Научная статья на тему 'Традиции русской духовности и современный литературный процесс'

Традиции русской духовности и современный литературный процесс Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
202
28
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Традиции русской духовности и современный литературный процесс»

Е. А. Ермолин (Ярославль)

Традиции русской духовности и современный литературный процесс

В течение 90-х годов складывалось „цовое качество литературы. В жизни осуществлялся переход от позднего тоталита-изма в стадии стагнации к потребительскому обществу демократического типа; в литературе - от цензуры к свободе, от диктата власти к запросу рынка. Процесс этот далеко еще не завершился, отчего происходящее производит впечатление неупорядоченного брожения, живого хаоса. Литература вышла из старых берегов потеряла границу.

В момент таких крупных культурных перемен заново определяется способ связи литературы с отечественными духовными традициями. Она не может, конечно, вместить в себя сегодня все историческое содержание русского духовного опыта. Какие-то его аспекты выходят на авансцену, какие-то остаются невостребованными. Попытаемся осознать, чем же современная литература близка русским традициям. В центре нашего внимания будет Проза 90-х годов о текущем историческом моменте, о настоящем времени. Каким это время видится литератору?

Специфичны и в то же время традиционны в современной словесности представления о хронотопе. Героем и автором время и пространство сегодняшней России воспринимаются как чуждые, неродные, немилые, враждебные. Писатель и его герой испытывают странное чувство, будто родина становится вдруг чужбиной.

Происходящее небеспрецедентно. В новейшей литературе ее герой (а подчас, кажется, и сам автор) оказался в состоянии, которое можно, пожалуй, сопоставить с тем, в каком ощущали себя русские старообрядцы или эмигранты XX века вне родины. Сегодня, как никогда, вещество родины истончилось до прозрачности, до неощутимости. Состояние духовной диаспоры - проживания вне традиционного местообитания, — вот как можно бы это назвать. Очередной российский проект победы над историей провалился. Реакция на это участников эпопеи: столбняк. Человеку, который выбрался из-под руин самой отчаянной утопии, неутопичный, грубошерстный мир представ-

ляется ареной поражения. Обмылок утопии выброшен на берег суровой действительности, далекой от сантиментов. Берег, быть может, потенциально и спасителен. Но представляется жалкой отмелью, где нет настоящего дела, нет высокой участи и глобального смысла. И в беллетристике наших дней много откликов на эту элементарную работу массового сознания.

Рассмотрим два рядовых примера.

Средоточием чуждости воспринимается в беллетристике нередко Москва. Анатолий Ткаченко в журнале «Дальний Восток», выходящем на краю земли, напечатал повесть «Абориген» о молодом сибиряке Евсее Поветове. Это, так сказать, манифест воинствующего провинциализма. Прггехал юноша из Зауралья в Москву учиться, а тут не до учебы. Кругом хищничество, дикий, с позволенья сказать, запад, - много-таки он искушался, немало и претерпел в столице. А в конце концов возвращается Евсей на родину, бежит от ужасов и пороков Белокаменной, которая, как прямым текстом выговаривает автор, «превратилась в криминальный мегаполис, где человеческая жизнь стала не дороже пистолетной пули, где после десяти вечера обыватели не прогуливают собак, а театры посещают воры в законе, коммерсанты с охраной да отчаянные старушки-театралки». Се «Вавилон, где уже давно никто никого не слышит и понимать не хочет».

Один из самых распространенных мотивов современной литературы - соприкосновение немолодого персонажа, заслуженного ветерана, с сегодняшней российской действительностью. До того он просуществовал, умудрившись неоскверниться прозой жизни - и вдруг вывалился на улицу (как правило столичную), в пеструю толпу и давку новых будней. И разыгрывается драма узнавания-неузнавания, притяжения-отталкивания. Но чаще все-таки — отталкивания, непонимания, неприятия новой реальности. Наглядно публицистическое зерно коллизии отшелушилось в недавней повести Олега Смирнова «Победитель». Герой Великой Отечественной войны с основательной фамилией Корнеев выходит в день 9 мая прогуляться по столице и тут начинаются его огорчения. Ничего ему в новой Москве не нравится. Кругом хамство, развал, «беззаконие и произвол правят у нас бал», вокруг бурбулисы, коррупция, свобода убивать и грабить... В сладком сиропе воспоминаний является герою его прошлое. А настоящее заставляет недавнего победителя ощутить вкус поражения, исторического провала.

