М. А. Робинсон (Москва)
Слависты и «новая религия» вместо науки (1920-е — начало 1930-х годов)
С началом формирования тоталитарного государства новым для профессиональной науки рассматриваемого периода было развитие и внедрение в нее марксизма как единственно верной методологической основы для всех отраслей знания. Марризм и типологически сходные и по сути родственные ему течения, такие как социологизм в литературоведении, и так называемая «школа Покровского» в исторической науке, объявляли себя носителями новых истин в науке благодаря освоению новой марксистской методологии, и на этом основании открыто претендовали на господствующее место в науке. Отношение представителей академической элиты, ученых-гуманитариев, в том числе славистов к вторжению радикальных политических изменений из общественной жизни в область науки было в основном таким же, как и специалистов-гуманитариев вообще, но имело и свои особенности. Новые веяния политико-методологического характера имели для славистики в широком смысле особенно серьезные негативные последствия. Мы попытаемся в данном разделе охарактеризовать некоторые «прогрессивные» течения, оказавшие существенное воздействие на гуманитарные науки в целом, показать реакцию на складывавшуюся в науке ситуацию наиболее известных славистов, принадлежавших к академической элите.
Для академической славистики, обращенной в основном к общеславянским и национальным древностям, к кирилло-мефодиев-ской проблематике, к изучению церковнославянского языка и т. п., наступили тяжелые времена. Генетически славистика была связана с идеями «славянской взаимности», возникшими в общественном сознании на заре формирования славяноведения как науки в первой трети XIX в. Обоснованием славяноведения как особой отрасли научного знания служили не только факты исторической и культурной близости славянских народов, но всегда и прежде всего их языковое родство. Изучение этого родства составляло отдельную область славянской филологии и приобретало для последователей традиционного академического славяноведения особое методологическое значение. Так, известный славист-филолог, Г. А. Ильинский в специальной статье «Что такое славянская филология?», опубликованной в 1923 г., подчеркивал, что «как ингредиент и главное условие национального самосознания славянская филология должна составлять необходимый элемент научного мировоззрения
всякого работающего среди славянских народов гражданина»1. Казалась бы, что ничто не может поколебать основы славянской филологии, науки хорошо развитой и опиравшейся на давно доказанное родство славянских языков. Однако новая государственная идеология предпочитала заниматься не национальным, а классовым и интернациональным самосознанием. Идея славянской взаимности оказалась совершенно ненужной новой власти и была признана вредной как с точки зрения внешней, так и внутренней политики2. Кроме того, на научной ниве у славистики появился принципиальный противник — «новое учение о языке», — получившее самую активную поддержу со стороны носителей и выразителей новой «передовой» идеологии и политики.
«Новое учение о языке», или «яфетидология», было выдвинуто и развито академиком Н. Я. Марром в начале 1920-х гг. Оно поистине стало «новым словом» в области лингвистики. Таким образом, к внешнему давлению на старые академические кадры чисто политического свойства добавилось и третирование их со стороны новых, возникших внутри самой науки течений. Нет смысла вдаваться в подробное описание лингвистических изысканий Марра, сейчас его «яфетидология» лишь эпизод в истории языкознания3. Отметим только, что «учение» полностью отрицало все предшествующее языкознание. Марр доказывал, что все языки развиваются в результате взаимного скрещивания через революционный взрыв, проходят одни и те же стадии, соответствующие разным ступеням социально-экономического развития общества; кроме того, язык объявлялся продуктом классового развития. Столь радикальное выступление, оснащенное атрибутами классового подхода, было почти сразу взято на вооружение сторонниками и пропагандистами марксистской методологии. Ибо яфетическая теория пыталась ввести в языкознание один из важнейших методологических принципов исторического материализма, сформулированный при изучении социальной истории — необходимость на определенных этапах развития общества революционных изменений. Такие методологические установки марризма были особенно близки «твердым» последователям марксизма, опиравшимся на понятие «революция» (с явным его абсолютизированием) при изучении социальной истории.
Упрочение «нового учения о языке» в роли марксистского языкознания наносило сильнейший удар по классической индоевропеистике в целом и по славянской филологии в особенности. Эта теория отрицала существование определенных языковых семей и следовательно уничтожала важнейший признак родства славянских народов — родство языковое. Положение славянской филологии отягощалось еще и тем, что Марр прямо называл славистику
в письме своему верному стороннику и активному пропагандисту идей марризма, слависту Н. С. Державину «убийственной научно»"1. Марризм был безоговорочно принят на вооружение сторонниками марксизма в их борьбе с академическими традициями отечественной науки. Славянская филология, являвшаяся основой славяноведения, попадала в разряд «немарксистских», а следовательно, чуждых и опасных наук и практически отменялась.
Внимательные наблюдатели сразу же отметили интерес властей к подобным теориям. В письме, очевидно написанном в марте 1926 г., Зеленин сообщал Соболевскому: «Новые теории теперь в особенной моде: уверяют, что Наркомпрос официально выразил свое великое удовлетворение по тому поводу, что у нас, в России, появляются теперь свои собственные научные теории, и указал в качестве примера на теорию Марра, а также на теорию Ф. И Шмита, о развитии искусства (это того самого Шмита, книгу коего „о законах истории" когда-то „Вестник Европы" охарактеризовал Гоголевскими словами: легкость в мыслях необыкновенная...)»'.
Русские слависты как внутри страны, так и за границей не были равнодушны к новшествам в отечественной науке. Выдающийся русский лингвист Дурново, оказавшийся в полуэмиграции в Чехословакии, практически в то же время, в начале октября 1926 г. в письме Ляпунову касался собственно «научных» основ «нового учения о языке». Он подчеркивал, что «яфетидологи, по кр|айней] ме[ре] Н. Я. М[арр], с маниакальной решимостью отвергают все достижения лингвистической науки, все ее метода и работают с помощью методов, которые и 100 лет тому назад уже были недопустимы»6. Марр произвольно конструир^вач «доиндоевропейскую пра-основу» всех европейских языков, привлекая для этого яфетические (кавказские) языки. На это Дурново резонно замечал, что «делить такую праоснову, если она не дала своих непосредственных потомков ни в одном из существующих или засвидетельствованных языков, конечно, нельзя, и всякие старания выяснить ее характер были бы чистейшим психопатизмом», и «наконец, чтобы можно было привлекать кавказские языки к решению таких вопросов, необходимо их сравнительное изучение, а такого еще нет, почему нельзя назвать таким бред Н. Я. М[арра]»7. Особенности положения Марра в Академии, манеру его поведения и «научность» его теорий отмечал и Никольский, называвший Марра в письме Соболевскому в марте 1927 г. «современным фаворитом», «который следует правилу: моему нраву не препятствуй, но ученые „достижения" которого все более и более вну шают подозрение в здоровье его нервной системы8»9. Полуанекдотическую ситуацию, связанную с перспективой негативной оценки европейской наукой трудов Марра приводил в письме Соболевскому в апреле того же года Зеленин. «В но-
вом сборнике Н. Я. Марра, „По этапам развития яфетической теории", — писал ученый, — есть знаменательные строки (стр. 177, примеч.): „действительно искренний бельгийский друг" Марра (Р. Рее(еге) предупреждает Марра, что опубликование на французском языке лекции Марра грозит ему „неминуемой опасностью погубить всю научную репутацию" нашего академика. Тут полный параллелизм с местными частушками, припев коих звучит: „Яфе-ти-фети-фети — дальше некуда идти!"»10.
Крупный специалист в области сравнительного языкознания, специалист по кавказским языкам, славист А. И. Томсон был знаком с трудами Марра еще задолго до появления его теории. Поэтому появление «нового учения о языке» вызвало у него живейший интерес. В письме Ляпунову от пятого июня 1927 г. он подробно разбирал учение Марра с точки зрения собственно «яфетизма». В связи с этим он отмечал, что «Марровские приемы» доказать родственность таких языков как, например, грузинский и немецкий, «не научны, фантастичны», и с подобными «фантастическими сближениями спорить не приходится»".
Необходимо отметить, что еще и сам Марр в это время не очень верил в популярность своей теории. В 1926 г. он писал своему последователю и популяризатору Н. С. Державину: «Меня смущает одно: отсутствие соработников прямых, по этой части вовсе, и начинаю думать, нужна ли кому-либо эта теория»12. Получив, очевидно, довольно холодный прием во время своей поездки по Европе, Марр весной 1928 г. вновь сетовал Державину из Парижа: «В 11.11.5.8. так же, увы, как везде, [нрзб.] не языковедение, а филология. Если же говорить об яф[етической] теории, да кому она нужна? Кто и где ее поддерживает и развивает. Во всяком случае, я предупреждаю, что и далее сам буду ч итать только это новое учение, и для меня сейчас новое, независимо от названия, пусть называют как хотят»1'. Тут Марр был явно не прав. «1928—1929 гг. — переломные для советского языкознания», убежденные последователи и пропагандисты мар-ризма утверждали, что именно в этот период происходит «открытие и признание „нового материалистического учения об языке академика Н. Я. Марра"»14. Поднятая на щит как истинно марксистская наука «яфетидология» действительно стала превращаться в единственное направление в лингвистике. Появились активные толкователи и пропагандисты, зачастую оспаривавшие друг у друга верность понимания нового учения. Так, во время обсуждения доклада известного сторонника марризма историка древности С. И. Ковалева 15 «Яфетическая теория», состоявшийся, по-видимому, в конце января — начале февраля 1928 г.16 в ленинградском Научно-иссле-довательском институте методологии марксизма со своими «возражениями на доклад» выступил Державин.
Для истории славяноведения конца 20-х — начала 30-х гг. представляет особый интерес позиция Н. С. Державина17, создателя первого Института славяноведения и бывшего при этом и ревностным «марристом», и приверженцем «социологизма». Державин очень рано влился в борьбу за новые методы в науке, считая себя приверженцем марксизма. Державин в целом похвалил «синтезирующий доклад», отличавшийся «исчерпывающей полнотою», однако выражал пожелание добавить доклад материалом «который иллюстрировал бы его основные схематические положения»18. Предлагавшиеся Державиным иллюстрации с точки зрения, современной науки не заслуживают особого внимания. Гораздо интереснее взгляды ученого на науку, его размышления об учении Марра, активная защита яфетической теории от ее противников.
Надо отметить, что и Ковалев уже в тезисах своего доклада проявил себя ниспровергателем «буржуазной науки» и назвал «великодержавную» индоевропеистику «типичным продуктом империализма с его угнетением колониальных народов и малых национальностей», в то время как «яфетическая теория имеет огромное общественно политическое значение», это мощное орудие культурного раскрепощения множества „бесписьменных" народов»19. В подобных откровениях Державин вполне солидаризировался с докладчиком, он также предрекал закат все еще «господствующей у нас индоевропеистики, все больше и больше уходящей в схоластику. Поскольку она все больше и больше замыкается в надуманную схему, отрывая факты языка от его живого носителя — человека и его жизни»20.
Верных сторонников Марра очень беспокоило отрицательное отношение к его теориям не только ученых старой школы, что можно было предвидеть, но и представителей молодого поколения ученых, действительно занимавшегося поисками нового марксистского языкознания. В этом они составляли для марристов серьезную конкуренцию21. «Я считаю просто недоразумением, — возмущался Державин, — ту враждебную атмосферу, которая создалась вокруг этой теории в результате агитации, исходящей из враждебных данному ученому кругов, и считаю еще более печальным недоразумением то враждебное отношение к трудам Н. Я. Марра, которое имеется сейчас в некоторых авторитетных академических кругах. Это положение вещей тем более еще печально, что указанное выше враждебное настроение академических верхов передается молодежи».
Державин явно присваивал себе роль почтенного ученого метра, познавшего последние лингвистические истины, несколько свысока глядящего на «молодежь». «Не далее как сегодня, — продолжал сетовать ученый, — напр[имер], я слышал от участника только что закрывшегося съезда словесников в Москве о том, что на этом съезде
выступал, между прочим, какой-то молодой московский ученый, который говорил на серьезнейшую и ответственейшую тему о перестройке преподавания грамматики на основах марксизма, и когда его спросили, а знаком ли он с трудами Марра, что казалось бы, совершенно естественно для молодого ученого, собирающегося перестраивать грамматику на основах марксизма, он ответил, что этих трудов он не читал. Пример образцового невежества!»22 Далее Державин перешел от безымянной молодежи к ученым уже достигшим очень заметного положения в науке. В ряды этой молодежи попал Е. Д. Поливанов, возглавлявший в Москве ли нгвистическую секцию РАН ИОН. Поэтому несколько фамильярное отношение 52-летнего Державина к 38-летнему Поливанову данных обстоятельствах выглядят достаточно неуместно. Итак, продолжат Державин: «О другом молодом московском лингвисте, хорошо всем нам известном по Ленинградскому университету, Поливанове говорят, не знаю, насколько это отвечает действительности, что он с нескрываемым презрением относится к Марру и его теориям»2"'. Сведения у Державина были вполне достоверными, принципиальное неприятие Поливановым претензий Марра на научность и особую марксистскость через год вылилось в открытый конфликт.
