национальной идентичности - «культурной, интегрирующей идентичности, основанной на биологической непрерывности кровного родства, пространственной непрерывности территории и на языковой общности» (1).

Анализируя социополитическое, культурное своеобразие России, Н.Н.Алексеев писал: русская «...история... полна смут... Снимая... с русской истории романтический флер, мы должны сказать, что определяю-

щими силами ее были, с одной стороны, силы, организующие государство, силы порядка, с другой - силы, дезорганизующие, анархические, внешне выражающиеся в различных проявлениях русской смуты...» (2). Поэтому, считал он, нашу историю следует изучать как историю смуты. Мне представляется, что своеобразный ритм русской истории создает чередование, сочетание, сложный синтез двух социальных явлений -Смуты и Порядка. Это определяющие русское мировоззрение образы и в то же время устойчивые элементы нашей жизни. Если Смута - абсолютная, самодостаточная по существу «единица» (образ-понятие), то Порядок предстает как явление функциональное, скорее, подчиненное Смуте. Установление Порядка предполагает подавление социума, сдерживание, укрощение социальной анархии. Русские примиряются с Порядком как с необходимостью - и, с покорностью впрягаясь в жизненное «тягло», ожидают новой Смуты.

Двигатель русской Смуты - стремление к освобождению, схожее по существу с тягой к внешнему распространению в пространстве. Порядок «по-русски» не предусматривает, как на Западе, усовершенствования общественно-политической жизни, ослабления давления государства на общество, его самоорганизации для представления и защиты своих (самых разнообразных) интересов. Назначение Порядка - изживание Смуты, переориентация социума на решение государственных задач и бытовое обустройство. Порядок не предполагает нравственного единения, преодоления насилия, вражды, «узаконения» «разномыслия», установления «взаимной доверенности власти и народа» (Н.Н.Алексеев). И в Смуте, и в Порядке проявляется внутреннее сущностное единство русского социума - власти и народа (социального большинства). Они противостоят тем силам, которые стремятся к расширению личной свободы, торжеству индивидуального начала. Их-то и подавляет коллективная воля, ведущая к Смуте и устанавливающая Порядок. Однако эти силы и стремления проявляются, заявляют о себе в короткие «переходные» периоды - между Смутой и Порядком. Поэтому важно представлять, как осуществляются эти «переходы», каковы причины их «краткости», насколько обоснованы мнения об их неорганичности (или, напротив, соответствии) русской социальности. XX век дает богатые возможности для такого анализа: две Смуты (1917-1921 гг. и 1989-1993 гг.) завершились «переходом» в Порядок - сталинский (эту русскую «классику») и путинский.

Эпоха революции и время порядка (русского аналога европейской «стабильности») породили обеспечивающие их идеи. Революция - универсальный социальный миф, ставший катализатором разрушения старого порядка. В 1917-1921 гг. этот миф нашел свое выражение в идеологии социальной справедливости, равенства, интернационального единства «угнетенных» («обиженных и оскорбленных»). В 1989-1993 гг. -демократии, рынка и всеобщего достатка, единых цивилизационных ценностей. Возникнув в контр-элитной среде, эти идеи были присвоены и использованы политическими группами, ставшими на пике револю-

ции новой властью. Порядок (эпоха завершения, «отката», «контр»-революции) питается идеологией национальной самобытности, достаточности, ядром которой является национально-патриотический миф. При этом не отказывается полностью от революционных идей (социалистического или капиталистического мифа), придавая им утилитарный, подчиненный «отеческим» ценностям и идеалам характер.

Эти центральные идеи, связанные с определенными периодами, проживаемыми обществом, помещены в более широкий исторический контекст. В истории России XIX-XX вв., все еще имеющей как непосредственное, так и опосредованное влияние на современность, выделяются две политические и идеологические силы (тенденции), боровшиеся и в разное время преобладавшие на политической сцене. Условно они могут быть названы революционной (космополитической) и нацио-

нально(государственно)-патриотической. Каждая из них создала свою конструкцию национальной идентичности - и соответствующую ей форму исторической памяти. Ядро первой составляют идеи революционного обновления, преобразования, освобождения, аккумулирующие разрушительную социальную энергию, пафос отрицания прошлого. Другую определяют национальный патриотизм и религиозное чувство, питающие идею Святой Руси, поддерживающие веру в ее постоянство, вневременную сущность, непрерывность традиции. Обе эти тенденции присутствуют и взаимодействуют в пространстве современности, формируя логику действий и власти, и общества.

Термин «порядок», которым определяется послереволюционное время (в начале или в конце XX в.), очень красноречив. Он указывает, как воспринимается предшествующая эпоха: беспорядок, развал, анархия, хаос (по-русски - Смута). В этом - своеобразие, особость русской революции. В центре ее - не стремление к политической свободе или преодоление нужды и кричащего неравенства (как на Западе), но освобождение от всех «оков», фундаментальных начал, устанавливающих и регулирующих общественный порядок, всех социальных стабилизаторов (материальных, моральных, культурных). Смута есть расковывающийся хаос. В ней побеждает безжалостная, слепая стихия разрушения, грозящая самим основам социальной жизни; словно рассасывается - и внезапно исчезает власть (и прежде всего власть высшей концентрации, ее сгусток - верховная). Овладевание стихией, подчинение себе энергии этого тотального освобожденческого катаклизма под силу особой «породе» социальных управляющих. В этом-то смысле Смуте и противостоит Порядок, предполагающий (в русском варианте) закрепощение, «подмораживание» социального хаоса, создание новых скреп для русского мира. Самостоятельное социальное значение имеют «переходы», связывающие эпохи Смуты и Порядка.

Двадцатые (как и девяностые) годы XX века для России - время преодоления непосредственных последствий Смуты, формирования

основ новой социальной организации, упорядочения (каждой отдельной) жизни. В моменты «переходов», восстановления общественного порядка происходив проникновение, вживление в социальную ткань новой власти - за счет целой серии социальных, политических, экономических компромиссов. Идеологию нэпа можно рассматривать как идеологию социального компромисса. Постсоветская властная модель прижилась только благодаря компромиссам основных политических и экономических сил. Пожалуй, компромиссность, взаимное приспособление власти и общества (а не их насилие друг над другом) и есть определяющая черта русских «переходов».

При всем различии социальных условий, политической ситуации в этих «случаях» есть нечто общее - появление социального запроса на компромисс как условие выживания, налаживания жизни в стране. В «режиме» компромисса преодолевались сверхвысокое эмоциональное напряжение (реакция на стремительные перемены, разруху, ожидание быстрого построения «земного рая»), дефицит социального оптимизма, деструктивные настроения. Вектор социального «перехода» определяется качеством, потенциалом власти, а также бродящими в обществе, заряжающими его настроениями. Они либо делают социум легкой добычей власти, либо позволяют ей противостоять, «уходить» от ее давления, утверждать независимое от нее приватное начало.

Эпоха стабилизации связана с торжеством эволюционного начала, относительной «нормализацией» жизни, определяемой пафосом созидания. Это демонстрирует история 1920-х гг. Тогда общество постепенно становилось «управляемым», что ощущали и оно само (добровольно делегируя управленческие права «наверх»), и новая власть, стремившаяся к монополизации социального пространства. В то же время власть и общество отличали слабость и неуверенность. Так, управленческий аппарат был крайне неустойчив, разобщен (в том числе из-за внутрипартийной борьбы); по духу и стилю (патриархальности, традиционности, неэффективности, хаотичности) соответствовал социальной среде. Власти требовалось время для налаживания инструментов насилия, принуждения, закрепощения, контроля, для собственной консолидации. Этим был вызван ее компромисс с народом (в рамках нэпа), стремление к постоянному мониторингу общественных настроений

(3).

При всей сложности, болезненности, неопределенности социально-политической ситуации 20-х годов можно выделить несколько определяющих ее характеристик. Прежде всего это признание власти: по мнению современных исследователей, к середине 20-х в общественном сознании сложился образ коммунистической власти как власти легитимной (а не узурпаторской), «своей» - народной (в отличие от «чужой» -царской), успешной (4). Такое восприятие Советской власти и в городе, и в деревне было вызвано ее победами в гражданской войне, затем - над внутренними «врагами» (партийными оппозиционерами), а также введением нэпа. Альтернативы новой власти не существовало; она доказала свою адаптивность, способность поддерживать некий по-

рядок. Для многих была очевидна ее «природная» связь с прежней властью, традиционными методами государственного управления -при понимании абсолютной новизны, совершенного разрыва с прошлым (5). Письма советских граждан 20-х гг. свидетельствуют: власть для них оставалась властью, какой бы она ни была (6). Отрицательное отношение к власти вообще как силе, противостоящей обществу, подавляющей независимые мнения, грозящей чрезвычайщиной и насилием, было унаследовано от дореволюционных времен и усилено, доведено до предела «беспределом» гражданской войны. Воспринимая представителей власти как детали некой грозной машины, угрожавшей их благополучию, граждане (в большинстве своем) были не склонны к активному протесту, привычно считая себя объектом государственной эксплуатации. Вот характерная фраза из письма советского гражданина - подданного Советской власти: «Мы люди темные, повиноваться должны власти, уж какая она ни есть» (7).