Выпадение из исторического времени, характерное для утопического мировидения, при распаде последнего оставляет человека во временном тупике. Он живет в чужом неузнаваемом времени, которое движется неведомо куда. Кризис, настигший человека, кажется небывалым по своему масштабу. Возникает ощущение, что кончилось все. Что впереди - тартарары. В этой связи в литературе иногда актуализируется весьма традиционная в России, по крайней мере начиная с XVII века, модель отношения к переменам и к новому устройству жизни, основанная на их неприятии, принимающем характер духовного отторжения. Исторические параллели позволяют увидеть, что нынешний случай в России, где издавна бушует эсхатологический прибой, неуникален. Апокалипсическая заря издавна стоит на горизонте русской судьбы.

Эпоха осознается как кризисная — и с этим связано появление соответствующего типа героя, литературного персонажа.

В прозе, к примеру, Михаила Кураева, Владимира Мака-нина, Анатолия Азольского герой испытывает то, что можно назвать кризисом идентичности. Он ощутил однажды, что живет в мире, где уже ни одна вещь не стоит на своем месте, не соответствует самой себе или чему-то иному, еще более надежному («идее вещи»). Ни одна деталь не значит того, что значит, и не стоит того, что стоит. Удача некстати. Беда врасплох. Посуда бьется, а счастья нет. Хочешь того, чего никогда не получишь, а получаешь то, чего не хочешь. Современная планида не знает утешительных иллюзий и чужда напрасным упованиям на счастливый случай. Общественный перелом осознается как роковой надлом. Что значит такой человек? Может быть, сам по себе и ничего не значит. Может быть — он только нитка;"йа которую нанизаны бусины эпизодов, встреч, сцен, фигурации социума, причуды Тюхе.

Его удел - одиночество. Родина устанавливает обычаи родства и правила взаимного согласия. Не стало ее — и в литературе воцарился сущий бедлам. Пришло время полной раскоор-динированности. И только ленивый не бормочет чего-то про рассогласованность в жизни, раздробленной на различные партии, группы, больше того - на такие направления, которые не просто порицают друг друга идеологически, но и в принципе отрицают друг друга. Это, пожалуй, редкого масштаба духовный разлом, раскол. Сгнили чуть ли не все нити, которые связывали нас воедино, при любых возможных разногласиях и

разномыслиях. Кажется, уже ничего не объединяет былую братию. Живешь по Демокриту: атомарно. Потеряв все духовные связи, отделившись и обособившись, сам по себе.

Здесь возможна тендерная вариация.

Представительство естественного, органического начала в мире и обществе до последнего времени могла взять на себя женщина. Хранительница памяти и традиций миростроя, восстанавливающая порядок, приводящая расхристанную жизнь к норме. Она разрешает упасть к своим ногам или даже припасть к своей груди - и дает прощение и утешение. Этот образ, восходящий к архетипической символике, является секуляризованной проекцией веры в покровительство""Божьей Матери. Он сохранился и в новейшей словесности. Случай из самых убедительных — «Медея и ее дети» Людмилы Улицкой. Крымская жительница Медея представлена здесь как мирозижди-тельный (почему-то южный) полюс покоя и стабильности среди бушующих волн моря житейского, на фоне неуверенности и распада смыслов в краях оледенелого севера. Вспомним также и «Софичку» Фазиля Искандера, вспомним некоторых героинь Галины Щербаковой, Анастасию Федоровну, персонажа из прелестного рассказа питерского повествователя Дмитрия Притулы «Новогодний подарок»... Но начинается и эрозия традиционных представлений о предназначении женщины. Это ведет к появлению болезненных, а то и монструозных образов. На смену идейным фанатичкам соцреалистического пошиба приходят полубезумные эгоистки, бесстыдные гедонистки - у Людмилы Петрушевской, Валерии Нарбиковой, Марины Виш-невецкой, Виктора Ерофеева и т. д.

