А.Ю. Большакова
ЛОКАЛИЗАЦИЯ РУССКОГО МИФА В ПРОЗЕ ВЛАДИМИРА ЛИЧУТИНА Статья вторая
В статье предлагается новая трактовка художественной прозы Владимира Личутина, ярчайшего представителя современной русской словесности. Особое внимание уделено мифопоэтическим воззрениям писателя в контексте «островной» утопии мировой литературы и ее претворения в творчестве В.Астафьева, В.Тендрякова, А.Яшина, В. Распутина.
Ключевые слова: миф, утопия, мифопоэтическая модель, архетип, концепт, национальная идея.
«Если б меня спросили, — писал Д. Мережковский в предисловии к своей книге «Атлантида — Европа. Тайна Запада», — что для современного среднего, “цивилизованного” человека наиболее дико, чуждо, непонятно, несовместимо, я бы сказал: “конец”» (1). Обращаясь к мифологеме Атлантиды и ее роли в сознании ХХ в., русский философ, вместе с европейской литературой своего времени, искал в ней пути выживания, преодоления трагического опыта цивилизации. Платоновский миф, великая «островная» утопия Атлантиды представал как воля к преодолению мнимой окончательности земных сроков: воля к обретению горизонтов бессмертия. «Мы, — развивал философ мысль о конце и бесконечности, — можно сказать, на свет рождаемся с аксиомой благой бесконечности: всякая бесконечность лучше конца» (2).
Осваивая «островную» модель утопии, русская литература ХХ — начала XXI вв. — и в прозе «деревенщиков», и во многом примыкающего к ним В. Личутина — входила в русло не только мифопоэтической, но и философской традиции: в своем сопротивлении советскому материализму с его аксиомой окончательности — причем не только всякой человеческой жизни, но и всякого (докоммунистического) социального цикла. «Островные»
утопии русских писателей вступают в противоборство с идеей безвозвратной гибели «старого мира» — царско-крестьянской России. Утопия идеального прошлого, скрытого в исторических водах, но проглядываемого сквозь толщу времен, воплощается у Личутина и Распутина, Астафьева, Носова, Яшина в островных образах заповедной земли — хранительницы русской идеи, запечатленной в храмовой, монастырской и мирской культуре. Как и в европейском сознании в целом, утопия предстает здесь «незаживающей интригой» русской души, с ее «тоской по Золотому веку, сожалением о себе вчерашней или страхом перед неотвратимостью будущего» (3). И «островная» модель осмысливается в контексте представлений о счастье и любви, духовной чистоте и вере, воле к жизни, побеждающей все — даже неизбежность окончательности и страх смерти.
На этой «незаживающей интриге», по сути, построены исторические романы Личутина «Раскол» и «Скитальцы». Предощущение конца и сожаление об ушедшем национальном прошлом обуславливает внутреннее сопротивление повествований о духоборцах и искателях путей праведных. Идея острова — «Божьего дома», «монастыря на островах»(4) — очерчивает искомое сакральное пространство, где время движется медленно, словно застывая в ожидании живого Чуда (перво)сотворения национального мира на новых, более совершенных основаниях. Такая локализация национального мифа в народных сказаниях, легендах, в литературной «географии русской души» (Н. Бердяев) очевидно представляет собой средоточие русской идеи в зриможивых формах, восходящих к классическим моделям идеального миропорядка.
«Островные» грезы В. Астафьева, Е. Носова, А. Яшина, В. Личутина соотносятся с народными легендами о неких «далеких землях», куда непрерывно тянется русская душа, но и вводят читателя в христианское измерение национального мифа — в поле сопротивления тенденциям национального самоотрицания, саморазрушения. «Островная» матрица наполняется образами святынь русского народа. Идея Святой Руси материализуется в образах храмов, монастырей, колоколен и в прочих православных символах. Кажется, хронотоп острова окутывается видениями и
полузабытыми картинами народных утопий об исчезнувшем под водой граде Китеже (5), о таинственном Беловодье и прочих «землях благоденствия».
