Научная статья на тему 'Проблемы социально-экономической модернизации дореволюционной России в современной западной историографии (обзор)'

Проблемы социально-экономической модернизации дореволюционной России в современной западной историографии (обзор) Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
433
39
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Проблемы социально-экономической модернизации дореволюционной России в современной западной историографии (обзор)»

С.В. Беспалов

ПРОБЛЕМЫ СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКОЙ МОДЕРНИЗАЦИИ ДОРЕВОЛЮЦИОННОЙ РОССИИ В СОВРЕМЕННОЙ ЗАПАДНОЙ ИСТОРИОГРАФИИ

(Обзор)

Изучение проблем модернизации - перехода от традиционного общества к современному - стало одним из важных направлений в западноевропейском и особенно американском обществознании второй половины ХХ - начала XXI в. Первоначально объектом исследований в рамках теории модернизации являлись страны «третьего мира». Со временем все более распространенным становится изучение исторического опыта модернизации стран, в которых этот процесс начался гораздо раньше, поскольку без такого анализа оказалось невозможным выявление общих закономерностей процесса социальной модернизации1. Однако чаще всего модернизационная парадигма применялась и применяется в отношении стран «догоняющего» развития, к числу которых относится и Россия. В последние два десятилетия данная проблематика активно разрабатывается и российскими учеными.

В развитии теории модернизации четко прослеживаются два этапа. Характерными чертами концепций, господствовавших в 19501960-х годах, являлись универсалистские представления о том, что процесс социальной (в широком смысле) модернизации по основным своим признакам одинаков во всех странах, и резкое противопоставление традиции и современности с преимущественно негативным отношением к традиции. Второй этап - с конца 1960-х - начала 1970-х годов до настоящего времени - ознаменовался радикальным пере-

1 См., напр., коллективный труд голландских исследователей: От аграрного общества к государству всеобщего благосостояния. - М., 1998.

154

смотром прежних позиций: отказом от попыток создания жестких универсальных моделей, признанием колоссальной роли национальной специфики, принципиальным изменением отношения к традиции, а также признанием закономерности разноскоростной модернизации в различных сферах общественной жизни.

Исходя из современных представлений можно говорить о двух основных вариантах модернизации: органичном и неорганичном. Органичная модернизация происходила в странах, вступивших на путь капиталистического развития в ХУН-ХУШ вв., вырастая из недр старого общества и не нарушая преемственности развития. Неорганичные модернизации осуществлялись в странах «догоняющего» развития, стремившихся преодолеть свое отставание от более экономически развитых государств, и в то же время под воздействием последних (хотя основную роль и в этом случае играли собственные предпосылки модернизации), что накладывало особый отпечаток на ход данного процесса и с неизбежностью вело к резкому возрастанию государственного вмешательства в экономическую жизнь. Практически все такие страны вынуждены были следовать протекционистской (применительно к «новым индустриальным странам» ХХ в. - неомеркантилистской) модели роста; темпы перемен в экономике, социальной сфере, политике и т.д., как правило, не соответствовали друг другу; индустриализация практически всегда являлась несбалансированной и на первых порах негативно влияла на состояние аграрного сектора экономики1. Однако, как показывает исторический опыт, это не следует считать признаком неудачи осуществляемых преобразований. Наконец, неорганичная модернизация имеет и одно неоспоримое преимущество по сравнению с органичной: в ходе ее можно учитывать опыт развитых стран, определить ориентиры развития и благодаря этому осуществить преобразования быстрее и с меньшими издерж-2

ками .

Таким образом, применительно к странам «догоняющего» развития правомерно понимание модернизации вообще и экономической модернизации в особенности не только как естественного процесса, но и как целенаправленной деятельности государственной власти по преобразованию общества. При этом под экономической модернизацией понимается индустриализация, неизбежно требующая на опре-

1 Newly industrializing countries and the political economy of South - South relations. - Basinstoke; L., 1988. - P. 272-273.

2 Авторитаризм и демократия в развивающихся странах. - М., 1997; Красильщиков В., Зиборов Г., Рябов А. Модернизация: Зарубежный опыт и Россия. - М., 1994.

155

деленном этапе проведения протекционистской политики, и все те процессы, которые протекают на ее основе, прежде всего - сокращение доли аграрного производства при его качественном совершенствовании, как правило, требующем радикальных аграрных реформ.

Проблемы социально-экономического развития России XVII -начала ХХ в., традиционно находившиеся в центре внимания зарубежных русистов, по-прежнему вызывают значительный интерес западных историков, несмотря на то, что большая часть работ 2000-х годов посвящена проблемам политической и культурной истории России, а также окраинам Российской империи и национальным и религиозным меньшинствам. Несмотря на то, что наблюдается некоторое снижение количества работ американских и британских историков, посвященных общим проблемам экономической истории додореволюционной России (при сохранении неослабевающего интереса к этим проблемам российских исследователей), в последние годы появился ряд комплексных исследований российской истории, в том числе выполненных в рамках модернизационной парадигмы, в которых экономическому развитию страны уделено существенное внимание, а также несколько работ непосредственно по экономической истории России. Все чаще, наряду с историками, работы по этим проблемам публикуют исследователи-экономисты. Наконец, можно отметить появление значительного числа работ обобщающего характера по проблемам российской модернизации (24, 25), а также истории российского реформаторства (из них значительная часть посвящена государственной деятельности двух крупнейших политиков -Витте и Столыпина), в которых вопросам экономического развития России, прежде всего конца XIX - начала ХХ в., уделено существенное внимание.

По мнению британского историка Дж. Хоскинга, поворот России к Западной Европе и процесс модернизации страны начинаются во второй половине XVII в., когда у власти начало крепнуть понимание того, что для поддержания статуса евразийской империи, каковой Россия являлась к тому времени, ей «было необходимо стать и великой европейской державой». Европеизация страны началась с реформирования армии, а также заимствования европейских административных моделей, в особенности прусских и шведских (12, с. 214). Однако в отсутствие европейского религиозного менталитета, а также вследствие того, что, в отличие от Швеции и Пруссии, административные и военные реформы в России не сопровождались реформированием таких важных сфер, как культура и образование, «русское го-

156

сударство, стремясь мобилизовать скудные ресурсы.., вынуждено было прибегать к административным мерам»; это, в свою очередь, приводило к ослаблению «и так едва заметных гражданских институтов -юстиции, местного управления» и т.д. «Результатом их ослабления стало укрепление феодально-крепостнических связей, занявших место едва наметившихся институтов гражданского общества». Таким образом, с конца XVII столетия в России складывается парадоксальная ситуация: «Модернизация усиливала архаичность» (12, с. 215).

Немецкий исследователь Й. Цвайнерт, подчеркивая, что именно самодержец-реформатор Петр I де-юре закрепил крепостную зависимость, полагает, что, помимо прочего, это повлияло в дальнейшем на российскую экономическую и общественную мысль: «Тем, кто на протяжении XIX столетия отстаивал интересы русского сельского населения, этот исторический факт дал повод для принципиально скептического отношения к концепциям реформ, сориентированных на западные образцы» (13, с. 45).

Французский историк Ж. Соколофф также обращает внимание на то, что в России ХУП-ХУШ столетий «распространение крепостного права (исчезнувшего или ослабевшего в других странах) было явным признаком отсталости. Но оно свидетельствовало и об определенном прогрессе образа правления, основанного на принудительном труде» (7, с. 21). Ярчайшим проявлением этого парадокса стала начавшаяся при Петре индустриализация (отметим, что далеко не все историки готовы вести отсчет настоящей российской индустриализации от начала XVIII в. - С.Б.), ради осуществления которой хозяевам промышленных предприятий было предоставлено право владеть крепостными (7, с. 22).

Дж. Хоскинг отмечает активизацию внешней торговли России во второй половине XVII в. При этом британский историк обращает внимание на значительную роль, которую сыграл в этом процессе выдающийся государственный деятель России - Афанасий Ордин-Нащокин. Именно он «способствовал созданию учреждений и принятию правил, приносивших государству прибыль за счет развития как внутренней, так и внешней торговли... Он учредил торговый суд, в который избирались люди, связанные с торговлей и способные справедливо и беспристрастно решать различные споры... и в международных делах Ордин-Нащокин добивался таких соглашений, касавшихся торговли, которые позволяли бы властям обеих стран повышать качество товаров и подтверждать постановления судов». Меркантилистские экономические взгляды Ордина-Нащокина нашли

157

свое отражение в разработанном им Новоторговом уставе 1667 г. «Устав был создан для улучшения международной торговли на основе договорного права, принятого и защищаемого суверенными государствами» (12, с. 219-220).