Разнообразно реализует себя герой-мужчина.

Один из способов такой реализации - анархический бунт. Невосприимчивость к надвинувшейся реальности оборачивается агрессией, и тогда писатель становится политиком либо в его прозе появляются воинственный герой лирического плана, сублимирующий житейскую огорченность автора. Острота ко-нецсветных переживаний в литературе может быть связана с завышенными претензиями на обладание полной истиной и привилегией на ее формулирование, с личной, так сказать, нескромностью литератора, которой он наделяет подчас и своих героев. Характерен в этом смысле написанный с тинэйдже-ровским задором роман Николая Шипилова «Детская война» о сильном и смелом русском супермене Сигайлове, который мно-

го перенес на своем веку, а в трудные для родины годы ведет борьбу не на жизнь, а на смерть с презренными «дерьмокрада-ми», болея за погибающее Отечество. В финале окончательно заматеревший Сигайлов размышляет: «я уже созрел для войны за Родину, созрел для войны прямой, окопной (...) Ухожу в глубокое подполье». И действительно уходит — в канализационные катакомбы под Москвой. Такое погружение являет собой нечаянную пародию на религиозное отшельничество.

К концу 90-х, нужно признать, потенциал агрессивности у литературных персонажей убывает. Уж на что боевит герой романа «Полумир» Юрия Лощица - Антонов, отважный защитник Белого дома в 1993 году, но и его писатель превращает в фигуру в основном страдательную. Он побит зверьми-омоновцами и чуть ли не весь романный срок лежит на больничной койке. Ведет праздные разговоры. Заводит роман. Здесь ощутим надлом в душе не только героя, но и писателя. Обвал эпохи, натиск повседневности оказываются сильнее любых попыток встать против них с оружием в руках. «И тогда приходят мародеры» Григория Бакланова в этом отношении перекликается с «Последним солдатом империи» Александра Проханова: тот и другой роман кончаются гибелью в мерзком, отвратительном новом мире любимого персонажа, чуть ли не «alter ego» автора.

Нередко писатель обрекает героя на странничество, скитальчество. Раньше, по крайней мере, было всем хорошо известно, по какой дороге надо идти, какая дорога правильная, а на какой только шишки да оплеухи. А сегодня - собрались в путь, подходим к кассе — и растерялись: куда ехать-то? Нити рельс, убегающие в тоску. Бесприютная маята. Мир сошел с рельс. А персонаж обречен метаться от пункта А к пункту Я и обратно, не зная, где остановиться. Человеку назначено скитаться в «диком поле». Туда, в открывшуюся воронку пустого пространства, засасывает героя, вчера, как казалось ему, имевшего дом и двор. И забор с калиткой. И караульного Шарика на цепи. Смертельным сквозняком эпохи выстыло и развеялось гнездо. В литературе сплошной вокзал. Разъезды, съезды, чемоданы, автоматы, заплеванный перрон, пропахший потом и мочой зал ожидания, пьянка в соседнем купе (последнее - в новых литературных опытах разом у столь различных меж собой Бориса Екимова и Ивана Шамякина).

Скитальческий удел современного человека, с которым мы встречаемся в литературе, восходит к традиции изображения рус-

ской судьбы. Чаще всего она сквозит в образной ткани, поверх идей и реалий, витает на горизонте писательского сознания. Но воспоминания о бродячей Руси, о мире полнейшей житейской неприкаянности, где заведомо нет и не может быть ничего прочного, надежного, устойчивого, уютного, определяют место даже самых наивных (или, напротив, самых замысловатых) очерков наших дней. Сегодня возвращается мысль о том, что русскому человеку свойственно не уживаться и не обживаться в мире сем. Не зарастать мхом вещей и привычек. Русский человек не может угомониться. Его куда-то гонит по свету. Он чужой тут. Алексей Варламов в своем «Лохе» попытался выразить это представление о человеке, не врастающем в землю, легком на подъем. Его героя, современного молодого человека, срывает с места и тащит от рождения до смерти неведомая сила. Конкретные причины различны, но есть и первопричина: ни одна из житейских перспектив (деревня, женщина, заграница, наука, искусство, бизнес... даже и современная церковь, кажется) не удовлетворяет героя, потому как каждая из них суживает его, загоняет в жесткую форму. Может быть, точнее сказать, что ни одна из имеющихся возможностей не способна заполнить собой ту метафизическую пустоту, которая есть в его душе. Человеку тесно в любой закрепленности и определенности, а значит - нет ему адекватного места в этом мире. Он чужак. Варламов хотел, кажется, представить в этой повести завершенный тип русского странника в его современном обличье. Вписать извечный культурный архетип в сегодняшние реалии.

