Медленное чтение
УДК 821.161.1 (Слово о Полку Игореве) ББК ШЗЗ(2Рос=Рус)3
Стилистическая фигура как средство раскрытия идейного содержания («Слово о полку Игореве»)
Л. И. Зарембо
Минск, Беларусь
Аннотация. Рассмотрен фрагмент об Олеге Горисла-виче из «Слова о полку Игореве»: идейно-семантиче-ское содержание, структура, стилистика. В качестве опорной единицы членения текста выделена стилистическая фигура. Основные выводы и наблюдения подтверждены сопоставлением с поэтикой русских и белорусских переводов.
Ключевые слова: «Слово о полку Игореве», идейно-семантическое содержание, структура, стилистическая фигура, перевод, русскоязычные и белорусскоязычные переводы.
L. I. ZAREMBO. Stylistic figure as a means of disclosure of the ideological content («The Word about Igor's Regiment»)
Abstract. Considered fragment about Oleg Gorislavich from “The Word about Igor’s Regiment”: ideological and semantic content, structure, style. Stylistic figure selected as a reference unit division text. The main conclusions and observations are confirmed by comparison with the poetics of Russian and Belarusian translation.
Keywords: “The Word about Igor’s Regiment”, ideological and semantic content, structure, stylistic figure, translation, Russian and Belarusian-language translations.
Чтобы, согласно традиции, обозначить в начале статьи актуальность избранной темы, для данного случая достаточно процитировать современные базовые справочные издания. «Стилистический энциклопедический словарь русского языка» 2006 г. констатирует: «В современной филологии нет общепринятой точки зрения на природу, терминологическое обозначение и классификацию С.ф. (стилистических фигур. —Л. 3.)» [Сковородников 2006: 452]. В «Литературной энциклопедии терминов и понятий» 2001 г. читаем: «В 19-20 вв. изучение их (стилистических фигур) было заброшено, и они употреблялись стихийно» [Гаспаров 2001: 1140].
Последнее обстоятельство (в противоположность античности — классицизму) особенно негативно сказалось на толковании древнерусских текстов, основной блок которых был открыт, опубликован и изучался как раз в означенный энциклопедией двухвековой период. А среди них, разумеется, и «Слово о полку Игореве» — наиболее почитаемое и породившее целое направление в медиевистике Х1Х-ХХ1 столетий. Исследователи поэтики этого шедевра, как правило, исходили из данностей текста, но при этом свои заключения не сопрягали в должной мере с теоретическими акцентами стилистических учений прошедших эпох. Так, на сегодняшний день существует целая серия замечательных работ о художественных приемах, «обслуживающих» идею «Слова», но лишь очень немногочисленные современные диссертационные исследования о теории стилистических фигур («фигуральных выражениях» — в России XVIII века). Обоим этим направлениям филологической науки еще предстоит реализовать свое взаимовлияние. А плодотворность и перспективность подобного шага мы попытаемся проиллюстрировать на конкретном примере, обладающем в памятнике достаточно высокой степенью моделируемо сти.
Остановимся на сюжетном фрагменте о деятельности князя, чье имя вынесено в заглавие произведения «Слово... внука Ольгова». Олег Святославич — дед центрального героя, сын основоположника черниговской ветви Рюриковичей, внук Ярослава Мудрого. Он — инициатор и участник событий почти вековой давности по отношению к Игореву походу: «Были в'Ъчи
Трояни, минула лЪта Ярославля; были плъци Ольговы, Ольга Святьславличя. Тъй бо Олегъ мечемъ крамолу коваше, и стрЪлы по земли сЪяше. Ступаетъ въ златъ стремень въ градЪ ТьмутороканЪ. Тоже звонъ слыша давный великый Ярославь сынъ Всеволожь: а Влади-миръ по вся утра уши закладаше въ ЧерниговЪ; Бориса же Вячеславлича слава на судъ приведЪ, и на канину зелену паполому постла, за обиду Олгову храбра и млада Князя. Съ тояже Каялы Святопоплъкь повелЪя отца своего междю Угорьскими иноходьцы ко СвятЪй Софт къ Клеву. Тогда при ОлзЪ Гориславличи сЪяшется и растяшеть усобицами; погибашеть жизнь Даждь-Божа внука, въ Княжихъ крамолахъ вЪци человЪкомь скрати-шась. Тогда по Руской земли рЪтко ратаевЪ кикахуть: нъ часто врани граяхуть, трута себЪ дЪляче; а галици свою рЪчь говоряхуть, хотять полетЬти на уед1е. То было въ ты рати, и въ ты плъкы...» [Слово: 5-6].
