© В.В. Компанеец, 2003
ГЕРОЙ, ДОМ, ПУТЬ В ТЕТРАЛОГИИ Б.К. ЗАЙЦЕВА «ПУТЕШЕСТВИЕ ГЛЕБА»
В.В. Компанеец
В психологизме русской литературы второй половины XIX века четко прослеживаются две тенденции. Первая, ассоциирующаяся с именем Л. Толстого, предполагает детальное воспроизведение самого процесса формирования личности, как правило, в строго хронологической последовательности. Герой, чья судьба в произведении раскрывается как путь, находится в непрерывном внутреннем развитии. В нем, говоря словами ЕА. Маймина, «чувствуется устремление вперед», «сильное ощущение перспективы»1.
Вторая тенденция связана с творчеством Ф.М. Достоевского, у которого, по верному замечанию М.М. Бахтина, вообще нет «становления», нет «роста». «...Сознание в мире Достоевского дано не на пути своего становления и роста, то есть не исторически, а рядом с другими сознаниями»2.
Что касается Б.К. Зайцева, то в его главном произведении — автобиографической тетралогии «Путешествие Глеба» — отчетливо акцентированы именно процессуальность, развитие, постоянное изменение характера. Жизнь и судьба центрального героя «вытянуты» во времени, даны «линейно», последовательно раскрываются как путь от детства через отрочество и юность к молодости и зрелости. Идея движения заключена уже в самом названии романа, при этом понятие путешествие заключает в себе емкий смысл, характеризуется многозначностью. Смысловую доминанту повествования составляет правдоискательство, процесс постижения истины.
Герой, при показе которого важнейшим и обязательным является обнаружение перспективы, наиболее ярко и полно раскрывается в произведениях аналитического психологизма. Чувство саморазвития свойственно лишь натурам глубоким, активно включившимся в бесконечный процесс познания действительности, способным к непрекращаю-щейся работе самопознания и самосовершенствования. Такой герой — не просто психологически значимый характер, но прежде всего личность, неповторимая индивидуальность, последовательно и настойчиво движу-
щаяся к положительному идеалу, к высокой, духовно осознанной цели. Именно такая личность запечатлена Б. Зайцевым в лице центрального персонажа тетралогии Глеба.
В этом плане принципиальное значение приобретает характерное для всех четырех романов «двойное» зрение: освещение психологии автобиографического героя изнутри детства и юности (наивность, незрелость, заблуждения, ошибки персонажа) и с позиции расстояния (авторское видение, умудренность жизненным опытом, оценка человеческих поступков и действий сквозь призму обретенной веры в Бога).
Это «двойное» зрение с его учетом прошлого и настоящего, «тогда» и «сейчас» вообще является неотъемлемой составляющей автобиографической прозы русского зарубежья. Однако у И. Шмелева, например, в его дилогии «Богомолье» и «Лето Господне» ребенок показан в иной духовной ситуации, нежели в романах Б. Зайцева «Заря» и «Тишина». Верующая православная семья, вековые традиции предков, духовный наставник Горкин — все это оказало решающее воздействие на мальчика Ваню, душа которого формируется в значительной мере под влиянием христианских догматов.
Что же касается Глеба-ребенка, то он воспитывался в семье «шестидесятников», охладевших к православной вере. Иконы в родительском доме имелись «для порядка»: так велит вековая традиция. Восприятия же Бога как душевного и духовного события ни у отца, ни у матери не было.
Светскость воспитания, конечно, во многом обусловила отчетливую антиномичность — последовательный принцип Б. Зайцева в раскрытии характера ребенка: с одной стороны, любовь к ближним, милосердие и сострадательность, с другой — очевидный эгоизм, лукавство, непонятная жестокость Глеба.
Особенно показательна в этом плане передавшаяся мальчику от отца страсть к охоте. Глеб скитался в одиночестве, «странно стремясь к убийствам... волнуясь, подкрадываясь... И с восторгом, почти сладостраст-
ным, смотрел, как с липового сука падает застреленная им ворона, или дрозд судорожно дергает лапой, а глаз его предсмертно затягивается — сероватою пленкой»3.