Важным представляется и следующее обстоятельство. Значительные колебания после революции настроений в рабочей среде вызывались (в том числе) явной неустойчивостью власти, ее политической «неопределенностью»; при этом совсем не обязательно, что эти «качества» напрямую отражались на уровне жизни и быте рабочих (8). Слабость, нестабильность власти (ощущавшиеся как безвластие, анархия) вызывали массовые оппозиционные настроения. «С укреплением центральной власти пропадали страхи масс, - писал комиссар Обуховского завода А.Антонов, - и вновь со стороны замечается сочувствие происходящим событиям» (9). По наблюдениям исследователей, и в крестьянской среде относительно спокойный политический «фон» способствовал восприятию ситуации в стране как «нормальной», «обычной» (10). В силе и стабильности власти люди видели ее главные качества, вызывавшие желание с ней солидаризироваться, и необходимые составляющие порядка. Это многое объясняет в дальнейших событиях.

Послереволюционная относительная нормализация (и материализация) жизни при слабости и ограниченности власти сопровождалась усилением рационально-прагматических практик, изживанием обычного («уличного») права, «заземлением» (демифологизацией, утилитаризацией) революционного идеала -свободы (воли) и социальной справедливости. Идеальный образ все больше растворялся в обыденности, тускнел при сопоставлении с личным опытом. Внутренний протест обывателя против «революционного правосознания» и чрезвычайщины вызвал к жизни идеи защиты личных и коллективных прав, требования соблюдать «социалистическую законность»; в обществе утверждался частный (экономический) интерес (11). Новый идеал -стабильности и порядка - связывался людьми с разумностью и привычностью бытового устройства жизни. Потребность физического выживания стимулировала появление элементов (квази)рыночной психологии и поведения, самих «стихийных рыночников» (мешочники - привет из прошлого нашим «челнокам»). «Нэповский переход», когда расширились легаль-

ные возможности для получения более высоких доходов и проявления экономической инициативы, практически демонстрировал приоритетность индивидуальных и групповых интересов и прав над абстракцией «всеобщего блага», рационализировал подход к экономической жизни. Следует отметить, что появление в массовом сознании правовых, «рыночных» идей никак не является свидетельством в пользу демократии, капитализма, рыночного хозяйства (12). Они сочетались с приверженностью советской демократии и социальному государству. Граждане рассматривали закон не столько в качестве регулятора общественных отношений, но преимущественно как способ ограничения произвола власти. Городские и сельские обыватели 20-х годов хотели бы с помощью правовых норм «загнать» власть в некую «резервацию ограничений», оставаясь при этом свободными от личной, гражданской ответственности.

Потенциал плюральности, индивидуализма, правовой и экономической самостоятельности не был реализован, не оформился в значимую социальную тенденцию. Общество 20-х годов отличали политическая апатия, задавленность нуждой, усталостью от ожидания перемен. Оно (в массе своей) не принимало обозначившегося социального расслоения, болезненно реагировало на появление «новых советских», на экономические кризисы и «болезни» нэпа (например, безработицу) (13). Предельная архаизация общественной жизни, нарастание к концу 1920-х настроений революционного радикализма, «социального реванша» и нового передела, помноженные на политическую пассивность и антигражданственность, устойчивое психологическое напряжение, создавали мощный ресурс властной «(контр)революции сверху», торжества идеологии социального (выдержанного в форме классового) насилия. Все это способствовало «национализации» властью человеческого потенциала, подавлению индивидуального начала, установлению порядка через (сверх)насилие, оправданное коллективной волей.

На рубеже 1920-1930-х гг., на «пике» «перехода», власти не удалось примирить или выделить «главные» социальные настроения, консолидировав лояльные ей силы. Однако она сумела использовать весь сплав противоречивых до парадоксальности, неустойчивых желаний, мотивов, рационализированных и утопичных жизненных схем, подчинив себе социум. Победа власти была возможна только в «примитивном» обществе, в котором материальный базис совершенно поглощен «надстройкой». В том обществе произошла минимизация материи и материального, элементаризация потребностей и запросов; оно ощущало недостаток всего и во всем. Это рождало и поддерживало «плохое» самочувствие разных групп населения - социальное напряжение, разочарование, неуверенность и неудовлетворенность, агрессивность и озлобленность. В обществе возникала непреодолимая тяга к тому (конкретному человеку - «сильной руке», какому-то институту), что способно обеспечить и гарантировать необходимый жизненный минимум. Большинство граждан хотело бы устранить социальное искушение

(всем явленное достаток-богатство), рождавшее неудовлетворение и ощущение собственной неполноценности, т. е. уравнять всех в бедности.

Следствием «разрухи» и всеобщего материального дефицита (его «отголосками» пронизана советская эпоха) стала социальная примитивизация. Благодаря исследованиям 90-х гг. установлено: во время революции и гражданской войны русская деревня восстановила и укрепила свою патриархальную внутреннюю целостность; произошла своеобразная «архаизация» сельского мира. В этом исследователи видят защитную реакцию аграрного социума против революционного распада и разрушения (14). Скорее, то была защита от усложнения общественной жизни, вызванной модернизацией конца XIX - начала XX в., - и одна из глобальных причин «освобожденческого катаклизма» 1917-1921 гг. (15). Кстати, «общинная психоментальность» определяла и сознание рабочих, а революция только усилила подобие «рабочего класса» «квазиобщинному социуму» (16).

Упрощение жизни, натурализация хозяйства, всеобщее распространение общинной идеологии определяли социальный климат, задавали определенный вектор «переходу». Вот как характеризуется «массовая идеология» 20-х годов: «Сила эгалитарных представлений о справедливости в обществе была такова, что классовое насилие как наиболее быстрый и радикальный метод имущественного уравнивания виделось очень многим как не просто приемлемый, но и желательный путь построения справедливого общества... Общество, казалось, все время находилось в погоне за ускользающим социальным идеалом, что делало возможным отбрасывание политики компромисса, свертывание нэпа и переход к очередному витку классового насилия - вновь под лозунгами свободы и справедливости... Опасения в связи с возможностью нового витка чрезвычайщины постепенно трансформировались в его же нетерпеливое ожидание... Для многих людей представления о приоритете закона, о желательности правового и компромиссного способа разрешения многочисленных противоречий отступают перед ожиданием «большого скачка». Нежелание понять и принять всю сложность общественной жизни приводит к одобрению в общественном сознании легких и простых решений, полностью выходящих за рамки представлений о гражданской конституционности» (17).

Конечно, в 20-е гг. власть консолидировала и инициировала, придала особую напряженность (силу «излучения» и заражения) этим настроениям, используя информационно-символический ресурс. С ее усилиями связана абсолютизация в обществе синдрома «обманутых надежд», комплекса «социального реванша», «передельных» настроений. Однако именно «захват» общества идеологией и этикой выживания, поглощенность патриархально-архаическим и радикально-революционным, наряду с диктатом традиции, отдавали его в руки власти. Великое освобождение стало залогом (и прологом) великого закрепощения. Его идея была заложена в новом (символическом, материализо-

вавшемся в политике и социальной жизни) «договоре», который заключили народ и власть на рубеже 1920-1930-х гг.

Новый советский порядок создавался за счет ликвидации компромисса как способа разрешения социальных конфликтов - и установления единства бескомпромиссной власти и не нуждавшегося в компромиссах народа. «Подлежавшие уничтожению» компромисс и право на противоречия, конфликты, примирения (формально-правовым, договорным, а не силовым путем) в социальной жизни были разменены на народный идеал Правды-воли и социальной справедливости. Он предполагал «поравнение» и насилие - однако осуществлявшееся не народом (в революционном порыве), а властью «в интересах народа»: его минимальной, но гарантированной властью обеспеченности и защищенности. Поэтому насилие, с народной точки зрения, выглядело справедливым и оправданным. Народ, таким образом, «подписался» на соучастие в нарушении властью всех и всяких законов, норм, идеалов, связей, традиций. Он становился соучастником в главном преступлении русской власти XX века - против самого же себя. Поэтому вместе с ней не признаёт (и не признает) своей преступности. Поэтому так исступленно и верил символу и воплощению своего «сговора» с властью - И.В.Сталину.

Советская власть в конце 20-х гг. уже была готова «взять в руки» общество-народ-страну, упорядочить и «справедливо уравнять» всех и все по своему образцу. Качество той власти, оправой, формой, выражением и средой существования которой была партия, гарантировало успех принятой на себя миссии. То была власть, стремившаяся к абсолюту, поглощению, растворению, переработке в себе всего «социального», что было ей доступно. Целью партии-власти была сама власть, а не те преимущества, возможности, которые она открывала. Поэтому вне власти не могла реализоваться, проявить себя в полной мере «партия нового типа». Власть для нее, как показала история, не была способом, инструментом осуществления идеи, но сама идея оказалась подчинена власти.