«Разрывая» описание второй битвы, эта новелла даже и на его эмоционально напряженном фоне выделяется особой концентрацией энергии чувств, переживаний, патриотических обобщений о пагубности усобиц, а также высокой стройностью архитектоники.
Например, в ней синтаксически «навязчиво» указание на объединяющую отдаленность во времени «тех» явлений: «Тъй бо Олегъ.., тоже звонъ.., съ тояже Каялы.., тогда при ОлзЪ.., тогда по Руской земли.., то было въ ты рати, и въ ты плъкы...». В конце ряда данный комплекс подчеркнут оппозицией «... а сице и рати не слышано...».
Таким образом, весь этот период заключен будто в поле речений, хронологически обособляющих, выделяющих его как целостность из потока текущих событий. Начальная грань: «Были вЪчи Трояни, минула лЪта Ярославля; были плъци Олговы, Ольга Святьславличя». Конечная: «То было въ ты рати, и въ ты плъкы, а сице и рати не слышано...». Мы не будем останавливаться здесь на комментировании конкретных имен и поступков [см. соотв. персоналии Энциклопедии 1995].
Далее, внутри его историко-политический обзор «тех» событий обрамляется как бы суммирующими фразами: «Тъй бо Олегъ мечемъ крамолу коваше, и стрЪлы по земли сЪяше», «Тогда при Олз'Ъ Гориславличи сЪяшется и растяшеть усобицами... полетЬти на уед1е». В них общая тема осуждения усобиц, инициируемых Олегом, представлена поэтически совершенно единообразно — сопряжением в оксюморонах нравственно-оценочной лексики противоположных сфер: жизненно-созидательной, мирной деятельности ойкумены и антагонистичной воинской, жизненно-деструктивной, танатогенезной («ковать» — «крамола», «меч»; «сеять» — «стрела»; «сеять», «растить» — «усобицы»; «ратай» — «вран», «галица»).
Надлежит отметить, что замыкающий ряд здесь — более распространенный, он дополнен темой народ-но-национального бедствия: «Погибашеть жизнь
Даждь-Божа внука, въ Княжихъ крамолахъ вЪци человЪкомь скратишась... Тогда по Руской земли рЪтко
ратаевЪ кикахуть, нъ часто врани граяхуть; трута себЪ дЪляче, а галици свою рЪчь говоряхуть, хотять полетЬти на уед1е». В отношении всего рассматриваемого фрагмента этот мощный аккорд воспринимается как самостоятельная эстетическая целостность, обособленная сюжетно-пейзажная зарисовка объемно зримого, пространственно-перспективного воспроизведения жизни на Руси. По силе, характеру своего воздействия не сегодняшнего читателя она вполне соотносима с верлибрами нового времени. Соответственно разделим композиционный блок на «строки»:
Тогда
при ОлзЪ Гориславличи
сЪяшется и растяшеть
усобицами;
погибашеть жизнь
Даждь-Божа внука,
въ Княжихъ
крамолахъ
вЪци
человЪкомь
скратишась.
Тогда
по Руской
земли
рЪтко
ратаевЪ
кикахуть:
нъ часто врани
граяхуть,
труша
себЪ дЪляче;
а галици свою
рЬчь говоряхуть,
хотять полетЬти
на уед1е.
«Стихотворение» организовано так, что в нем отчетливо превалирует мотив снижения позитива в первой части (от «Тогда при Олз'Ъ...» до «...человЪкомь скратишась») и градации отрицательной семантики — во второй (от «Тогда по Руской...» до «полетЪти на уед1е»). Проследим это в показательной для данного случая области называния субъектов и производимых действий:
(1) жизнь Даждь-Божа внука погибашеть
(2) вЬци человЪкомь скратишась
(3) ратаевЪ кикахуть
(4) врани граяхуть
(5) галици рЪчь говоряхуть
Антропонимы представлены: от поэтически возвышенного солнечнородного называния славян (1) к ‘человек как член общества’, представитель ‘народа, населения’, ‘человек как живое существо, обладающее
мышлением и речью’ [Словарь 1984: 147] (2), затем к ‘пахарь, земледелец, сеятель’ [Словарь 1978: 24], т. е. субъект более низкого социального статуса (3). Следующим звеном в этой системе нисходящих ценностей становится анимальный мир. Называние хищного ворона (психо-эмоциональное поле негатива — черноты, смерти) и более мелкой птицы — галки, также черной, поедающей остатки разложившихся существ.