В свое время Л. Толстой утверждал, что дети со своим цельным восприятием действительности «нравственно выше большинства людей», их разум не извращен «ни суевериями, ни соблазнами, ни грехами». И как бы в подтверждение своих наблюдений писатель занес в «круг чтения» важную мысль Джона Рескина: «Детство часто держит в своих слабых пальцах истину, которую не могут удержать взрослые люди своими мужественными руками...»4
Очевидно, что Глеб-ребенок, увлеченный охотой и убийством, встал на путь не-истины, оказался во власти заблуждения. Однако в реальной жизни, в ее живом течении, если нет нравственных абсолютов, трудно отделить истинное от неистинного. Релятивная философия предоставляет возможность самому читателю судить, кто прав: Глеб, одержимый страстью охоты, его сестра Лиза, не приемлющая убийства ни в чем неповинной белки, или мать мальчика, оправдывающая сына. И только наличие абсолюта, вера в Бога расставляет все на свои места, ибо одна из заповедей Христа недвусмысленно гласит: «Не убий».
Подобное христианское мировосприятие присуще автору-повествователю, который по прошествии многих лет с позиции «расстояния» так оценит поведение своего героя: «Он был ребенок, ничего не понимал ни в жизни, ни в страстях, и вольно отдавался темным потаенным силам существа своего» (IV, 41).
Сам автобиографический герой, многое переживший, лишенный родины, в конечном итоге обретет веру в Бога, и на последнем витке спирали, завершающем процесс истиноискательства, Глеб сделает характерное признание, проясняющее его гуманистические воззрения: «Он считал птиц друзьями, его друг была и белочка... невесомо возносившаяся по красноватому стволу сосны... (Теперь он не застрелил бы ее, как некогда, ребенком, в Будаках!)» (IV, 577).
Конечно, на протяжении всего повествования герой Б. Зайцева проделал большой путь в своем развитии. Однако, что касается веры, мистической связи с горним миром, они изначально, хотя и в подсознательной форме, жили в душе автобиографического персонажа. Не случайно уже на первой странице тетралогии читаем: «Кажется, что сейчас задохнешь-
ся от ощущения счастья и рая — да, конечно, рай пришел из Высоцкого заказа, или еще дальше из-за него, в световых волнах, в блаженстве запахов и неизъяснимом чувстве радости бытия. Благословен Бог, благословенно имя Господне! Ничего не слыхал еще ни о рае, ни о Боге маленький человек, но они сами пришли в ослепительном деревенском утре...» (IV, 27).
Ощущение какой-то непостижимой метафизической связи автобиографического героя с небом, звездами, вечностью, Россией, с ширью русских полей отчетливо проступает во всем повествовании. По мере становления характера, созревания как личности чувство связи с небом, космосом, ощущение согласованности всего со всем усиливаются в герое Б. Зайцева. Он не просто живет, а вступает в тайнодействие с миром. И он сам и вся Россия как бы врастают в вечность, даны в сращении с «тварным» миром, всей Вселенной.
Формирование личности Глеба происходит под знаком осознания себя частью большого мира. В связи с этим возникает пленительный образ отчизны с ее органикой бытия, ее ладом, плавным, «равнинным» течением жизни. В тетралогии неоднократно звучит этот мотив — любование размеренностью, спокойствием и медлительностью мирной России. «Государство Российское медленно катилось все по тем же рельсам, будто тяжело груженный всяким добром поезд. И не только государство, но и общество и вся жизнь» (IV, 173).
Настолько прочны основания налаженного бытия, что даже смерть государя Александра III не нарушила его привычного ритма: «...умер один император, на его место вступит другой... все будет катиться, идти тем же ходом» (IV, 167).
Человек в тетралогии Б. Зайцева оказывается как бы в «середине» жизни, в ее общем потоке, он надежно защищен от внешних деструктивных воздействий. Вольная и широкая, «Россия Калужская» уподобляется течению «здешней Оки», плывущей «под всегда равными себе звездами» (IV, 75), олицетворяющей вечность, устойчивость, несу-етность и в то же время символизирующей связь времен и поколений.