Очень не нравилось Державину, что не только в Москве и Ленинграде, но и в других университетских центрах особых восторгов у лингвистов яфетическая теория не вызывала. Возмущение Державина подобным непониманием позволила ему ненавязчиво, но достаточно определенно поставить себя рядом с Марром. «По этому же вопросу я имею специальную переписку с Харьковом, — докладывал ученый, — где, между прочим, устраиваются специальные публичные диспуты, посвященные яфетической теории, на которых лингвистическая молодежь такими непристойными словами поносит Марра, а попутно и меня (совершенно, конечно, напрасно!), что председательствующий принужден останавливать распоясавшихся „лингвистов" в кавычках. Я должен сказать, что это печальное явление, к сожатению, в значительной мере парализует успехи развития дела, мешает ему, отпугивает от него молодежь. А между тем, яфетическая теория по своим материалам и достижениям пред-ставляет собою колоссальный сдвиг вперед в области всего обществоведческого научного мышления»24. Завершал свое выступление Державин гимном Марру и его «новому учению о языке». Ученому нельзя отказать в мастерстве, с которым он представил откровенную лесть в форме научных рассуждений. «Я не хочу, — писал Державин, — называть яфетическую теорию Н. Я. Марра гениальным открытием. Но как иначе квалифицировать совершенно новую систему знания, построенную на совершенно новом, огромнейшем материал, и раскрывающую пред нами совершенно новые, неведомые
до сих пор науке, горизонты и возможности, которую дал нам своими трудами Н. Я. Марр, я не знаю»25.
Державин весьма преуспел в распространении яфетидологии, о чем свидетельствует отзыв самого Марра на его опубликованную в 1930 г. статью26. Письмо Марра прекрасно характеризует не только успехи Державина, как толкователя «нового учения о языке», но и довольно оригинальные представления Марра о собственном значении в создании этой теории, очевидно, он считал такую самооценку марксистским пониманием роли личности ученого. Заметим, что письма Марра достаточно сложны не только по стилю, но и по форме, и по синтаксису, некоторые фразы не закончены, может отсутствовать согласование. Автор мог неоднократно открывать в тексте скобки, а закрывать их только один раз, в цитируемом нами письме есть подобные примеры. Итак, Марр писал восьмого марта 1930 г.: «Я достал Ваше изложение яфетической теории, пока дочитал до 25 стр[аницы] и окончу [в] этот вечер, покалишь 14,18 (вечера). Если (разрешите быть совершенно откровенным и все в интересах лицемерной скромности, и дела) откинуть „аллилуйный" характер некоторых мест с культом личности („создателя"), особенно густо в Введении, то думаю, таково мое мнение, убеждение, вынесенное из прочитанных страниц, что это изложение одно из лучших по доступности и наглядности для широкого (cum grano, конечно, salis27) слоя, широких слоев читателей и по безукоризненной верности (точности) моментам переживавшимся не мною, я этого не сознавал, а) теориею скажем прямо) — общественностью, создававшей в процессе своих перерождений эту теорию в лице случайно попившего на нужное место Марра (утверждаю, он ничто) я уже слышу, что у Вас чего то — мол не хватает: если, говорят, у И. И. Мещанинова недохват одной вещи, то у Вас то-то страдает (не называю это „то-то", ибо я так и не понял), готов согласиться. Что что-либо у Вас в недохвате (это „то-то"), но нет никакой возможности, ко-му-либо охватить всю яф[етическую] теорию (это охватить всю жизнь о ее) не столько трудно — объемом, сколько сложностью), взят лингвистический] фарватер, и Вы плывете глубоко по правильному курсу»28.
Уже однажды высказав твердое мнение о фантастичности Мар-ровской интерпретации яфетидологии, Томсон, по-видимому, еще не ощущал особой угрозы от нее для основ филологической науки. Так, 14 мая 1928 г. он в письме Ляпунову, рассуждая об авторе одного неплохого на его взгляд учебника, тем не менее, отмечал: «Но недостаток его в том, что он пустился в общее языковедение не поработав предварительно в фактической истории какого-н[ибудь] языка». Ученый был твердо уверен: «Об общих вопросах имеет право рассуждать только тот, кто сам годами барахтался в разрешении частных
вопросов и потому может говорить по опыту, не с чужих слов. Конечно, отсутствие общего языковедения, или вернее лингвистической школы — как противоположность — создает напротив практиков-фантазеров, вроде Марра». И тут Томсон ради объективности считал своим долгом отметить: «Но у Марра есть дельные филологические] работы по изданию древнеармянск[их] и вероятно грузинских памятников»29.
В 1928 г. весьма определенно высказался об учении Марра официальный и признанный глава общественных наук в СССР М. Н. Покровский. Он безапелляционно утверждал: «Об этой теории правильно было сказано одним ленинградским товарищем, что ей необходимо открыто признать марксизм, как свою общефилософскую и социологическую базу, марксизму необходимо принять яфетическую теорию как свой лингвистический отдел»30.
В свете подобных суждений Ильинский 5 ноября 1928 г. в письме в Болгарию другому русскому слависту М. Г. Попруженко очень точно отреагировал на складывающуюся ситуацию: «В области филологии у нас задает тон Николай Яковлевич Марр своей яфетической теорий, которая представляет собой (чтобы не сказать худшего) бред сумасшедшего. И, тем не менее, эта сплошная ерунда будет у нас, вероятно, скоро объявлена общеобязательной для всех лингвистов „православной системой языкознания", и горе тем, которые позволяют назвать эту „теорию" ее настоящим именем»31. 16 ноября 1928 г. он вновь писать Попруженко: «[...] почти официальный характер получила „яфетическая теория" Марра, представляющая своеобразную смесь невежества, святой наивности и самой дикой фантазии»32.
И действительно, не только представители старшего поколения не принимали марризма. Именно Поливанов в феврале 1929 г. предпринял отчаянную попытку остановить победное шествие «нового учения о языке». Он выступил с докладом, длившемся почти три часа, «Проблема марксистского языкознания и яфетическая теория» в Подсекции материалистической лингвистики Коммунистической Академии в Москве, в котором доказал полную несостоятельность притязаний марризма как на лингвистическую ценность, так и на марксистскую его принадлежность33. Единственным ученым поддержавшим Поливанова оказался Ильинский34. Об этом он вскоре после дискуссии 15 марта писал Ляпунову: «[...] а тут я еще недавно имел неосторожность выступить в здешней Коммунистической Академии, вместе с небезызвестным Вам Е. Д. Поливановым на диспуте о пресловутой яфетической теории, причем с полной откровенностью высказал свое мнение об этой фантасмагории...»35.
Позиция Поливанова не встретила поддержки, да и не могла уже ее встретить, ибо, открывая заседание, его председатель,
В. М. Фриче, безусловный авторитет того времени в области марксизма, редактор журнала «Литература и марксизм», отметил, что «точка зрения Коммунистической Академии на работы Н. Я. Марра совершенно определенная. Николай Яковлевич является председателем нашей лингвистической подсекции потому, что из всех концепций из этой области в ней содержится наибольшее количество элементов близких к марксизму»36. Было также особо отмечено, что Марр — член Общества историков-марксистов.
Почти безрассудный поступок Ильинского не остался незамеченным его коллегами. Через день после того, как ученый написал письмо Ляпунову, 16 марта Ляпунову написал Томсон из Одессы. «Кстати, — замечал Томсон, — в нашей газете была напечатана заметка о трехдневном диспуте в Коммунистической академии, где некий Поливанов и даже наш друг Ильинский „травили" Марра, а мудрый Фриче защищал его; приехали будто бы нарочно Державин, Мещанинов и пр[очие] для защиты его от этих застрельщиков целой коалиции ленинградских] и московских профессоров. В результате: „не смогли привести никаких принципиальных доводов против материалистического языковедения". Но что же материалистическое языковедение имеет общего с фантазиями Марра»37. Томсон, однако, не ограничился этими замечаниями. У него, представителя академического языкознания, вызывало недоумение отнесение работ Марра к марксистскому языкознанию: «Удивляюсь, какие могли быть дружеские собеседования с М[арр]ом на счет работ, который после непризнания лингвистами нашел выход в марксизме, притом наивный. „Язык результат творческой работы трудового человечества". „Звуковая сторона языка и формальная идет в своем развитии вместе с эволюцией общественно-хозяйственных отношений"? и пр[очее], и пр[очее] — При Коммунизме спряжение „беру", берешь или дурак — дурака изменится, или мягкие согл[асные] становятся твердыми?^ Словарь и семантика, как всем известно, изменяются в зависимости от всяких изменений в культурной жизни, не только экономических: (фокстрот, кэквок, клуб и пр[очее]). 1е5рег-50п видит начало языка наоборот главным] обр[азом] в веселом пении при пляске при ухаживании одного пола за другим! М[ар]р фантазер — полиглот, каких уже было много на свете, но никому из них так не повезло насчет благоприятных условий — темноты окружения (оточения) и потом особых внешних обстоятельств»38. И заключал свои рассуждения о марризме Томсон следующим выводом: «Если уж на то пошло, то меня нужно считать представителем материалистического языковедения, а его идеологом-фантазером, примазавшимся к маркси зму нелепым образом»39.
Открыто выступив против Марра, Ильинский не без оснований стал тревожиться за перспективы издания подготовленной им
к печати «Праславянской грамматики»40. Так как марризм превратился из лингвистической теории в явление политико-идеологиче-ское, то его сторонники присваивали себе функции научно-политической цензуры. В уже цитировавшемся выше письме к Ляпунову Ильинский сетовал: «В последнее время я очень волнуюсь, что моя ГЦраславянская] Г[рамматика] не увидит света совсем. Как я слышал от М. Н. Сперанского, председателем ком[иссии] «Языка и литературы» Академии наук назначается Н. Я. Марр, и я очень боюсь, чтобы он не стал бросать мне палки в колеса. Он вообще не признает „праязыков"»41. Опасения Ильинского в будущем вполне оправдались, хотя внешне дело с изданием его труда выглядело вполне благополучно. В Протоколе № 1 Отделения гуманитарных наук от 11 января 1929 г. в § 20 значилось: «Е. Ф. Карский читал: Согласно принятому Отделением плану продолжение издания Славянской Энциклопедии, после заканчивающегося печатанием выпуска, посвященного славянской тайнописи, составленного М. Н. Сперанским, следует Праславянская Грамматика. В настоящее время этот выпуск, согласно заказу, приготовлен к печати профессором 1-го МГУ, членом-корреспондентом АН Ильинским и представлен редакторам Энциклопедии». Далее Карский указывал, что в основу труда «положено исследование того же автора, напечатанное в Нежине в ограниченном количестве экземпляров в 1916 г. В настоящее время оно переработано, обильно дополнено литературой предмета (кончая 1928 г.) новыми отделами и новейшими выводами науки по разным вопросам славянского языкознания». Ученый просил Отделение: «1) разрешить приступить к печатанию указанного выпуска в текущем 1929 году в объеме отпущенных 7 листов и продолжить печатание в следующем году; 2) в счет подготовки к печати выпуска, за первые 8 листов уплатить из отпущенной по смете на этот предмет суммы автору 380 рубл[ей]». Редакторами издания предполагались Карский и Ляпунов. Отделение приняло решение «разрешить»42.
Редакторы сразу же взялись за работу, и уже первого апреля Ляпунов писал Соболевскому: «Сейчас я сижу над Праслав[янской] Грам[матикой] Ильинского, издание которой, как очередного тома Энциклопедии С[лавянской] Филол[огии] уже прошло через ОГН»43. Очевидно, что Ляпунов и Ильинскому сообщал о своей работе и появившихся замечаниях. Ученый продолжал ожидать самого худшего. «Последние недели, — писал он Ляпунову 16 апреля, — я очень волновался о судьбе моей книги: мне все мерещилось вмешательство разных злых гениев нашей трагической современности»44. Весь остальной текст письма был посвящен прояснению позиции Ильинского по отношению к научным концепциям и личностям предшественников в науке.
Письмо Ильинского — пример отношений различных направлений внутри академической науки. Придерживаясь иногда взаимоисключающих научных концепций, ученые могли относиться к взглядам оппонентов с уважением и объективно оценивать положительные стороны и достижения друг друга. «Относительно Фортунатова и Шахматова, — писал ученый, — я должен засвидетельствовать, что как о людях я храню о них благоговейнейшую память. Я даже многим им лично обязан, и напр[имер], без их „протекции" я едва ли бы защитил мою [работу! „Сложные местоим[ения]" как диссертацию на степень магистра. (Как Вьп вероятно, знаете, Соболевский провалил ее в свое время в Петербургском] у[нивер-си]тете). Тем более мне грустно, что лингвистические рассуждения Фортунатова] и особенно Шахматова всегда производили и производят на меня отталкивающее впечатление. Мне глубоко антипатично их ультра Фонетич1еское1 направление, при котором морфология играет роль загнанной „золушки". Кроме того, меня всегда шокировало крайнее пристрастие А[лексея] Александровича] к сложным и запутанным построениям. Истина в 90 случаях их ста всегда проста, а, по мнению Шахматова, она должна быть как можно мудренее, для чего он не стесняется строить иногда целые фонетические небоскребы»45.