В этом коренное отличие власти советской от постсоветской. Современная власть, все больше пугающая в последние годы общество «призраком коммунизма», по существу не такова. Ей потребна не власть вообще, а власть «конкретно» - постольку, поскольку она позволяет решать передельные, контрольно-распределительные задачи. Советскую власть питало, давало силы насыщение самой властью, поэтому она - субстанциальна. Постсоветскую - насыщение «материей», потому она -функциональна. И не отягощена мессианскими, глобальными социальными задачами - или необходимостью решения значимых социальных проблем. Она сосредоточена на себе, тогда как советская власть была нацелена на социум, ею захваченный. Для жизнедеятельности современной власти достаточно ограниченного социального

пространства - только с ним связаны ее претензии на монополию. Даже формулирование ею общесоциальной положительной программы (восстановления, обустройства страны) не меняет ее внутренней определенности. И в этом смысле мы являемся свидетелями не возрождения, а вырождения русской власти.

Действия советской власти не определялись исключительно задачами момента (удержаться, победить в гражданской войне, успокоить народ). Тотальное закрепощение страны нельзя объяснить ни необходимостью «раздуть мировой пожар», ни построить социализм в «одной, отдельно взятой...». Логика партии-власти определялась ее природой. Она же требовала себе особых людей, способных ее выразить, творить социум в соответствии с ее волей. Н.А.Бердяев так характеризовал «новый коммунистический тип», победивший в революции начала XX века: «мотивы силы и власти вытеснили» в нем «старые мотивы правдолюбия и сострадательности»; «выработалась жесткость, переходящая в жестокость»; этот тип практиковал «методическое насилие», не задумываясь о морали (18). В том, что «народные массы были дисциплинированы и организованы в стихии русской революции через коммунистическую идею, через коммунистическую символику», приспособленные «к русским традициям и инстинкту народа», мыслитель видел «бесспорную заслугу коммунизма перед русским государством» (19).

Два главных человека, через которых миру была явлена русская власть в своем «предельном» образе - Ленин и Сталин. Это неразделимое единство, слитые воедино наследник и учитель, идеолог и практик, родоначальник и преемник. Они выделили властный концентрат, власть в чистом виде (абсолютную и всепоглощающую), от которой затем питались все их наследники-продолжатели. При этом они аккумулировали в себе грандиозную энергию социального взрыва - Революции-Смуты. И тот и другой не были «связаны» борьбой двух «начал» - партии и власти. Они сами были «партией-властью». Каждый из них рожден потребностями своего времени: захвата и удержания власти (через разрушение), захвата и удержания народа (через разрушение-созидание). Ленин -идеал партийного вождя, отвечающий потребностям революции; Сталин - народного, «назначенного» создать порядок. Они и выработали систему - советско-партийно-народный строй, способный к саморегуляции, самовоспроизводству, но не выдержавший прививки демократии и рынка на западный манер (или мутировавший от их внедрения; и то и другое одинаково верно). Они же отражали и формировали природу большевизма -воплощения русской революционной традиции, ее политической культуры.

Сталин - одновременно и идеальный «наследник» Ленина, и антипод. (Этот вариант повторился в «постсоветском проекте»: Путин - в той же мере преемник Ельцина, сколь и его отрицание. Это и сделало возможным наследование власти в демократическом формате.) Сталин - и законный наследник, и самозванец, узурпировавший власть, в одном лице; и продолжатель «дела Ленина», и его разрушитель. Устано-

вив монополию власти-партии, он нарушил неустойчивый баланс между «самодержавием партии» и самодержавием лица, ее олицетворявшего и представлявшего (между принципом коллективного руководства и единодержавием). В сталинской системе источником всего и вся - и для партии, и для страны -становился народный вождь. В логике этой системы производилась реорганизация («перестройка») партии, госаппарата.

При Сталине «партия старой власти» («ленинская гвардия», партия революции, вся - яркость, сила, наступательный порыв) была уничтожена «партией новой власти». Ее составляли сталинские выдвиженцы и назначенцы, люди вождя, винтики большой машины - технократы, деспотические менеджеры. Шила Фитцпатрик считает, что с середины 30-х гг. Сталин видел в своих кадрах уже не столько революционеров, сколько хозяев (bosses), и даже будто бы есть свидетельства, что эти старые кадры были для него чем-то вроде бояр. И он полагал, что их нужно уничтожить (как это сделал Иван Грозный) и создать на их месте новое служилое дворянство (20). Р.Суни также свидетельствует: «Шло воспитание деспотического менеджера - не лидера, а правителя (ruler). Как говорил Каганович, «когда директор появляется на фабрике, земля должна дрожать» (21). Н.А.Бердяев же считал, что большевики сформировали новый тип русского человека - «военно-спортивный». И полагал: этот тип обеспечит России существование в мире жесточайшей конкуренции.

Сталин из партийного беспорядка (смуты) сотворил порядок -монолит, единую волю, мощный разрушительно-созидательный механизм. Организация профессиональных революционеров была уничтожена; герои революции и гражданской войны ушли в небытие (в прямом смысле слова: были стерты из жизни и народной памяти), а вместе с ними - претензии на независимость, самостоятельность (в рамках партии), «уделыцину» и «местничество», клановость по принципу фронтового (а также эмигрантского, подпольного) военизированного братства. Интересно, что партийная оппозиция (и сталинских, и ленинских времен) определялась по удельно-клановому принципу, а организовывалась и действовала как революционное подполье. Публичность не была органична партии; и в этом смысле она - отражение («тень») старой власти.

Система партийно-управленческих (формальных и чрезвычайных) структур, не связанных с конкретными социальными, национальными, групповыми интересами, стала той средой, в которую был помещен народ. В сталинской «партии порядка» мы можем обнаружить лишь иерархию номенклатурно-профессиональных интересов. В ее рамках была организована партийная система «кормлений»: аппарат «кормился» за счет населения, объем «корма» распределялся в соответствии с местом в номенклатурной иерархии (22). Условием «дачи» «кормления» была обязательная служба, которая со временем смягчалась. После войны центр тяжести в деятельности номенклатуры переме-

щался от обязанностей к правам-привилегиям (в соответствии с изменением партийной политики: от репрессий - к политике «поощрения» парткадров). Советское «служилое сословие» формировалось на основании сложного сочетания московского местничества («родовой» принадлежности к номенклатуре, «правильности» происхождения) и петровской «выслуги». Усилиями партии-государства страна превратилась в «место лишения свободы»; и сама партийно-государственная система - не исключение.

То была в полной мере общенародная партия - наш вариант «плавильного котла» (символично, что именно так о ней 18 ноября 2004 г., в интервью крупнейшим российским телеканалам, вспомнил В.В.Путин). Будучи сама сплавлена в монолит, она создавала и народное единство, перемалывая, не давая оформиться, определиться, выявиться разным общественным интересам. Партии-монолиту соответствовал народ-монолит - социум, лишенный независимых, индивидуальных форм социальных отношений, возможностей самовыражения, скованный «главным террористом» -государством (партией-властью) - иерархизированной системой наказаний-страхов-дефицитов-привилегий. Высшей целью власти было искоренение индивидуальности, создание общества без человека. То есть в своем идеальном замысле «советский народ» -бесчеловечное общество в прямом смысле слова (рождение человека, независимой от власти личности, а вместе с ней автономных форм жизни, социальных связей, инициатив могло разрушить все это единство и само «социалистическое» общество).

Единое социальное здание венчала («крышуя» эту «сталинскую высотку») «обще-народная» (верховная) власть - над- и вне-сословная, классовая, национальная «монархия» (воплощенный идеал «монархии трудящихся»). Она претендовала на то, чтобы выражать все (а не узкоклассовые или обще-интернациональные) интересы народа, руководить и направлять социалистическое строительство (советский аналог мирной трудовой жизни). Таким образом власть и человек, ее представлявший и воплощавший, сливались с судьбой страны.

И в этом коренное отличие власти ленинской от сталинской. При всей противоречивости, изменчивости программы и действий В.И.Ленина очевидна его устремленность к воплощению на практике идеального социального проекта. Крах (по существу) его попытки, перерождение идеи (23) подтверждали ограниченность возможностей власти, ее зависимость от господствующих в обществе ценностей. Сталинская власть стала безграничной из-за того, что воспринималась как народная и (отчасти) была таковой. Сталина и «его людей»-выдвиженцев выплеснула наверх народная гуща; они в определенном смысле соответствовали народному властному идеалу. «Народная» власть, установившая гармонию разных интересов через ликвидацию самих интересов и их носителей, воспринималась как высшее благо, гарант одного (общего, народного) интереса, защитник от всех жизненных угроз. Эта (верховная) власть стояла над государством, даже над партией, будучи связана

только с народом. С ее обретением завершалась Смута - наступал покой, порядок. Не как всеобщее согласие, но - отказ от несогласия с властью через подчинение и насилие. «Люди стремились к порядку в исторически известных им формах, к крепостничеству», -писал А.С.Ахиезер (24). Порядок тоже требовал жертв - уже не революции, а «интересам народа». Сами интересы определяла «крепко стоящая за народ» власть.