При этом в параллельном правом столбце «действий» наблюдаем обратную динамику: от «погибашеть жизнь» (1) к «скратишася» — ’уменьшиться, стать короче’, ‘приблизиться к концу’ [Словарь 1978: 189] (2). И дальнейшее «оживление» картины жизни в звуке: нарастание его интенсивности по громкости и членораздельности, антропологической организации звуков «кикахуть» (3), «граяхуть» (4), «рЪчь говоряхуть» (5). Первый глагол в этом ряду обозначает некое покрикивание человека, звукоподражательное птичьему, второй, уже собственно птичий, — крещендо, образует с ним антонимичную пару по громкости, энергической наступательности (в корнях глухие — звонкие: «к», «к» — «г», «р»). Третий (‘шуметь, гомонить’) ошибочно было бы рассматривать в изоляции от подчиненного компонента «рЪчь» — ‘словесно организованного устного языкового явления’ [Словарь 1978: 40—44]. Данное существительное акцентирует коннотацию смысловой целенаправленности, концентрирует значение сообщаемо сти, информационности «своей» «беседы» галок. Содержание ее — стремление лететь на покормку останками, утверждение тем подавления и собственного господства над иными формами организации жизни, в том числе и человечьей субстанции.
Важно отметить, что выделенные синтаксически параллельные отрезки (3,4, 5) скреплены указанными глаголами и в качестве рифмы. Об особом свойстве средневековой рифмы как инструменте тогдашней поэтики Ю. М. Лотман писал: «Подбор ряда слов с одинаковыми флексиями воспринимался как... включение... слова в общую категорию (причастие определенного класса, существительное со значением «делатель» и т.д.), что активизировало рядом с лексическим грамматическое значение. Лексическое значение является носителем семантического разнообразия, суффиксы включают их в определенные единые семантические ряды. Происходит генерализация значения. Слово насыщается дополнительными смыслами, и рифма воспринимается как богатая» [Лотман 1995: 103].
Приведенному теоретическому положению вполне соответствует по своим результатам рифменное вза-имопритяжение глаголов «кикахуть» -«граяхуть» — «говоряхуть». Комплексно они, бесспорно, выполняют дополнительную инициирующую роль в развертывании содержания фрагмента и обогащении его информационной насыщенностью, о которых говорилось выше.
Образно-смысловая система нарастания негативного начала, его энергетического и рационального импульса
в данной поэтической картине русской ойкумены поддерживается и иными художественными условностями, отмеченными медиевистами.
Так, Т. М. Николаева, безусловно, исходя из общих положений о многозначности в средневековой поэтике, вводит понятие «тернарной семантики», говоря о «Слове». «Одна и та же лексическая единица (иногда — просто слово) в случае 1-м имеет значение X, в случае 2-м имеет значение У, а в 3-м случае — как бы и X и У одновременно», — пишет исследовательница и поясняет свою мысль актуальным для нас примером: — То есть, одном случае галки — это просто птицы галки, в другом — это обозначение половцев, а в третьем — остается неясным, то ли это галки, то ли половцы» [Николаева 2005: 41].
И хотя автор книги не дифференцирует все случаи упоминания «галици» и «галичь», но актуальный для нас отрезок текста все же обособляет в показательном отношении «X и У одновременно». Среди глагольных предикатов «Слова» данное обозначение речи галок она убедительно относит к семантическому «полю половцев». Т. М. Николаева отмечает: «Вообще с половцами... связывается очень много звуков — но не вербальных, а каких-то странных:... речь их уподобляется карканью ворон, говору галок, стрекотанью сорок... Скажем об одной особенности тюркско-монгольской просодии: в этих языках интенсивность звучания к концу слова нарастает, а в славянских падает. Этот резкий громкий конец слов воспринимается, как чужой странный звук вроде скрипа или стрекота. Именно такой, видимо, казалась половецкая речь русскому уху» [Николаева 2005: 31,32].
Действительно, признание половецкой «подсветки» в значении существительного «галки» здесь очень уместно и оправдано. Коннотация «половцы» дополнительно скрепляет интенцию и художественную цельность текста произведения. Таким образом, выделенная нами фигура находится в поле господства основной идейной направленности «Слова», ведь в нем неоднократно и даже навязчиво, публицистически повторяется как модель суждение: в результате междоусобиц половцы побеждают русских и грабят их земли. Приведем несколько примеров: «Усобица Княземъ на поганыя погыбе, рекоста бо брать брату: се мое, а то моеже; и начяша Князи про малое, се великое млъвити, а сами на себЪ крамолу ковати: а поганш съ вс'Ьхъ странъ прихо-ждаху съ победами на землю Рускую» [Слово 1985: 6]; «А Князи сами на себе крамолу коваху; а поганш сами победами нарищуще на Рускую землю, емляху дань...» [Слово 1985: 6]; «Вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую, на жизнь Всеслав-лю. Которое бо б'Ъше насише отъ земли Половецкыи!» [Слово 1985: 9].