«Как покойна в вечности своей Ока! Страшно становится, когда представлял он себе — ни его, ни отца, ни матери, ни даже бабушки Франи не было еще, а Ока уже была. Другие леса, другие поля... а она та же. Если бы тысячи лет назад бросили в нее ветку, она
так же плыла бы через всю страну... Но и так же все будет, когда ни Будаков не останется, ни отца и ни матери, ни его, Глеба... » (IV, 158).
Естественный ход жизни, ее вечный круговорот порой нарушают стихийные бедствия, несчастные случаи. Один из них, описанный в романе «Заря», — пожар в селе Усты. Но и для погорельцев сложился «давний обиход. Мужики пойдут к барину, подавленные, молчаливые. Будут вздыхать, почесываться, переминаться с ноги на ногу: «Мы к вашей милости». И понемногу наладится разговор об осинках и тесе на крыши и разных делах строительных» (IV, 46—47). Пройдет время, и в обычном «деревенском обиходе потонет и затянется несчастие, как ссадина на здоровом пальце. Велика стихия! Медленна, темна, но и сильна российская деревня» (IV, 47).
Органика жизни, ее размеренность, налаженность сознательно акцентированы Зайцевым, чему во многом служат образы и мотивы дома.
Эта тема специфична: она возникает на основании собственного эмоционального опыта, того, что уже прожито, что ушло в прошлое. Более всего мифологема дома связана с детством, первыми непосредственными впечатлениями о мире и том конкретном месте, где под воздействием всего домашнего, двора, окружающей природы формировался внутренний мир личности. Темы и мотивы дома, как правило, требуют воспоминаний, и эти воспоминания чаще всего окрашиваются в светлые, идиллические тона и краски.
Дом в тетралогии Б. Зайцева — это не только его физическая материальность и конкретность; он означает отдельность и суверенность личности, ее защищенность от внешних деструктивных воздействий. Дом в изображении писателя олицетворяет родовую жизнь, основанную на традициях, привычном укладе, заведенном порядке. Не случайно повествование начинается буквально со слов:
«Двухэтажный барский дом, каменный, с деревянной пристройкой... Внизу с этой стороны двор. Конюшня, каретный, людская изба его образуют... За крышами построек видны огороды... Над лугами... ровное взгорье к горизонту, у самой черты его мягкозубчатый лес...
— Глеб, чай пить!
Голос жизни, голос дня, порядка, повседневности» (IV, 27).
Писатель создает влекущий к себе образ дворянской усадьбы с ее поэзией устоявшегося быта, своеобразный защищенный «домашними благими силами» (IV, 441) мир, в котором живет мальчик Глеб, ощущающий гармонию бытия, еще не знающий страданий и горя.
У автобиографического героя сложились свои устойчивые представления о доме: «...навсегда обликом домашнего мира осталось: отец, почтительно целующий руку матери, мать, неторопливо и благожелательно отвечающая» (IV, 34).
В раскрытии темы дома Б. Зайцевым намеренно подчеркнута повторяемость пережитого. Этот мотив является сквозным во всем повествовании. В процессе взросления чувство дома у Глеба нисколько не угасает. Уже став зрелым писателем, герой в кабинете «пред столом, повестью» продолжает ощущать себя «в тихом пристанище, под защитой домашних благих сил». За стенкой мать, «ложась вечером, привычно вздыхает... Дальше, у себя в комнате, отец громко откашливается, громко чихает... все такое ж, как в детстве...» (IV, 441).
Несмотря на многочисленные переезды семьи с одного места на другое, ощущение уюта, ритмичности, налаженности жизни проявлялось всюду: в Устах, Будаках, Лю-диново, Прошино.