Легенда об исчезнувшем Китеже возрождается в астафьевской миниатюре «Видение» (из книги «Затесей»), где воссоздан эпизод со Спас-камнем, на котором боровшийся за объединение северных земель русский князь-воин воздвигнул монастырь в честь своего чудесного спасения (подводный камень не дал ему погибнуть, когда он стал тонуть под тяжестью лат). Рыбачившего на льду Кубенского озера повествователя внезапно посещает чудное видение воздушного острова — «парящего в воздухе храма... Храм этот плыл навстречу мне, легкий, сказочно прекрасный». Постепенно облик бело-хрустального, залитого солнцем храма, словно спускающегося с небес на огромное, бесконечно переливающееся бликами озеро, обретает реальные очертания: «это не во сне, не миражное видение». «Материализация» народного мифа в миражном пространстве воздуха, солнца и закованной льдом воды воспринимается как «чудо, созданное руками и умом человеческим» (6). Как и в китежской легенде, созданный современным писателем образ обнаруживает способность к идеальному отражению мира и истории в стылых водах современности. Так некогда «Китеж-град исчез в водах озера Светлояра, и порой отражаются очертания куполов китежских храмов, а из-под воды доносится звон колоколов» (7). В астафьевском мире воссоздается сходный образ «единственного островка праведности» в истерзанной, «поруженной во грех русской земле» (8), что некогда «спасся чудесным образом, став невидимым для врага» (9), а ныне обнаруживает себя, открываясь духовно чутким, обладающим обостренным внутренним зрением людям.
В цикле рассказов А. Яшина «Сладкий остров» (1961) с самого начала, наряду с ассоциациями европейской робинзонадой и хронотопом «необитаемого острова»(10), задается проекция на национальный миф: старинную легенду о Беловодье и «бегунскую» версию поисков «пространства воли». Возникает иллюзия новой материализации старого «островного» мифа — в начальном мотиве о каком-то «необитаемом Сладком острове», что «вдруг обнаружился в Белозерье»(11) и куда отправляются
жить герои (повествователь и его семья). Здесь и далее «островная» семантика проявляется в семейно-трудовой идиллии, окутанной сказочной атмосферой, но и проникнутой «впечатлением удивительной устойчивости, неколебимости всего, что нас окружало» (12). Идилличность яшинских рассказов о земном уголке тишины, первозданности и природного изобилия напоминает мифопоэтические представления о Белозерских «землях благоденствия»: ведь «все Беловодье мыслилось как страна, в которой живут по “божецкому закону”»(13). Неслучайно у Яшина (еще в первом рассказе цикла о путешествии в незнаемое) воображаемое «островное» пространство, которое предстоит открыть героям, насыщается образами монастырей и других русских святынь, эстетическими видениями народных сказаний:
«Местные люди рассказывают, что вблизи острова Сладкого, на острове Красном, процветал в свое время Ново-зерский монастырь. О красоте его можно судить по сохранившимся до наших дней крепостным стенам, которые вырастают прямо из воды, и по остаткам церквей и прочих монастырских заведений»(14).
Как и в астафьевском «Видении», идеальное пространство острова здесь граничит с «местом, которого нет»:
«Красного острова, по существу, не было и нет — ни клочка голой, не огороженной камнем земли. Просто посреди озера вознесся к небу сказочный град-крепость, будто один расписной волшебный терем, подобие которому можно найти лишь на самых замысловатых лубках и древних иконах. Он был весь “как в сказке” и в то же время был на самом деле, существовал, красовался»(15).