В Петровскую эпоху экономические преобразования в России резко активизировались. Хоскинг подчеркивает, что Петр I «испытал глубокое впечатление от научных, технических и экономических достижений протестантской Европы и решил, что должен сделать Россию частью именно этого мира». При этом британский историк отмечает, что страны Северной Европы «при реформировании своих экономических и социальных институтов начали использовать достижения " научной революции", а Петр стал не только свидетелем, но и в определенной степени участником этого процесса» (12, с. 227). Самого Петра «можно считать неостоиком, верившим в то, что как монарх он был призван Богом для мобилизации ресурсов доверенного ему государства ради увеличения его мощи, умножения богатства и процветания народа» (12, с. 242). Вообще, с точки зрения Хоскинга, российское государство и при Петре, и при его преемниках хорошо умело мобилизовывать свои людские и территориальные ресурсы, что принципиально отличало его от Османской империи.

Однако что касается фундаментальной цели, поставленной перед собой Петром, - создания институтов, подобных тем, которые он видел в протестантских государствах Северной Европы, - «это ему удалось и не удалось одновременно». Превратив Россию «в соответствующее европейскому статусу государство», Петр, по сути, даже укрепил ее неевропейские, архаические черты. Он обновлял средневековое служилое государство, не уничтожая его (12, с. 238-239); одной из важных мер в этом направлении стал отказ от практики раздачи поместий за службу и переход к денежному жалованью. Кроме того, «две земельные категории (поместье и вотчина) были объединены в одну. Петр намеревался сделать их наследственной собственностью, обычно передававшейся старшему сыну. Однако тут Петр просчитался. Лишение младших сыновей и женщин права на долю земельных владений слишком грубо нарушало правила родства в России, подразумевавшие обеспечение всех наследников. Вскоре после смерти Петра его закон был аннулирован» (12, с. 251).

Последствия фискальных инноваций Петра I, и прежде всего введения подушной подати, которой облагались все мужчины тягловых сословий - крестьяне и горожане, согласно Хоскингу, были неоднозначными. С одной стороны, как отмечает британский историк,

158

«возможно, подушный налог и был грабительским, но он приносил неплохой доход» (12, с. 237), что позволяло государству финансировать свои резко возросшие расходы. В то же время наряду с очевидной социальной несправедливостью нового налога, взимавшегося со всех в одинаковом размере, независимо от количества земли и собственности, ради бесперебойного сбора нового налога общины были связаны круговой порукой, что усиливало уравнительные тенденции внутри них. Таким образом, «подушная подать порождала и усиливала фискально мотивированный эгалитаризм» (12, с. 266-267).

Своеобразным, по мнению Хоскинга, было и развитие российской промышленности в Петровскую эпоху и последующее столетие. «Петр был меркантилистом по убеждению, иными словами. Он поддерживал частные... предприятия такими средствами, как гарантированные контракты и протекционистские тарифы». Однако когда предприниматели не смогли найти достаточно наемной рабочей силы (а в условиях крепостничества иначе и быть не могло), Петр «"ассигновал" им рабочие руки из близлежащих крестьянских общин. Такая система "частных" предприятий, поддерживаемых и подпитываемых государством, укомплектованных заводскими крепостными, хорошо зарекомендовала себя на протяжении XVIII в. В то же время она укрепила производственную систему, основанную на протекционизме и примитивном уровне технологии, что в дальнейшем затруднило переход к промышленной революции. После налоговой и промышленной реформ российская экономика на полтора столетия впала в косное и неподвижное состояние» (12, с. 268). В данном случае, на наш взгляд, следует согласиться с мнением Дж. Хоскинга лишь отчасти. Прежде всего, уже в первой половине XIX столетия в российской промышленности начались значительные изменения; именно к этому времени специалисты относят начало промышленной революции в России, хотя, бесспорно, темпы индустриального развития были совершенно недостаточны. Поэтому утверждение о полуторавековом «косном и неподвижном» состоянии экономики кажется не вполне адекватным. Кроме того, соглашаясь с тем, что несвободный труд являлся фундаментальной причиной нарастания экономической (и промышленной прежде всего) отсталости России со второй четверти XVIII до середины XIX в., едва ли возможно считать столь же значимой причиной этой отсталости протекционистскую систему. Во-первых, политика промышленного протекционизма не проводилась с одинаковой последовательностью в XVIII - середине XIX в. Во-вторых, сам по себе протекционизм отнюдь не препятствует про-

159

мышленной революции и, более того, на определенном этапе способен даже ускорить ее.

Во многом отличную от позиции Хоскинга точку зрения высказывает С. Диксон, который отмечает, что, хотя Петр I с большим подозрением относился к частным предпринимателям, в особенности торговцам, он начиная с 1714 г. начал продавать и сдавать в аренду частникам многие прежде государственные предприятия. В 1720-х годах этот процесс даже ускорился; продолжилась приватизация в 1730-е годы, причем, по мнению Диксона, властями двигало не только стремление пополнить казну, но и желание способствовать развитию «организаторского таланта» у предпринимателей.

Диксон утверждает, что эта политика оправдала себя: «86% металлургических заводов и 72% всех текстильных предприятий, созданных в Петровскую эпоху, продолжали функционировать и через 20 лет после смерти Петра I». Однако одна из ключевых проблем российской промышленности - крайне низкая квалификация рабочей силы - так и не была решена, несмотря на действия властей, активно привлекавших иностранных специалистов в надежде в том числе и на то, что они передадут свои навыки русским ученикам. Кроме того, из-за политики Петра, «не желавшего развивать систему кредитования», и в силу того, что состоятельные люди в России, как правило, не желали рисковать своим капиталом, многие фабрики в огромной степени зависели от казенных заказов или от протекционистских таможенных пошлин (16, с. 223-224).

В период правления Екатерины II, полагает Диксон, «теория начала играть большую роль в формировании экономической политики. Екатерина была знакома с достижениями политической экономии того времени; и при этом она была не менее прагматичной, чем Петр... Она продолжала смягчение петровской системы регулирования экономики, начатое Петром Шуваловым в 1754 г. Ее отказ от монополий, понижение внутренних тарифов и таможенных пошлин (пока война против революционной Франции не вынудила вновь их повысить) и ее открыто выраженное предпочтение вольнонаемному труду в промышленности были мерами, совместимыми с либеральными экономическими принципами. Но нельзя сказать, что Екатерина доверяла рыночным силам» (16, с. 225). А главное - «намечавшийся экономический либерализм находился в явном противоречии с последовательным социальным консерватизмом екатерининской политики» (16, с. 226).

160

Стагнация в сельском хозяйстве России на протяжении большей части XVIII в., как полагает Дж. Хоскинг, объяснялась несколькими обстоятельствами. Землевладельцы не отличались компетентностью в области сельского хозяйства, к тому же, будучи заняты на государственной или военной службе, они подолгу отсутствовали в своих поместьях. Кроме того, «во всем, что касалось управления поместьями, землевладельцы зависели от своих управляющих и от тех отношений, которые они могли установить с крестьянскими общинами. Большинство поместий управлялись как гигантские наделы, земля возде-лывалась устаревшим методом чересполосицы, который обеспечивал пропитание крестьянским общинам.., но препятствовал введению более прогрессивных новшеств». Хоскинг пишет и о росте налоговой нагрузки, а также о постоянно возраставших затратах дворян на предметы роскоши - «эти приобретения требовали затрат куда более серьезных, чем могло себе позволить даже самое богатое и самое большое земельное владение». Отсюда - рост крестьянских повинностей, а также увеличивающаяся задолженность помещиков («в 1754 г. для выдачи кредитов на льготных условиях был учрежден Дворянский банк»). В результате «в 1842 г. кредитным учреждениям в качестве поручительства. была заложена половина всех крепостных крестьян, а к 1859 г. уже две трети» (12, с. 268-270).

Г. Маркер обращает внимание на существенный рост товарности российского сельского хозяйства во второй половине XVIII столетия. Ярчайшим свидетельством этого стало увеличение количества сельскохозяйственных ярмарок с 383 в середине века до 3180 в 1790-х годах. «Хотя большинство ярмарок были сезонными и длились только несколько дней в году, они становились все более важным элементом сельской экономики». Способствовала развитию сельского хозяйства и росту экспорта сельхозпродукции и «ценовая революция» на европейском рынке, в результате которой стоимость зерна, а также льна и текстиля повысилась в конце XVIII в. четырехкратно. Однако, подчеркивает Маркер, выгоду от этого получали государство и помещики; в положении крепостных не менялось практически ничего (22, с. 132). Росту благосостояния землевладельцев способствовали также процессы колонизации, в которой они активно участвовали. Особую роль сыграло то, что, после того как Россия получила выход к Черному морю и, соответственно, новый канал для экспорта своей сельскохозяйственной продукции (в особенности после основания Екатериной в 1794 г. Одессы, ставшей важнейшим торговым портом), появился мощный стимул для развития сельского хозяйства в При-

161

черноморье - регионе с прекрасными природными условиями (22, с. 133).