Защищенность Глеба от внешних деструктивных воздействий обеспечивается отцом и матерью. Однако при всей активности отцовского влияния на героя решающее значение для него имела материнская опека и защита. Мать с ранних лет действовала на мальчика «неодолимо». Даже в кризисных ситуациях бытия (переправа на пароме через водную быстрину Оки, дни послеоктябрьского социального разлома) Глеб понимает: с матерью «не пропадешь» (IV, 178). Волевая, твердая, уравновешенная, во многом рациональная и в то же время жертвенная натура, мать Глеба предстает олицетворением «домашних благих сил», присутствует «во всех днях его и ночах, бдении, сне...» (IV, 124). Попутно заметим, что в автобиографической дилогии И.С. Шмелева «Богомолье» и «Лето Господне», создававшейся почти одновременно с «Путешествием Глеба» и очень ценимой Зайцевым, практически отсутствует материнское начало: опоэтизировав отца, писатель не дал образ матери.
Вместе с тем в произведениях данных авторов, хорошо знавших друг друга, активно переписывавшихся, много общего. В ракур-
се заявленной нами темы оно проявляется в расширительном понимании дома, включающего в себя, кроме собственно усадьбы (главного хронотопа повествования), также и двор, огород, окружающую природу. Отсюда столь значима роль прислуги, мастеровых людей в познании ребенком действительности. Как и шмелевский Ваня, Глеб рос среди «нечленораздельных речей мужицких, полных иногда соли и юмора. Это был его мир. Он в нем себя по-домашнему чувствовал» (IV, 49).
Симптоматично также, что среди типов из народной среды особый интерес и того и другого художника слова привлекает плотник — представитель «искусства... евангельского», требующего «внимания, верного глаза и верной руки» (IV, 50). У Шмелева это Горкин и внесюжетный персонаж Мартын, необыкновенным плотницким мастерством заслуживший признание самого царя, у Зайцева — всеми в доме уважаемый Семиошка, походивший на апостола Павла. Ономастическое снижение в данном случае не случайно: Симеон стал Семиошкой по причине своей постоянной слабости: он, как и шмелевский Мартын, нередко оказывался во власти «зеленого змия», пил и тогда буянил, «из незлобного мудреца обращался в зверя» (IV, 57).
Вместе с тем, в тетралогии нет идеализации действительности. Как и в «Лете Господнем» И. Шмелева, в «Путешествии Глеба» ведущим принципом раскрытия человеческих характеров является антиномичность, особенно сказывающаяся в показе собственно народной жизни. Здесь краски сгущены, несомненно, более, нежели в «Лете Господнем» Шмелева.
«Мир темен и слаб... В “патенте” за сивухой граждане села Устов пропивали кто что мог, нализывались и дрались тоже по мере сил... Праздник возбуждал. Били жен... и не только в Устах, но и по всей России было так. Радость и грубость, поэзия и свинство» (IV, 57).
Именно по причине присутствия в мире зла тема дома трансформируется в повествовании в мифологему антидома. Так, переехав на учебу в Калугу, Глеб поселился в доме Тарховой, в котором он «молча умирал», «медленно сидел у своего столика в комнате» (IV, 122). Для него закончилась пора догимназического детства с его беззаботностью, нерегламентированностью, предостав-ленностью вольной стихии жизни.
Облачившись в шинель гимназиста, Глеб стал частицей «гигантского механизма Рос-
сии», подчинившего себе всех: от школьника до императора (IV, 123).
Гимназия была для мальчика не домом, а чем-то неумолимо убивающим жизнь. «С тоской вставал он утром, в полутьме, зажигая свечу. Надо идти, нельзя опоздать, надо знать заданное. Надо и надо» (IV, 124).
Человеческое «я», нравственные принципы, честь, благородство несовместимы с казарменно-тюремным бытом гимназии. Именно впечатление казармы производят занятия в гимнастическом зале. «Маршировали, бегали рысцой в строю по кругу, подымая скучную пыль, дыша еще более безнадежным воздухом, чем наверху в классе» (IV, 134).