Надо полагать, Ильинский прекрасно знал отношение Ляпунова к концепциям столь критикуемых им предшественников. Но он явно считал, что в истинной науке могут соседствовать самые разные теории, и потому рассчитывал на понимание. К тому же у ученого были и примеры толерантного поведения светил науки в прошлом. «Простите меня великодушно, — продолжал Ильинский, — за эти откровенные строки. Но я знаю Вашу широкую терпимость ко всем инакомыслящим, и я надеюсь, что Вы не истолкуете предшествующие строки как неблагодарность и неуважение к памяти обоих корифеев русской лингвистики. Я и в 1 изд[ании] Щрасла-вянской] Г[рамматики] нападал на Ш[ахматова1, но он не только не обиделся, но даже со свойственным ему благородством выхлопотал мне в Отделении] полную толстовскую премию и почетную золотую медаль. (И то и другое, впрочем, из-за революции осталось лишь на бумаге)»46.
Следует отметить, что Ильинский в Ляпунове не ошибся. Об этом определенно свидетельствует письмо Ляпунова Соболевскому от 17 апреля. Скорее всего, ученый еще не успел получить письма Ильинского, когда в очень подробном письме сообщал Соболевскому о том, как обстоят дела с подготовкой издания, и делился своими впечатлениями о книге. Судя по содержанию письма, Соболевского весьма интересовало все, что было связано с «Прасла-вянской грамматикой» Ильинского. Ляпунов сообщал ученому
и о завершении своей работы, и о ее характере: «На той неделе я закончил просмотр ,,Праслав[янской] Грам[матики]" Ильинского — введение и вокализм — 652 стр. рукописи в лист, снабдив кое-где своими примечаниями, так как с Григорием] Андреевичем] ведь нельзя во всем соглашаться, и сдал в Издательство] АН»47. Так как книгу было решено издать в очень уважаемой серии «Энциклопедия славянской филологии», Ляпунов излагал историю принятия такого решения. «Относительно ,,Праслав[янской] Грам[матики]" Ильинского, — разъяснял ученый, — решено было, кажется, в конце 1928 г. Я удивляюсь, что М. Н. Сперанский ничего Вам об этом не сказал. Что касается редактирования Энциклопедии, то года два тому было решено и Отделении] рус[ского] яз[ыка] и словесности] это дело поручить Карскому и мне, вероятно, потому, что мы живем здесь. Иначе, конечно, во главе редакции должны были бы стоять Вы»48.
«Теперь о самом Гр. А. Ильинском, — писал далее Ляпунов. — Я знаю, что Вы не особенно его цените, но среди заграничных ученых он, кажется, пользуется большим авторитетом. Я лично очень часто сержусь на его иногда очень странные этимологии, и при чтении Пр[аславянской] Гр[амматики] особенно на его нападки на Фортунатовскую школу. Но, в обшем, я в нем ценю исключительную трудоспособность, громадную эрудицию и знание научной лингвистической литературы... Кроме его лингвистических увлечений и фантазий за ним приходится признать прочную заслугу перед наукой изданием славянских памятников: оба Макед[едонских] листка, Охрид[ские] стр[анииы] Ев[ангельских] чтений, Сверлиж-ские отр[ывки], Слепченск[ий] Апостол, Болгарск[ие] Грамоты и грамота бана босн[ийского] Кулина обязаны своим изданием ему49... А в его Праслав[янской] Грам[матике] большой заслугой является подробное изложение мнений ученых по всем вопросам славянской фонетики»50.
О том, что сам Ильинский с большим уважением относился к научным концепциям своих коллег, свидетельствует и его письмо Дурново от пятого мая 1928 г., в котором речь идет и о подготавливаемой им в то время к печати «Праславянской грамматике». «Хотя мы и принадлежим к разным научным направлениям, — писал ученый, — но я умею ценить Ваши заслуги, что и докажу внимательной регистрацией Ваших работ в 2-м изд[ании] моей Щраславянской] Г[рамматики]. А весной я поставлю вопрос о приглашении Вас в исследовательский] Инст[итут], точнее в его секцию Славяноведения, — конечно, если меня самого до того времени не выгонят оттуда»51.
Коллеги прямо связывали работу Ильинского с борьбой академического языкознания и, в частности, славистики с марризмом.
Возможность появления такой книги вселяла в них надежды, которым не суждено было оправдаться. Тем не менее, появления книги ждали с нетерпением. В конце весны, начале лета 1929 г. (письмо не датировано. — М. Р.) Томсон писал Ляпунову: «Очень рад появлению нового издания Праслав[янской] гр[амматики] Ильинского. [...] Надеюсь, что вскоре все поймут научную ценность работ Марра и Ольденбурга, т. к. число лингвистов, прошедших настоящую научную школу, все больше у вас увеличивается. Полиглотов фантазеров было уже не мало на свете. Но никому не удалось так расцвести, как М[ар]ру, благодаря окружающей его лингвистической темноте и пылкости его горной породы»32.
Ильинский продолжал внимательно следить за всеми публикациями Марра, свои впечатления он регулярно излагал Ляпунову. В марте того же 1929 г. он весьма образно описывал эффект, произведенный на него статьей Марра — «у меня волосы стали дыбом от его новых этимологических упражнений. [...] Если он так легкомысленно работает в области славянских языков, то как же верить его информациям в сфере таких трудных и малоисследованных языков, как чувашский, берберский, баскский и пр.?!»53 В апрельском письме ученый почти дословно воспроизвел свою оценку мар-ризма, данную им ранее в письме Попруженко, добавив, однако существенные детали: «Что касается теории Марра, то я даже не считаю ее теорией, а просто бредом сумасшедшего (чтобы не сказать худшего). В прежнее время над ней все смеялись бы, и только в наще фантастическое время ею могут не только восторгаться, но даже выставлять ее как своего рода лингвистическое православие!»-'4
Не изменил своего мнения о марризме и Дурново после своего возвращения из Чехословакии и накануне исключения из членов Белорусской Академии наук. Второго мая 1929 г. он писал Ляпунову: «Ввиду того, что от меня требуют введения яфетидологии в программу для аспиранта, я приобрел курс введения в яфетидологию Мещанинова; судя по этому курсу, Марр выдает за свои откровения, по б[ольшей] ч[асти], мнения, высказывавшиеся лингвистами лет 70—80 тому назад, несостоятельность которых давным давно доказана, смешивает такие вещи, как классификации генеалогическую и морфологическую и т. д.»35.
Ильинский, очевидно, не задумывался специально о закономерностях существования науки в тоталитарном государстве, тем не менее, он очень точно и образно показал, в чем разница между теориями, обслуживающими господствующую идеологию, и подлинной наукой. Сами методы распространения марризма по мнению ученого подтверждали его не научность. «Я не вижу, — писал он в июле 1929 г. Ляпунову, — никакого.торжества яфетической теории.
Напротив, тот факт, что ее приходится вколачивать палкой и путем какого-то своеобразного террора, показывает, что дела ее плохи. Истина не нуждается для своего распространения в такого рода позорных средствах»56. Но ученый прекрасно понимал, что от отсутствия истинно научного авторитета, марризм не перестает влиять на все стороны научной жизни. Его сила только возрастает, «палка» становится все более весомым аргументом в руководстве наукой. И уже 4 августа Ильинский сообщал Попруженко: «У нас по всей линии торжествует новоявленная «наука» яфетидологии. Б. М. Ляпунов уже не читает лекции в Ленинградском университете. Славистика держится еще только в двух столичных университетах»*7.
У Ильинского появлялось все больше сомнений о перспективе издания его книги. Своим беспокойством Ильинский делился в начале сентября 1929 г. с Ляпуновым: «Пишу Вам это письмо, а у самого кошки скребут на сердце, — мрачные предчувствия, что моей работе, стоившей мне такого огромного труда, не суждено попасть на печ|атный| станок, все более овладевают мной. Если они оправдаются, то для меня это будет тем более ужасным ударом, чем менее он заслужен мной! Смею уверить, что я не связываю с своей работой никаких корыстных соображений: как я уже писал Е. Ф. Карскому, я даже готов отказаться от гонорара за мой труд, принимая во внимание эвентуальную дороговизну его издания»*8.
После дискуссии в Комакадемии, в которой главной фигурой был Поливанов, старавшийся, в частности, и с позиций марксизма развенчать марризм, Ильинский внимательно следил за лингвистической литературой, которая критиковала Марра именно с этой стороны. В октябре 1929 г. он писал Ляпунову: «Здесь получена новая книга Sköld'a59 (Scöld. — М. Р.), посвященная яфетической теории. Он беспощадно разоблачает эту галиматью, и в заключение заявляет, что теория Марра есть Kein Marxismus, Kein Materialismus, но — Marrasmus. Пикантнее всего то, что Sköld если не коммунист, то очень близок к коммунизму. Следовательно, отныне уже нельзя будет говорить, что против Марра восстает лишь одна „буржуазная" лингвистика»60.
Окончательное утверждение марризма совпало с периодом «советизации» Академии наук, сопровождавшейся кампанией по травле старой Академии и академической науки, в которой активно участвов ала «общественность». Связь этих явлений была для приверженцев классической славянской филологии очевидна. Так, в конце 1929 г. Томсон писал Ляпунову: «Мне показывали статью в „Известиях" про АН. Ерунда! С точки зрения рабочих АН конечно производственное заведение по научной части, как другие — для сапог, кож и пр. Задали задачу рабочим, АН и пугают. Ну что ж. Заполняйте ее яфетидологами, а русск[о]-слав[янскую] филологию
будем разрабатывать заграницей, в Киеве и пр. От этого она не пропадет»61.
Несмотря на явное ухудшение обшей ситуации, коллеги Ильинского продолжали предпринимать активные действия для опубликования его книги и для поддержки самого ученого. Так, в «Протоколе заседаний группы Языковедения и Литературы» от 30 января 1930 г. записано «Слушали: 5. Выписку из протокола заседания Президиума от 22.ХП.29 г. (§ 11) о выплате 600 рубл[ей] профессору] Г. А. Ильинскому за 12 листов Праславянской Грамматики (к серии Энциклопедии] Слав[янской] Фил[ологии[). В обсуждении принимали участие ак[адемики] Е. Ф. Карский, Б. М. Ляпунов, М. Н. Сперанский, и П. Н. Сакулин». В результате обсуждения было принято решение: «Просить ОГН срочно, ввиду тяжелых материальных условий, в которых находится профессор Г. А. Ильинский, выплатить ему 600 рубл(ей] из сумм, ассигнованных на личные работы академиков Е. Ф. Карского и Б. М. Ляпунова по выраженному ими на то согласию»62. В тот же день это решение ГЯЛ было отражено в протоколе № 1 Отделения гуманитарных наук, вопрос докладывал Сакулин, решение было утверждено61. Для Ильинского такая помощь коллег была очень кстати. Ученый писал Ляпунову пятого марта 1930 г.: «[...] мы крайне рады 600 р[ублям] гонорара (за П[раславян-скую] Г[рамматику[), который мы получили вчера от Академии Наук: он даст нам возможность перебиться в переходное время между отставкой и пенсией»64.
Господство марризма и чрезмерное увлечение властей идеями интернационализма явно не способствовали вниманию к исследованиям по национальной тематике. Создание внутри Академии новых структур долженствующих заниматься этими вопросами отодвигалось на второй и третий план. Об этом положении свидетельствует письмо Ильинского Ляпунову пятого июня 1930 г.: «М. Н. С[перанс]кий привез самые удручающие известия о том, что происходит сейчас у Вас в Академии. Да и то, что Вы сообщаете о судьбе проекта Института Русского языка, прямо ужасно. Для разных фантастических учреждений вроде Яфетического института находятся деньги, а для изучения языка, на котором говорит огромная часть населения Союза, считают достаточной „Комиссию"!!»65 До создания самостоятельного Института русского языка оставалось еще более пятнадцати лет.
Обостренное внимание Ильинского ко всему, что связано с наступлением марризма и деятельностью Марра, отражавшееся в его письмах, позволяет уточнить и прояснить некоторые предположения, связанные с конфликтами внутри Академии наук. Так, к письму Р. Якобсона Н. Трубецкому, писавшему в мае 1930 г.: «В Академии наук с Марром сцепился Луначарский и М. Н. Покровский.
Последний довел Марра до слез, и инцидент рассматривался в академической комъячейке» следует комментарий «в оригинале М. М. Покровский, что, вероятно, ошибка: академик-филолог М. М. Покровский был беспартийный»66. Следует уточнить, Якобсон совершенно верно передавал сведения об участниках стычки. Ее участником был не глава пресловутой школы М. Н. Покровский, а филолог-классик М. М. Покровский. Об этом свидетельствует письмо Ильинского Ляпунову от 18 апреля 1930 г.: «Здесь в Москве сильное впечатление произвела мужественная защита М. М. Покровским [нрзб.] языкознания от притязаний маргариновой лингвистики (на заседании Г[умантарного] Отделения]), лишь по недоразумению называемой яфетической теорией»-7. Столкновение произошло на весьма знаменательном заседании ОГН, на котором академик-секретарь А. Н. Самойлович докладывал проект комиссии по реорганизации всех научных учреждений. Уже на следующий день Группа языкознания и литературы выработала свою консолидированную позицию, в которой, в специальном пункте явно нашло отражение случившееся столкновение. В «заключении» Группы отмечалось: «Признавая важность того научного направления, которое представлено в Яфетическом Институте, Группа находит, что существование названного Института не должно закрывать путей для развития индоевроп[ейского] языкознания. Мало того, Группа выражает уверенность, что АН примет необходимые в этом отношении меры»68.