На формирование «нерушимого единства» одной власти-одной партии-одного народа ушло почти десять лет. В 1934-1936 гг. сталинский порядок был установлен; его закрепили сталинская конституция и 1937 год. А основой стала сталинская «властная вертикаль» - инструмент разрешения «по-русски» (т. е. «минимизации», уничтожения) социальных противоречий, конфликтов, кризисов (предотвращения Смуты, в конечном счете). Она же служила задачам построения нового, современного общества - за счет ликвидации связи, устоев, ценностей (форм социальной организации), скреплявших и поддерживавших патриархально-архаичное; внедрения современных технологий, научных достижений, технических инноваций. Таким образом, торжество, казалось бы, мира русской архаики, стало прологом его уничтожения «народной» властью, призванной в качестве защитника от новизны, усложнения жизни (в той же мере, что от анархии). «Народно-патриархальная монархия», используя народные идеалы, господствующие в обществе настроения, служила только самой себе. И в тоже время, сама, будучи несовременной, архаичной (т. е. народной), не только насаждала современность, но и культивировала архаику (в экономике, политике, культурной среде).

«Крах царской власти в 1917 году был в глазах народа не гибелью особой формы государственности, которую народ хотел заменить другой, например, монархию республикой, - отмечает А.С.Ахиезер, - а крахом государственности вообще, результатом стремления... разметать всякое начальство и всякую власть... Советская власть могла восстановить государственность лишь стихийно» (25). В 20-е годы шел во многом стихийный, «животный процесс восстановления органических государственных тканей». Его инициировала власть, но и общество «соглашалось» на усиление государства, осознавая большую целесообразность и «правильность» государственного порядка для удовлетворения собственных растущих потребностей.

Рост массового согласия на сильную центральную власть придавал новый импульс экспансии государства при Сталине. Центр тяжести власти на рубеже 20-30-х годов переместился от «местной» (в том числе национальной) к «высшей», верховной. Русский политический идеал народовластия в форме Советов реализовался на практике в диктатуре власти, воплощенной в партийно-государственных (слитых, не подлежащих делению) формах. Государственное строительство было подчинено нескольким универсальным, носящим вневременной характер, закономерностям. В русской традиции - разрешать конфликты не посред-

ством урегулирования противоречий различных интересов, а путем принуждения, с помощью слаженно действующего (пользуясь ленинской терминологией, «с правильностью часового механизма») аппарата.

«Планомерную государственную организацию» (Ленин) направляет полицейская и военная логика, предполагающая подавление (в той или иной степени, теми или иными средствами) потенциально разрушительных (с точки зрения власти) сил ради обеспечения социального мира - точнее, для предотвращения новой Смуты (26). Для партийно-государственной системы главную проблему составляет обеспечение единства, а не инструментальной многофункциональности. В сталинской «вертикали» оно приняло крайние формы. «Новые государственники» и здесь пытались изваять «монолит», нерушимое единство - в принудительном, насильственном порядке. Высшее руководство «закрепощалось в первую очередь... Сложилась особая этика беспрекословного подчинения указаниям партии и самоотверженной работы... во имя общего блага... Закрепощение распространялось на весь партийный и государственный аппарат» (27). И, наконец, такая система требовала предельной унификации.

В декабре 1931 г. в интервью немецкому писателю Э.Людвигу, автору биографий великих людей, И.В.Сталин сказал: «Задачей, которой я посвящаю свою жизнь, ...является... укрепление государства социалистического, и значит - интернационального» (28). О том, что большевики неизбежно должны будут укреплять государство (добиваясь единства партии), много писали русские эмигранты. В государственном строительстве они видели историческую миссию и оправдание большевизма, гарантию его перерождения - отторжения им интернационально-социалистической идеи в пользу национал-социализма (29). К примеру, Н.А.Бердяев указывал: «...большевизм есть третье явление русской великодержавности, русского империализма... Большевизм - за сильное централизованное государство. Произошло соединение воли к социальной правде с волей к государственному могуществу, и вторая воля оказалась сильнее» (30). Государственная логика (точнее, логика государственников) столь же неизбежно, считали они, приведет большевиков к «освобождению от наносных интернациональных идей» (Н.Устрялов), от пренебрежения тем, что они считали «ложно-патриотическими и национальными предрассудками».. А значит, к торжеству самобытности, национального духа, русского национализма в качестве «положительной» программы. Иными, словами, русские эмигранты-«патриоты» предполагали перерождение Советской России в национал-социальное государство - и такая тенденция в 20-е годы просматривалась.

Эпоха установления сталинского порядка неизбежно ставила на очередь, актуализировала проблему идентификационную, требовала «установления» нового социума в пространственно-временном, соци-

окультурном отношении. Большинство современных исследователей определяют советскую идентичность через национальное. В зарубежной науке устойчиво мнение: сталинская концепция «построения социализма в одной стране» и практика индустриализации отражали возврат большевистского руководства к «ценностям русского национализма» (31). Это демонстрируют и недавние работы, в которых трансформация идеологии и практики режима в направлении «национал-большевизма» (термин М.Рютина) связывается со становлением культа личности, а также -с «...развитием государственно-ориентированной патриотической идеологии, напоминавшей великодержавие и «руссо-центристские традиции» царской эпохи» (32). Для отечественных исследований характерен тот же национал-центричный взгляд: с середины 20-х годов в теории и практике большевизма все более отчетливо выявляется роль «старых национальных интересов», постепенное возобладание «преемственности» над сдвигами» (33). В современной политологической литературе зафиксирована близкая точка зрения: «Большевистская идеология при Сталине дополнилась... немаловажным положением, связанным с опорой на русские национальные традиции. Произошло своего рода сращивание левых лозунгов с идеей государственного патриотизма при соответствующем отходе от планов мировой революции, для которых СССР должен был бы служить лишь стартовой площадкой» (34).

Однако, как представляется, вопрос о природе советской идентичности, новой «национальной» идее (как способе интерпретации идентичности) и ее связи со «старой» (русской) нуждается в уточнении, более детальном рассмотрении. В начале 30-х годов в идеологии и практике большевизма, как и в народной «картине мира», действительно произошел крутой поворот от революционного мифа к идее национальной самобытности. И это закономерно. Смута выбивает из народного сознания национальное, патриотическое (что само по себе ставит под сомнение значение для народа этой ценности). В 1917-1918 годов русские открыли фронт, сдали страну немцам. В конце XX века вновь произошел крах национал-патриотической идеи, долгие годы поддерживо-вавшейся советской системой «патриотического воспитания трудящихся». Цельность страны и ее «военно-революционные» завоевания столь же легко и Стремительно, как в начале столетия, были сданы под обещание нового, капиталистического, социального рая. Времена изживания («выдавливания из себя по капле») национального самоощущения получали в эпохи Порядка статус национально-исторической травмы. С ее преодолением и связан Порядок: укрепление власти, обустройство страны, приостановка распространения во-вне должны поддерживаться символами внутренней укорененности. В 30-е годы «идея коммунистической революции, - бродячий детерриториализирующий призрак, который неотступно преследовал Европу и мир..., была, в конце концов, превращена в ретерриториализирующий режим национального суверенитета» (35).

Разрушение (избавление социума от «корней» и сознания единства) или конструирование (возвращение чувства сопричастности определенным территории, языку, культуре) идентичности требует обращения к прошлому: идентичность возникает и поддерживается как некое чувство принадлежности, сопричастности к историческому наследию. Революционный вызов прошлого не предполагает его научного исследования. Прошлое было затребовано революцией для решения конкретных задач «современного момента» - его «присвоение» политикой неизбежно. Революция произвела операцию по разрушению (критике, отрицанию, обличению и изгнанию) прошлого, исторических традиций, социокультурной преемственности. Тем самым она утверждала - во времени и пространстве - новизну преображенной ею страны, ее право быть ни на кого не похожей (и, в первую очередь, на себя прежнюю). Прошлое легитимировало новый режим, а главное - сам социальный беспорядок, Смуту, неожиданное (для всех) уничтожение (объявленного аморальным, обреченным, не имевшим права на существование) Старого порядка, его веры, устоев, истин, героев, символов. Ликвидация идентичности, социального единства, в конечном счете, настраивало социум на противостояние, гражданскую войну.

Анархическая стихия Смуты в начале XX в. отмела никому не нужное, «чуждое» прошлое. С ним себя связывали (и его оставляли в своей жизни) только «враги революции» - эмигранты, контрреволюционеры, «лишенцы», «пораженные в правах». Их прошлое перешло в Советской России на «нелегальное положение». М.Н.Покровский, выступая на I конференции историков-марксистов, назвал «термин «русская история» «термином контрреволюционным» (36). Он считал его таким же избыточным для пролетариата, как и понятие отечества; Покровскому одинаково «не симпатичными» представлялись понятия «патриотизм» и «национализм» (37). Пролетарий не должен был мыслить в таких категориях. Для того, чтобы помочь ему развиваться в «верном направлении», русскую историю изъяли из преподавания, заменив ее историей революционного движения. Школа, по замыслам педагогов-марксистов, призывалась воспитывать не «русского ребенка, ребенка русского государства» и не «для защиты родины», а «гражданина мира, интернационалиста», способного «драться за мировую революцию», за «всемирные идеалы» (38).