Здесь роли заведомо четко распределены. Руководит занятием «недоброго вида» офицер Ястржембский, диктатор со стеком в руке, похожий «на главного демона». Гимназисты — это осужденные, «дантовские грешники в аду» (IV, 134). Обычная для гимнастического зала деталь — бежали по кругу — в данном контексте приобретает емкий символический смысл. С одной стороны, она прямо наводит на ассоциации с кругами дантов-ского ада. С другой — подчеркивает отсутствие поступательного движения в бытии гимназистов, бессмысленность подобных занятий, их разрушительное действие по отношению к человеческим душам.
Так или иначе в результате этих и им подобных занятий создается ситуация бездуховности, предрасположения ко греху. Отсюда — мотив перевернутости в действиях людей и нравственной оценке этих действий. Глеб проявил благородство, не выдал товарища, а его за это наказали «карцером», заточением в пустом классе. И уже в следующий раз сам Глеб, не зная почему, «ни с того ни с сего» (IV, 135) выдает другого провинившегося товарища. Происходит это непроизвольно, неосознанно, в состоянии какого-то дурмана, наваждения.
Гимназия со всей очевидностью ассоциируется в сознании ребенка с чем-то казарменно-тюремным: как «тюремны были окна класса, так оттенок тюрьмы лег на весь склад жизни» (IV, 124).
Пространство гимназии — это пространство острога, характеризующееся замкнутостью, отсутствием тепла и света. Это некий огромный казарменный мир с его холодностью и пустотой. Восприятие подобного сугубо «ночного» образа усиливается обезличен-ностью и обездушенностью преподавателей — людей в вицмундирах, олицетворяющих
власть. «Каждый может сказать резкое и неприятное, и ни от кого нельзя ждать привета» (IV, 129).
Олицетворением антижизни и антидома, чего-то мертвенного и убийственного является директор гимназии. Такие люди Глебу никогда раньше не встречались. Директор не походил «ни на отца, ни на Дреца, ни на Красавца, еще менее на разных мужиков ус-товских, будаковских. При виде его Глеб испытывал какую-то тоску, он не думал и не осмысливал ничего, просто становилось тяжко на сердце» (IV, 130).
Б. Зайцев так характеризует школьного администратора, что возникает некий метафизический образ, ассоциирующийся с действием темных дьявольских сил. Этот «худой, очень костлявый, серовато-седой, с металлическими холодными глазами» человек внушал мистический ужас. Окутанный «гробовым безвоздушием луны», этот «ледяной» человек с «замогильными» движениями заражал гимназистов (своих жертв) «потусторонней скукой» (IV, 129).
Мотив оторванности от семьи и дома приобретает в дальнейшем глобальные масштабы. Революционно-деструктивные тенденции действительности не только разрушили дом, семью, но и лишили героя родины. В итоге в судьбе автобиографического персонажа, оказавшегося в эмиграции, произошла трансформация ощущения дома в переживания бездомьяи блудносыновства.
В четвертом, завершающем тетралогию романе «Древо жизни», автобиографический персонаж, находясь в изгнании, вынужден любоваться Россией только издали, через бинокль.
Но симптоматично при этом, что Глеб, ставший зрелым писателем, не утратил чувства пути. Более того, наперекор революционному взрыву и во многом благодаря ему, он обрел прочную веру в Бога, понимание того, что происходящие драматические события «попущены» свыше по причине людской греховности.
Едва ли правы те исследователи, которые стремятся «выпрямить» жизненный путь центрального персонажа да и других действующих лиц тетралогии. Собственно героем пути, раскрывающимся динамически, в процессе движения, развития, предстает лишь Глеб. Остальные персонажи, включая и ближайшее окружение Глеба (отец, мать, сестры) запечатлены статически, их внутренний мир дан как процесс изменений, а не разви-
тия. Изменение, по свидетельству психолога К.А. Абульхановой-Славской, не затрагивает «ядра» характера, оно соответствует разграничению человеческой жизни на прошлое, настоящее и будущее. Развитие же личности — «это не просто переход из одного качества в другое, из качества прошлого — в настоящее, а затем — в будущее, а непрерывное их совершенствование, вызывающее “подъем к новому качеству” бытия»5.