Так, через семантическое удвоение, возникает традиционный для русского мифа «поэтический образ острова, выключенного из сферы действия дурных социальных закономерно-стей»(16). На реальные очертания топоса (17) накладываются эстетизированные представления и грезы. Отзвуки Китежской легенды слышатся в обрядовом звукообразе — словно б отголоске исчезнувшего в толще разрушительных времен острова: отовсюду по Новозерью, куда попадают герои, разносится «медный гул и звон с высокой колокольни — “малиновый звон”» (18). Ему
будто б вторит эхо на Сладком острове, особенно звучное в атмосфере поразительной тишины, недвижного безмолвия. Множественное расслоение света во время белых ночей опять же создает эффект исчезновения пространственного развеществления «островной» модели: «Здесь (на Сладком острове. — А. Б.) воздух был абсолютно стерильным. И потому так ярко горели здесь закаты и восходы, тысячекратно повторенные в воде. Весь остров просвечивался, вода была видна отовсюду, и он всю ночь сиял в огнях снизу доверху» (19). Так осуществляется переход «островной» модели в мифопоэтическую, запечатлевающую «след в памяти» бессмертия.
Герой рассказа Е. Носова «И уплывают пароходы, и остаются берега» Савоня каждую весну приплывает на местный остров-заповедник, хранящий следы национального прошлого: ведь «в виду музейных храмов все на этом острове обретает особый смысл и значение»(20). Сакрализация «островной» модели происходит в пронизывающем повествовательный мир вертикальном измерении, что через храмы соединяет землю с небом, Богом. Вот как, к примеру, начинается рассказ: «Остров невелик и безлесен — узкая, едва приметная полоска земли над вселенными водами, и чудится, будто храмы вырастают, поднимаются из бегущих валов, из самых глубин Онеги»(21). Зримое исчезновение плоскости земли, сосредоточенность островного видения на вертикальной оси храма создает здесь (как и у Астафьева, Яшина) иллюзию восстания русской Атлантиды из поглотивших ее вод исторического времени: «Остров молчит, серые теремные храмы ... в раздумье глядят поверх его мачт в какие-то дальние дали, и немы их распяленные временем колокола...»(22). Семантическое удаление острова в финале придает ему особую воздушность, словно это видение, мираж, греза: «...Окутанные мглистой наволочью, брезжут верхами островные храмы. Они будто парят над тусклым серебром Онеги, кисейно-прозрачные, неправдоподобные, как сновидение» (23).
В личутинских «Расколе» и «Скитальцах» сакрализация «островной» модели уже обретает реалистические очертания — через рассказ о строительстве монастыря, о жизни его обитателей в своего рода религиозной общине, о поисках и обретении «иска-
тельниками» земли обетованной. И все же традиция создания «островной» модели на мифопоэтических началах сохраняется — образы сакрального топоса являются героям вначале в видениях, сновидческих грезах, вещих прозрениях. Единый, в своей идеальной устремленности, образ «Божьего дома», священной земли или обители возникает «на стыке» сна и яви, мечты и реальности, грезы о невозможном и чудесном его воплощении.
Еще в первой книге «Раскола» появляется образ «крохотного каменного острова середь озера» (24), куда сослали непокорного старообрядца Неронова (глава «Из жизни Неронова»). Он поселяется поначалу в Каменном монастыре на Кубенском озере, однако вступает в конфликт с монахами, поучая их, рьяно вмешиваясь в монастырские дела, так что провоцирует их на убийство, которого, однако, счастливо избегает благодаря своему боголюбию. Глава выполнена в традициях житейной литературы: рассказ о живом чуде подкрепляется летописными свидетельствами. Так соединяется реалистическое и чудесное, история и миф:
«Иноки, нарочно вытопив жарко келью Неронова, напустили в нее чаду и заперли в ней протопопа, чтобы он умер от угару. Неронов, воздев руки к Богу, стал молить о спасении пользы ради иных. Молитва его была услышана. «Невидимой рукою в полунощи Неронов неожиданно взят был из угарной кельи и поставлен за девять-десять поприщ на Холмогорах в храмине воина некого». Так уверяет летопись» (25).