В то же время итоги экономического развития России во второй половине XVIII в. кажутся Г. Маркеру «парадоксальными»: «С одной стороны, налицо был рост внутренней и внешней торговли, развивался рынок, увеличивался экспорт, расширялась сфера применения бумажно-денежного обращения - в целом, экономика довольно быстро росла. С другой стороны, практически все выгоды от этого роста получало поместное дворянство, укреплявшее свои позиции; купечество же оставалось относительно слабым и недостаточно защищенным законом». Таким образом, богатство и социальная власть в еще большей степени концентрировались в руках дворян-землевладельцев; это резко контрастировало с тем, в каком направлении изменялась социальная структура в других европейских странах (22, с. 133).

А. Шредер подчеркивает, что Екатерина II своими «жалованными грамотами» дворянству и городам стремилась не только усовершенствовать механизм государственного управления. Предоставляя дворянству и купечеству множество важных привилегий, императрица надеялась создать такие сословия, «представители которых усвоят ощущение собственного достоинства и важности закона» и будут осознавать собственную роль в развитии страны - в том числе экономическом (31, с. 22).

Й. Цвайнерт утверждает, что в сравнении с бурным индустриальным развитием Западной Европы в первой половине XIX столетия постепенное развитие промыслов в России кажется «почти застоем». Впрочем, если принять во внимание, что около 90% населения России в этот период составляли крестьяне, «из них примерно половина были крепостными» (говоря о крепостных, Цвайнерт, видимо, подразумевает частновладельческих крестьян; на самом деле вплоть до реформы Киселева подавляющее большинство российских крестьян находились в крепостной зависимости. - С.Б.), то, по мнению немецкого исследователя, объяснять требуется не причины медленного развития промышленности, а то, как она вообще могла развиваться. Для этого Цвайнерт предлагает принять во внимание «институциональное оформление крепостного права в России. Крепостные должны были либо отрабатывать барщину, либо платить оброк. Там, где сельское хозяйство из-за климатических условий приносило мало дохода, а это имело место главным образом на Севере России, для помещика было зачастую выгодно предоставить возможность крестьянину самому поискать источник заработка, чтобы получать с него затем оброк».

162

Здесь необходимо отметить, во-первых, что оброк платили чаще государственные, а не частновладельческие крестьяне; на Севере же России поместное землевладение вообще было слабо развито; во-вторых, решение о переводе крестьян на оброк собственником земель принималось не только исходя из климатических условий, более важную роль здесь играл такой фактор, как близость промышленных центров.

Цвайнерт констатирует, что «активность оброчных крестьян находила проявление во всех отраслях экономики, и некоторые из них становились богатыми купцами или фабрикантами; так создавался потенциал рабочей силы для промыслов» (13, с. 45).

Весьма спорным представляется следующее утверждение немецкого историка: «То, что крестьянский вопрос вдруг (курсив наш. -С.Б) возник в политической повестке дня в период правления Александра I и стал интенсивно обсуждаться в еще тонком слое просвещенного общества, объяснялось... ни в коем случае не изменениями "экономического базиса". основным фактором стало влияние либеральных идей, воспринятых в Европе.., воздействие которых было решающим образом усилено благодаря распространению в России английского классического экономического учения» (13, с. 46-47). Прежде всего, крестьянский вопрос при Александре I возник не «вдруг»; проблема эта так или иначе обсуждалась и при двух предыдущих монархах. Кроме того, не в последнюю очередь в результате знакомства российской элиты с учением британских экономистов вызревало понимание того, что отсутствие свободного труда тормозит экономическое развитие страны, и прежде всего индустриального сектора, роль которого тем не менее все же возрастала - определенные изменения в «экономическом базисе» были налицо. В то же время следует согласиться с Цвайнертом в том, что преобладающей в России (не только при Александре I, а вплоть до 1861 г.) была критика крепостничества с морально-этических позиций.

Цвайнерт отчасти противоречит сам себе, когда заявляет, что уже в начале XIX столетия в России наблюдался «расцвет ряда отраслей обрабатывающих промыслов, прежде всего производства текстиля». К этому привела не только континентальная блокада, как утверждает немецкий историк, однако влияние данного фактора было, безусловно, весьма значительным. Закономерно, что в стране развернулись «жаркие дебаты на тему: свобода торговли или протекционизм?» В 1811 г. благодаря усилиям Сперанского вводится протекционистский режим внешней торговли; через несколько лет под

163

давлением помещиков, ориентированных на максимизацию зернового экспорта, таможенный режим ослабевает. Но в 1822 г. верх снова взяли сторонники протекционизма: «Победа оказывается на стороне тех сановных аристократов, у которых наряду с патриотическими убеждениями пионеров русского мануфактурного дела ("пионеры мануфактурного дела", конечно, появились в России минимум за 100 лет до описываемых событий. - С.Б.) были еще и веские экономические причины выступать за высокие таможенные барьеры». Наиболее значительным теоретиком российского протекционизма того времени, как справедливо отмечает Цвайнерт, был Н.С. Мордвинов. Германский исследователь прав и в том отношении, что именно в связи с дискуссией о таможенной политике в начале XIX в. в русской экономической и общественной мысли впервые поднимается фундаментальный вопрос, стоявший в течение последующего столетия в центре дебатов: «Должна ли Россия оставаться в течение долгого времени аграрной страной и тем самым следовать внутренней логике развития или следует посредством активной государственной промышленной и внешнеторговой политики попытаться свернуть на "западный" путь развития?» (13, с. 46).

У. Моссе указывает, что крепостное право в России изначально призвано было компенсировать правящему сословию издержки, обусловленные выполнением малооплачиваемых или не оплачиваемых государством вовсе административных функций. Он расценивает усиление крепостничества при Петре I в качестве своего рода компенсации дворянству за обязательную военную или государственную службу. Однако, подчеркивает Моссе, после отмены обязательной службы в 1762 г. не последовало даже смягчения крепостного права, не говоря уже о его отмене. «Крепостничество, являвшееся основой социально-экономической структуры России, было сохранено ради обеспечения социальной и политической стабильности. В то время как в западноевропейских государствах разворачивался процесс индустриализации и активно строились железные дороги, в России экономическое развитие было преднамеренно заторможено», поскольку «власти понимали, что индустриальное развитие могло бы привести к социальным изменениям и политической нестабильности», - утверждает У. Моссе (26, с. 17-18). Дело дошло до того, что в правление Николая I проекты строительства нескольких железнодорожных линий были отклонены на том основании, что железные дороги самим своим существованием поощряют частые и бесполезные путешествия. В результате в конце XVIII - первой половине XIX в.

164

частное предпринимательство в России оставалось крайне слабо развитым; масштаб негосударственных инвестиций в экономику был ничтожно мал (26, с. 19-20).

Иная точка зрения представлена в работе Р. Хэйвуда. Он полагает, что воздействие уже первой полноценной российской железной дороги (из Петербурга в Москву) на экономическую жизнь страны было весьма значительным. «Северо-западная часть России, находящаяся между Верхней Волгой, Москвой и Санкт-Петербургом, была экономически наиболее развитой частью страны; там находились два самых густонаселенных города и один из главных портов; весьма значительная часть торговли и промышленности была сконцентрирована в этом регионе. Начиная с эпохи Петра Великого, целью российских царей являлось улучшение коммуникаций, особенно в этой области... Железная дорога Петербург-Москва явилась современной улучшенной формой транспорта, дополнившей уже существовавшие водные и шоссейные транспортные пути» (с. 19, 515). Это было особенно значимо потому, что ранее, вплоть до 1840-х годов, фактором, сдерживавшим железнодорожное строительство, «была не нехватка капитала, а скорее нехватка веры инвесторов, и российских и иностранных, в успешном будущем железных дорог в России, особенно построенных на частные средства» (19, с. 564). И уже к весне 1852 г. российское правительство продемонстрировало, что оно было в состоянии успешно управлять главной железной дорогой страны (и самой большой железной дорогой в мире на тот момент, находившейся под контролем единой администрации (19, с. 588).