На фоне приведенных авторских высказываний с особенной силой проявляется семантический потенциал этой своеобразной дихотомии. Совпадая с ними
в порицании княжеских котор (как причины бедствия, разорения и нашествия поганых половцев), означенный фрагмент содержит очень важную дополнительную информацию. На композиционно-синтаксическом уровне в нем «говорится» и о глобально-катастрофических последствиях котор — уничижении, гибельной направленности духовно-жизненного, Боговдохновенного начала в Русской земле, и одновременно укреплении враждебной зооморфной силы. Она же, как отмечено выше, генетически родственна половцам. Это: «...по-гибашеть жизнь Даждь-Божа внука.., а галици свою рЪчь говоряхуть, хотять полетЬти на уед1е.» (ср. анализ поэтики аналогичных текстовых образований [Прохоров 2014: 322-329, 394-395; Зарембо 2013]). Поэтому можно сделать вывод о том, что данная фигура является структурным ядром и концентрирует в себе пик идейно-семантического потенциала всего повествовательного поля о «тех» временах, событиях и персонажах. В «Слове» же они выполняют роль предистории и первопричины Игорева бедствия, способствуют выявлению смысла произведения в целом.
Проведенное декодирование поэтики данного текста в частности позволяет не поддержать как чрезмерно суженное понимание фигур лишь в качестве «интона-ционно-синтаксических конструкций, основанных на нарушении правил нормативной речи с целью придания тексту большей выразительности и эмоциональности, создания эффекта необычности, взволнованности, для украшения речи... В поэтическом произведении... кроме того, выполняют композиционную и ритмообразующую функции» [Иванюк 2008: 275].
Своеобразной проверкой состоятельности предложенного нами толкования могут стать переводы данного фрагмента, выполненные авторитетными медиевистами, мастерами поэтических сочинений. И хотя А. А. Зализняк своей книге «„Слово о полку Игореве“: Взгляд лингвиста» не стремился принимать в расчет такого рода сопоставлений, но все же и не отрицал совершенно их результативности. Он отмечал: «При написании настоящей статьи (так — Л. 3.) устрашающего объема труд по проверке обсуждаемых мест по сотням различных переводов СПИ нами не проделывался; мы полагаемся в этом отношении на существующие обзоры (хотя и сознаем, что гарантии полноты это не дает» [Зализняк 2004: 180]. Принципиально то же суммарно констатируется в его статье 2009 года: «...в переводах практически везде дается: „Галки свою речь говорили“; но это неточный, бессознательно модернизирующий перевод» [Зализняк 2009: 11]. Приведенный вариант дается, вероятно, по публикациям Д. С. Лихачева, действительно обильно тиражированным. В объяснительном виде текст представлен так: «Тогда по Русской земле редко пахари покрикивали (на лошадей, распахивая землю), но часто вороны граяли, трупы между собой деля, а галки свою речь говорили, собираясь полететь на добычу» [напр.: Лихачев 1982: 60]. Но указанная позиция
далеко не исчерпывает многообразия сложившейся ситуации. Например, в серии переводов, тяготеющих к первопечатному «...и в Русской земле редко веселие земледельцев раздавалося, но часто каркали вороны, деля между собою трупы; галки же, отлетая на место покормки, перекликалися (подчеркнуто нами — Л. 3.) [Слово 1985: 15], тщетно искать богатую, четко слаженную изобразительную и звуковую картину оригинала. Отчасти это объясняется затруднением понимания «кикахуть». У В. В. Капниста (1813) читаем: «Тогда по руской земле редко пахари веселились, но часто вороны каркали, трупы между себя разделяя. Галки перекликались, желая летать на покормку». И в примечаниях В. В. Капниста: «Глагол кикахуть кажется тоже самое что хохочут» [Бабкин 1950: 337, 369].
Так же сентиментально-романтически представлено поведение поселянина-пахаря у В. А. Жуковского (1817), но нельзя не отметить психоэмоциональную стройность его стиха, последовательное нарастание маргинального начала: оратаи распевали — граяли враны — трупы — добыча.