О позиции второго участника конфликта мы находим сведения в другом письме Ильинского Ляпунову от 18 мая: «Здесь несколько дней пробыл проездом из Москвы (Ленинграда, по-видимому, описка. — М. Р.) Перетц, кот[орый] между пр[очим], рассказывал, что даже Луначарский понял, что не все благополучно в Марровских фантазиях»69. Кстати, и в дальнейшем М. М. Покровский продолжат настаивать на необходимости сохранения научных традиций. На заседании Группы языка и литературы 25 апреля 1931 было заслушано «Заявление ак{адемика] М. М. Покровского по вопросу необходимости учета в плане работ Отделения] Общественных] Н[аук] разработки теоретических языковедных проблем в разрезе исследования их на базе как яфетидологии, так и достижений индоевропейской лингвистики»70.
Ильинский очень эмоционально переживал появление каждого нового творения Марра: «С ужасом и отвращением прочел я недавно в Известиях статью Марра, — писал он Ляпунову 17 августа 1930 г. — Не говоря уже о том, что она написана (как впрочем, всегда) невразумительно, она кишит грубейшими фактическими промахами, каких постыдился бы сделать даже толковый студент III курса.
И эта quasi ученая болтовня печатается в органе высшего научного учреждения Союза!»71
Продолжавшееся наступление на академическую науку выражалось и в отношении к трудам ее классиков. Как писал в начале ноября 1930 г. Ильинский Ляпунову: «На днях я получил от М. М. Покровского печальное известие, что печатание „Лекций" Фортунатова, как не „актуальных", откладывается». В этом решении ученый совершенно справедливо усмотрел опасность и для своей работы. «Но, судя по сведениям, привезенным М. Сперанским с последней сессии АН, — продолжал Ильинский, — та же участь грозит и моей Праславянской Грамматике. Ввиду этой катастрофы я решился на крайнюю меру и написал письма Волгину и Ольденбургу, в которых я истощил все аргументы в доказательстве необходимости продолжения печатания книги, но до сих пор ни от того, ни от другого ответа не получил, что является, конечно, дурным предзнаменованием»72.
Ляпунов, откликаясь на переживания коллеги, прилагал все возможные усилия для продолжения печатания книги. Он находил самые разнообразные причины, оправдывающие необходимость появления этой работы. В протоколе Отделения общественных наук (ООН, так было переименовано в середине 1930 г. ОГН) № 11 от 27 ноября мы находим заявление ученого «с просьбой ходатайствовать перед ООН [...] о продолжении издания академической серии «энциклопедии Славянской Филологии», как издания, по обнародованию которого АН взяла на себя обязательство перед иными славянскими академиями, имеющего международное научное значение и не могущего лечь бременем на Академию в финансовом отношении, ввиду, безусловно, широкого спроса заграничного рынка на выпуск данной серии». Ляпунов скромно умалчивал о сути проблемы, которая вполне раскрывалась уточняющим ходатайством ГЯЛ «о соответственном продолжении печатания „Праславянской Грамматики" Г. А. Ильинского, начатой печатанием в упомянутой серии и затем приостановленной»73. Попытка Ляпунова частично удалась, но руководство Отделения со своей стороны воспользовалось тем же ходом, что и Ляпунов, перенеся основной акцент своего решения на вопрос об «Энциклопедии славянской филологии». Это дало ему возможность затянуть и окончательное решение вопроса о «Праславянской грамматике». «Решение вопроса о продолжении издания „Энциклопедии Славянской Филологии" отложить, — гласило постановление ООН, — впредь до решения вопроса об институте славяноведения в АН СССР. Относительно Праславянской Грамматики Г. А. Ильинского поставить перед РИСО вопрос о срочном выпуске введения к этому труду, как уже вполне законченного печатанием. Обсуждение же вопроса о печатании
остальной части труда отложить, поскольку этот вопрос связан с судьбою „Энциклопедии Славянской Филологии"»74. Можно предположить, что такое половинчатое решение было принято не случайно, ведь Марр еще не сказал своего слова.
Обращаясь к непременному секретарю Академии В. П. Волгину, Ильинский явно рассчитывал если не на поддержку, то хотя бы на понимание его проблем. Но то, что он узнал, очевидно, из писем того же Ляпунова, его не порадовало. В письме Ляпунову от 15 февраля 1931 г. он попытался объяснить причину недоброжелательности Волгина. «За время своего деканства в I МГУ Волгин, — писал ученый, — относился ко мне абсолютно корректно и довольно благожелательно. Если в Ленинграде он стал ко мне относится совершенно иначе, то без сомнения — под влиянием Марра. Для меня не может быть также никакого сомнения, что и ПГ он топит под диктовку того же злого гения нашей науки»75.
В отличие от возвышенных рассуждений Державина о необычайно плодотворных для науки результатах и особенно перспективах освоение марризма, как воплощенного в гуманитарной науке марксизма, пред ставители традиционного славяноведения оценивали ситуацию по-другому. Развитие общей ситуации в области гуманитарных наук, болезненно затрагивавшее славистическую проблематику, еще больше подтверждало высказанные ранее положения Ильинского о новом типе «православного языкознания». Ильинский в письмах Попруженко продолжал описывать научную действительность в мрачных красках, и все с большим основанием вновь повторял свой тезис. Так, девятого января 1931 г. он писал: «[...] у нас сейчас не только славистика, но и индоевропеистика признаются отжившими, т. к. „яфетидология" или марристика провозглашаются сейчас как своего рода лингвистическое православие, и горе тому, кто называет этот бред сумасшедшего его настоящим именем»76.
Можно предположить, что Марра, человека, чрезвычайно высоко ценившего собственные научные достижения, отзывы Ильинского, а ученый особенно своих мнений и не скрывал, не могли не раздражать. Поэтому Марр, принимая решение о судьбе «Прасла-вянской грамматики» Ильинского, руководствовался не только соображениями научной борьбы. «Отзыв» Марра можно скорее назвать приговором. Он писал в феврале 1931 г.: «Указанная работа Г. А. Ильинского, результат его многолетнего труда, не выходит по своему материалу и своим интересам за пределы формально-сравнительной школы языкознания, а методологически стоит целиком на позициях идеалистической лингвистики. Вследствие этого работу Г. А. Ильинского ни в коем случае нельзя рекомендовать в качестве практического пособия по изучению славянских языков,
следовательно, ее незачем и печатать. [...] По этой книге читатель не только со специальным интересом к языку, но даже массовый читатель с совершенной наглядностью убедится в бессилии формально-сравнительного метода разрешить важнейшие проблемы языкознания и безнадежности того тупика, в который завел этот метод так называемое „славяноведение"»77. Отзыв Марра и последовавшее за ним решение РИСО были для Ильинского тяжелым ударом. Но характер ученого не позволял оставить дело без ответа, и 13 марта 1931 г. он сообщат Ляпунову о предпринятых им действиях: «Позвольте доставить Вам копию моего заявления в Рис (которое я одновременно с этим письмом посылаю) — по поводу дикой расправы с моей книгой, учиненной Н. Я. Марром. Посылаю Вам, а не Карскому, потому что я боюсь, что оно может взволновать его в критический момент его болезни. Вы живете в одном с ним доме, и, наверное, угадаете момент, когда его можно будет ему показать»78. От необходимости действий Ляпунова не отвратила и очевидная для него их бесполезность. «Послал я свое заявление, — продолжал ученый, — но уверен, что оно никаких благих последствий иметь не будет. „У сильного всегда бессильный виноват", и нет сомнения, что ПГ придется погибнуть если не на костре, то в котле яфетической инквизиции. [...] Я так расстроен всем происходящим, что не могу ни о чем больше писать. Когда успокоятся нервы, напишу Вам более подробное письмо»7''. Ильинский продолжал очень остро переживать случившееся и через десять дней вновь писал Ляпунову, объясняя некоторую резкость своего заявления: «Прежде чем послать заявление в Рисо, я прочел его М. Н. Сперанскому. Он содержание его одобрил, возражая только против слова „драконовский". Но я все-таки, оставил его, т. к. оно называет вещь ее настоящим именем»1*0.
Ученого и удивляли и возмущали решения, принимавшиеся в столь серьезном-деле непрофессионалами. «В только что полученном мною Отчете АН, — писал Ильинский, — сообщены сведения о составе Рисо. Оказывается, за исключением Е. Ф. Карского, очевидно, не присутствовавшего по болезни, среди его членов нет ни одного слависта-лингвиста. Т[аким] о[бразом] судьба П Г решена на основании отзыва не слависта, лица, не имеющего никакого отношения к нашей науке!! О témpora, о mores!»81 Карский действительно был очень болен, через месяц, 29 апреля 1931 г. он скончался.
Ильинский хоть и ожидал, что судьбу его книги будет решать Марр, но все-таки несколько сетоват на своих коллег. Он писал Ляпунову в начале апреля: «Но издалека и со стороны мне продолжает казаться крайне странным, что судьбу моей книги отдали в руки моего заведомого врага. Не значило ли это то же самое, что бросить кролика в пасть удава, в надежде, что он его не проглотит, а выбросит
назад?» Решение не печатать книгу, было принято, как мы видим, тогда, когда часть ее уже была набрана, были готовы и чистые листы «Введения». Появилась угроза уничтожения и набранных корректур. Ильинский просил Ляпунова попытаться спасти хотя бы чистые листы. Виновником такой угрозы ученый считал Марра. «И я лично ни минуты не сомневаюсь, — писал он, — что проект уничтожить большую часть экземпляров ПГ был инспирирован именно им. Это так похоже на него! Ведь ПГ представляет сплошной гимн сравнительному методу и живое отрицание того хаоса, который вносит в злополучную русскую лингвистику его яфетическая теория, где искать системы или даже просто здравого смысла то же, что ловить ветер в поле»82. Но Ляпунов продолжал проявлять не свойственные ему в целом бойцовские качества. Он вновь выступает 27 апреля на очередном заседании ООН «о постановлении РИСО по вопросу об отказе от печатания Праславянской грамматике проф. Ильинского». Имея отрицательный отзыв Марра, Отделение принимает практически невыполнимое решение, не удовлетворяющее обе противоборствующие стороны. Было «постановлено просить РИСО пересмотреть последнее решение о книге Ильинского и издать ее в части введения с предисловием ак[адемика] Н. Я. Марра, указав в предисловии все вызывающие сомнения пункты»83.
Сил сопротивляться решению Марра у коллег Ильинского, которых становилось физически все меньше, уже не было, хотя и претворение в жизнь этого решения явно затягивалось. Прошло уже восемь месяцев, а дело так ничем и не закончилось. В безнадежных условиях Ляпунов продолжал хлопотать не только о спасении отпечатанных фрагментах книги, но и пытался организовать поддержку продолжению печатания труда. Отвечая на его обращения, Перетц писал 3 октября 1931 г.: «Я догадываюсь, о какой работе Вы пишите: если это работа Григория Андреевича (Ильинского. — М. Р.), то при современной установке академического языкознания, — протащить его нет надежды. Ведь Вы знаете отзыв диктатора языковедных дел»84.
О своих шагах Ляпунов информировал Ильинского, который пришел к печальному выводу. «Из Вашего последнего письма, — отвечал он Ляпунову 24 октября, — я окончательно убедился, что песенка ПГ спета. В самом деле, в новоиспеченном Институте языка и мышления (какое дикое название!) никто не дерзнет возражать его председателю; Державин в Институте славяноведения, как типичный сервилист, никогда не пойдет против Марра и Волгина; едва ли станет портить из-за меня свои отношения с Державиным и В. Н. Перетц. Следовательно, единственным моим защитником остались Вы, — ну, а один в поле не воин...»85 Ученых старался найти хоть какие-нибудь логически обоснованные причины для спасения
отпечатанных материалов, но сам же сомневался в действенности здравого смысла в его ситуации. «М[ожет] б[ыть], — предполагал он, — чтобы спасти, по кр[айней] м[ере], „Введение", при окончательном обсуждении дела, оказ&чи бы некоторое] действие соображения хозрасчета. Я читал недавно в газетах, что все предприятия АН переводятся на хозяйственный расчет. Уничтожение „Введения" причинило бы прямые убытки казне и лишило бы ее некоторого] количества столь нужной ей иностранной валюты. Но вероятно, даже эта мотивировка экономии окажет действие гороха в стену». Ильинский видел в запрещении своей книги исключительно личные мотивы, неуважение к нему, как члену академического сообщества. Это последнее обстоятельство подталкивало ученого к принятию решительных шагов к разрыву своих отношений с Академией наук. «Ведь главная причина враждебного отношения к ПГ заключается не в „буржуазности" ее направления, — уверенно утверждал Ильинский в письме Ляпунову от 24 октября, — а в ее авторе. Ведь если бы дело обстояло иначе, то почему же Академия издает столько работ, которые заключают в себе все, кроме марксизма? Чтобы не быть голословным, сошлюсь хотя бы на издание в 1930 г. коллегией Востоковедов огромного тома (в честь Крачковского), в котором „марксизм" даже не ночевал. Следовательно, дело заключается не в содержании ПГ, а в ультра персональном отношении к ее автору. При таких обстоятельствах, я даже серьезно подумываю о сложении с себя звания чл[ена]-корресп[ондента] АН»86.