В 1842-1855 гг. Николай I и граф Клейнмихель последовательно проводили политику построения главных железных дорог за счет государства, пытаясь максимально использовать российский административный и технический персонал, так же как и внутренние источники поставки необходимого оборудования. Они хотели, чтобы Россия строила ее собственные железные дороги с минимальной иностранной финансовой и технической помощью, хотя, как оказалось, и то и другое было необходимо. Существенной особенностью железнодорожной политики Николая I и его правительства была то, что они желали строить железные дороги высшего качества, со столь прямым маршрутом, насколько возможно. И результатом их усилий стала одна из лучших железных дорог мира. Кроме того, это был основной маршрут, вокруг которого должно было быть сосредоточено будущее железнодорожное строительство. Однако другим следствием проводившейся политики стало то, что темпы железнодорожного

165

строительства в России середины XIX в. были весьма далеки от необходимых (19, с. 589).

Д. Рансел отмечает, что позитивные изменения в царствование Николая I произошли в государственной финансовой политике. За предыдущие полвека военной экспансии и административного освоения новых территорий Россия заплатила расстройством государственных финансов и обесцениванием бумажных денег. Развивая идеи, в свое время высказанные еще М.М. Сперанским, николаевский министр финансов Е.Ф. Канкрин «преуспел в том, что взял под контроль инфляцию, привязал курс ассигнаций к серебряному рублю и тем самым создал прочный фундамент для экономического роста». Правда, отмечает Рансел, Крымская война уничтожила большую часть его достижений, и в эпоху реформ 1860-х годов страна вступила с расстроенной финансовой системой; однако дела обстояли бы много хуже, если бы Канкрин в свое время не проводил жесткую финансовую политику (30, с. 160).

На освобождение помещичьих крестьян Николай I, как известно, не решился; однако, по мнению Рансела, именно в его правление был сделан принципиальный выбор: в будущем крестьян необходимо освобождать с землей. Вехами на пути к освобождению большинства крепостных, состоявшемуся при Александре II, стали закон 1842 г., позволявший землевладельцам предоставлять свободу и землю в собственность тем немногим крестьянам, кто способен был уплатить весьма значительный выкуп, а также реформа Киселёва, в результате которой стали свободными и получили землю бывшие государственные крестьяне (30, с. 160).

В статье Т. Дэннисона (Кембридж) и А. Каруса (Чикагский университет), посвященной характеристике концепции русской сельской общины, сформулированной в 1840-х годах немецким бароном Августом фон Гакстгаузеном, и степени ее соответствия реалиям российской деревни середины XIX в., поднимается и более общий вопрос -о тенденциях и уровне развития крестьянского хозяйства в предре-форменной России.

В изданной в Германии в 1846 г. книге Гакстгаузен, рассказывая о своих путешествиях по России, высказал идею о том, что коллективная собственность на землю и некоторые другие виды имущества является неотъемлемой частью традиционной культуры русской сельской общины. Российская интеллигенция восприняла эту идею и положила ее в основу ряда социально-политических концепций. Еще

166

более долговечной оказалась теория Гакстгаузена на Западе, где она до сих пор имеет немало сторонников.

Отчасти под влиянием подобных настроений акты 1861 г. узаконили существование коллективного владения землей. При этом, однако, достоверность суждений самого Гакстгаузена, основанных на знакомстве с жизнью крестьян Ярославской губернии 1840-х годов, никогда не проверялась (15, с. 561-563). Именно такую задачу и поставили перед собой исследователи и пришли к выводу о том, что практически все постулаты концепции Гакстгаузена (возникшей у барона, по мнению Дэннисона и Каруса, еще до его путешествия по России) являлись ложными (насколько они поддаются проверке); во всяком случае, применительно к Ярославской губернии и, конкретнее, имению графа Шереметева Вощажниково, они в рассматриваемый период не соответствовали действительности.

Прежде всего, несостоятельным является тезис Гакстгаузена о том, что земельные переделы происходили вполне гармонично, в условиях согласия, не порождая серьезных конфликтов и противоречий. Гакстгаузен понимал, что при переделах возникали определенные проблемы, но он считал, что крестьяне легко преодолевали их, причем не столько благодаря наличию землемеров, сколько вследствие того, что сам институт переделов был глубоко укоренен в крестьянской культуре и соответствовал их основополагающим ценностям. На самом же деле, как отмечают авторы, земельные переделы порождали многочисленные конфликты, урегулирование которых порой представляло значительную сложность не только для самих крестьян, но и для землевладельцев, которые вынужденно оказывались вовлеченными в эти споры.

Столь же необоснованным являлось и представление Гакстгау-зена о русской крестьянской общине как о своего рода расширенной патриархальной семье, в которой, во-первых, старейшие по возрасту мужчины были ответственны за распределение имущества между общинниками, во-вторых, никакой дискриминации при распределении земель не существовало. Между тем факты свидетельствуют о том, что, как правило, именно крестьяне молодого возраста или средних лет обычно избирались сельскими обществами для выполнения тех или иных функций, причем это не может быть объяснено лишь особенностями демографической ситуации: так, в имении Вощажниково около 15% населения были старше 50 лет, что не мешало избирать старостами, сборщиками налогов и т.д. более молодых общинников. Также не подтверждается фактами мнение Гакстгаузена о равенстве в

167

земельном обеспечении; в некоторых случаях землевладельцу приходилось вмешиваться в этот процесс в интересах беднейших крестьян.

Не больше достоверности и в утверждениях Гакстгаузена о том, что замещение упомянутых «должностей» рассматривалось крестьянами как большая честь, и крестьяне с энтузиазмом относились к подобным поручениям. Напротив, крепостные делали все возможное, чтобы избежать этой «чести», полагают авторы. Поместные архивы полны ходатайств от крестьян с объяснениями того, почему они не могут стать старостами, сборщиками податей и т.д. Более того, часто крепостные, не желая обременять себя подобными функциями, предпочитали заплатить кому-то из соседей, чтобы тот взялся за это дело. Это свидетельствует о том, что крестьяне в большинстве своем не желали тратить свои силы на служение миру.

Не подтверждается и тезис Гакстгаузена о том, что крестьяне занимались исключительно сельскохозяйственным производством. Авторы статьи утверждают, что в Вощажниково лишь немногие крепостные жили только за счет сельского хозяйства, причем именно эти крестьяне были самыми бедными. В Ярославской губернии занимались также ремеслами, торговлей, извозом и т.д.; более того, необходимость заниматься земледелием (а этого требовал от каждого из своих крепостных граф Шереметев, владелец Вощажниково) воспринималась многими крестьянами как бремя, и до трети крепостных договаривались с другими крестьянами о том, чтобы те обрабатывали находившиеся у них в пользовании земли.

Частная собственность не была, вопреки Гакстгаузену, исключительно редким явлением среди крестьян. В 1858 г. в Вощажниково в общинном владении находилось 9176 десятин земли, а куплено крестьянами (индивидуально) было 5646 десятин. При этом, по словам авторов, частная собственность на землю начинает распространяться среди крестьян данного региона задолго до середины XIX в.

Авторы отвергают еще одно утверждение Гакстгаузена, согласно которому едва ли не единственным способом повышения благосостояния для крестьян было максимально возможное увеличение семьи, и потому в стремлении расширить численность семейства ради получения дополнительных земельных долей крестьяне побуждали своих сыновей жениться как можно раньше. Однако именно в Ярославской губернии средняя численность семьи была меньшей, чем в большинстве регионов России; так, в Вощажниково она составляла около пяти человек, что вполне сопоставимо, например, с Вестфали-ей. Кроме того, далеко не все домохозяйства состояли из нескольких

168

семей; соответственно, реальность была далека от утверждений Гакстгаузена, писавшего, что вплоть до смерти отца - главы патриархальной семьи - его женатые сыновья не выделяются в отдельное домохозяйство. Опровергая тезис Гакстгаузена о том, что большая семья являлась главным источником богатства русского крестьянина, Дэннисон и Карус поднимают, по их собственным словам, более фундаментальную проблему. Для ярославских крестьян середины XIX в., по их мнению, обработка той или иной доли общинных земель была отнюдь не единственным источником дохода. Открывавшиеся для крестьян рынки земли и капиталов, возможность занятия несельскохозяйственными промыслами предоставляли крепостным крестьянам возможность выбрать одну из нескольких экономических стратегий, не укладывающихся в сформулированную бароном Гакстгаузеном концепцию. Наконец, авторы полагают, что не самые многоземельные (вследствие большей численности своей семьи) крестьяне богатели, а напротив, зачастую разбогатевшие за счет занятия промыслами или торговлей крестьяне прибирали к рукам теми или иными способами все большие земельные площади.