Тогда по Русской земле редко оратаи распевали,
Но часто граяли враны,
Трупы деля меж собою;
А галки речь свою говорили:
Хотим полететь на добычу! [Слово 1985: 77].
Художественные переводы, по нашему мнению, дают основания утверждать, что конвенгерция древнего автора была воспринята писателем нового времени: и код, и алгоритм декодирования явлены вполне бесспорно.
Очевидно ощущая взаимосвязь лексических единиц ратаев'Ь — врани -галици, кикахуть — граяхуть — рЪчь говоряхуть, а также рациональный алогизм компонентов этих цепочек, Я. О. Пожарский (1819) как бы «упорядочивает» повествование в своем переводе [см.: Зарембо 2008]. «Земледелец» под его пером наделяется «гласом», «галки» — «криком», причем последний они «распространяли», т.е. издавали нарастающе обильно, совокупно-нерасчлененно наполняли им окружающее пространство. Значит, издавали звуки, противоположные речи по своим доминирующим характеристикам: «...рЪдко слышанъ быль гласъ землед'Ъльцовъ, но часто враны каркали дЪля между собою трупы; а галки, желая летЬть на кормъ, распространяли крикъ свой» [Слово 1819: 12-13].
Для нас важно, что рациональная «корректировка» Я. О. Пожарского не есть следствие индифферентности или простой небрежности, она проведена осознанно и последовательно-завершенно как реакция перелагателя на импульсы древнего текста.
Не менее отчетливо была воспринята эстетическая организации фрагмента и Г. П. Павским. Но в данном случае авторитетный переводчик многих древностей не только сохранил в своей идентификации означенную
образную взаимосвязь, но даже несколько «педалировал» ее:
Тогда рЪдко по Русской землЪ гайкали оратаи, и часто каркали вороны, дЪля по себЪ трупы.
И галки свою рЪчь говорили,
думая летЪть на кормъ [Слово 1880: 490].
Любопытно отметить, что Г. П. Павский избегает глагольной рифмы оригинала, меняя порядок слов. Объединяющую функцию у него выполняет двукратный союз «и», который своей многозначностью вполне «поглощает» «нъ», «а». В общей же картине при этом смягчается антагонизм компонентов, она становится более суммарно-единой. Хлебопашец предстает существом родственно близким представителям фауны (оратаи гайкали, вороны каркали). А в целом отмеченную выше поляризацию субъектов и действий, девальвацию антропологического начала «Слова» он дополнительно подчеркивает, употребляя глагол «думать» по отношению к галкам.
Поэтому полагаю, что при более объемном изучении текста «Слова», и даже ближайшем выходе за семантические рамки сочетания «галици свою рЪчь говоряхуть» проявляется художественная неоправданность и нежелательность перевода глагола — «гомонить». Предпочтительнее употреблять именно «говорить».
Не претендуя на исчерпывающую полноту своих разысканий, скажем лишь, что нам не удалось отметить в работах более поздних русских писателей акцентуации фигуры. Это явление, впрочем, вполне соответствует общей исторической тенденции переводов памятника XIX-XX веков: творческие принципы знатоков древних Библейских текстов остались, к сожалению, почти не востребованы ведущим направлением медиевистики.
Несколько иной сложилась картина в относительно молодой 90-летней белорусской словиане. Важнейшие черты описанной выше поэтической системы (нарастание / ниспадение антропологических коннотаций субъекта действия, кретивно-интеллектуального начала в самом действии, общая негативная направленность изменения жизненной ситуации, половецкая «подсветка» в лексеме «галици») здесь неизменно реализовались чрезвычайно выразительно.
В купаловском стихотворном переводе: «Рэдка пеу аратай за сахою... / А на ежу ляцел1* зб1раючысь, / Галю гоман заводзЫ й ryni» [Купала 1997: 217]. У Е. Кру-пенько читаем: «У тыя сумныя часы, / кал1 у пам1жу-собных войнах / на землях ураджайных вольных / не красавал1 каласьг... / а галю, гледзячы здаля, / вял1 гамоню з пахвальбою, што будуць i яны з ядою» [Кры-ница 1994: 11]. В тексте И. Чигринова: «Рэдка apaTai голас свой падаваль.., а галю свае гаварыгй»[Спадчына. 1991: 106]. Р. Бородулин: «Пераюпкалюя рэдка ратаь... /
а галю сваё гаварыт зычна» [Слова 1985: 137] (Повсюду здесь подчеркнуто нами —Л. 3.).