Целью «массового социалистического воспитания» объявлялась выработка (извне, усилиями «профессионалов-революционеров») «социалистической сознательности», «реорганизация человека» (точнее, «ковка нового человека») (39). Для этого использовалось прошлое, функциональное значение которого неоднократно подчеркивалось М.Н.Покровским: «История не есть самодовлеющая задача, история -величайшее орудие политической борьбы, другого смысла история не имеет» (40). В этом смысле историк, как и любой «человек науки», «работник искусства», становился «психоинженером», «психо-конструктором» (41). Он призывался партией воспитывать «революционные

чувства» («бить по чувствам», по выражению Н.К.Крупской), чтобы разорвать связь с прошлым, лишить массу эмоциональной зависимости от него.

В 1930 г. «великий пролетарский писатель» М.Горький отмечал: «Растут дети, для которых наше дореволюционное прошлое со всеми его грязными и подлыми уродствами будет знакомо только по книгам, как печальная и фантастическая нелепая сказка» (42). Тот же М.Н.Покровский следующим образом характеризовал революционную «политику памяти»: «Ведь нельзя же так, как у нас: некоторые хотят сделать из города Москвы музей старых зданий... Нельзя же так. Вот точно так же и в истории, -кого-то нужно выселить оттуда, выселить излишние персонажи, которые теперь совершенно не нужны. Так что, конечно, целым рядом этих исторических персонажей придется пожертвовать, но наиболее махровые, колоритные останутся, но останутся в надлежащем освещении» (43).

Это credo русских в отношении «историко-культурного» (и любого другого) «наследия»: не просто отрицание или акцентирование преемственности (восприятие прошлого, исторического опыта по типу наследования), но эксплуатация «наследия» - его подчинение, использование или отбрасывание в зависимости от актуальных задач текущего момента. Таково отношение Сталина к ленинскому наследию, его преемников - к сталинскому, Ельцина - к горбачевскому, Путина - к ельцинскому. И, более того, большевиков - к дореволюционному, «антибольшевиков» - к коммунистическому. Исторически русские (подданные империи, граждане СССР и РФ), могут принимать разные социально-политические формы; сочетать, совмещать несовместимые опыт, практики - быть (последовательно или в одно и тоже время) и рыночниками, и антирыночниками, сторонниками свободы слова и ее противниками, хулителями Ленина и его поклонниками. Ценность любого «наследия» (даже будучи определена в формально-правовом «формате») не постоянна, зависима от ситуации и конкретных людей. Всё абсолютно функционально, подчинено «текучке», а потому легковесно, подвержено разрушению при минимальном внешнем вторжении. В этом - наша сила, но и слабость; объяснение неспособности выработать какие-то устойчивые, долговременные социально-политические формы, «балансировки» и «предохранители» для функционирующей системы (социалистической или капиталистической).

В соответствии с установкой М.Н.Покровского (а он, безусловно, отражал, следовал, формировал «линию партии» - и, как все, «колебался» вместе с ней), из русской истории выбрасывались целые пласты (например, ближайшее дореволюционное прошлое -эпоха Николая II, почти весь XIX век), изымались исторические герои-образцы для подражания. Для этого (впервые в таком масштабе) применялся весь-арсенал очернительства, разоблачительства. Вот как, например, характеризовалось дореволюционное представительное учреждение: «В прежние годы на Руси существовала Государственная дума - недоношенный

ублюдочный парламент» (44). Все партии (кроме большевистской) квалифицировались как «ренегаты», «соглашатели», «лакеи буржуазии», «прихвостни», а, в лучшем случае, - «почти-марксисты», «якобы-ученые», «тоже-социалисты». В результате сам термин «партия» стал ассоциироваться исключительно с «родной» коммунистической (видимо, еще и поэтому в начале 90-х годов граждане голосовали не за конкретные партии, а за демократов-реформаторов вообще). Первая мировая война представлялась сплошной цепью поражений русской армии. И в дальнейшем все победы русского оружия связывались в основном с древностью и с XVIII - началом XIX в.

А вот один из стихотворных «шедевров» начала 30-х гг., предназначенных «подрастающему поколению» - «вводная» к школьной экскурсии по Ипатьевскому дому (45):

Ты можешь быть сердцем спокоен, Иди, любопытствуй, глазей: Здесь были монаршьи покои, А ныне - рабочий музей. Смотрите и радуйтесь, дети, Запомните: Этот подвал Могилой державных столетий, Ступенью в грядущее стал.

Все представители «старой» власти «уполномоченными» новой оценивались сверхкритически. Будущие «сталинские» идеальные князья, цари, императоры в 20-е - начале 30-х годов представлялись «идеологически чуждыми» революционному народу. Вот, например, портрет Александра Невского, данный в Малой советской энциклопедии: «княжил в Новгороде, оказал ценные услуги новгородскому капиталу, победоносно отстоял для него побережье Финского залива. В 1252 году достает себе в Орде ярлык на великое княжение. Александр умело улаживал столкновения русских феодалов с ханом и подавлял волнения русского населения, протестовавшего против тяжелой дани татарам».

Не было у первых советских историков снисхождения и к безусловным, казалось бы, народным героям. Гражданин Минин и князь Пожарский оценивались так: «Защита родины и защита своей мошны у этих людей, как у буржуазии всех времен, сливалась... в одно» (46). Оценка знаменитых полководцев Кутузова и Багратиона чрезвычайно занижена относительно той, что им «выставил» Наполеон: она сочеталась с обвинением их в трусости и бездарности (47). А вот Луначарский о русских гениях - Пушкине, Гоголе, Достоевском, Толстом (1924 г.): «Если... всё же они остались велики, то вопреки этой проклятой старой России, и все, что в них есть пошлого, ложного, недоделанного, слабого, всё это дала им она» (48). Или еще более «доходчивое» обращение - к молодому поколению: «Память Достоевского-публициста пусть чтут живые

кликушествующие остатки внешней и внутренней эмиграции, и совершенно никчемное занятие - упорно выискивать в гуще написанного им мистического бреда крупицы почти «либеральных» замечаний и даже «революционных пророчеств» (49).

На фоне отказа от русского культурно-исторического наследия в целом, особенно интересны попытки новой взбунтовавшейся, неустоявшейся социальности найти свою связь с прошлым. Революционные лидеры предлагали ассоциировать себя не с русской, с общечеловеческой историей, представленной как цепь великих революций: 1793 г., 1848 г., 1871 г. и, наконец, русских-1905 и 1917 годов. До 1905 г., писал Л.Д.Троцкий, «...наша история не знала революции. У нас были жестокие мужицкие «бунты» как разинщина и пугачевщина» (50). Все остальное - темная, бессмысленная, «...бесконечная вереница годов, лишенная лица и образа» (51). Недаром с февраля 17-го года прошлое обозначалось как «темное», «проклятое», «рабское». В этой логике формировалась революционная символика, красный календарь: Кровавое воскресенье (9/22 января), День Парижской Коммуны (19 марта), День Красной Армии (23 февраля), Память Июльских (1917 г.) дней (3-16 июля), Октябрьская годовщина (7 ноября), День памяти К.Либкнехта и Р.Люксембург (17 января), Приезд В.И.Ленина в Петроград (16 апреля), День памяти Московского вооруженного восстания (22 декабря), 1 Мая (52). Установочной датой этого космополитического, «социального ориентированного» и трагического (не праздничного, а памятного, мемориального) календаря был, конечно, Октябрь 17-го. Но и он выводился из общемировой революционной истории (как Новый завет - из Ветхого). «Октябрь - наследник Парижской коммуны и продолжатель начатого ею дела», - постулировалось для масс (53).

К «религиозному наследию» большевики подошли особенно серьезно. При общем сложном к нему отношении (сначала разрушение, допущение - в войну, затем выделение в «резервацию») очевидно: (духовная) вера отрицалась тотально и независимо от обстоятельств. Ей не было места рядом с верой светской - в идею (при этом она могла быть искренней, со всем энтузиазмом юности, или отличаться лицемерием и здравомыслием «постаревшего» общества). Только идея могла освещать (светскую) власть, рожденную революцией. Вера и ее символы уничтожались не только физически, насилием, но и символически. Народ как бы лишался души - продавал ее за обещание осуществления Царства Божьего на земле. Кому - большевики не скрывали. Известны попытки первых советских лет возвести историю большевизма к Люциферу, Каину, Иуде (существовал даже проект памятника Иуде). Героизировался и возводился в «начало истории» бунт против Бога. Итогом послереволюционных лет и завещанием «будущим поколениям» выглядит Декрет СНК СССР «О безбожной пятилетке» (1932), который предписывалось к 1 мая 1937 г. забыть имя Бога «на всей территории СССР».

Вместе с Богом были официально отменены все религиозные праздники - календарь приобретал исключительно светский характер.