Не столько последовательно похожий смысловой ход присущ «Жизнеописанию Хорька» Петра Алешковского. Заглавный герой «Хорька», странноватый хищный паренек, тоже никак не может усидеть на одном месте. Но он, однако, при всей своей хваткости слишком зависит от обстоятельств: они толкают его то на убийство, то в робинзонаду, то к богоискательству, чуть ли не к отшельнической аскезе. Сам же он не столько пуст, сколько дик, туповат, смахивает на зверушку, живущую примитивным инстинктом, а с другой стороны, его посещают мистические откровения. Не слишком лицеприятно изобразив, скажем так, «представителей современной церковности» (симпатизирующего католикам батюшку-экумениста с неотчетливыми позывами к греху и дремучего лесного анахорета-скитника). Алешковский сюжетно уводит своего героя от такого рода «соблазнов» к тихой и мелководной семейной заводи.

Уход - до крайности характерная российская реакция на провал миссии, на несвершенность замысла; уход из истории, которая оказалась слишком скверной. Возникла экзистенциально-пограничная ситуация, в которой перманентный общественный кризис и подступившее ножом к горлу одиночество подталкивают к тому, чтобы начать поиск истины, формулы спасения. Но чем жить, если жить нечем? И куда уйти сегодня? Где ищет писатель (в своих героях) очаг настоящего, подлинного бытия. «Ах, где те острова?» Доиск этих островов в океане тоски идет в современной литературе в очень разных направлениях.

Одно из них - различные современные проекции контркультурного в основе своей натурализма.

Выход живому чувству литература ищет иногда на испытанных в конце XIX - начале XX века путях декаданса, вдохновляясь его старинными и, как правило, скоромными рецептами, предписывающими спонтанное проявление внутреннего «я», трактуемого в основном по Фрейду. Эстетический панде -монизм получает натуралистическую мотивацию. Герою этого кроя не нужна никакая подлинность вне его. Он сам себе закон и норма. Скрыться от века в извилинах либидо - довольно жалкая программная причуда новейших эксцентриков и амо-ралистов - от Виктора Ерофеева и Александра Бородыни до Игоря Яркевича и Владимира Сорокина.

Более привычные варианты натуралистической утопии окрашены в неосентименталистские цвета. История, которая кажется вечной, хотя от роду ей века полтора, от силы два: маленький человек, заброшенный в большой и чуждый мир, терпящий лишения и бедствия, ищет спасения в какой-нибудь щели, на крЕГЮ света. Иногда это добровольная робинзонада, бегство на лоно природы. Путь испытанный: давнишняя, пршпвинско-паустовская традиция неучастия, абсентеизма — уйти из эпохи в леса, в болота, куда Макар телят не гонял, уйти, чтобы о тебе не вспомнили и не сослали куда похуже. Прежние анахореты принимают пополнение в лице героев Марка Кострова, Яна Гольцмана, Беллы Улановской и других.

Средоточием естественности может оказаться и семейная жизнь, далекая, как правило, от широких общественных интересов. Современная семья в литературе существует на обочине глобальных исторических процессов, часто страдает от них. Геннадий Головин в повести «Покой и воля» поведал о радо-

стях тихой семейной жизни на дачном отшибе, вдали от шума городского, от столичных соблазнов, в кругу собак и кошек, когда главным врагом делается крыса... После эпохи коммунальное™ художник вправе возжелать одиночества и тишины. К тому же и коммерческая, грубошерстная современная реальность выглядит убого по сравнению с жизнью, наполненной простыми вещами и словами. Крайние проявления этой темы приводят к сочетанию идеи отшельничества и семейной саги (о чем пророчила Людмила Петрушевская в своей страшилке «Новые робинзоны»). Глобальные угрозы (голод, разруха, разгул преступности, безумие русского бунта) становятся предпосылкой семейной эмиграции из больших горедов-капканов в тишь и глушь. А поскольку худшие ожидания покуда не спешат сбываться, пафос этой темы, кажется, не слишком силён.