Последний анализируемый в статье тезис Гакстгаузена, в соответствии с которым уровень имущественного расслоения и в целом социальной стратификации в российской деревне был крайне низок, и нельзя было «унаследовать» ни богатство, ни бедность (община все равно всех уравняет), с точки зрения авторов, не выдерживает никакой критики. У крепостных существовал широкий диапазон «инвестиционных возможностей», что позволяло накапливать богатство в различных активах и передавать его по наследству (15, с. 565-574).

Таким образом, российское крестьянство - во всяком случае в том регионе, который стал объектом исследования авторов статьи - кажется им во многих отношениях очень «знакомым», т.е. весьма напоминающим крестьян различных частей прединдустриаль-ной или раннеиндустриальной Европы. Сельское общество Вощажни-ково не было замкнутым сообществом многосемейных домохозяйств, жестко перераспределявшим свои ресурсы в соответствии с потребностями общинников. Напротив, это сообщество уже было интегрировано в национальную (и даже в мировую) экономику за счет механизмов трудовой миграции, ярмарок, рынков потребительских товаров, труда и капиталов. В этом обществе существовала многоуровневая социальная и экономическая стратификация и разнообразные внутренние конфликты. В то же время авторы воздерживаются от суждений по поводу того, насколько подобная ситуация была харак-

169

терна для других российских регионов (15, с. 579-582). Тем не менее Дэннисон и Карус, на наш взгляд, подводят читателя к мысли о том, что именно реформа 1861 г., авторы которой находились под воздействием неадекватных представлений о действительной роли общины и характере крестьянской экономики предреформенного периода, направила дальнейшее развитие аграрного сектора российской экономики по пути, принципиально отличному от западного.

Г. Фриз подчеркивает, что, инициировав крестьянскую реформу, Александр II тем самым продолжил «любимое дело своего отца». Александру пришлось проявить политическую волю для того, чтобы довести это дело до конца: «Многие представители знати опасались, что, утратив "полицейские" полномочия - возможность принуждать крестьян работать на своих землях, лишившись прежней полной монополии на землю, они потерпят крах». Как писал один из высокопоставленных чиновников, «землевладельцы боятся и правительства и крестьянства». В то же время 360-страничное Положение, подписанное императором 19 февраля 1861 г., «было ошеломляющим по своей сложности, но одна вещь была ясна - это никак не соответствовало ожиданиям крестьянства» (17, с. 174-175).

Р. Силла, Р. Тилли и Г. Тортелла отмечают, что в России XIX в. государственные финансовые приоритеты оказывали серьезнейшее воздействие на развитие негосударственного сектора экономики, в том числе частных финансовых учреждений. «В течение XIX столетия государство стояло перед проблемой согласования своих имперских, экспансионистских амбиций с возможностями российской экономики», которая в первой половине века развивалась крайне медленно, что резко контрастировало с бурным промышленным развитием Западной Европы. Методы преодоления этого отставания оказались «деспотичными»: «Государство непосредственно, включая Царя и его министров, осуществляло значительно больший контроль над российской экономикой и финансовой системой, чем это имело место в других европейских странах». Поэтому в царской России очень немногие финансовые и кредитные учреждения были «вне надзора и регулирования финансового ведомства». Однако столь авторитарное руководство финансово-экономической сферой в России «оказалось весьма результативным и содействовало индустриальной модернизации»; к концу XIX в. промышленное развитие набрало высокий темп, а финансовая система России, действовавшая под руководством министерства финансов, была в состоянии удовлетворять потребности растущей экономики (34, с. 13).

170

Силла, Тилли и Тортелла, правда, делают важную оговорку о том, что все это происходило без «финансовой революции» в западноевропейском смысле, подразумевавшем реальную самостоятельность и значительную мощь частных финансово-кредитных институтов. Но «царская Россия приспосабливалась к западным буржуазным правилам: чтобы финансировать свою честолюбивую программу экономической модернизации, она оказалась вынуждена отвечать требованиям европейских частных финансовых учреждений. И с 1850-х годов страна неукоснительно соблюдала свои иностранные долговые обязательства (34, с. 13-14).

Дж. Уэст подчеркивает, что каждая модель «догоняющего развития» является по-своему уникальной. Перефразируя известное высказывание Л.Н. Толстого, Уэст пишет: «Все западноевропейские страны модернизировались одинаково, но все другие страны шли к современности своим собственным путем». История экономического развития России второй половины XIX в. является тому наглядным примером. В то время как технологии промышленного производства в значительной степени были импортированы из Европы, культурный контекст и российская институциональная система определили специфику протекания таких процессов, как первоначальное накопление капитала, учреждение новых предприятий и организация производства, рекрутирование рабочей силы и т.д., которые во многих отношениях были достаточно уникальными.

Вест считает, что российская экономика второй половины XIX столетия характеризовалась прежде всего серьезной диспропорцией (которую, на наш взгляд, Уэст все же несколько преувеличивает. - С.Б) между масштабным государственным сектором, сформировавшимся под сенью патримониальной автократии, и гораздо более скромным частным сектором, долгое время находившимся как бы в тени государственного. Затрудняло развитие частных предприятий и то, что они должны были действовать вопреки коллективистскому идеалу - важнейшему элементу национального самосознания, уходящему корнями в крестьянскую культуру. Наконец, Уэст указывает на то, что государственные предприятия еще с петровских времен не просто централизованно финансировались, но и управлялись, как правило, представителями элитных социальных групп - аристократами либо приглашенными иностранными специалистами. Частные же предприятия, обделенные вниманием государственной власти, обычно управлялись выходцами из социальных низов - крестьян (в том

171

числе крепостных), национальных и религиозных меньшинств, из которых особое внимание Уэста привлекают староверы (37, с. 79).

По мнению Д. Хоффмана, во второй половине XIX в. российская власть осознала то, что европейские монархи поняли двумя столетиями раньше, - «что их политическое и военное могущество зависело не только от их способности собирать налоги, но также и от экономического процветания территории, которой они управляли». Соответственно начинает проводиться политика поощрения экономического развития. К XIX столетию индустриальная революция чрезвычайно укрепила богатство и военную мощь европейских стран; но это также породило новые социальные проблемы, в частности, связанные с урбанизацией. С этими проблемами пришлось столкнуться и России (20, с. 249).

Ж. Соколофф утверждает, что и после освобождения из крестьян продолжали «выжимать все соки путем жестких бюджетных ограничений». Однако принципиально важным было то, что «в способе мобилизации рабочей силы происходит коренной переворот». Кроме того, в России популярной становится либеральная концепция, восторжествовавшая в Европе в 1830-х годах, в соответствии с которой «экономическое стимулирование сопровождается предоставлением политических прав»; в результате проводятся реформы местного самоуправления, образования и т.д. (7, с. 23).

Американский историк С. Беккер стремится опровергнуть устоявшиеся представления об упадке дворянства в пореформенной России. Он отмечает, что, согласно распространенному мнению, «дворянство вырождалось, и причиной этого было неумение приспособиться к новой жизни». Упадок дворянства якобы «делался неизбежным ввиду невежественного и неделового подхода к управлению имениями, склонности сорить деньгами и залезать в долги». Этот миф, по словам Беккера, культивировался русской классической литературой; экономисты, политические обозреватели и публицисты того времени также «описывали трансформацию дворянства в терминах упадка, происходящего от неадекватности дворянства новым условиям». Современные исследователи, как российские, так и западные, по словам Беккера, совершенно некритично восприняли эту традиционную точку зрения (1, с. 11-13). При этом основным «доказательством» якобы имевшего место упадка дворянства неизменно провозглашается резкое сокращение «абсолютного и относительного числа владеющих землей дворянских семей, а также совокупной площади принадлежавших им земель» (1, с. 308).

172

Американский исследователь указывает, что происходившую в пореформенную эпоху трансформацию дворянства следует рассматривать не как упадок, а как «приспособление к резкому изменению экономической и социальной жизни» (1, с. 20). Дворяне в большинстве своем оказались способны обходиться без крепостных «и вели либо собственное хозяйство, либо, что встречалось чаще, сдавали землю крестьянам. Немалое число помещиков даже прикупали землю. Получение кредита под залог земли отнюдь не означало неминуемого разорения» (1, с. 81).

При этом Беккер не отрицает того очевидного факта, что большинство дворян-землевладельцев все же расставалось с землей. Однако это «отнюдь не означает, что они всегда или обычно шли на это вынужденно и под давлением кредиторов». В большинстве случаев, продавая землю, дворяне не были принуждаемы к тому силой обстоятельств; это было выбором казавшейся для них оптимальной экономической стратегии. Капитал, вырученный от продажи земли, чаще всего вкладывался в торговые либо промышленные предприятия, где получить прибыль было гораздо проще; туда же, как правило, направлялись и средства, полученные в результате залога земель. При этом «принятие такого рода решений облегчалось как исторически обусловленной непрочной связью дворянства с землей, так и общей бесприбыльностью в России сельского хозяйства», - последнее утверждение Беккера, возможно, является чересчур категоричным.