Уничтожили и праздники «бытовые», семейные, связанные с утверждением приватной, частной сферы жизни. Сам «быт» большевики тоже пытались упразднить. Термин «быт» (или заменявшие его в советском словаре «образ жизни», «жизненный уклад») приобрел негативный оттенок - традиционности, привычности, косности (54). Как «глубоко реакционная сила», он нуждался в коренной перестройке. В 20-е годы велась кампания по дискредитации «старого быта» - обычаев, традиций ушедшей, устроенной жизни. Газеты осуждали всё - даже чаепитие с использованием самовара. «До сих пор из провинции приходят анекдоты о партийцах, наслаждающихся канарейкой и шипящим самоваром, -писала «Комсомольская правда» в 1925 г., - этими непременными атрибутами мещанского счастья» (55). Осуждались русский романс, как «музыкальная самогонка», и народная кадриль - как «придворный танец» (56). В 1928 г. власть инициировала борьбу с Новым годом (а заодно - и с Рождеством), елкой и Дедом Морозом. «Елки сухая розга маячит в глазища нам. / По шапке Деда Мороза, ангела - по зубам!» - писал в «Комсомолку» один из стихотворцев тех времен (57). Традицию предлагалось заменить праздником Зимнего спорта. Материалистический культ (массового) спорта, здорового тела, «правильного» отдыха, шел на смену духовному. Вообще в календаре и светских «обрядах», фиксирующих ценностные приоритеты того (сталинского) и нашего новых обществ, ощущается (тысячекратно пережитое и переработанное) жизнерадостное, примитивизирующее влияние древнего язычества. Это отражение и реакция на примитивизацию и материализацию социальной жизни.

1933-й год, как свидетельствуют центральные советские газеты, -самый «не исторический» из предшествующих лет. Тем неожиданнее изменение ситуации «в области прошлого» в 1934 году. Прошлое возвращалось - в прессу, в школу - вместе с понятиями «Родина», «Отчизна», «Отечество». Кампания по реабилитации прошлого 1934-1936 гг., проводившаяся в преддверие и на фоне Большого террора (некоторые историки даже отмечают ее «компенсаторную» роль), получила форму преодоления «левацких ошибок» М.Н.Покровского. Дело было, конечно, не в Покровском -точнее, не только в нем: историю страны мог определять только один человек - народный вождь, Верховный жрец Учения (определение М.Геллера и А.Некрича). У власти появились новые политические задачи; для их решения оказались необходимы символические инструменты социального «укоренения» (через национальное - т. е. территориальное, государственное; культуру, общую историю) и мобилизации (вызовом патриотизма).

Постоянное подключение прошлого к политике свидетельствует об историзме (очень своеобразно выраженном) нашего политического мировоззрения. И пронизанности политикой всех сфер социальной жизни: все значимые социальные проблемы неизбежно обретают каче-

ство политических. Русская политика имеет еще одно «мистическое» свойство: в некоторые моменты она безмерно расширяется, поглощая все сферы социальной жизни и весь интерес, на который способно массовое сознание; в другие -неожиданно сжимается (часть политического пространства уходит в «тень», укрывается за непубличность).

Ощущение определенности, осознание общности были социально востребованы в начале 30-х годов - для них подошло время. Власть ухватилась за них, использовав общественный запрос; как всегда, приспосабливалась ко времени и вела его за собой. По определению М.Хардта и А.Негри, «...сталинская Россия - это идеальный тип преобразования интересов народа и жестокой логики, из них вытекающей, в программу национальной модернизации, мобилизующую в своих собственных целях производительные силы, стремящиеся к освобождению от капитализма» (58). Модернизация обеспечивалась предельно архаичной системой символов, уводившей общество за пределы современности. То была национальная символика, обращенная в прошлое, сквозь призму которой «рассматривалось» настоящее. Ее навязывание обществу имело следствием нарастание архаики в повседневности - и архаизацию образа будущего. Этот центральный коммунистический проект создавался, таким образом, под непосредственным влиянием прошлого, служил его продолжением -отражением.

На фоне «национального возрождения» шло восстановление прошлого, сигнал к началу которого дала власть. «Сталин использует (берет на вооружение) русский национализм, - пишут М.Геллер и А.Некрич, - как он использовал множество других самых различных кирпичей для строительства своей империи. Русский национализм необходим Сталину для легитимизации своей власти. Он не может - возможно, и не хочет — быть наследником революции, разрушающей стихии, в то время, когда он - строит. Он выбирает себе поэтому новую линию предков -русских князей и царей - собирателей и строителей могучего государства. После 1934 года Сталин, а за ним все советские историки, перестают говорить о том, что Россию «все били». Начинают говорить о том, что она всех била... История России, которая после 1917 года пересматривалась с точки зрения классовой борьбы, начинает пересматриваться с точки зрения борьбы за создание сильного государства. В центре остается народ: но у Покровского он хотел освобождения, у Сталина он хочет сильной власти» (59).

С подачи власти заработала индустрия по производству «полезного» прошлого. По интенсивности, эффективности и значению, которое ей придавалось в организации социального пространства, эта деятельность не сравнима ни с чем в дореволюционной истории. Собственно, «революцию в прошлом», сопровождавшую утверждение «сталинского порядка», следовало бы рассматривать в качестве элемента «культурной революции». Она (в том числе) способствовала превращению «инструментов мысли» (науки, творчества) в «инструменты власти». С ее помощью не только создавался «воображаемый мир» прошлого, но

«воображалось» (по образу и подобию вымышленного прошлого) настоящее. Сам образ Порядка моделировался в пространстве символов, а затем обеспечивал практическое осуществление властной операции «Порядок» в реальности.

Укажем на несколько особенностей того образа прошлого, который был создан в ЗО-е годы. Его основание - патриотизм, который питали традиционные «отеческие» (как ощущение связи с почвой, землей, Родиной-Матерью и Отцом-Прародителем) и социальные (чувство принадлежности к родине социализма -«оплоту интернационального братства трудящихся») корни. Апелляция к ним позволяла добиться единства народа. Через патриотическую идею «народная монархия» (власть надо всем, что ей доступно, без национальных и социальных различий) конструировала свою связь с народом-«труженником» (над- и вненациональной, конфессиональной общностью). Выражением «народной» (верховной) власти становилось «государство трудящихся», защищавшее общенародные интересы и стремившееся к реализации идеала социальной справедливости. В этой логике воля власти выглядела как отраженная народная воля, существование государства невозможно без народного согласия, а потому сам народ (антигосударственник, бунтарь, «анархист по природе») был заинтересован в единстве власти-государства. Такой идеал власти, ее отношений с народом и материализовался в советском образе прошлого.

Этот образ, безусловно, агрессивен (не только «по содержанию», но и по степени навязчивости), «народно-патриотичен», инструментален (отчетливо связан с задачами политической социализации) и чрезвычайно эмоционален. Он представляет коллективно-общенародное «мы»-прошлое - причем не ближайшее (прошлое «вчерашнего дня», по определению М.Н.Покровского), а отдаленное. В основании образа -противостояние абсолютных начал: добра, воплощенного в образе идеального воина-защитника, и зла, персонифицированного во «враге». Эти идеалы (образы-образцы из мира темных суеверий, жизнерадостного, но лишенного моральных императивов язычества) были противоположны христианским, а их внедрение связано с продолжением и углублением смуты нравственной при прекращении политической.

Порядок в прошлом «закреплялся» победой добра над злом. Лишенное всяких недостатков (которые нельзя было бы оправдать необходимостью защиты от зла и победы над ним) добро представлял суровый вождь (князь, царь, император) и стоявшие за него воины-богатыри, сочетавшие физическую силу, милость (не сочувствие и милосердие, а отеческое отношение) к народу, хитрость-коварство к врагам (т. е. государственную мудрость). Их отличала готовность без раздумья отдать жизнь за Родину. Таковы были образы Александра Невского, Петра I. Рефреном звучали призывы из настоящего: «Да здравствует наша великая Родина!.. Наша Родина - Советская земля... За родину социализма надо отдать жизнь... » (60).

«Враг», воплощение тьмы, совершенный злодей, усиливавший безусловность героя, обнаруживался как внутри страны (бояре-«реакционеры», предатели; богачи-толстосумы со всеми возможными нравственными изъянами - в осуждении богатства очевидно влияние христианской этики, приспособленной к классовому противостоянию), так и вне ее. При этом подчеркивалась связь-общность внешнего (явного) и внутреннего (тайного, скрытого) врага, искоренение которого интерпретировалось как народное дело. Важно и то, что христианские образцы обретали «права гражданства» только в отношении народа: ему в идеале полагалось (вменялось в обязанность) быть смиренным, покорным и терпеливым, готовым служить. В безусловном подчинении и состоял его патриотизм, в понимании власти.

Прошлое в такой интерпретации было мало связано с историей, но приобретало служебный характер («прошлое-служебник»). Назначение прошлого - «действительность мечте равнять»: «мечта» из прошлого (как и из будущего) переносилась в настоящее, влияя на его восприятие. Уничтожив героев прошлого (революции, гражданской войны), власть руками «государственных (служилых)» историков создавала для народа новые символы. По их образцу конструировались герои современности; культ «борцов за свободу» сменило почитание «героев народа - Отечества». Готовясь к «народной войне» - внутри и вне страны, власть переносила в настоящее «врагов» из прошлого, делала их узнаваемыми, натравливала на них народ. «Решая» прошлое по типу противостояния, она организовывала, настраивала на конфликт в реальности.