Во второй книге «Раскола» «невеликий островок» (26) с одинокой келейкой и снующей подле ее монахом также изображен в ореоле идеи спасения. Вначале остров возникает как видение, на пространственно-эстетической дистанции: увиден он глазами юрода Феодора Мезенца, что бредет в веригах по северным краям. Неожиданно открывающийся его взору островок «почудился Феодору землею обетованной. И захотелось остаться там» (27). Искомое святое место, однако, обманывает надежды юродивого: его духовный отец, к которому он столь стремился, окружил себя ложными людьми. Развитие линии этого персонажа, однако, ведет к частичному восстановлению попранного, пору-
ганного. Феодор встречается с отшельником Епифанием с Ви-дань-острова, где царит «пустынная тишина», без «наушников и дозорщиков» (28), где в светлом домике отшельника горящие лампадки и струящийся с речки воздух «наполняют житье каким-то чудным, святым запахом» (29).
И во второй, и в начале третьей книг романа воссоздается легенда о невидимом граде Китеже: в услышанных протопопом Аввакумом диалогах блаженного Феодора с отроком Иваном, а затем в видениях чернеца Савватия по пути на Соловки. На скрещении речевого и пластического мифообразов возникает уже вполне реалистическая история основания Соловецкой обители на островах, «обетованного святого места» (30). Вначале в речах блаженного Мезенца образ Китеж-града уподоблен райскому месту со святыми, открывающемуся лишь людям с «нераздвоенным умом и несумненною верою». В сем «святом доме» всё, «как на земле, только чуднее и краше... Все живут, как братья и сестры, с одним лишь Богом в душе» (31). Идеальная проекция явно сближает, в представлениях Феодора, это святое место с образцовым монастырем — отличном от реальных, где страдают, из которых бегут гонимые за веру в романе. В видениях монаха Савва-тия, которому внезапно чудится над морем «млечно-белый город с золотыми шеломами», Китеж уподоблен прекрасному «граду Иерусалиму, куда стремится по смерти всякая безгрешная душа». «...Эй, не дивись, старче! То град Китеж, полоненный водами Светлояра, разъял земные толщи и воспарил из студеной пучины за тыщи поприщ от заволжских старорусских скрытен. Пока ангельские крыла не вознесли его к небесным чертогам, обведи дивный лик перстом, чтобы сохранить то явленное послание Господа на серебряном крутосклоне, как на пергаментном нетленном свитке...
Ничто не делается без Божьего попущения.
Облик града, восставшего из вод морских и запечатленного на небесных свитках, дождался своих послушников» (32).
И на Соловках был воздвигнут монастырь, слава о котором проникла во все уголки Руси. Сбылись мечтания и моления преподобных старцев о воскрешении русской Атлантиды.
Вся третья книга «Раскола» с ее островной семантикой пронизана атмосферой сбывшегося чуда, явленной русской мечты. На «островную» модель падает отсвет веры, уверенности человека в могуществе и своих собственных сил. Остров возникает из пространственных глубин «как рукотворное чудо», откровение жизнетворчества — природного ли, человеческого. Далее старец Геронтий вспоминает свое отроческое сновидение об «острове зеленом» (33), побудившее его податься на Соловки и поселиться там. Рассказ об обретенной на земной карте мечте завершается «реальным» видением святой обители на острове, открывающейся взору слушателя диковинной истории старца: «Мирная обитель вставала пред глазами, как драгоценный камень яспис, вырастала прямо из океана как неведомый блаженный град» (34). Мираж, миф становился исторической явью...
В «Скитальцах» сходная «поэтизация ухода из грешного мира» (35), которой проникнута китежская утопия, чувствуется в поисках земли обетованной — чудного места, обретаемого героями романа в Беловодье. Старинная легенда оживает и в мечтах «блаженненького» станционного смотрителя, чье ничтожное, кажется, существование согрето однако возвышенной мечтой о преображении человека и мира:
«Есть молва, грядет Беловодье. Есть оно, живет и ширится, а когда обойдет землю и примет в себя и человек не станет человеком, а вовсе иным существом, и тогда вся земля наша будет райской и сладкозвучной... Давно имею охоту... пойти и сыскать ту землю обетованную. Хотя дело многотрудное» (36).