Таким образом, резюмирует Беккер, дворянство пореформенного периода переживало радикальную трансформацию. «Смыслом этого процесса преобразований было выделение тех, кто... предпочел распрощаться с землей и попытать удачи на ином поприще. Оставшееся на земле меньшинство продолжало сокращаться по численности и по площади принадлежавших ему земель, но зато это меньшинство превращалось в группу преданных своему делу, ориентированных на рынок и на прибыль аграриев» (1, с. 81-82). Однако, на наш взгляд, среди дворян-землевладельцев было немало тех, кто, в силу разных причин не решившись расстаться с землей, оказался неспособен организовать эффективное сельскохозяйственное производство. Именно они в конце XIX в. требовали от правительственных структур оказывать масштабную поддержку дворянскому землевладению, нередко мотивируя это стремлением обеспечить сохранение главной экономической и социальной опоры самодержавной власти. Впрочем, Беккер упоминает о тех, «кому сохранение прежнего уклада жизни было дороже, чем творческое приспособление множества дво-

173

рян к новой социальной реальности» (1, с. 82-83), но, кажется, недооценивает их численность и способность оказывать немалое влияние на государственную власть.

Проблемы экономического развития России и экономической политики ее властей в конце XIX - начале ХХ в. всегда привлекали пристальное внимание как отечественных, так и зарубежных историков. Это вполне закономерно, поскольку именно на рубеже XIX-ХХ столетий процесс модернизации охватил, наконец, все основные сферы жизни российского общества - экономическую, политическую, социальную, правовую. При этом, на наш взгляд, первопричиной происходивших в стране перемен являлись изменения в экономике. Исключительно важная роль в этом процессе принадлежала государственной власти, которая своим активным вмешательством в экономические процессы в значительной степени определяла направление и темпы развития промышленности и сельского хозяйства.

Повышенное внимание к данному периоду объясняется еще и тем, что та или иная оценка процесса социально-экономической модернизации страны во многом предопределяла ответ на один из ключевых вопросов российской истории: была ли неизбежной революция 1917 г.?

На протяжении последних десятилетий в западной историографии идет непрекращающийся спор между «оптимистами», полагающими, что Российская империя в XVIII - начале XX в. в целом довольно успешно продвигалась по пути модернизации своей экономики, перенимая лучшие достижения стран Запада, и это поступательное развитие было прервано лишь Первой мировой войной, ставшей основной причиной революции 1917 г., и «пессимистами», убежденными в том, что особенности экономического развития страны и специфика политической системы России делали крах имперской модернизации и революционный взрыв практически неизбежными. То же самое можно сказать и об отечественной историографической ситуации начиная с 1990-х годов.

Споры продолжаются и в текущем десятилетии. Исследователей, придерживающихся «пессимистической» точки зрения, по сравнению с периодом конца 1980-х - начала 1990-х годов, стало больше; полагаем, что не в последнюю очередь это связано с очевидным «разочарованием в России» общественного мнения стран Запада. В то же время как в англо-американском, так и в германском россиеведении, по словам А.Г. Дорожкина, заявила о себе «ревизионистская традиция», представители которой, не отрицая трудностей и проблем

174

российской модернизации, признают успехи индустриализации, подчеркивают значение промышленной политики правительства второй половины XIX в. для индустриального развития, отказываются от тезиса о крестьянстве и в целом сельском хозяйстве России как жертве индустриализации (5, с. 173), отмечают позитивные изменения в аграрном секторе российской экономики последней трети XIX - начала ХХ в. (5, с. 224.)

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Существенно разнятся оценки западными исследователями уровня социально-экономического развития России на рубеже веков. Ряд историков, например Дж. Пэллот и С. Уильямс (8, с. 101-107), стремятся доказать, что отставание России от ведущих держав было не столь значительным, а уровень жизни большинства населения не таким низким, как это представлялось в большинстве исследований. Однако преобладающим остается мнение о России как весьма отсталой стране. Так, итальянский историк М. Феретти подчеркивает, что хотя Россия начала ХХ в. являлась развивающейся страной, «благодаря политике модернизации. и, в частности, индустриализации, запущенной в конце XIX в. благодаря деятельности Витте», однако она оставалась отсталой страной не только с точки зрения политики, но также в экономическом и социальном плане. Значительная часть крестьян, составлявших 85% населения страны, находилась «в состоянии квазифеодальной зависимости», порожденной малоземельем (явившимся в значительной степени следствием недостаточного наделения землей крестьян в ходе реформы 1861 г.), сохранением спустя десятилетия после отмены крепостного права обычно-правового регулирования жизнедеятельности крестьян и рядом других факторов. К тому же «именно деревня должна была заплатить цену индустриализации, в инициировании которой преобладающую роль играет государство»: ради финансирования модернизации правительство осуществляло «строжайшую фискальную политику, основанную на косвенных налогах.., которая позволяет перевести средства, израсходованные населением, - то есть, прежде всего, населением деревень, которое и без того вынуждено платить за фабричную продукцию запредельные цены, - в индустриальные инвестиции». Наконец, в целях привлечения иностранного капитала правительство стремилось обеспечить устойчивость национальной валюты - рубля «за счет экспорта зерновых, которые отнимают у крестьян»; так, в последнее десятилетие XIX в. правительство экспортировало зерно даже в неурожайные годы, «невзирая на негодование и протест интеллигенции».

175

По мнению М. Феретти, Россия была не просто нищей и отсталой страной, но и страной, «отмеченной невероятным социальным неравенством» - как в деревне, «где преобладает большая сельскохозяйственная латифундия», так и в городе, где рабочие были подчинены «режиму грубой эксплуатации» при отсутствии социальной защиты». Здесь необходимо отметить, что уже к началу ХХ в. масштабы латифундиального помещичьего землевладения существенно сокращаются, сравнительно с первыми пореформенными десятилетиями; в 1900-1910-х годах процесс мобилизации помещичьего землевладения протекал еще более интенсивно. Впрочем, по справедливому замечанию Феретти, такая ситуация наличествовала «во всех странах на рассвете индустриальной модернизации» (10, с. 7); при этом мероприятия правительства, инициированные С.Ю. Витте, направленные на предоставление фабрично-заводским рабочим определенных социальных гарантий, итальянским историком не отмечены.

Рассуждая о причинах революций начала ХХ в. в России, М. Феретти утверждает, что они были вызваны «социальным напряжением, которое было до предела обострено вторжением модерности в архаическую страну, нищую и отсталую. Благодаря революции стали очевидны все противоречия, порожденные политикой модернизации, осуществленной в России ради того, чтобы «догнать и перегнать» Западную Европу, направлявшуюся по капиталистическому пути развития.» (10, с. 6). При этом в России была очень сильна идея особого - отличного от западного - пути развития, «именно потому, что Россия не была Западом и сталкивалась с проблемами, отличными от тех, с которыми сталкивался Запад» (10, с. 8). Можно сказать, что М. Феретти солидаризируется с позицией Т. Шанина, в соответствии с которой для того, чтобы понять причины российской революции, необходимо рассматривать Россию начала ХХ в. как развивающееся общество (32).

Одним из основных в историографии является вопрос о характере, последствиях, цене для большинства населения ускоренной индустриализации и роли государственной власти в ее осуществлении. Известный американский историк Р. Уортман, характеризуя особенности российской индустриализации, начало которой было связано с деятельностью С.Ю. Витте, отмечает, что ради ускорения промышленного развития этот министр финансов (продолжая, впрочем, линию своего предшественника на посту главы финансового ведомства И.А. Вышнеградского) «резко повысил акцизные сборы, начал брать больше ссуд из-за границы и привлекать иностранные инвестиции в

176

русскую промышленность». При этом «индустриализация экономики опиралась на огромные взыскания с сельского населения, которые правительство использовало, чтобы сбалансировать бюджет, субсидировать промышленность и погасить иностранные ссуды» (9, с. 367). По мнению Уортмана, экономическая концепция Витте основывалась на восходящем к М.Н. Каткову представлении «о том, что самодержавное государство может сдерживать социальное недовольство, и на вере в то, что крестьяне останутся покорными и верными подданными монарха». Однако данная политика вела к росту социальной напряженности не только потому, что от ее последствий страдало крестьянство; она также «отталкивала провинциальных дворян, ставших свидетелями того, как правительство субсидирует и поощряет промышленность, уделяя, как им казалось, слишком мало внимания их нуждам». Кроме того, политика индустриализации «привела к росту промышленного пролетариата и высокой численности рабочих в столицах». Таким образом, грандиозные замыслы архитекторов экономической политики «не учитывали опасений традиционалистов-консерваторов и питали новые социальные и политические силы, которые правительству было все труднее сдерживать» (9, с. 367-368).