Причем делала это чрезвычайно стремительно, кардинальным образом меняя ориентиры для общества. Особой многозначностью (и широкими возможностями для ре-интерпретации) обладал образ врага. Так, в 1934 г. в обновленном прошлом мгновенно трансформировался образ Германии. В 1920-е годы при объяснении причин Первой мировой войны вся вина историками возлагалась на Россию (война «...непосредственно была спровоцирована русской военной партией»); подчеркивалось «историческое миролюбие» кайзеровской Германии (61). Двадцатилетие начала войны «отпраздновали» оправданием России: в юбилейном номере журнала «Большевик», в газетах Германия теперь называлась «пороховым погребом», угрожавшим взорвать Европу (62). В зависимости от политических задач момента эти оценки менялись и в дальнейшем. Инициативу в создании героев и врагов советского народа власть не уступала никому - и прежде всего самому народу.

Образ советского прошлого был не только предельно милитаризирован, перенасыщен образами врага и «сценариями» противостояния. Он формировался вокруг образа «силы» - героя-защитника. В войну героизация прошлого усилилась. Кроме того, в 30-е годы прошлое приобрело сказочные атрибуты. Былинно-сказочные мотивы были одним из знаков того сурового времени, придававших ему социальный опти-

мизм. В соответствии с сюжетами древнерусских былин, народного фольклора строились истории из прошлого, исторические фильмы, музыкальные комедии. Да и собственно фильмы-сказки предназначались не только юному зрителю.

Вместе с атрибутами «карнавала» (или древних русских деревенских игрищ) в жизнь возвращался «быт». Легализовали чаепитие; газета «Комсомольская правда» летом 1934 г. писала: «Тула самовары делать должна» - их «настойчиво требует трудящийся потребитель» (63). В 1935 г. советским гражданам вернули ёлку, Деда Мороза и Снегурочку, но не в качестве «символа чванливой сытости буржуазии», а как «яркое отражение детской радости на фоне счастливой и красивой жизни». Советская власть удовлетворила потребности трудящихся - в счастье и радости, а те ощутили вкус приватной жизни. Тяга к устроенности, защищенности возрождала частный интерес, материальность существования, что создавало барьер между жизнью и властью.

Что же касается получившей «права гражданства» национальной идеи, очевидно: большевики оказались весьма далеки от тех идеалов, которые им приписывали русские патриоты-националисты. Они, действительно, были «способны восстановить русское великодержавие» (Н.Устрялов). «Переход от состояния революции к нормальному государственному состоянию произойдет, - писал он, - не вопреки и против революции, а через неё» (64). Это тоже оправдалось. «Подморозив» (термин К.Леонтьева) послереволюционный социум, Советская власть приступила к выполнению «национальных задач». Однако назвать нормальным новый порядок и использование им «национального мотива» могли только сами большевики. Их национальная практика не имела значения самостоятельного явления, политического принципа - она была полностью подчинена партийно-государственным задачам. «Возрождение» русского национализма в его крайних, худших формах (великодержавного шовинизма) представляло собой апелляцию к темной, неокультуренной массе. Оно позволяло власти создать механизмы «выпуска» «социального пара» - в разоблачении и наказании «жидов» и всех «врагов народа», а также в подготовке к защите родного отечества. Мощь мобилизационного потенциала патриотической идеи продемонстрировала война. Национализм был назначен к тому, чтобы «связать» воедино все русское; сделать его ядром новой социальной общности -советского народа. Провоцируя «восстание» русского этнизма, он в тоже время служил канализации социального недовольства и предотвращению смуты. С внешнеполитической точки зрения, патриотизм служил символической «линией обороны» (нематериальным «занавесом»), определял стратегию «национальной защиты» и «национальной экспансии» (т. е. нового этапа распространения во вне).

Инструментализация и откровенно-циничное использование национальной идеи скорее противоречило опыту дореволюционной

России, чем продолжало его. Сама идея подверглась извращению -произошла ее почвенизация, провинциализация, приспособление к русскому общинному мировоззрению. В таком виде она имела очень отдаленное отношение к идеалу Святой Руси, Великой России или к практике русского национализма, в последний раз в империи оживленной П.А.Столыпиным.

В данном случае мы опять имеем дело с эксплуатацией наследия, а не с исторической преемственностью. Или скажем по-другому: эксплуатация и есть русская преемственность. Таким же было отношение к «наследию» и в «национальном вопросе». Для идейных большевиков, ленинцев-сталинцев (и их «продолжателей» - коммунистов и антикоммунистов) сама идея имеет инструментальное значение. Поэтому так легко происходят «подмены значений» (идей, слов, символов) или «размены» идей -на другие, отвечающие «моменту». Национальная идея, потенциал русского национализма (как одной из форм ее реализации) использовались по мере необходимости и так, как это требовалось власти. «Ленинская революция» и «сталинский порядок» не приспосабливались к «национальным интересам», изменяясь в соответствии с ними, а приспосабливали их к себе, жонглируя, играя ими.

И, наконец, последнее - и самое главное. Восстановление прошлого, «корневых» связей, национального (в своеобразном русском варианте), патриотических настроений, «дарование» гражданам права на какую-то частную жизнь, бытовую устроенность означали только одно. Признание властью, что будущего (в том варианте, в каком оно представлялось марксистам-ленинцам) не будет. Оно невозможно. Идея «строительства социализма в одной, отдельно взятой... » была связана с «урезанием» будущего как реального политического проекта - и возрастанием его значения как проекта идеального. Эмоциональный хрущевский прогноз «на коммунизм» был проживанием исторической трагедии вторично - в качестве фарса. Сталинский порядок (и его «повторение» - брежневское «подмораживание», обернувшееся «застоем») фиксировал: революция закончилась. А вместе с нею - и «самоуправление», то есть ситуация, когда каждый сам собой правит. Власть всем нашли службу и прикрепила к «месту» служения; кого нужно - прикормила, остальных - впрягла в «тягло». Объяснила всё это «народными интересами», оправдала Великой Идеей. И страна зажила заново.

Однако временем подлинного единства, сплочения массы интересов в один общий, массовый интерес (всего советского народа) стала война - священная, народная. Она сбила всех (без различий социальных, национальных, вероисповедальных, по полу и возрасту) в чаемый властью монолит. И этот монолит, на время «снявший» естественную множественность социального (в -единственном за все столетие - успешном рывке к Победе), парадоксальным образом породил личность. Не «нового человека», о котором мечтала коммунистическая система, но

именно - личность, сумевшую преодолеть Большой Страх и «террор массы», стремящуюся к приватности и устроенности жизни. А вместе с ней возрождалась главная проблема для власти, потенциальная угроза ее тотальности (кстати, в смысле тотальности

- радикальности, всеохватности, агрессивности - общество соответствовало власти: оно само было таким и в разрушении, и в созидании, а потому - совершенно за пределами «нормы», понимания).

Как часто бывает в истории, воплощение идеала - «монархии трудящихся», ведущей за собой «единый и неделимый» народ, завоевывающей «весь мир», таило в себе силы разрушения. Однако сам факт достижения идеального, «зафиксированный» Великой Победой, превращает войну (величайшее народное бедствие) в безусловную ценность, символ-убежище, до сих пор обладающий энергетикой сплочения и возвышения, поддержания веры в неисчерпаемость народных сил, оправданность существования Народа-Победителя.

Война была временем (коротким, спрессованным, энергетически сверх-насыщенным), когда «русский» социум (подчеркну - не этнос, а над-классовая, вне-этническая общность) решал свою главную задачу -противостояния: обороны («заманивания» - накопления «энергии отдачи»), а затем - броска, расширения, закрепления в новом территориальном, социокультурном пространстве. Это, собственно, и есть способ его самоидентификации, самореализации в пространстве и во времени. Так он обретает субъектность. Задачи внутреннего, «национального» обустройства в этой логике - вторичны, не существенны, а потому наш социум так плохо, неумело, неэффективно с ними справляется. Здесь - и главное самооправдание советской власти, исторический фактор ее легитимации. В этом смысле именно война

- точка отсчета новой социальности, новой России XX века. Ее место в нашем прошлом, календаре, картине мира - установочное.

Литература и 1. Хардт М., Негри А. Империя. М, 2004. С. 107.

римечания 2. Алексеев Н.Н. Русский народ и государство. М., 1998. С. 75

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

3. А.Я.Лившин отмечает: «Сложные изломы и противоречия нэпа вызывали настоятельную необходимость в осуществлении мониторинга общественных настроений. Государство то и дело обращается к редакциям газет или некоторым институтам на местах (например, к Союзцентропечати) с просьбой инициировать высказывание мнений через письма по тем или иным вопросам политики с целью отслеживания динамики настроений» (Общественные настроения в Советской России 1917-1929 гг. М., 2004. С. 161).

4. См.: ЛившийА.Я. Указ. соч. С. 49-50, 62-63, 264.

5. Шишкин В.А. Власть. Политика, экономика. Послереволюционная Россия (1917-1928). СПб., 1997. С. 54; Лившин А.Я. Указ. соч. С. 5663.

6. См.: Голос народа: Письма и отклики рядовых советских граждан о событиях 1918-1932 гг. /Отв. ред. А.К.Соколов. М., 1998. С. 203.

7. См.: Константинов С.И. Влияние взаимосвязи мировой и гражданской войн на психологический раскол российского общества // Человек и война (Война как явление культуры): Сб. ст. М., 2001. С. 185.

8. См.: Яров С.В. Пролетарий как политик: Политическая психология рабочих Петрограда в 1917-1923 гг. СПб., 1999. С. 18-20.