Намерение героев современной литературы слиться с природой оказывается неосуществимым. Невозможно без чрезмерного самоограничения гармонически реализовать стратегию естественности, натуральности, стихийной жизненности. Самоизоляция героя (как и автора) бесперспективна. Из попыток робинзонады всерьез ничего не выходит. Земля бесплодна. Она не обещает и не предоставляет идиллии. Художник обращается к мифу о природе, но тут же и теряет его. Тот же Головин, имеющий дар переводить чутье на тревожные вещи века в предельно ясные беллетристические ходы, после «Покоя и воли» предложил что-то вроде автопародии в повести «Жизнь иначе»: алкаш пропивает на даче жизнь в компании собутыльников, таких же, как он. А затем, в «Наденьке и Чемоданове», сочинил Мефистофеля, разрушающего традиционный уклад жизни (который, впрочем, и сам по себе далек от идеала гармонии — уже с пьянкой, гулянкой, мордобоем). Демоном оказался революционер, соблазняющий где-то в конце прошлого века, в уездной глуши, наивную девушку. Ветшают и рушатся натуралистические мйфы, в которых уютно было существовать, спасаясь от исторических пертурбаций в складках нетронутой природы. (В общем-то, после «Сна смешного человека» Достоевского здесь и доказывать нечего.) Сегодня сюжетно об этом напомнил и Леонид Бородин в повести «Ловушка для Адама». Там современные робинзоны, художник и его жена, добровольно проживают в лесной глуши. Но в их жизнь вторгается некий мафиози, в которого влюбляется жена художника и разрушается семейная идиллия.

Если верить литературе, все стремления к естественности, органичности обнаружили свою исчерпанность. Личная жизнь редко удается герою современной прозы. Чужое надвигается на родное и омрачает жизнь. Острова в океане тают и уходят под воду.

Проблематичные отношения с историей издавна характерны для русской ментальности. Извне архетипическая модель самореализации в России выглядела подчас как капитуляция перед историей, перед реальностью. Самый старый традиционный способ отторжения от исторической эмпирики — монашеская аскеза. В этой связи модельный характер имеет коллизия «Повести о Горе-Злочастии». Любопытно, что сегодня Владимир Яницкий пытается осмыслить ресурс иночества как жизненного выбора в своих повествованиях о современной монастырской жизни, не приходя, однако, к однозначным выводам. Люди у него бегут от мира, но не приходят к Богу.

Подчас случившееся переживается в категориях религиозного опыта. Религиозное лекарство от гордыни - смирение. Если уж Богу зачем-то было угодно забросить нас на жительство в эти нелепые годы, то, значит, это Ему зачем-то было нужно. У Фазиля Искандера в его «Пшаде» престарелый генерал так же, как в упомянутой повести Смирнова, отправляется пешком по Москве и так же отказывается понимать наступившую эпоху. Но эта повесть с особым смысловым ходом. Нынешняя неприкаянность, старческое одиночество толкают героя в мир воспоминаний, сводят его на очной ставке с его прошлым, в котором было всякое. Старость становится временем подведения итогов, временем расплаты по долгам, морального самосуда... Возникают редчайшие в новейшей литературе мотивы личного греха и вины. В прозе Виктора Астафьева современность в ее явной духовной немощи воспринята как расплата за грехи народа, грехи России.

Иногда в прозе прочерчен и вектор пути от безверия к вере. В ситуации, когда ценности обесценены, идеалы развенчаны, существующее ничтожно, а перспектива утрачена, бегство с корабля российской современности оборачивается поиском вечности. Можно говорить о культурных странствиях, приобретающих по временам качество религиозного самоопределения. Современник чаще всего идет к вере от безверия, к Богу от безбожия. В русской литературе такого рода истории едва ли не в новинку. Можно вспомнить разве что «Исповедь» Толстого да эпилог «Преступления и наказания» Достоевского...