С. Харкэйв, характеризуя развитие российской экономики и роль С.Ю. Витте в ее модернизации на рубеже XIX-XX столетий, называет достижения Витте грандиозными. Американский историк утверждает, что промышленность и торговля России уже находились на подъеме к началу 1890-х годов, однако темпы их роста были недостаточными. Витте смог существенно ускорить их развитие, в отличие от трех предыдущих министров финансов - Рейтерна, Бунге и Вышне-градского, которые, по мнению Харкэйва, также осознавали экономическую отсталость и стремились преодолеть ее, понимая, что страна нуждается в современной банковской системе, устойчивой валюте и крупномасштабных иностранных инвестициях в промышленность, однако немногого достигли. Столь невысокая оценка американским историком деятельности предшественников Витте представляется несправедливой. Гораздо ближе к истине, на наш взгляд, был в свое время А. Гершенкрон, писавший о «великом успехе» политики индустриализации Вышнеградского и Витте (3, с. 437). Заслуги Н.Х. Бунге, который, конечно, не может быть назван столь же убежденным сторонником ускоренной индустриализации, в осуществлении целого ряда преобразований также несомненны.

Транссибирская железная дорога, «одно из главных творений XIX и начала ХХ в.», в сооружении которой роль Витте была решаю-

177

щей, стала, по мнению Харкэйва, его главной заслугой. Вообще все, что Витте сделал для развития в России железных дорог и промышленности, ускорило запоздалую индустриализацию и в целом модернизацию страны. Автор убежден в том, что, не будь войн, революций и последующей Гражданской войны, здоровый экономический рост продолжался бы и далее, и Россия сокращала бы свое отставание от государств, ранее вступивших на путь промышленного развития. Все это, конечно, не означает, что Россия развивалась беспроблемно. Критика некоторых аспектов экономической системы Витте была вполне заслуженной. К этому следует добавить целый ряд сложных проблем, с которыми столкнулась Россия в начале ХХ в.: движения национальных меньшинств, упадок поместного дворянства, проблемы, порожденные быстрым ростом буржуазии и рабочего класса, и т.д. Вообще, процесс индустриализации обусловливал и масштабные социальные изменения как в городе, так и в сельской России. Поэтому многочисленные конфликты были неизбежны, но революции вполне можно было избежать (18, с. 199-201).

О первостепенной роли железнодорожного строительства в процессе российской экономической модернизации пишет и другой американский историк - Ф. Вчисло. По его мнению, вполне закономерным было и то, что личность и взгляды крупнейшего российского реформатора С.Ю. Витте в основе своей сформировались в период его работы в рамках железнодорожного хозяйства: именно благодаря своему опыту железнодорожника Витте «нашел тот социальный и культурный контекст, в рамках которого он мог мечтать о могущественной Российской империи, играющей заметную роль в европейском порядке». Создававшаяся железнодорожная сеть втягивала обширные российские территории в процесс все более интенсивного товарообмена и в конечном итоге обеспечивала грядущий рост благосостояния во всех регионах России; на достижение этой же цели была направлена таможенная политика, призванная защитить высокими тарифами молодую российскую индустрию (36, с. 81-82).

Т. Оуэн обращает внимание на то, что Россия в течение долгого времени испытывала недостаток не только в капиталах, но и в «собственной теории индустриального развития»: в течение долгого времени представители высшей бюрократии были озабочены лишь мобилизацией ресурсов для обеспечения военной мощи страны. К тому же в середине XIX в. большинство образованных людей (как интеллигенция, так и высшие сановники) в России являлись приверженцами доктрины свободной торговли, популярной в тот период и в Западной

178

Европе. Представителей поместного дворянства и оптовых торговцев вполне устраивала ситуация, при которой Россия экспортировала зерно и импортировала высококачественные европейские товары.

Идеи Фридриха Листа, немецкого экономиста, впервые противопоставившего теории свободной торговли свою концепцию экономического национализма, практически не имели сторонников в России периода «Великих реформ»: показательно, что основная работа Листа о национальной системе политической экономии была издана в России лишь в 1891 г., спустя полвека после ее первого немецкого издания. Т. Оуэн отмечает, что решающую роль в распространении в России учения Ф. Листа сыграл С.Ю. Витте, изложивший основные положения его концепции в своей брошюре, опубликованной в 1889 г.; при этом поначалу ни одна из этих двух публикаций не привлекла особого внимания российской читающей публики (27, с. 70-71).

В другой своей работе Т. Оуэн подчеркивает роль Д.И. Менделеева в формировании политики экономической модернизации. По мнению автора, «помимо защиты (и выработки - Менделеев был основным разработчиком Таможенного тарифа 1891 г. - С.Б.) довольно простой системы высоких импортных тарифов, призванных обеспечить защиту российской промышленности, Менделеев привнес в дебаты об экономической политике многочисленные творческие идеи». Оуэн подчеркивает двойственное отношение Менделеева к бюрократической опеке отечественной индустрии. С одной стороны, ученый не отрицал возможности нерыночных форм поддержки молодой промышленности со стороны государства. Но уже начиная с середины 1880-х годов он пришел к убеждению в том, что российская индустрия достигла определенной зрелости, и потому для дальнейшего ее развития требуются не столько традиционные для России формы правительственной поддержки (беспроцентные ссуды и т.п.), сколько содействие в привлечении частных инвестиций. Это, по мнению Оуэна, служит лишним подтверждением того, что Менделеев в своей деятельности по отстаиванию интересов российской промышленности руководствовался, вопреки утверждениям его противников, прежде всего не стремлением обслуживать интересы своих партнеров в промышленных кругах, которые у него действительно имелись, в особенности среди нефтепромышленников, а «патриотической преданностью делу промышленного развития России» (28, с. 111-112).

О том, что именно частнопредпринимательская инициатива, а не поддержка государства, являлась основной причиной промышлен-

179

ного роста в России в предвоенные годы, пишет и У. Моссе. Это обстоятельство, по его словам, принципиально отличало данный этап экономического развития России от периода 1890-х годов, когда важнейшим фактором роста была правительственная политика. Однако эти изменения, полагает Моссе, как раз и свидетельствовали о том, что «система Витте» принесла результаты, и все более широкие слои населения (так же, как и его преемники во властных структурах) пожинали плоды его деятельности (26, с. 249).

В центре внимания исследователей остаются вопросы аграрного развития России. По-прежнему широко распространенным является мнение о глубоком кризисе, который поразил аграрный сектор российской экономики; Й. Цвайнерт пишет даже о «крахе сельского хозяйства» в конце XIX в. (13, с. 279). Но при этом ряд специалистов ставят под сомнение тезис об углублении аграрного кризиса на рубеже веков. Так, о значительном прогрессе сельского хозяйства и росте уровня жизни крестьянства пишет С. Уильямс (8). Наиболее же развернутая аргументация об отсутствии аграрного кризиса в России приводится в монографии известного американского исследователя П. Грегори, посвященной экономике дореволюционной России, где эта тема является одной из центральных. Он утверждает: «Кризис был ограничен районами старой культивации, в масштабах же национальной экономики никакого кризиса не было» (4, с. 247-248.).

Свое мнение об отсутствии в России аграрного кризиса, одним из важнейших признаков которого, по словам Грегори, должно было бы служить наличие в сельском хозяйстве страны организационных механизмов, мешавших ему «развиваться темпами, достаточными для поддержания современного экономического роста», исследователь аргументирует, рассматривая динамику совокупного объема производства, производительности труда в сельском хозяйстве и жизненного уровня сельского населения России. При этом Грегори отмечает, что ранее как в российской, так и в западной литературе «большинство дискуссий об аграрном кризисе не было основано на прямых данных о жизненном уровне деревни. Вместо того, чтобы доказать его существование, привлекаются косвенные доказательства, такие как налоговая задолженность крестьян, акцизные выплаты, увеличение арендных ставок и доклады о растущем обнищании» (4, с. 32).