Ляпунову так и не удалось переубедить Ильинского. Ученый упорно продолжал придерживаться своего мнения. «Хотя Вы и пишете, что главной причиной гонения на ПГ является отсутствие в ней марксистско-ленинской идеологии, но я не верю в это», — писал Ильинский 23 декабря 1931 г. Далее он вновь обосновывал свое мнение отсылками к работам других коллег-филологов академического направления. «Если бы это было так, — писал ученый, — то почему же будет издаваться 2-я часть работы Обнорского о „склонении"? Ведь в ней также нет ничего марксистского; Державин, которому нельзя отказать в недостатке сочувствия к официальным доктринам, печатает в 1 т. Трудов Слав(янского) ин[ститу]та три статьи Сперанского, в которых Вы напрасно стали бы искать даже со свечой марксистских или ленинских идей. Следовательно, дело не в идеологии, а в личности автора П. Г., ненавистной Марру и его сателлитам». Столь явное преследование толкало Ильинского, человека не только резкого в суждениях, но и решительного в поступках, вновь почти дословно повторить заявление об идее отказа от академического звания. «При таких обстоятельствах, — писал ученый, — я серьезно подумываю о том, чтобы сложить с себя даже звание чл[ена]-корресп[ондента] Всесоюзной] АН, мотивируя свое
решение в особой докладной записке»87. Ильинский в раздражении не учитывал того, что Марр уже был жрецом чистоты марксистского языкознания, и труд Ильинского был для него опасной идеологической и методологической ересью. Как ранее справедливо отмечал сам Ильинский, само название книги не могло не вызывать отторжения у Марра, ведь отрицание «праязыков» было одним из важнейших постулатов его теории. Сам Марр и его последователи бдительно следили, чтобы в лингвистике могли оставаться только их твердые приверженцы, или ученые, склонные к компромиссам. Приводившиеся Ильинским образцы «немарксистских» работ не могли вызвать у научных цензоров столь негативной реакции. Труд Обнорского был посвящен очень специальной теме, а статьи Сперанского касались тем, стоящих вне проблем теории языкознания.
Кстати отметим, что Обнорский, по-видимому, относился к тем ученым, которые старались выбрать компромиссную позицию. В письме Соболевскому 1926 г., в котором сообщалось о неравнодушии Наркомпроса к теории Марра, Зеленин описывал и свое впечатление от одного из публичных выступлений Обнорского. «В самое последнее время, — писал ученый, — выступил с особой теорией С. П. Обнорский. Я был на его докладе, который произвел на меня странное впечатление. 200 слов общие для славян и для грузин; на основании их докладчик выводит законы соответствия праславян-ских согласных звуков грузинским; но явно заимствованные слова не отделяются от таких, где можно думать об исконном родстве. [...] По-видимому, докладчик хотел угодить и „марристам", и индоевропеистам; в заключенье он сказал: это сходство слов может объясняться или исконным родством грузин с славянами, или яфетической теорией; или иной какой-либо теорией; а когда Марр, похвалив доклад, все-таки обругал докладчика „индоевропеистом", Обнорский сказал: я ¿¡£ индоевропеист! — До сих пор все эти слова объяснялись как заимствования грузинами от славян; для меня это мнение Обнорский не разрушил»88.
Кстати, в том же письме Ляпунову от 23 декабря 1931 г. Ильинский сообщал: «На днях совершенно неожиданно я получил от А. И. Томсона оттиск его „Ответа"89 Марру90. Я и не подозревав что нелепости яфетической теории имеют такие давние корни, и что еще в 1891 г. „большинство сопоставлений Марра" заставляли „только жалеть об испачканной бумаге" (Томсон, стр. 14)»91. Сам Томсон вспоминал об этой истории в письме Ляпунову 10 мая 1934 г. «Характеристика работы Марра, которую я дал в своем „Ответе на рец[ензию]" его (Марра. — М. Р.), — писал ученый, — остается верной и приложимой ко всей работе всей жизни этого незастенчивого карьериста, как предвидел страсбург[ский] профессор] сравнительного] яз[ыко]в[едения] НйЬвсНтапп». Томсон приводил
в письме несколько цитат из письма Г. И. Хюбшмана от 30 июня 1891 г., с весьма нелестными оценками способности Марра к исследовательской работе п.
Начало 1932 г. вновь подарило Ильинскому слабую надежду на и здание его книги. О новых обстоятельствах дела его извещал Ляпунов, которому Ильинский писал 23 января: «Не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою благодарность за то новое участие, которое Вы проявили к судьбе моей злосчастной ПГ. Из Вашего письма я с удивлением вижу, что формально дело об ее печатании пока обстоит благополучно: Рисо решило продолжать издание книги, а Отделение] Общественных] наук подтвердило это решение». Однако, на практике, дело действительно только формально выглядело благополучно. Необходимо было новое подписание труда к печати, а здесь были труднопреодолимые препятствия, связанные с позицией Марра. Весьма нелестно отзываясь об очень осторожной позиции, занятой недавно избранным академиком А. С. Орловым, Ильинский писал далее: «Орлов, очевидно, не решается поставить свое imprimatur93 из страха или угодливости перед Марром, воля которого, очевидно, выше не только Рисо, но и самого Отделения. Это не вице-президент, а какой-то турецкий паша в своем пашалыке!»'4
И Ильинский, и Томсон были людьми острых и резких суждений, поэтому, надо полагать, их так привлекало сравнение марризма с маразмом. Особенно любил взаимозаменяемость этих терминов Томсон, поэтому именно на это основополагающее сравнение привлекало его внимание в работах других лингвистов. Поэтому он так охотно рекомендовал Ляпунову новое лингвистическое издание, несмотря на название, которое могло вызывать у него только отрицательные эмоции.
«При случае, — писал он 17 июля 1931 г., — загляните в книгу Поливанова „За марксистское языкознание", где Marrismus исправляется в Marasmus (стр. 6 сл.)»95. Кстати, и Ильинский еще в конце мая спрашивал Ляпунова: «Видели ли Вы новую весьма интересную книгу Поливанова „За марксистское языкознание"? Между прочим, там сказано несколько горьких истин по адресу Марра»96. В своем письме Томсон достаточно уверенно предполагал: «Яф[ети-до]логия конечно исчезнет в 2—3 года из ее современной позиции»97. В последнем предположении ученый явно был не прав. Он думал только о научном содержании «нового учения о языке». Но должно было еще пройти не два года, а два десятилетия, пока эта теория перестала удовлетворять возлагавшимся на нее идеологическим функциям.
Сам Томсон не стал ждать даже двух лет и решил прекратить преподавание. О своем решении он сообщил Ляпунову 24 марта 1931 г.:
«Я кончил свои лекции и тороплю зачеты, чтобы по окончании их уволится из Института] и перейти на пенсию, не из-за здоровья, а — довольно с меня»98. Это сообщение противоречит существующему в научной литературе мнению, опирающемуся на воспоминания П. С. Кузнецова, о том, что Томсон, как ученый еще в 90-е годы XIX в. пострадавший от «нетерпимости Марра, теперь пострадал куда серьезнее: был уволен из Одесского университета за „контрреволюционность" и до самой смерти в 1935 г. не имел возможности работать в науке»99. Мы считаем необходимым уточнить и прояснить данную ситуацию. Для этого обратимся к информации, которой делился сам Томсон с Ляпуновым. Итак, в письме от 15—16 мая 1931 г. он сообщал: «Я добиваюсь увольнения, и щенки в науке (по выражению покойного Кочубинского) добиваются того же; но высшее начальство не хочет меня отпускать и оттягивает»100. И далее 28 мая: «После долгих хождений, наконец, выдали мне увольнительное свидетельство из Института, и бегаю, чтобы поскорее послали в Харьков требование полной пенсии»101.
Томсон подробно описывал и обстановку, сопровождавшую его уход: «Не обошлось конечно без обвинения меня в враждебном отношении к марксо-ленинской методологии (сиречь яфетидоло-гии) и в устарелости в науке вообще, каковые обвинения щенкам в науке менеют ся (вменяются. — М. Р.) в заслугу, и потому они стараются, в том числе и мой ассистент, усердно учившийся у меня и посещавший и записывавший мои лекции до последней. Задерживали увольнение потому, что удовлетворительного заместителя по общему языковедению нет, и потому директору пришлось посоветоваться в Харькове и получить оттуда санкцию, т. к. там меня больше ценят, в среде более просвещенной. Во всяком случае, пошел 46-ой год службы „в Вищах"102 и я рад, что уволен, т. к. невежественные претензии неучей на знание марксистской лингвистики опротивели»103. В октябре того же года Томсон вновь вернулся к этому вопросу, и вновь назвал главную причину своего поступка: «Свои лекции я кончил в феврале и ушел, потому, что требовали от меня яфетидологии, а я еще с ума не сошел»104. Таким образом, очевидно, что Томсона йикто не увольнял, но Марр и его учение, безусловно, были виновниками его отказа от преподавания. Ученому в дальнейшем поступали предложения вернуться к преподаванию. В августе 1933 г. он писал Ляпунову: «Открывается здесь Университет, и меня заранее мобилизовали, но Литер[атурно]-лингв[ис-тического] отделения] не будет»105. Возвращаться в сложившихся условиях Томсон не захотел. Находясь на пенсии, ученый продолжал самым активным образом не только следить за научной жизнью, но и заниматься научными исследованиями. В последнем письме, написанном Ляпунову 26 октября 1934 г., Томсон восклицал:
«Работаю ежедневно все еше над историей ст[аро]слав[янского| письма!»106
Томсону не только пришлось выйти на пенсию: так же, как и у Ильинского, пострадали его научные труды. Ученый был автором классического учебника «Общее языковедение», выходившего дважды еще до революции. В начале 30-х гг. был осуществлен перевод книги на украинский язык, но до публикации дело так и не дошло. Как писал Томсон Ляпунову 30 января 1932 г.: «Укр[аинский] перевод 3-го изд[ания] моего Общ[его| яз[ыко]в[едения] не будет напечатано после вторичной цензуры (первый отзыв был очень благоприятный). Этим я также доволен — оставят в покое; хотя мне кажется что это 3 было бы лучшее руководство по Общ[ему] яз[ыко]в|еде-нию] в мире, конечно, в моем реалистическом направлении»107. За кажущимся спокойствием ученого чувствуется и большая затаенная обида. Томсон продолжал помнить о запрете и писать о нем своим коллегам. Так, Ильинский, сожалея о собственной неудаче, писал Ляпунову уже в конце года, 22 ноября: «Впрочем, такие же странные fata (судьбы. — М. Р.) имеют и другие научные труды. Например, А. И. Томсон жалуется, что его „Общее языкознание" не может быть выпущено в укр[аинском] переводе только потому, что в нем нет ничего об яфетич[еской] теории. [...] Одним словом, у нас всех старание выстричь под одну умственную гребенку, и при таких обстоятельствах утверждать, подобно Марру, что у нас Прометей мысли сбрасывает свои цепи, значит проявлять верх цинизма или, говоря попросту, — „дурака валять"»108.
Если строго научные работы не могли пробиться в печать, то писания сторонников «нового учения о языке» публиковались в таком количестве, что Ильинский не смог заставить себя участвовать в составлении «библиографии советского языкознания», несмотря на большой опыт библиографической работы и непростое материальное положение. «Я принужден был отказаться от этого поручения, — писал он Ляпунову 13 апреля 1932 г., — уж слишком тошно копаться в яфетическом и [нрзб.] марксистском соре, который заполонил нашу злополучную науку»109. В это время Томсон, продолжавший активно работать, занимаясь происхождением «старославянского письма». Однако он и не мечтал публиковать ее на родине. Седьмого августа 1932 г. он прямо писал Ляпунову: «[...] ее напечатаю только по-немецки, чтобы какой-ниб[удь] шарлатан (вроде Марра по отношению к моим армянск[им] работам на рус[ском] язык[е]) не прохаживался по ней. Там много гипотетического, основанного на мелких косвенных указаниях и сложных соображениях, которые в кратком изложении приводить нельзя. Она предназначается только для посвященного в дело добросовестного читателя»"0.