Странничество получает четкое направление. У него есть теперь цель, есть адрес. И характерно, что сюжет паломничества по святым местам уже почти неизбежно литературно разворачивается в исповедь, в историю о том, как автор (иногда, гораздо реже, герой) ищет святыню в выстуженном, профанном мире, как приходит к вере. В этом жанре у нас есть замечательные рассказчики: Валерия Алфеева, например. В прозе Сергея Щербакова - от рассказа к рассказу — можно проследить саму логику вопросов и ответов, траекторию движения к Богу. Автор от сюжетов о других людях постепенно переходит к повествованию о самом себе. Причем оно с начала до конца вдохновлено задачей свидетельствовать о себе предельно точно, с полной искренностью в малейших, даже мелочных подчас подробностях внутреннего и внешнего обихода. С какого-то момента Щербаков отказался от вымысла, пришел к тому, что можно назвать литературой факта. Очевидна внутренняя обоснованность такого выбора: подлинность свидетельства детерминирована весом факта, его сокровенным смыслом. Сама жизнь кладется тут на весы, чтобы получить добрый ответ об ее значении на высшем суде. И каждый изображаемый Щербаковым момент своей жизни получает осмысленность в перспективе религиозного обращения, отчего повествовательными кульминациями становятся общение с крестным отцом и само таинство крещения - как итог, как преодоление и завершение скитальчества. (В исторических декорациях, но с осязаемой евангельской подоплекой подобный сюжет был изложен еще и в упомянутой выше «Повести о Горе-Злочастии»).

Интереснейший современный опыт духовных скитаний открыт Юрием Малецким в повести «Любью». Герой Малецкого -редкий сегодня случай - не ниже автора по уму, по культурной оснастке, по религиозному опыту, а в придачу уровень, качество этих личностных свойств таковы, что повесть читается как исповедь действительно сына века, алчущего веры. Ма-лецкий обобщает современность иначе: прежде всего - в самосознании героя, а затем - в диалоге с самым близким (и самым подчас чужим) человеком. Это та точка, где сходятся вместе религия и культура, политика и историософия, быт и экзистенциальные комплексы. Малецкий дал сгусток мысли и чувства, уместившийся в несколько часов монолога-диалога, и разворачивающий свитком сегодняшние и вечные драимы жизни. Эта жизнь мучительна в своей основе, идиллия тут - только мо-

мент, но полной и завершенной гармонии не в этом - падшем -мире быть не может. Интеллектуальное скитание, душевный раздрай, отчаянный порыв к Богу и острое чувство личного греха, сковывающего крылья, - все это не обещает и не гарантирует ничего, кроме новых и новых попыток победить хаос. Хотя победить его окончательно не в силах человека.

Богоискательская литература наших дней наводит еще и на мысль о том, что благополучие - это отнюдь не закон, не норма этого мира. Наши постмодернисты говорят об упразднении истории. «Заканчивая» ее, они пытаются и читателя вогнать в эту предельно строго детерминированную логикой игрового конструирования «постисторию». Но не в человеческих силах упразднить историю. Ее начало и конец установлены Богом. Персонаж истории попадает в нее и сталкивается с неистребимой порчей бытия, омраченного грехом и виной человека. История (в форме жизни, локуса здесь и теперь) дается человеку как испытание, как наказание и искус. Подлинная, глубинная ситуация человеческого существования, в обрамлении разнородных отвлечений, самообманов, самообольщений отраженная в повести «Любью» — взывание из бездны, <1е ргч^ипсИБ.

Мы можем сказать, что и в сегодняшнем культурном сознании история просто вполне обнажила свое настоящее, извечное лицо. Лицо врага человека. Именно этот опыт теми или иными средствами выражает современная литература. И, наверное, самое существенное и самое замечательное в литературе наших дней -это именно присутствие личности, появление и неистребимость лишенного иллюзий героя, который несет свой крест.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.