Означенная интенция коннотационного поля проявилась, например, и в том, что в самом раннем среди известных сегодня белорусских, прозаическом перевоплощении Купалы, воссоздана картина подчеркнуто биосферно-активная («рассявалюя й расл1 м1жусобь цы») [Купала 1997: 193], а в последующем, 1921 года, она обретает характеристику, свойственную социуму («моп было м1жусобщ, няладау») [Купала 1997: 217]. Я. Купала, полагаем, вполне ощутил присутствие антагонистических сил и направленностей в стилистической фигуре оригинала, а потому счел возможным изменить свои поэтические акценты. В новом варианте он подчеркивает активную роль человека и следы, результаты его влияния на природно-жизненные процессы. При сопоставлении текстов выразительно определяются модификации в семантико-стилистических парах: от констатации неосознанных «броуновских» движений-отношений к активно-векторным («калатншы князёвы» — «княжыя звады»); от эмоционально нейтральной номинации страны к определению-указанию на ее нестабильное военно-политическое состояние («на Рускай зямлЬ> — «на зямлг.. Рускай узбуранай»): от обобщенного, суммарного изображения результатов смертоносного процесса («дзелячы труп’ё») к подчеркиванию разрушения цивилизационного воздействия на природу и более — уничтожения собственно субъекта этого преобразования («у пол1 дзелячы труп» [«aparara» — ‘пахаря’ — Л. 3.]). Поэт, в сущности, воссоздал в 1921 году другое, новое эстетическое вйдение первоисточника, которое глубже отразило его дух. (Здесь особенно важно отметить, что реализация и характер осуществленных перемен намного опередили уровень слововедения начала XX века.) Приведем для наглядности оба драгоценных фрагмента полностью:
Тады пры Алегу Гарыслаул1чу рассявалюя й pacni м1жусобщы. Пбнула жыццё Дажджбожага унука; у ка-латншах Князевых людз1 свой век скарачалг
Тады на Рускай зямл1 рэдка пяяу аратай, але вараннё пакрумквала часта, дзелячы труп’ё м1ж сабою, а галщы гоман заводзш свой, на ежу ляцещ зб1раючыся [Купала 1997: 193-194];
Пры Алегу тады Гарыслав1чу Моц было м1жусобщ, няладау;
Жыццё пнула унука Дажджбожага,
Люд свш век скарачау у княжых звадах.
На зямл1 тады Рускай узбуранай Рэдка пеу аратай за сахою,
Груганнё зато часта пакрумквала,
У пол1 дзелячы труп м1ж сабою.
А на ежу ляцел1 зб1раючысь,
Галю гоман заводзш й ryni [Купала 1997: 217].
Идейно-эстетически близкое наблюдаем в семантической наполненности апеллятива «галици» у М. Горец-
кого, где древнерусскому «на уед1е» соответствует «на пажыву» [Хрэстаматыя 1922: 14; Вышсы 1925: 179.], а в позднейших модификациях наблюдаем коррелят «на здабычу» (Р. Бородулин [Слова 1985: 137], В. Дараш-кевич [Вечна 1989: 153], В. Каяла [Старажытная 2004: 163]), который содержит более резкий и активный отрицательно-оценочный аспект. Последнее отчетливо «работает» на сопряжение «галици» —► «галки» + «половцы».
Показательно в этом отношении сопоставить также тексты М. Горецкого 1922 и 1925 годов. Первоначально сконстрированная картина «Тогда по русьской земл1 ред’ко ратаеве кыкахуть, н’ часто враш граяхуть, хо-тять полетет1 на уед1е» — «Тады па рускай зямл1 рэдка пяял1 арат, а часта каркал1 груканы, хацеушы ляцець на пажыву» [Хрэстаматыя 1922: 14] более привлекала писателя своей лапидарностью, чем вариант 1800 года, пропуск в тексте не был обозначен. Лаконизм анагонистической многозначной параллели «арат» — «груганы», «пяялЬ> — «каркал 1», «рэдка» — «часта», сеяние — «пажыва», перспектива, надежда — гибель представлялся самодостаточным и исчерпывающим ситуацию.