9. Там же. С. 19.

10. Ливишн А.Я. Указ. соч. С. 260.

11. Такие выводы делают современные исследователи на основании анализа массива писем «во власть» советских граждан 20-х гг. См., например: Лившин А.Я. Указ. соч. С. 153, 156, 158-159, 259 и

др.

12. См. об этом: Davies S. Popular Opinion in Stalin's Russia: Terror, Propaganda and Dissent, 1934-1941. Cambridge, 1997. P. 103-104.

13. См.: Ливишн А.Я. Указ. соч. С. 134. «Недовольство ходом дел в стране вымывало островки либерального сознания, приводило к тому, что нэп, рынок и частное предпринимательство составляли негативный ассоциативный ряд с бедностью, неравенством, безработицей и даже бюрократизмом (Квашонкин А.В., Ливишн А.Я. Послереволюционная Россия (проблемы социально-политической истории 1917-1927 гг.). М, 2000. С. 145). Интересно, какой рецепт улучшения жизни предлагали власти простые советские граждане: «...все, что нажито чужим потом и кровью, должно быть отобрано в государство или наложить такой патент, чтобы он не мог богатеть или сделать контроль над кулаками» (там же. С. 208). Идея огосударствления (деприватизации или частичной национализации) частной собственности не чужда и постсоветскому гражданину. Большинство современного российского общества высказывается в пользу рынка и частной собственности. «При более конкретной постановке вопроса неизменно выясняется, что лишь меньшинство соглашается с приватизацией крупной промышленности, банков, транспорта, горнодобывающих предприятий, со свободной куплей-продажей земли. Остальные одобряют лишь введение частной собственности на предприятия розничной торговли и рестораны» (Дилигенский Г.Г. «Запад» в российском общественном сознании // Россия в условиях трансформаций: Историко-политологический семинар. Материалы. Выпуск № 24. М, 2002. С. 59). Это потенциальная база национальной консолидации и мобилизации в поддержку власти.

14. Ливишн А.Я. Указ. соч. С. 259-260; Левин М. Гражданская вой на: динамика и наследие // Гражданская война в России: перекресток мнений. М., 1994. С. 269. .

15. Основываясь на данных разных авторов, Ю.С.Пивоваров делает вывод: «...любое усложнение (в смысле: разнообразие, политсубъектаность и т. п.) российской социальной жизни ведет к кризису» (Предисловие // Полная гибель всерьез: Избранные работы. М., 2004. С. 9-15). По наблюдению А.С.Ахиезера, во время гражданской войны «...укрепились формы земледелия, которые еще недавно специалисты называли первобытными... Бедные натуральные хозяйства не ставили своей зада-

чей следовать за растущими потребностями общества, не отличались склонностью к развитию... Деревня всегда, когда не было прямого и настойчивого изъятия натурального продукта, на кризис в обществе отвечала замыканием в себе, отказом от фактически даровой передачи продуктов своего труда городу, государству» (Россия: критика исторического опыта (Социокультурная динамика России). Т. I. 2-е изд., перераб. и доп. Новосибирск, 1997. С. 429).

16. См. об этом: Булдаков В.П. Красная смута: Природа и последствия революционного насилия. М., 1997. С. 20, 83.

17. Ливший А.Я. Указ. соч. С. 261, 265, 266, 268. В этих условиях «партия-государство шла на реальные уступки массам и удовлетворяла амбиции и надежды многих (хотя и не всех), обеспечивая им социальную мобильность и улучшение жизненных условий. Крестьяне превращались в рабочих, а рабочие - в управленцев или партийных боссов. Они, таким образом, перемещались наверх, тогда как привилегированные группы прошлого, бывшие когда-то объектами их зависти, опускались вниз» (Суни Р.Г. Сталин и сталинизм: Власть и авторитет в Советском Союзе, 1930-1953 // Политическая наука, 2000-2001: Коммунизм и национал-социализм: Сравнительный анализ. М., 2000. С. 39).

18. Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 101.

19. Там же. С. 109.

20. См.: SunyR.G. Stalin and his Stalinism and authority in the Soviet Union, 1930-53 // Stalinism and Nazism: Dictatorships in Comparison. - Cambridge, 1997.-P. 38.

21. Ibid.-P. 35.

22. Обращаясь к М.Веберу, можно сказать, что советская бюрократия не была «современной» (modern). «Настоящая бюрократия» обычно оплачивается наличными. В советском случае практиковалась оплата натурой (привилегии и льготы), как в традиционной экономике, ориентированной на элементарное жизнеобеспечение (subsistence economy)» {Левин М. Бюрократия и сталинистское государство // Политическая наука, 2000-2001. С. 61).

23. По точному замечанию А.С.Ахиезера, «Ленин шел не от капитализма к послекапиталистическому обществу, а от последовательного, противоречивого подчинения государству всей хозяйственной, политической жизни общества к последовательному, но осложненному попыткой использовать этот порядок для модернизации» (Указ. соч. С. 444).

24. Ахиезер А.С. Указ. соч. С. 439. В этой логике объяснима тайна террора: «Не Сталин создал людей, склонных к террору, а миллионы на соответствующем этапе своего развития выделили его из своей среды и сделали кумиром, идолом, который давал внешнюю санкцию собственным ценностям миллионов. За террор несли ответственность все... Террор был поддержан большинством, хотя бы на уровне принципиального согласия» (Там же. С. 539-540).

25. Там же. С. 559.

26. О политических методах царской власти см.: Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993. С. 367-415 (глава 11 «На пути к полицейскому государству»).

27. Ахиезер А.С. Указ. соч. С. 439.

28. Цит. по: Геллер М., Некрич А. Утопия у власти. М., 2000. С. 250.

29. См. об этом, например: Геллер М., Некрич А. Указ. соч. С. 139145,174-175.

30. Бердяев Н.А. Указ. соч. С. 99.

31. См. об этом, например: Шишкин В.А. Указ. соч. С. 81.

32. См.: ЛившинА.Я. Указ. соч. С. 48.

33. См.: Шишкин В.А. Указ. соч. С. 81.

34. Политология: Учебник / Ю.А.Мельвиль и др. М., 2004. С. 492.

35. Хардт М, Негри А. Указ. соч. С. 113.

36. Покровский МЛ. Историческая наука и борьба классов. М.-Л., 1933.Вып.2.С.344.

37. ПокровскийМ.Н. Русская история с древнейших времен. М., 1933. Т. 3. С. 198.

38. Цит. по: ГеллерМ., Некрич А. Указ. соч. С. 167.

39. См.: Третьяков С. Откуда и куда? //ЛЕФ. 1923. № 1. С. 195.

40. Цит. по: Артизов АЛ. Критика М.Н.Покровского и его школы (К истории вопроса)//История СССР. 1991. № 1. С. 106.

41. Третьяков С. Указ. соч. С. 202.

42. См.: Историк-марксист. 1930. № 15. С. 76.

43. Покровский М.Н. Историзм и современность в программах школы 2 ступени. М., 1927. С.12.

44. Комсомольская правда. 1926. 11 апреля.

45. Там же. 1933. 1 апреля.

46. Покровский М.Н. Русская история в самом сжатом виде. М., 1925. С.55.

47. Он же. Русская история с древнейших времен... Т. 3. С. 192— 193,198.

48. Цит. по: Кожинов В.В. Судьба России. М., 1990. С. 102.

49. Комсомольская правда. 1926. 14 февраля.

50. Известия. 1926. 8 января.

51. Там же.

52. См.: Лимонов Ю.А. Празднества Великой Французской революции в 1789-1793 гг. и новые празднества Советской России в 1917-20-х гг. // Великая Французская революция: Альманах. М., 1989.С. 394-395.

53. Комсомольская правда. 1934. 28 сентября.

54. См.: Плагченборг Ш. Революция и культура. СПб., 2000. С. 53.

55. Комсомольская правда. 1925. 1 декабря.

56. Там же. 1928. 25 декабря; 1926. 24 декабря.

57. Там же. 1928. 25 декабря.

58. Хардт М., Негри А. Указ. соч. С. 111.

59. Геллер М., Некрич А. Указ. соч. С. 260-261. Вот что писал об этом Э. Морен: «Исторический гений Сталина заключается в том, что он совершил интеграцию социализм-нация, одновременно создав религиозную марксократическую власть, аналог власти теократической: и та, и другая являются держателями абсолютной Истины, Авторитета... Сталин понимал значение идей, мифа, контроля за коммуникацией, манипулирования информацией, в то время как марксизм, замкнувшийся на «производительных силах», был и продолжает оставаться совершенно несостоятельным в этих областях» (Морен Э. О природе СССР: Тоталитарный комплекс и новая империя. М., 1995. С. 90, 122).

60. См., например: Комсомольская правда. 1934. 10 июня.

61. См.: Правда. 1928. 25 октября; Покровский М.Н. Империалистическая война. М., 1934. С. 70.

62. Большевик. 1934. № 13-14. С. 1-2; Комсомольская правда. 1934. 10 июля.

63. Комсомольская правда. 1934. 19 июля.

64. Устрялов Н. В борьбе за Россию. Харбин. 1920. С. 36.

33

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.