Если в наиболее близко стоящем к Глебу персонаже, его матери, акцентировано нравственно-поведенческое, психологическое постоянство, то центральный герой осуществляет именно «подъем к новому качеству» бытия, претерпевает мировоззренческую перестройку, перерождается.
Не будем также забывать, что речь идет
о формировании собственно творческой, писательской индивидуальности. Душа же писателя, по словам А. Блока, «расширяется и развивается периодами, а творения его — только внешние результаты подземного роста души»6. Б. Зайцев и показывает этапные моменты развития личности Глеба, сопровождающиеся вспышками активного самопознания. Правдоискатель Глеб, ищущий высший смысл бытия, запечатлевается по принципу выявления «знаков» духовного становления героя в наиболее значительные периоды жизни.
Если исходить из общих закономерностей процесса познания и понимать его не как прямую линию, а как сложную синусоиду, то жизненный путь Глеба можно представить в виде спирали, состоящей из больших и малых кругов. При этом относительно завершенные круги познания, соответствующие наиболее существенным этапам жизни героя, последовательно сообщаются друг с другом. Данное обстоятельство объясняется, во-первых, постоянным устремлением Глеба вперед, во-вторых, его сосредоточенностью на решении одних и тех же — нравственных по своей сути — проблем.
В самом деле, в «Путешествии Глеба» мы не видим сколько-нибудь значительного «наслоения» тем: идейно-смысловым центром каждого в отдельности жизненного этапа Глеба и всех в целом взятых кругов его познания выступает постижение одной и той же истины — истины как справедливости. Сквозным мотивом всего повествования является столкновение добра и зла, испытание людей на человечность.
Так, во время посещения губернатором Людинова эгоистичный Глеб-подросток ду-
мает, что он «так же интересен» высокому начальнику, «как самому себе», и, испытывая «некое высокомерие» к властному чиновнику, жаждет прославиться, сделать что-то необыкновенное. Губернатор же, напротив, считал, что он должен изливать в захолустном крае «сияние» верховной власти, одним своим появлением способен дать «счастье простым людям» (IV, 144—145). В свою очередь, отец Глеба «трудно переносил чужую власть» (IV, 155).
Итак, никто из героев, двигаясь в общем потоке жизни, не знает истины. Она присутствует только в сознании всезнающего автора-повествователя, оценивающего действующих лиц с позиции «расстояния». Именно авторское резюме, завершающее роман «Заря», содержит в себе элементы метаистории, то реальное, отвердевшее, что явилось результатом жизненного пути:
«Никто ничего не знал о своей судьбе. Глеб не знал, что в последний раз видит Людиново. Отец не знал, что через несколько лет будет совсем в других краях России. Мать не знала, что переживет отца и увидит крушение всей прежней жизни... Губернатор... не задумывался о том, что будет, и не мог себе представить, что через тридцать лет вынесут его больного, полупараличного, из родного дома в Рязанской губернии и на лужайке парка расстреляют» (IV, 152).
Для всего повествования характерен мотив изменения, развития центрального героя. Показательно, что автор неназойливо прослеживает этот процесс, порой он как бы невзначай сообщит: «Глеб теперь меньше охотился, больше читал» (IV, 157). В другом месте уже сам герой отметит, «как неудержимо все течет вокруг, и как сам течет он, изменяясь, не совсем таким входя в следующий месяц, как входил в прошлый» (IV, 557).
Эта неназойливость особенно показательна в меняющемся отношении Глеба к Богу. Как будто ничего приметного не происходит с героем Б.Зайцева. Но вот он любуется успокоившейся после дождя природой, восставшей в «неведомых небесных изменениях» ярчайшей радугой: «Какая тишина! И какой мир. Какой отблеск неземной. “Господи, хорошо нам здесь быть... Сделаем здесь три кущи...”» Заметим, вкрапление из Евангелия идет от автора: Глеб «не посмел бы подумать так. Но откровения Природы не мог не ощутить» (IV, 159).