Затем лакуна 1922 года в средневековом оригинале и соответственно переводе «трута себе деляче, а галщп свою речь говоря хуть» — «трупы м1жсобку дзелячы, ды галщы сваю размову вялЬ> [Вытсы 1925: 179] была устранена, описание обогатилось третьим субъектом действия и новыми ремами. Они предельно приближали функцию «галиц» к рационально организованной («сваю размову вял1, рыхтуючыся...» [Вытсы 1925: 179]) и тем самым делали наступательно, угрожающе противостоящей единично-разрозненному «пакрыкван-ню» [Вышсы 1925: 179.]. (Сравним: в 1922 г. — «пяял1 арат» [Хрэстаматыя 1922: 14]). Это единственный случай в белорусском комплексе переводов памятника, когда в отношении галок употреблено выражение, семантически подчеркнуто приближенное к челове-ко-действию: «... ды галщы сваю размову вял1, рыхтуючыся ляцець на пажыву» [Вытсы 1925: 179]). Благодаря инверсии и указанию цели действия вспомогательный глагол «весщ» не ослабляет своего волевого, побуждающего, значения. Этому же способствует и корреляция «рЪчь» — «размова».
Типичным для наших литераторов все же станет использование здесь лексем и оборотов, содержание которых на рубеже значений ‘гомон’, ‘шум’, ‘гул’ — ‘беседа’, ‘разговор’. Видимо, наиболее оптимальных и уместных здесь. Я. Купала, 1919 и 1921 г.: «гоман заводзип» [Купала 1997: 179, 217], Е. Крупенька: «вял1 гамоша» [Крынща 1994: 11], В. Дарашкевич: «гоман заводзип свой» [Вечна 1989: 153], В. Каяла: «свой гоман заводзип» [Старажытная 2004: 163]. Писатели и в стилистическом плане, используя разговорные слова и обороты, реализовали здесь свое разумение заключенной в графеме «галици» некоей обобщенно-персонифи-
цированной антирусской силы. Немаловажным в связи с этим будет напомнить, что широко известные сегодня научные положения по этому поводу (Д. Лихачев, Т. Николаева, А. Зализняк и др.) сформировались в словове-дении значительно позже подавляющего большинства данных переводов.
Креативные истоки отчетливой национальной традиции, в известной мере даже школы перевоплощений древнего памятника, полагаем, надлежит видеть в мощном компоненте мифопоэтического восприятия мира, которым сильна белорусская литература. В ней человек как художественный персонаж пребывает не столько на фоне и среди природы, но в самой природе в качестве ее составляющей и взаимосвязанной части. Человек и природа столь близки, что будто бы перетекают одно в другое. При этом надо подчеркнуть, указанное касается, как правило, только родной природы и ее атрибутов.
В прямой связи с данными положениями любопытно отметить в белорусских переводах и следующие показатели. Тот фрагмент древнего текста, где «галици» как антоним «соколы» представлен значением ‘половцы’ был безошибочно «угадан» М. Горецким («стая галак бяжыць») [Хрэстаматыя 1922: 14], «галщы грудам бя-гуць» [Вышсы 1925: 179] и позднее «закреплен» Р. Бородулиным («чароды галак спуджана уцякаюць» [Слова 1985: 137] (Подчеркнуто нами — JJ. 3.).
При этом же в сцене бегства Игоря из плена («Тогда врани не граахуть, галици помлъкоша, сорокы не тро-скоташа,... дятлове тектомъ путь къ рЪцЬ кажуть; словш веселыми пЪсьми св'Ьтъ пов'Ъдаютъ»), где господствуют пернатые, безоговорочно приняли прочтение галки — ‘птицы'. И более того, развили его в известной мере смыслооправданной «орнитологической новацией». В трех переводах (т. е. 30% от общего числа) «врани» имеют эквивалент «вароны». У Е. Крупенько — «I защхл1 сарою / i вароны маучаць» [Крынща 1994: 28], И. Чигринова — «Вароны таксама перастал1 каркаць, галю змоуюп» [Спадчына 1991: 110], В. Каялы — «Тады вароны не граял1, галю прымоуюи» [Старажытная 2004: 173].
Поводом для этого мог стать перевод первых издателей «вороны не каркали», прочитанный глазами носителя белорусского языка и а-канья, в отличие от русского о-канья. А своеобразными катализаторами — публикации русских переводов, где сам знак ударения «вороны» выделял графему, инициировал прецедент отступления от традиционного толкования, что, в свою очередь, было связано с публикацией в особенности во второй половине XX века серии работ по реконструкции звучания текста «Слова». В некоторых из них В. И. Стеллецкий, В. В. Колесов, I. Haney (США) специально рассматривали данный фрагмент.