Мучительно тянувшаяся история с «Праславянекой грамматикой», наконец, в октябре уже 1932 г. завершилась, как и следовало этого ожидать. Об этом безрадостном событии автору сообщил Ляпунов, но Ильинский жаждал подробностей. «Хотя и привык к мысли, — писал он 27 октября, — что П Г рано или поздно будет пущена ко дну торпедами Марра и С0, все-таки, Ваше известие о постановлении Риса меня крайне заинтересовало. К сожалению, Ваше известие очень лаконично, и мне неясно: 1) На основании чьих отзывов Рис вынес свою резолюцию: Марра, Орлова, Державина или всех троих вместе? 2) Какая судьба ожидает „Введение": будет ли оно издано хотя бы „Für wenige"111 или будет превращено в бумажную массу?» Как видим, позиция коллег, в том числе имевшим отношение к славистике, продолжала интересовать ученого. Рукопись работы Ильинский просил взять на хранение своего единственного верного сторонника Ляпунова "2.
Бодрый рабочий настрой у Томсона сменялся иногда и упадком настроения. «Я ведь занимаюсь сейчас только от скуки, — сетовал он в письме Ляпунову от пятого августа 1933 г., — потому что нашей науки никому не нужно, вм[есто] нее культивируется маразм, пока не прозреют»"3. Но достаточно неожиданно и Ильинского, и Томсона порадовало одно научно-организационное нововведение, в котором особое место должен был занять Ляпунов. Первым, с некоторым сомнением, отреагировал Ильинский 26 июня 1933 г. Он писал: «Порадовался я также известию о предстоящем открытии при ИЯМ кабинета русского и славянских языков. Но я боюсь, что если будущему кабинету не будет обеспечена полная автономия, деятельность его будет постоянно саботироваться главой ИЯМ»114. Как нетрудно догадаться, главой Института языка и мышления был Марр. Очень оживился и Томсон, хотя его поначалу и несколько смущала чрезмерно осмотрительная позиция старого друга в критике марризма. Возможно, поэтому, написав письмо 1 октября, он не послал его, а вновь продолжил почти через месяц — 26 октября. «Поздравляю Вас, — писал Томсон Ляпунову, — с открытием Вашего кабинета славянских] яз[ыков] "5. За ум взялись. А то грозило уже тем, что у нас останется только сырье в книгохранилищах, а научная часть переносилась к немцам, чехам, французам, полякам и т. д. Очень правильны, но слишком деликатны, Ваши замечания по поводу лингвистической] дребедени маразма. Ведь каждое их суждение свидетельствует о глубоком невежестве в истории языков вообще, а индоевропеистику они знают только как легкомысленные дилетанты. [...] Связывать формальный строй языка с известным строем общества — ребячество. Кто хочет считаться лингвистом в научном смысле не может иначе смотреть на эту ерунду, чем Вы»116. Очевидно подумав, Томсон понял, что без определенной осторожности
Ляпунову не удержаться во главе Кабинета, что будет потерей для перспектив возрождения истинной науки. В продолжение письма от 26 октября можно видеть и ясную поддержку позиции Ляпунова, и, одновременно, сочувствие ему. Итак, Томсон делился своими размышлениями с другом: «Вы теперь сильно заняты, между прочим, делами Вашего кабинета. Мне кажется, что вы взяли в нем очень правильный, выдержанный курс; а я доволен тем, что остался в стороне от свистопляски в лингвистике, в которой всякий совершенно неподготовленный невежда фантазирует беззастенчиво напропалую. Надо выждать. Запутаются м&жду собою, не имея реальной подкладки и работая по указке извне внесенных взглядов и методов и не зная исторически предмета»117. С работой Кабинета слависты коллеги Ляпунова связывали большие надежды. Так, Ильинский очень эмоционально поздравлял Ляпунова 5 января 1934 г.: «[...] приветствуем Вас и Вашу достоуважаемую супругу с Новым годом! О, если бы он принес хоть один подарок нам, славистам, — принес бы с собой 1 том Трудов Кабинета славянских языков под Вашей редакцией»118. Днем раньше, 4 января, Ильинский спешил уведомить Попруженко: «Есть надежда, что недавно учрежденный при Всесоюзной акад[емии] наук кабинет русск[ого] и славянского] языков будет издавать под редакцией Б. М. Ляпунова „Труды", которые, по кр[айней] мере, отчасти заменят погибшие „Известия"»119. Но мечты не сбылись, заменить знаменитые «Известия» ОРЯС не удалось. В качестве серийных удалось издать два номера «81ау1а» в 1936 и 1937 г.120 Но и об этих изданиях мечтал Ильинский после Соловецкого лагеря и ссылки в Славгород, оказавшийся в июле 1936 г. в Томске. Ученый восстановил общение с Ляпуновым 5 марта 1937 г. В этом письме он сетовал на то что, «хотя после Славгородской книжной Сахары здешние книжные пастбиша мне кажутся и очень тучными, но, все-таки, даже в б[иблиоте]ке Томского] у[ниверсите]та я не нахожу многих книг, в том числе даже новейших академических изданий, напр[имер], особенно интересной для меня „51ау1са"». В этом же письме Ильинский сообщил другу решение, ставшее трагическим, он просил передать своей жене рукопись «Праславянекой грамматики», хранившейся у Ляпунова121. Очевидно, Ляпунов выполнил просьбу ссыльного коллеги, дальнейшая судьба рукописи доныне неизвестна. Ильинский был расстрелян 14 декабря 1937 г.
Самым близким учеником, «наиболее связно» изложившим теорию Марра и ставшим его наследником, был И. И. Мещанинов122. И его работы не прошли мимо острого глаза и языка Томсона. В феврале 1934 г. ученый делился своими впечатлениями с Ляпуновым: «Пишу под впечатлением [...] статьи Мещанинова „Новое учение о языке". Как ему не стыдно нести такую ахинею с ссылками
на Марровский вздор, яфетидология тоже! Ведь он, кажется, уже ак[адемик], и незачем прислуживаться еще. Марру, как человеку без научной подготовки и школы, способному карьеристу такое фантазерство как-то к лицу. Своего рода восточная поэтическая неразбериха»123.
С достаточной долей скепсиса, а иногда и излишне резко, высказывался Томсон и о других новых, активно развивавшихся лингвистических направлениях. Ученый, однако, не отвергал их с порога, как марризм, но усматривал некоторую, с его точки зрения, легковесность. Так, он отмечал в письме фонологию, которая «культивируется» «в Праге и у кн. Трубецкого (Вена)», упоминал о статье В. Дорошевского, направленной и против фонологии «и против фонем [нрзб.] Бодуэна—Щербы». «Что все это означает? — несколько раздраженно вопрошал Томсон. — Искание новых путей? Которые, однако, заведомо избегают углубления. По-моему, лишь одно: слабосилие. Не могут больше преодолевать подготовительной работы по изучению накопившихся данных по истории языков, особенно по сравнительному] языковедению, и потому вместо углубления пускаются или в историческое фантазерство — маразм, или в игру — рассуждения без истории, классификации и пр. [...] Очевидно, силы истощены. Вместо изучения реальных фактов — высокопарное беззастенчивое переливание из пустого в порожнее»124. Интересно, что Томсон заметил в работе Мещанинова 1933 г. начало того процесса, который проявился у ученого уже после смерти Марра (20.XII.1934), когда он «смог до какой-то степени освободиться от гнета „нового учения о языке"»125. Томсона, однако, интуитивно отмеченное явление даже разочаровало. «Какое невежество сквозит в статье Мещанинова! [...] То ломится в открытую дверь, то фантазирует со своими тотемами»— восклицал ученый. При этом он сетовал: «Жаль, что полная картина маразма обесцвечена тем, что автор, по-видимому, сам уже стыдится знаменитых сал бер йон рош |26, которые как наглядно характеризуют первобытный взгляд дилетанта на язык»127. Резким контрастом с этими оценками звучит мнение ученого о работе Дурново. Из текста письма, кстати, ясно, что Томсон еще не знал об аресте Дурново, случившемся 28 декабря 1933 г. Ученый продолжил свое письмо 5 марта 1934 г. В этой приписке он обращался к Ляпунову: «Дурново, слав[янское] правописание Х-ХП в. прошу прислать мне при случае, хотя уверен, что мы с ним расходимся не только по взглядам, но и в подходе к вопросам. Но все же он сведущий, не фанта-зер-яфетидолог»128.
В ответе Ляпунова содержались, по-видимому, более мягкие оценки работ Мещанинова. Поэтому Томсон счел своим долгом вновь вернуться и к работе Мещанинова, и к общей оценке и внимательному
разбору положений марризма, и вообще к значению истинной науки в развитии человечества. Немало резких слов он посвятил и компромиссной позиции, занятой частью ученых по отношению к Мар-ру, досталось и непосредственно Ляпунову. Со своей стороны мы напомним, что Кабинет славянских языков, который возглавлял Ляпунов, был структурным подразделением Института языка и мышления, директором которого был Марр. Итак, Томсон весьма резко писал Ляпунову 10 мая 1934 г.: «Конечно, „Новое учение о яз[ыке]" Мещанинова осторожнее, чем другие, но все же [работа] невежественная даже в методологическом отношения. Как Вас там одурачил Марр своим маразмом! Вы рады, когда найдете у него или Мещанинова] приемлемую мысль, и беретесь серьезно возражать с ссылками на М. Миллера, Потебню и пр.»129
Далее Томсон очень красочно описывал те методы, при помощи которых строится и утверждается «новое учение о языке». «Но разве можно серьезно разбирать Марровск[ий] вздор, — писал далее ученый. — Все лингвисты с достаточным кругозором, кроме Вашего узкого круга, уже давно подметили приемы М[ар]ра: он частию по невежеству, частию злонамеренно приписывает современному языковедению (в первую голову индоевропеистике, которой он не знает) всякие небылицы, чтобы против них выставить общеизвестные истины, которые он выдает за свое учение, потому что они у него затуманены плохим пониманием и цветистым ненаучным языком. Иногда он действительно дает и свои изобретения, которые сплошной вздор и подделывание под вкусы для карьеры». Одним из основных пороков Марра Томсон считал его антиисторизм, и поэтому в своей критике был беспощаден. «Не зная никакой сравнительной] гр[амматики] или подлинной истории какого-л[ибо] яз[ыка] [...] — писал Томсон — а история требуется хотя бы марксизмом —, он нашел для себя выход в том, что историю яз[ыка] а перенес в изначальный период его, где все гадательно и он без знаний может фантазировать на пропалую с видом знатока и подделываться под все, что ему выгодно. И тут то он не сумел придумать какую-л[ибо] новую приемлемую теорию. Что же остается делать его ученикам, лишенным всяких реальных знаний и школы? Вы видите поверхностное блуждание Мещ[анино]ва»';0.
Подвергая работы Марра уничтожающей критике, Томсон, тем не менее, старался проявить объективность и был готов найти и отметить хотя бы что-либо положительное в его деятельности. И найдя искомое, писал об этом Ляпунову: «По своей школе это арменист и грузинист старого филологического направления и потому научное значение имеют только его издания текстов. Он, по-видимому, много содействовал и разработке кавказской археологии и пр.» Это единственное в научном наследии Марра, что Томсон считал
достойным хотя бы некоторого внимания. Поэтому далее ученый не столько критиковал Марра, ставя в рассуждениях о нем своеобразную точку, сколько призвал лингвистов «круга» Ляпунова, относиться к теориям Марра так, как они того заслуживают. «Во всяком случае, — подытоживал Томсон, — ни один серьезный лингвист, кроме Вашего круга, не станет разбираться в его общелингвистических работах, а при строгой критике сочтет все это шарлатанством, при снисходительной — курьезом. Да и я Вам больше писать о нем не буду. Противно его скоморошество. А насаженной гениальным Фортунатовым русской лингвистике этот негодяй нанес большой вред».
Томсон решительно отводил всякие предположения о том, что его позиция может быть истолкована как месть за действительно нанесенную ему обиду. «Не думайте, — объяснял он, — что я против этих жуликов за то, что они помешали мне попасть в АН. Во-первых, я всегда презирал их за их нечистоплотный карьеризм. А затем, Вы, вероятно, заметили, что я никогда ничего особенно заманчивого в звании и положении академика не видел, тем более теперь. Игра в бессмертные французских] академиков, которую стараются прививать и у нас, была в моих глазах всегда ребячеством»1". Осмысление процессов происходивших в отечественной науки, связанных с насильственным внедрением в неё теорий, способных разрушить выдающиеся достижения русской науки в целом и славистики, в частности. Активнейшая поддержка властей этой псевдонауки и продвижение ее адептов в состав академической элиты, наводили ученого на грустные мысли и склонность к философским размышлениям. «Менделеев и „московский проф. Фортунатов" бессмертны, — констатировал Томсон, — насколько вообще можно иносказательно употреблять это слово в нашем мире, где все быстро проходит и умирает. А академик Фортунатов ничего не прибавил к своей славе и мало известен. Даль и Шахматов пока еще живы только благодаря своим памятникам-трудам, и то они недолговечны сравнительно с Пушкиным, Байроном, Гете и пр.»"2
Однако ничто не могло подорвать веры ученого не только в ведущую роль науки в развитии всего человечества, но и в развитии самого человека. «Но наука вечна и нужна человечеству не только для материального блага, — утверждал Томсон, — но пуще всего для поднятия нравственного уровня двуногих скотов. Мораль как самоцель? Нет, как средство для облегчения и улучшения тяжелой человеческой доли, в которую мы поставлены природой. Земного рая не было и не будет. Борьба, вредительство друг другу, болезни и пр. всегда будут. Буддизм, христианство и пр. мало помогли. Руководящих нравственных путей можно ожидать только от науки, очищенной от жуликов, имеющих свои эгоистические расчеты. Ну, довольно философствовать»1
В дальнейшем Томсон уже не писал Ляпунову столь пространных писем, а обменивался краткими письмами, в которых не оставлял темы своих исследований старославянской письменности и продолжал отслеживать несуразности марровских теорий. В одной из последних открыток, 11 августа 1934 г. ученый вновь повторил свой излюбленный и принципиальный тезис: «Пора бы яфетидологам совсем отрезвиться от своего вздора. В языковеден[ии] и всех общественных] науках научное понимание без исторического — невозможно»"4. Через год, 27 сентября 1935 г. Томсона не стало.