Реализация мечты «маленького человека» передоверена в «Расколе» святым паломникам, что «мяли долгую смертную дорогу с несокрушимой верою, не отчаиваясь и уповая лишь на Господа Бога... Вот она, обетованная страна, о коей многие мечтали, но мало кто достиг сей земли...» (37). Пред изумленным взором «искальщиков» открывается остров на озере в синей чаше, с монастырем, озаренным золотым шеломом-солнцем. Воскрешение на страницах личутинских «Скитальцев» русской Атлантиды уводит в даль веков, когда «ревнители старины», спасаясь от «Никоновых новин, страданий и угроз», попали сюда вме-
сте с семьями, обретя «землю благословенную, страну обетованную, к коей стремился народ, да не всякому далась она» (38). Возведенное на острове посреди белой воды городище Беловодье с монастырем становится в романе прообразом религиозной общины, шире — идеального мироустройства, «двухсотлетнего мужицкого царства», где свято сохраненные старообрядческие устои сочетаются с культивацией устоев земледельческих, где обитает свободный и «удивительно светлый» ликом народ (39).
Однако, как это свойственно русской литературе ХХ в., рай обретенный, только-только получив реалистические очертания, немедленно разламывается, растворяется, словно чудная дымка, в безжалостной материи вещей. Слом повествования о Беловодье-Атлантиде предваряется сомнением в «островной» модели как локализации «рая на земле», высказываемым пришлым, чуждым человеком. Одна из причин распада идиллической модели — ее отделенность от общенародной жизни: «Верные дети родину свою не покидают и в самые тяжелые годины» (40). Самозамкнутость обитателей этой «странной, полузабытой Руси» граничит уже с отречением от родины (41). Утопия раскалывается в сценах взятия городища казаками и самосожжения беловодских апостолов, обращая читателя к антиутопическим интерпретациям «островной» модели, мифов о «рае на земле».
В. Тендряков, автор сатирической повести «Чистые воды Китежа», в не печатавшемся при его жизни (по цензурным причинам) рассказе-памфлете «На блаженном острове коммунизма» (написан в 1974 г., опубликован в 1987 г.) иронично обыгрывает «островную» утопию вечного счастья и блаженства, на которую накладывается советский миф о близкой реализации коммунистической мечты. Рассказ вводит читателя в наглухо отгороженное от жизни масс пространство политической и культурной «элиты», где участь каждого зависит от милости богов-правителей, их «монаршего внимания». «Тенистый остров коммунизма» — это некая загородная резиденция 1960 г., где происходит «встреча руководителей партии и правительства с деятелями науки и культуры». «Я тогда удостоился чести провести день в коммунизме, — иронизирует писатель. — Да-да, в том усиленно обещанном, шумно прославляемом коммунизме, попасть в
который никто из здравомыслящих граждан нашей страны давным-давно уже не рассчитывает» (42). Литературный «отчет» о пребывании на хрущевском «блаженном острове» в селе Семеновское 17 июля 1960 г. завершается воспроизведением документа, подводящего итоги изображению счастливого острова, где сбылись народные чаяния о вечной сытости и довольстве. Перед нами — навеки запечатленное меню роскошного обеда, богоданного избранным. Впрочем, «знатоки утверждают, что в прошлый раз стол был куда обильнее и утонченнее, — иронично резюмирует автор» (43).