Недооценку христианского верочувство-вания мы находим в статье И.Ю. Искржиц-
кой. Исследовательница склонна гипертрофировать «пантеистическое одеяние юности» в «Путешествии Глеба»7. Думается, не следует создавать картину гиперболизированного пантеизма. Христианское верочувствование постоянно живет в центральном автобиографическом герое. Но в начале повествования у Гле-ба-ребенка оно выражено в подсознательной форме как родовая память предков, о чем нам напоминал всезнающий автор. В дальнейшем христианское верочувствование по мере созревания, формирования личности проявляется в особо знаковых ситуациях, в форме более или менее активных «вспышек». «...Так-то вот нам и странствовать... по свету. Так-то и жить милостью Божьей. Много видели, много пережили, а вот еще, слава Богу, не лишенцы...» (IV, 582).
Жизнь Глеба, данная как путь, не случайно протекает в присутствии реки, символизирующей собой общее течение бытия, связь времен, вечность. «...Паром — скорее Ноев ковчег... Где Арарат? Никто ничего не знал» (IV, 178—179).
Подобной суггестивностью обладают не только образы реки, дороги, путеводной звезды (что традиционно), но и средств передвижения, символизирующих переход от органичной, размеренной, налаженной жизни к состоянию внешней и внутренней нестабильности, распаду бытия. Так, для Глеба-ребен-ка, характер которого формировался в условиях «равнинного» течения жизни, привычным способом перемещения по российским пространствам был конный экипаж. «Как приятно было ехать в Будакина лошадях...», — вспоминает автобиографический герой в тревожном предощущении своей первой вынужденной поездки на поезде.
Железная дорога воспринимается детским сознанием как что-то фантастическое, «огромное и жуткое», потрясающе быстрое (IV, 138). Лиза и Глеб, впервые отправившиеся в далекий путь, ощущают себя «заброшенными в иной мир», во мрак и холод, «в какой-то ад» (IV, 139—140).
Сам паровоз рисуется как сердито шипящее грозное чудовище «в дыму, пару, с огненными глазами» (IV, 139). Возникающий в повествовании Б. Зайцева образ недвусмысленно ассоциируется со зверем из Апокалипсиса и символизирует собой деструктивные процессы, вызванные бездуховной цивилизацией. Этот образ, нарисованный в первой части тетралогии — романе «Заря», — как бы бросает тень на последующие три книги,
вызывая у читателя предощущение разлада жизни в масштабах России и Вселенной. Здесь герой является выразителем позиции самого автора, Б.К. Зайцева, считающего, как и создатель «Лета Господня» И.С. Шмелев, что человеческая жизнь должна быть ориентирована не на коренное изменение действительности, а на сохранение и преумножение выработанных народом нравственных ценностей.
Итак, акцентируя уже самим названием произведения мотив путешествия, странствия в неведомое, Б. Зайцев раскрывает жизнь и судьбу главного героя как индивидуальный, личностно-значимый путь познания. Вместе с тем этот путь составляет часть общего потока, в котором «плыл и он, и Лиза, и мать, отец, Москва, Россия...» (IV, 367). Наперекор разрушительным тенденциям эпохи герой, как и сам автор, ощущая «всевеликую, всетворящую Вечность» (IV, 443), обретает веру в Бога и с позиций хри-
стианского миропонимания осмысляет прошлое, настоящее и будущее.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Маймин Е.А. Лев Толстой: Путь писателя. М., 1980. С. 105.
2 Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979. С. 38.
3 Зайцев Б.К. Собр. соч.: В 5 т. М., 1999. Т. 4. С. 41. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страниц (римская цифра означает том, арабская — страницу).
4 Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. М., 1957. Т. 42. С. 23, 24.
5 Абульханова-Славская К.А. Деятельность и психология личности. М., 1980. С. 131, 140—142.
6 Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 369—370.
7 Искржицкая И.Ю. «Пантеистическое одеяние юности» Б. Зайцева // Проблемы изучения жизни и творчества Б.К. Зайцева. Калуга, 2000. С. 90—97.