Кроме марризма активно развивалось и так называемое социологическое направление в литературоведении, также претендовавшее на родство с марксизмом. В отличие от марризма, социологические построения некоторых новообращенных в марксизм известных ученых (надо отметить, что специалистов по средневековым литературам среди них были единицы) находили последователей. На фоне изысканий Марра приверженцы социологического метода, кроме ее радикальных сторонников, вроде того же Державина, выглядели гораздо пристойнее. Книгой Сакулина «Русская литература и социализм» (1922) заинтересовался коллега Сперанского из Нежина, будущий член-корреспондент АН В. И. Резанов: «Сердечное спасибо Вам за передачу книги Сакулина „Соц[иали]зм и р[усская] лит[ера-ту]ра"; при встрече передайте ему мою искреннюю благодарность»135. В августе того же года Резанов вновь просил Сперанского о содействии: «Нельзя ли мне через Вас приобрести „Литературу и социализм" Сакулина? В Советских „Известиях" ее разругали, но меня она интересует чрезвычайно. Насколько возможно в Нежине, я и сам подбираю такой же материал и наметил коллективную работу в „исследовательском кружке,, — „Перелом" — обзор литературы последнего времени перед революцией и литературы 1917—1922 гг. — [...], с применением объективно-научных методов изучения»"6. Через год Резанов, специалист в основном по литературе XVII— XVIII вв., признавался Сперанскому: «А теперь сижу над „Этюдами о пролетарском творчестве"»137.
Скептически к подобному интересу, а тем более к следованию новым веяниям относился Перетц. Так, в письме Никольскому от 3 июня 1923 г. он весьма нелестно отозвался о новой книге В. В. Си-повского, которого, кстати, сам был расположен еще в 1921 г. рекомендовать в академики 138, «Поэзия народа. Пролетарская и крестьянская лирика наших дней» (1923): «Вы хотели видеть книжку Сиповского: прилагаю ее при сем. Поучительного мало, интересного тоже. Из этого материала — не спеша и стоя на исторической точке зрения можно было бы сделать нечто более ценное. Но — он спешил (деньги нужны!), а засим — уверовал слишком в „новую религию", а „вера" — плохой вождь в научных изысканиях!»139
Резанов продолжал проявлять интерес к сочинениям, предлагавшим новые подходы к литературоведческим исследованиям, и, в частности, к статьям Сакулина, но также и к работам «формалистов». Зная подобный интерес коллеги, Сперанский рекомендовал ему еще ряд работ, в том числе и только что вышедший труд «Теория литературы. Поэтика» Б. В. Томашевского, на что Резанов ответил 15 марта 1925 г.: «[...] меня очень интересует эта книга»140. А через месяц он уже благодарил Сперанского: «Сердечное спасибо за присылку книг Томашевского [...] статью Жирмунского использовал, — указания и взгляды Жирмунского лежат в основе поэтики Томашевского, который, по-видимому, на деле осуществляет то, что теоретически наметил Жирмунский»141.
Сторонники социологического метода, также как и марристы очень внимательно относились к конкурентам на методологическом поле. Проявившееся к концу 20-х гг. жесткое административное давление в сфере науки сопровождалось проведением всевозможных научных дискуссий, с очевидным политико-идеологическим уклоном, наподобие той, о которой мы уже писали. И здесь Державин, считавший себя приверженцем марксизма, проявил себя бескомпромиссным борцом за единственно возможные новые методы в науке. Об этом свидетельствует его выступление на диспуте «Марксизм и форматьный метод» (у Державина — «Что такое метод в науке»), состоявшемся шестого марта 1927г. в зале Театра юного зрителя в Ленинграде |42, где он резко обрушился на знаменитую школу так называемых «формалистов», очень яркое явление в отечественном литературоведении 20-х гг. Державин считал их недостойными носить звание современных ученых. В этом диспуте Державин выступил против выдающегося филолога Б. Н. Томашевского.
Полемика вокруг метода в науке со стороны Державина носила отнюдь не академический характер, превалировали идеологические и политические аргументы. Основной упор он сделал на утверждение «социальности» филологической науки: «Метод изучения литературно-художественного произведения, — писал Державин, — может быть только один, тот же самый, который применяется обычно во всякой социальной науке — социологический; метод, ведущий нас к раскрытию соц иальной генетики изучаемого явления, к пониманию его социальной сущности, к оценке его социальной значимости и отсюда и к овладению им по имя остальных классовых интересов»|4\
Державин полагал, что он уже постиг методологическую истину, и это давало ему право заклеймить искания русских формачистов: «Утверждая отрыв художественной формы от социальности, они ведут социальную науку назад, к донаучному ее состоянию, а не вперед, ввиду чего всю огромную работу наших формалистов, которая
при другой постановке дела дала бы колоссальные достижения, я считаю реакционной, отсталой наукой, как реакционна астрология при наличии астрономии, знахарство при медицине, как реакционны богословие и идеалистическая философия при марксизме, как реакционно всякое любительство сравнительно с подлинно научной мыслью и методом»'44.
Наделавший много шума диспут не мог пройти мимо внимания Перетца, поглощенного в это время борьбой с кандидатурой П. Н. Сакулина и удивленного и раздраженного поведением своих коллег по Отделению русского языка и словесности Академии наук |45, настроенных примиренчески к проникновению в их срсду активного сторонника социологического метода. Можно предположить, что именно этим вызвана и характеристика сложившейся ситуации в письме Соболевскому от 11 марта: «В общественной] жизни — депрессия; воюют только „формалисты", пытающиеся воскресить филологию, с „марксистами", отрицающими все, кроме танца от печки»146.
Выступления Перетца против новомодных методологических изысканий и их наиболее видных представителей отнюдь не означали, что Перетц не интересовался и не принимал ничего нового, что появлялось в науке. Ему, посвятившему много сил воспитанию научной смены, всегда были небезынтересны профессиональные достижения молодых, с его точки зрения, ученых. Конечно, в их число попадали, прежде всего, преподаватели и профессора Петроградского университета и ученые, сотрудничавшие с такими академическими учреждениями, как, например, Пушкинский Дом. И сообщение об успешности именно этих исследователей в донесении своих трудов до читателя было единственной положительной новостью в обширном письме Перетца Соболевскому от 6 марта 1922 г.: «Молодежь наша умеет находить издателей: видели вы „Гавриилиаду", изд[анную] Томашевским, новые книжечки Гофмана, Эйхенбаума, Жирмунского? — и шрифт и бум[ага] отличные. О содержании — скажу — на любителя». Саркастически шутливый тон в оценке научных достоинств работ перечисленных авторов, сменяются вполне серьезным выводом: «Но Томаш[евский] и Гофм[ан] — дельные люди». Да и само определение этой группы — «молодежь наша», свидетельствует о том, что эти исследователи включались Перетцсм в ученое сообщество.
В отличие от Державина, Перетц считал некоторых «формалистов» и близких к ним ученых, своими коллегами. Так, размышляя о будущем пополнении Академии талантливыми учеными, которые воспринимались им как прямые наследники академических традиций, Перетц видел одним из них Жирмунского, о чем и писал Сперанскому в январе 1926 г.: «У меня есть на примете молодой кандидат.
Скоро о нем м[ожет] б[ытъ] услышите в Москве — поедет к родным, а заодно и где-нибудь докладец прочтет: это В. М. Жирмунский. Но он одной генерации с Варв[арой] Павл[овной] (Адриановой-Пе-ретц. — М. Р.) и — в своем роде — одного калибра. Его дело — в будущем, когда немного подрастет»147.
Представители академической славистики и новых марксистских направлений в филологической науке взаимно отрицательно относились к публикациям противной стороны. Приведем в качестве примера оценки трех появившихся в период 1927-1930 г. книг, из которых две принадлежали представителям науки академической, третья — науки идеологически ангажированной. В первом случае речь идет об известной работе Селищева «Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917—1926)», появившейся в 1927 г. Сразу после появления эта книга получила самые восторженные оценки, Карский: «Прекрасный труд. Читал запоем целый день»148; А. Мазон — «замечательно передает дух эпохи»149. Были, однако, оценки, которые осторожно отмечали и некоторую заданность при постановки темы, в частности, Ляпунов писал Соболевскому: «Что же касается только что вышедшей книги А. М. Селищева „Язык революционной эпохи", то при всем уважении к эрудиции и умению живо и интересно излагать невольно приходит мысль, что автор, выбирая тему, руководствовался и практическими соображениями, что признает и он сам»150. Но «практические соображения» не помогли работе укрыться от внимания критиков. Так, Ильинский, кстати, в письме Ляпунову не только сам очень высоко оценивал научные качества этого труда, но и ярко характеризовал стиль оценки книги приверженцами передовой методологии. «Здешние коммунисты травят книгу А. М. Селищева об Языке революционной] эпохи. Несмотря на поразительную объективность автора, один рецензент даже осмелился обвинить А. М. в „тоске по старому дворянскому языку" (sic!!!)»151.
Во втором случае речь идет о последнем третьем томе «Книгы временьныя и образныя Георгия Мниха. Хроника Георгия Амартола в древнем славя но-русс ком переводе» В. М. Истрина. Ильинский 30 апреля 1930 г. писал Истрину: «Вчера я имел огромное удовольствие получить III том Вашего Г. Амартола. Конечно, вместе с двумя предыдущими томами он составил monumentum aere perennius 152»ш. Другой отзыв относится к тому же времени, но принадлежит противной стороне, анонимный рецензент писал так: «Появление этой книги... не может не вызывать удивления... Над книгой, имеющей на обложке и титульном листе отметку „1930 год", носится мертвящий, схоластический дух александрийской учености»154.
В третьем случае речь шла о «Теории литературных стилей» Са-кулина, вышедшей в 1928 г. Перетц по-прежнему был непоколебим
в скептической оценке творчества этого ученого. И своим мнением он поспешил поделиться со Сперанским: «Я получил новое издание Сак[улина] — и не обрадован нисколько: очень легкомысленное „нечто обо всем", а в существе такая же компиляция, что и другие его труды» 15\
Для Державина марризм и марксизм — синонимы. Пропаганда и приверженность Державина яфетидологии привели к тому, что в выпущенных Институтом славяноведения в начале 30-х гг. двух томах его трудов практически не оказалось ни одной лингвистической статьи. Это и неудивительно, так как в предисловии к первому тому Державин, утверждая, что «идеологическими и методологическими позициями» участников сборника являются «основные принципиальные положения марксистско-ленинской методологии», особый упор делал именно на теорию Марра. Ученый чрезвычайно самонадеянно заявлял, что «положительные достижения этого учения... в эпоху идеологического кризиса, теоретического разброда и методологической косности, характерных для современной филологической науки на Западе, явились действительно новой наукой». Следование ей открывает «широчайшие перспективы и возможности для новой плодотворной работы на основах марксистско-ленинской методологии»156.
И в идеологическом, и в теоретике-методологическом плане велось вытеснение из науки и высшей школы носителей академических традиций |57. Им на смену приходили или новые люди, быстро усвоившие некоторые простейшие положения марксистской доктрины, или ученые старой школы, стремившиеся поспеть за новыми «прогрессивными» тенденциями, отказывавшиеся от своего прошлого и объявлявшие себя приверженцами марксизма. В истории славяноведения 20-х — начала 30-х гг. имели место обе эти тенденции. Был, однако, еще и третий вариант, наиболее трагический для науки — на смену.так или иначе изгоняемым ученым не приходил никто. Для славянской филологии это было, пожалуй, наиболее характерно.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Ильинский Г. А. Что такое славянская филология? // Ученые записки государственного имени Н, Г. Чернышевского университета. Саратов, 1923. Т. 3. Кн. 1. С. 123-125. Об интересной судьбе публикации бесцензурного варианта этой статьи за рубежом см.: ГоряиновА. Н. Трактовка славянской взаимности и славяноведения советскими учеными (1920 — 1930 годы) // L'idea dell'unitae reciprocitaslava е il suo ruolo nello sviluppo délia slavistica. Идея славянской взаимности и ее роль в развитии истории славистики. Доклады конференции Комиссии по истории славистики МКС. Урбиио 28.IX-1.X I992. Roma, 1994.