Идеологизация Тендряковым утопического хронотопа «от обратного» предваряет переосмысление «островной» модели в современной прозе. Так у Личутина в повести «Фармазон» (1979) «островная» модель деревни подергивается обманчивыми бликами, мотивами исчезновения света, зрения: «Как обманулся Крень: деревня будто лесной остров посреди болота, ни огонька, ни светлого робкого проблеска в окнах...» (44). В «Миледи Ротман» островная модель словно б съеживается, подергиваясь трещинами постмодернистского пастиша: утрата своего пути русскими и Россией граничит с национальным самоотторжением. Историческая ситуация раскрестьянивания, безземельности русского народа, утратившего свой исконный образ жизни и национальное лицо, осмысливается автором через судьбу заблудшего героя. Собравшийся в Москву во время событий октября 1993 г. герой попадает в «сирое русское пространство» (45), гибельное место, где в буквальном смысле почва уходит из-под ног. Все красивое, ма-нящее(46) оборачивается своей морочной противоположностью, как и рекламно-утопичный призыв реформаторских 90-х к все «новой» и «новой» жизни. Реализация утопической метафоры России на излете ХХ в. обрамлена в мерцающие поигрывания двойничества, миражей, исторических иллюзий и затаенного коварства. «Блаженный остров коммунизма» превращается в «блаженный островок псевдодемократии». Кажется, сама жизнь в географических формах искривленного, подчас гибельного русского пути на рубеже веков обнаруживает свою карающую силу.
Привычная «островная» модель оборачивается антиспасением, съеживается, подобно зловещей шагреневой коже. Это
уже не остров, но словно б поросшая искусственной растительностью, провальная болотная кочка — смертельная подставка для некогда пьедестального «героя-победителя».
«Ротман ступил на островок, лишь пробуя его, и он неуловимо качнулся, подался прочь, будто заигрывая. Бедного Ивана стало раздирать надвое по рассохе; он еще успел вытянуть из няши вторую ногу, чтобы поймать травяной предательский островок, утвердиться на нем всем телом для последнего прыжка. И тут ухнул в провалице, в потайное бездонное окно, в сатанинское похотливое око, в неведомый проран, в студеный колодец с прогнившей коварной крышицей, ведущей к сердцу земли» (47).
Мотив утраты «земного рая» напрочь исчезает из повествования, знаменуя трагическую реальность — в противовес былой мифологичности и условности: «Коварный островок, эта кочка с зазывистой зеленой травою, не появлялся пока, словно бы ушел вслед за Ротманом и заткнул собою потайный ход в потьму, чтобы однажды снова вскрыть его для очередного зачарованного человека» (48). Разверзшееся антипространство вносит в начале нового столетия лакуну «черного квадрата» в географию «новой» России, уменьшившейся до старых пределов, умалившей свое гордое некогда обличье.
* * *
Личутинское «скитальчество», тяготение к углубленной рефлексии — исторической, национальной — отражают и общее поисковое состояние нашей литературы — на пути «к самим вещам», к «изначальной данности» (Э. Гуссерль). Романы Личути-на в начале века, как и прозу писателей «новой волны», отличает углубление психологизма, проникновение в коллективное бессознательное и рожденные в его недрах национальные архетипы — т. е. в ранее «сомнительные» сферы, не имевшие права на литературное существование в пору соцреалистической «образцовости». Литературное мышление в бесцензурной ситуации перестает бояться самое себя, собственной «непонятности», усложненности — и в этом перспективная суть момента.
1. Астафьев В. Затеси. Красноярск, 2003.
2. Домников С. Мать-Земля и Царь-Город. М., 2002.
3. Личутин В. Скитальцы: Ист. роман. М., 2003.
4. Личутин В. Раскол. Т. 3.
5. Личутин В. Фармазон. М., 1994.
6. Личутин В. Миледи Ротман. М., 2001.
7. Мережковский Д. Атлантида — Европа. Тайна Запада. М. ,1992.
8. Носов Е. Избранное. М., 1980. С.
9.Пятигорский А. Утопия как незаживающая интрига//Избранные труды. М., 1996.
10.Тендряков В. Неизданное. М., 1995.
11. Яшин А. Журавли. М., 1979.