Суммарно все это резонировало с устойчивым повышенным интересом к устной сфере национальной культуры: фольклору, разговорной диалектной речи и, тем самым, к профанной стороне жизни, обыденно-сни-
женному восприятию содержания образов. «Ворона» здесь стала своего рода «вульгаризацией» гругана (ворона). Ее карканье, по народным поверьям, — предзнаменование негатива для всякого, кто отправляется в путь. Т. е. ситуация как бы невзначай проецировалась литераторами-переводчиками на поступки князя Игоря, который возвращался на Родину после своевольного военного предприятия, поражения, плена. Отмеченные выше характеристики в переводах «Слова», полагаем, можно расценивать как их национальное своеобразие. И потому приходится лишь сожалеть, что эта важная проблема разработана столь недостаточно.
Предложенное выделение художественных структур в «Слове о полку Игореве» помогает решить целый ряд практических задач из области филологии, касающихся, на пример, исторической семантики глагола «говорити» (от ‘шуметь’ к ‘сНсеге’), толкования берестяных грамот [Зарембо 2010], адекватности новейших переводов памятника, может служить дополнительным аргументом в пользу письменного его происхождения, существенно повлиять на наши традиционные представления о художественных скрепах памятника.
ЛИТЕРАТУРА
Бабкин Д. С. «Слово о полку Игореве» в переводе В. В. Капниста // Слово о полку Игореве: Сборник исследований и статей. М.; Л., 1950.
Вечна жывое «Слова». Мшск, 1989.
Вышсы з беларускай л1таратуры. М.; Л., 1925.
Гаспаров М. Л. Фигуры стилистические // Литературная энциклопедия терминов и понятий / главн. ред. и сост. А. Н. Николюкин. М., 2001.
Зализняк А. А. Взгляд лингвиста. М., 2004.
Зализняк А. А., Янин В. Л. Берестяные грамоты из новгородских раскопок 2008 г. // Вопросы языкознания. 2009. № 4.
Зарембо Л. И. О толковании фрагмента из «Слова о полку Игореве» «галици свою рЪчь говоряхуть» (в связи со статьей А. А. Зализняка и В. Л. Янина «Берестяные грамоты из новгородских раскопок 2008 г.») // В1а1ог1^е1ш1ука В1а1о81;оска. 2010. Т. 2.
Зарембо Л. И. Оним «Каялы» в Ипатьевской летописи.») // Віаіопгіеїшіука ВіаІоБІюска. 2013. Т. 5.
Крьініца. 1994. № 10.
Иванюк Б. 77. Поэтическая речь: Словарь терминов. М., 2008.
Лихачев Д. С. «Слово о полку Игореве»: Истори-ко-литературный очерк. М., 1982.
Лотман Ю. М. Лекции по структурной поэтике // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1995.
Николаева Т. М. «Слово о полку Игореве». Поэтика и лингвистика текста; «Слово о полку Игореве» и пушкинские тексты. М., 2005.
Прохоров Г. М. Древнерусское летописание. Взгляд в неповторимое. СПб., 2013.
Сковородников А. П., Копнина Г. А. Стилистическая фигура // Стилистический энциклопедический словарь русского языка / под ред. М. Н. Кожиной. М., 2006.
Слова пра паход Ігаравьі. Мінск, 1985.
Словарь-справочник «Слова о полку Игореве». Л., 1984. Вып. 6.
Словарь-справочник «Слова о полку Игореве». Л., 1978. Вып. 5.
Слово о полку Игореве. Л., 1985. Далее этот фрагмент текста первого издания «Слова» (с. 5-6.) цитирую без ссылок.
Слово о полку Игорев'Ъ: въ переводі Герасима Петровича Павскаго // Русская старина. Т. XXVIII. СПб., 1880.
Слово о полку Игоря Святославича, удЪльнаго князя Новагорода-С^верскаго, вновь переложенное Яковомъ Пожарскимъ, съ присовокупленїемь примічаній. СПб., 1819.
Спадчына. 1991. № 6.
Старажытная літаратура усходніх славян XI — XIII стагоддзяу. Хрэстаматыя. Гродна, 2004.
Хрэстаматыя беларускае літаратурьі: XI век — 1905 год. Вільня, 1922.
Энциклопедия «Слова о полку Игореве». СПб., 1995. Т. 1-5.
ДАННЫЕ ОБ АВТОРЕ
Зарембо Людмила Ивановна — кандидат филологических наук, доцент кафедры русской литературы Белорусского государственного университета.
Адрес: 220112, г. Минск, ул. Прушинских, 40, кв. 4 Эл. почта: [email protected]
ABOUT THE AUTHOR
Zarembo Ludmila is a Cand. Phil. Sci., the senior lecturer, chair of the Russian literature, Belarusian State University (Minsk).