2 См.: Робинсон М. А. Перелом в довоенном советском славяноведении. Идеоло-го-теоретические аспекты // L'idea dell'unita е reciprocita slava е il suo ruolo nello sviluppo délia slavistica. Идея славянской взаимности и ее роль в развитии истории славистики. Доклады конференции Комиссии по истории славистики МКС. Ур-бино 28.IX-1.Х. 1992. Roma, 1994.
' См.. например: Ajinamos В. М. История одного мифа. Марр и марризм. М., 1991.
4 ПФА РАН. Ф. 827. Он. 4. Д. 345. Л. 15.
5 РГАЛИ. Ф. 449. On. 1. Д. 161. Л. 74 об.
6 ПФА РАН. Ф. 752. On. 2. Д. 90. Л. 38.
7 Там же. Л. 39, 40.
" О явной психической ненормальности Марра см.: Алпатов В. М. История одного мифа... С. 76-78. Н. Трубецкой и Р. Якобсон считали Марра «сумасшедшим», см.: Там же. С. 77.
9 РГАЛИ. Ф. 449. On. I. Д. 267. Л. Зоб.
10 Там же. Д. 161. Л. 121.
11 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 52, 52 об.
12 Там же. Ф. 827. Оп. 4. Д. 345. Л. 4.
" Там же. Д. 345. Л. 12.
14 Ататов В. М. История одного мифа... С. 84.
15 См. о нем: Там же. С. 54—55.
" ПФА РАН. Ф. 827. On. 1. Д. 119. Л. 1.Л. 22. 23.
17 О деятельности Державина в 30-е годи см. подробнее: Аксенова Е. П. «Изгнанное из стен Академии» (Н. С. Державин и академическое славяноведение) // Советское славяноведение. 1990. № 5. С. 69-81
18 ПФА РАН. Ф. 827. On. 1. Д. 119. Л. 1.
" Там же. Л. 29
20 Там же. Л. 14.
21 О длительной борьбе марксистских направлений в языкознании в конце 1920-х — начале 1930-х гг., закончившейся победой марризма, см.: Алпатов В. М. История одного мифа... 1991.
22 ПФА РАН. Ф. 827. Оп. 1.Д. 119. Л. 2-3. Там же. Л. 3.
24 Там же. Л. 3-4.
25 Там же. Л. 21.
26 См.: Державин Н. С. Яфетическая теория академика Н. Я. Марра // Научное слово. 1930. № 1. С. 3-39; № 2. С. 3-37.
27 cum grano salis — (лат.) поговорка, со щепоткой соли. т. е. с оттенком шутливости, не совсем всерьез.
211 ПФА РАН. Ф. 827. Оп. 4. Д. 345. Л. 26-26 об.
29 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 85-86.
м Покровский M. Н. Общественные науки в СССР за 10 // Вестник Коммунистической Академии. 1928. Кн. 26 (2). С. 27.
" Българо-руски научни връзки Х1Х-ХХ. век. Документа. София. 1968. С. 133. В публикации письмо неверно отнесено к ноябрю 1926 г. В письме упоминается собрание пямяти Ф. И. Успенского, который скончался 10 сентября 1928 г. Необходимо отметить, что в этой безусловно ценной публикации писем встречаются и неправильные прочтения, особенно фамилий, и ошибки в датировке.
" Българо-руски научни връзки... С. 142.
33 ПФА РАН. Ф. 827. Оп. I. Д. 123. Л. 15-39. См. также: Иванов В. В. О становлении структурного метода в гуманитарных науках славянских стран и его развитие до 1939 г. // Историографические исследования по славяноведению и бал канисти-ке. М., 1984. С. 245—246. Подробный анализ доклада и последовавшей дискуссии см.: Алпатов В. М. История одного мифа... С. 87-91.
14 Отрывки из станограммы выступления Ильинского см.: Алпатов В. М. История одного мифа... С. 90.
13 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 200-200 об.
36 Там же. Ф. 827. Оп. 1.Д. 123. Л. 15.
17 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 116 об. - 117. Там же. Л. 116 об.
39 Там же. Л. 117.
40 Материалы о работе Ильинского над «Праславянской грамматикой», а также о сопротивлении Марра изданию этой книги см. в публикациях: Журавлев В. К. Журавлев В. К. Григорий Андреевич Ильинский (1876—1937). М., 1962; Он же. Из неопубликованной «Праславянской грамматики» Г. А. Ильинского // Вопросы языкознания. 1962. № 5. С. 122-129.
41 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 200.
42 Там же. Ф. I. Оп. 1-1929. Д. 253. Л. 3.
43 РГАЛИ. Ф. 449. Оп. 1. Д. 238. Л. 43.
44 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 204.
45 Там же. Л. 204-205.
46 Там же. Л. 205 об.
47 РГАЛИ. Ф. 449. Оп. 1. Д. 238. Л. 44.
48 Там же. Л. 46.
4' Перечисленные Ляпуновым работы до настоящего времени включаются в ряды «образцовых изданий». См.: Колесов В. В. Ильинский Григорий Андреевич // Славяноведение в дореволюционной России. Биобиблиографический словарь. М.. 1979. С. 117.
50 РГАЛИ. Ф. 449. Оп. 1. Д. 238. Л. 46 об.
51 Там же. Ф. 2297. Оп. 1.Д. 17. Л. 4-4 об.
5г ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 203 об.
53 Там же. Д. 117. Л 203-203 об.
54 Там же. Л. 208 об.
55 Там же. Д. 90. Л. 75 об.
54 Там же. Д. 117. Л. 214.
57 Бьлгаро-руски научни връзки... С. 153.
58 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 218.
59 Об отношении зарубежных лингвистов-марксистов к марризму, и о книге Scöld Н. Verwandtschaftslehre: die Kaukasische Mode. Lund, 1929 см.: Ататов В. М. История одного мифа... С. 72.
40 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117 Л. 234
61 Там же. Д. 319. Л. 204 об.
" Там же. Ф. 1. Оп. 1 - 1930. Д. 256. Л. 7.
63 Там же. Л. 2.
64 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 253 об.
65 Там же. Л. 271.
66 Алпатов В. М. История одного мифа... С. 88. "7 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117Л. 264
м Там же. Ф. I. On. 1 - 1930. Д. 256. Л. 47 об.
69 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 269.
70 Там же. Ф. 1. On. 1-1931. Д. 259. Л. 39.
71 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 279 об. 11 Там же. Л. 288-289.
75 Там же. Ф. 1 On. I - 1930. Д. 256. Л. 83 об., 84. 71 Там же. Л. 84.
75 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117 Л. 301 об. ™ Българо-руски научни връзки... С. 167.
П Цит. по: Журавлев В. К. Из неопубликованной «Праславянской грамматики».., С. 123.
ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 305. 79 Там же. Л. 306-306 об. "> Там же. Л. 307. 81 Там же. Л. 308-308 об. " Там же. Л. 310, 310 об. 81 Там же. Ф. I. On. I - 1931. Д. 259. Л. 36.
84 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 32. Л. 14.
85 Там же. Д. 117 Л. 327. м' Там же. Л. 327-327 об.
87 Там же. Л. 334-334 об.
88 РГАЛИ. Ф. 449. Оп. 1.Д. 161. Л. 76-76 об.
*'' ТомсонА. И. Ответ на рецензию Н. Я. Марра. СПб., 1891.
90 Об этом давнем конфликте Томсонас Марром см.: Париев В. I. Евгений Дмитриевич Поливанов. Страницы жизни и деятельности. М , 1988. С. 197-200. Примечание Д. Ф. Аншина. Автор подробно излагает перипетии ожесточенной полемики, в которую со стороны Марра были вовлечены К. Г. Залеман и С. Ф. Ольденбург, а на зашиту Томсона встали Ф. Ф. Фортунатов и Вс. Ф. Миллер. Этот конфликт стал через много лет одной из причин, помещавшей Томсону стать академиком, несмотря на единогласное голосование Отделения русского языка и славистики, см.: Робинсон М. А. Отделение русского языка и словесности в период реформирования Академии наук (1920-е голы): взгляд изнутри // Славянский альманах 2001. М„ 2002.
91 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 334 об. Там же. Д. 319. Л. 178-178 об.
" Imprimatur — в печать (лат.)
94 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 337-336 об. (нарушение пагинации). " Там же. Д. 319. Л. 144 об. % Там же. Д. 117. Л. 315 об.
97 Там же. Д. 319. Л. 144 об.
98 Там же. Л. 139 об.
99 Алпатов В. М. История одного мифа... С. 87.
|00ПФА РАН. Ф. 752. Он. 2. Д. 32. Л. 90. (Письмо ошибочно атрибутировано Бузуку
и помешено в его письма Ляпунову.) 101 Там же. Д. 319. Л. 141-141 об.
",2«в В и шах» — украинский неологизм, имеется в виду работа в высших школах (вузах).
105 ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 141 об.
1(14Там же. Л. 145 об.
'"'Там же. Л. 160 об.
'Там же. Л. 186 об.
|07Там же. Л. 147 об.
108Там же. Д. 117. Л. 368-368 об.
109Там же. Л. 340 об.
""Там же. Д. 319. Л. 150 об.
'"Für wenige —для немногих (нем.).
"2ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 364-365.
"'Там же. Д. 319. Л. 160 об.
1,4Там же. Д. 117 Л. 378.
"^Официально Кабинет славянских языков был создан по решению Президиума АН СССР от 10 июня 1934 г. в Институте языка и мышления, руководимого Мар-ром. См.: Аксенова Е. П. Очерки истории отечественного славяноведения 1930-е годы. М., 2000. С. 99. О деятельности Кабинета на протяжении всего периода 1930-х гг. см.: Там же. С. 99-104. '"'ПФА РАН. Ф 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 161-161 об. "7Там же. Л. 163. '"■Там же. Д. 117. Л. 392. 119 Българо-руски иаучни връзки... С. 190.
'-"Аксенова Г.. //. Очерки истории отечественного славяновеления...С. 104.
'•''ПФА РАН. Ф. 752. Он. 2. Д. 117. Л. 398.
т Анштов В. М. История одного мифа... С. 32, 35.
шПФА РАН. Ф. 752 Оп. 2 Д. 319. Л. 206.
|!4Там же. Л. 206 - 206 об.
'^А/патов В. М. История одного мифа... С. 22.
'-'По «новому учению о языке» «первичная звуковая речь состояла всего из четырех элементов, которые Марр обозначал САЛ, БЕР, ЙОН, POLL1». — Ататов В. М. История одного мифа... С. 36. Р. Якобсон «назвал четыре элемента „белибердой параноика"», см.: Там же. С. 77. 127ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 207. '"ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 319. Л. 207 об. '"Там же. Л. 177. '■'"Там же. Л. 177 об. "'Там же. Л. 178. '"Там же. Л. 178 об. '"Там же. Л. 178 об. - 179. ""Там же. Л. 185 об.
"'ПФА РАН. Ф. 172. Оп. 1. Д. 257. Л. 200. '"'Там же. Л. 209 об. '"Там же. Л. 214 об.
""Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 293. Л. 16.
"'Там же. Ф. 247. Оп. 3. Д. 559. Л. 66-66 об.
|4"Там же. Ф. 172. Оп. I. Д. 257. Л. 219-220.
""Там же. Л. 222.
|4:См.: Материалы диспута «Марксизм и формальный метод» 6 марта 1927 г. (публикация, подготовка текста, сопроводительные заметки и примечания Д. Устинова) // Новое литературное обозрение. 2001. № 50. Публикатор отмечает, что «записей докладов Г. Е. Горбачева, Н. С. Державина, М. А. Яковлева и Л. Н. Сейфулипой обнаружить не удалось» (С. 254). Со своей стороны отметим, что полный текст доклада Н. С.. Державина сохранился в его архиве (ПФА РАН. Ф. 827. Д. 766 ).
145ПФА РАН. Ф. 827. Оп. I. Д. 766. Л. 28, 29.
|44Л. 25.
,45См. подробнее; Робинсон М. А. Отделение русского языка и словесности... Он же. Русская академическая элита: советский опыт (1910-е — 1920-е годы) // Новое литературное обозрение. 2002. № 53.
146РГАЛИ. Ф. 449. Оп. 1. Д. 290. Л. 85 об.
|47ПФА РАН. Ф. 172. Оп. 1. Д. 226. Л. 94.
I4SРГАЛИ. Ф. 2231. Оп. 1. Д. 96. Л. 7.
""Там же. Д. 105. Л. 10
150Там же. Ф. 449. Оп. I. Д. 238. Л. 30 об.
"'ПФА РАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 174 об. - 173 об. (так!).
l>:monumentum aere perennius — памятник прочнее меди (¡шт.)
153ПФА РАН. Ф. 332. Оп. 2. Д. 68. Л. 6.
1,4 Amamos В. М. История одного мифа... С. 86.
155 ПФА РАН. Ф. 172. Оп. 1. Д. 226. Л. 197-197 об.
''"Труда Института славяноведения АН СССР. Л ., 1932. Т. 1С. 1
"'См., например: Робинсон М. А. Государственная политика в сфере науки и отечественное славяноведение 20-х гг. // Исследования по историографии стран Центральной и Юго-Восточной Европы. М., 1991; Он же. Перелом в довоенном советском славяноведении...