По данным П. Грегори, «рост реального дохода на душу населения в России с 1861 по 1913 г. был сравним с показателями других стран», и в частности, в период форсированной индустриализации и «предполагаемого аграрного кризиса. российский рост производства

180

в расчете на душу населения примерно равнялся западноевропейскому». Поскольку же Россия являлась преимущественно аграрной страной, продолжительное снижение среднедушевого дохода крестьян неизбежно привело бы к уменьшению (или, во всяком случае, отсутствию роста) соответствующего общенационального показателя; однако этого не происходило. П. Грегори представляется несостоятельной и гипотеза о проводившейся властями политике «голодного экспорта», при которой увеличение объема сельскохозяйственного производства на душу населения могло бы согласовываться с понижением жизненного уровня крестьян. Российское правительство не обладало «в сельской местности властью, достаточной для того, чтобы заставить крестьян принудительно отдавать произведенную ими продукцию. Свидетельства о налоговых задолженностях показывают, что крестьяне весьма вольно относились к прямым налоговым обязательствам... Опора государства на косвенные налоги подкрепляет предположение о том, что прямыми налогами невозможно было заставить крестьян продавать зерно против их собственного желания» (4, с. 35).

О росте жизненного уровня сельского населения в рассматриваемый период свидетельствует, по мнению Грегори, прежде всего существенное увеличение количества зерна, которое крестьяне оставляли для собственного потребления: «Между 1885-1889 и 18971901 гг. стоимость зерна, оставленного крестьянами для собственного потребления, в постоянных ценах выросла на 51%, тогда как сельское население увеличилось на 17%. Таким образом, потребление зерна в сельском хозяйстве росло в три раза быстрее, чем сельское население». В тот же самый период, по данным, обработанным в свое время С.Г. Струмилиным, «с учетом инфляции, реальная средняя поденная плата сельхозрабочего выросла на 14%», что опять-таки было бы невозможно в условиях общего падения реальных доходов крестьян (4, с. 36-37). Таким образом, снижения жизненного уровня деревни по всей стране не происходило; соответственно, полагает Грегори, нет оснований говорить об аграрном кризисе. Впрочем, американский исследователь делает важную оговорку: хотя для понимания закономерностей экономического развития страны «основное внимание следует уделить функционированию сельского хозяйства в целом», однако «региональные различия имеют большое значение для объяснения политических и социальных действий» (4, с. 30). На наш взгляд, это в полной мере относится к действительно имевшим место кризисным явлениям в сельском хозяйстве центральноевропейской России.

181

О тормозящем влиянии общины на развитие российской экономики пишут Т. Дэннисон и А. Карус. Они подчеркивают, что распространившееся в России в середине XIX столетия предубеждение в пользу крестьянской сельской общины как неотъемлемой части культуры русского крестьянства и в начале ХХ в. по-прежнему определяло умонастроения значительной части российской интеллигенции и немалой части бюрократии, что делало проведение антиобщинной политики весьма затруднительным (15).

Р. Сил особо подчеркивает роль крестьянской общины - «мира» не только как структуры, обеспечивавшей взаимодействие крестьян ради достижения их общих интересов, но и как «морального сообщества», служившего основой для коллективной идентичности и солидарных действий российских крестьян вплоть до первых лет большевистского режима (33, с. 200). Сравнительно с сельскими общинами в других странах поздней индустриализации (таких, например, как Япония), общинные порядки в России были существенно более эгалитарными: распределительная деятельность была важнейшей функцией русской общины. К тому же после отмены крепостного права российские власти воспринимали «мир» как инструмент, способный обеспечить более или менее эффективное управление сельским населением и взимание налогов и выкупных платежей с крестьян. Принцип солидарной ответственности и определения миром размеров налогообложения каждого конкретного домохозяйства был, по мнению автора, поддержан крестьянством (33, с. 201). Таким образом, после реформы 1861 г. община не только не распалась, но, напротив, укрепилась, став официальным владельцем перешедших к крестьянам бывших помещичьих земель. Принцип круговой поруки был призван гарантировать не только выполнение финансовых обязательств крестьян перед государством, но и оказание помощи домохозяйствам, оказавшимся по тем или иным причинам (вследствие пожара, смерти главы семьи и т.п.) в сложной ситуации.

К началу ХХ в. «мир» принимал на себя и новые функции, такие, как забота о состоянии местных дорог, поддержка создававшихся образовательных учреждений, создание местного суда, «напоминающего систему жюри», помощь сиротам и инвалидам, т.е. те функции, которые царское правительство намеревалось осуществлять через свои собственные сельские и муниципальные административные учреждения.

Р. Сил считает, что общинные порядки в России в начале ХХ столетия были весьма прочны. Когда правительственная политика

182

в отношении общины изменилась, «самые серьезные конфликты в сельской местности были спровоцированы "миром" ради того, чтобы защитить устоявшиеся нормы и общинные интересы от внешних угроз - действий должностных лиц либо домохозяйств, пытавшихся действовать в разрез с общинными интересами» (33, с. 203). Поэтому вполне закономерно, что большинством крестьян реформы Столыпина приняты не были (33, с. 209).

В то же время один из виднейших американских русистов Р. Пайпс полагает, что, хотя в целом в осуществлении масштабной программы преобразований Столыпин потерпел провал, аграрная реформа стала его единственным крупным начинанием, в котором он преуспел (6, с. 224).

Констатируя, что на рубеже XIX-XX вв. подавляющее большинство населения России составляло крестьянство - «наименее современная», самая традиционная социальная группа, Д. Хоффман утверждает, что несмотря на бурные дискуссии по аграрному вопросу, среди интеллигенции - марксистской и немарксистской - существовало широкое согласие по поводу того, «что крестьянство должно было быть преобразовано, модернизировано». Против этого выступали лишь «некоторые популисты» - народники, влияние которых Хоффман, на наш взгляд, недооценивает, как и количество приверженцев «самобытнических» идей. В конечном итоге, по словам Хоффмана, в необходимости преобразовать жизнь крестьян убедилась и российская элита, причем в начале ХХ в. она уже «была готова вмешаться, часто авторитарными способами, дабы заменить крестьянское суеверие и автаркию рационализированным и модернизированным образом жизни» (20, с. 248).

Позитивно оценивается столыпинская экономическая политика в монографии А. Ашера. Отмечая, что комплексная программа реформирования едва ли не всех основных сфер экономики, государственного управления, местного самоуправления и т.д., сформулированная Столыпиным, была чрезвычайно амбициозной, Ашер полагает, что и за 20 лет спокойного развития, которые Столыпин считал необходимыми для ее осуществления, она едва ли могла быть реализована в полном объеме, и тем более невозможно было добиться реализации основных целей, поставленных перед собой премьером, за тот сравнительно короткий срок, что был отведен ему историей. Именно поэтому, считает Ашер, многие историки говорят о провале Столыпинских реформ. Однако, не отрицая того, что во многих своих начинаниях Столыпин потерпел неудачу, А. Ашер утверждает, что и дос-

183

тижения его были весьма значительными. Столыпин преуспел в реализации своих личных реформаторских инициатив в нескольких «критически важных» областях, причем в значительной степени -благодаря своей готовности действовать решительно и жестко. Так, аграрная реформа, которую Ашер считает едва ли не наиболее значительной реформаторской инициативой российского правительства конца XIX - начала ХХ в., была бы немыслима без той энергии и настойчивости, которую проявил при ее разработке и осуществлении П.А. Столыпин. Кроме того, Столыпин «преуспел в осуществлении принципа объединенного правительства, что было важнейшим шагом в рационализации административных процедур на высшем уровне власти. При его преемнике Коковцове этот принцип был подорван. потому, что Коковцов не обладал достаточной волей, чтобы реализо-вывать этот принцип» (14, с. 392-393). В данном случае оценка Аше-ром достижений Столыпина представляется несколько завышенной: как известно, и в период его премьерства практика вмешательства монарха в деятельность ведомств «через голову» премьера не была устранена (в последние же два года премьерства Столыпина, как отмечает П. Уолдрон, многих членов правительства никак нельзя было назвать единомышленниками Председателя Совета министров (35, с. 189). При преемниках Столыпина эта практика получила гораздо более широкое распространение, как и вневедомственные влияния на деятельность исполнительной власти.

Признавая, что к 1911 г. в отношениях Столыпина с монархом возникла значительная напряженность, Ашер полагает, что Николай II все же едва ли решился бы отправить в отставку своего премьера, достойной замены которому просто не было. У Столыпина же были и силы, и возможности (хотя не столь благоприятные, как в первые годы его премьерства) для продолжения реализации своего реформаторского курса. А. Ашер считает, что, не будь Столыпин убит в 1911 г., он, скорее всего, оставался бы главой правительства и сделал бы все возможное, чтобы не допустить втягивания России в войну.

По мнению Ашера, Столыпин, «подобно всем выдающимся государственным деятелям, ...был сложным человеком, готовым добиваться своих целей различными способами». Однако несмотря на то, что он вынужден был проводить политику лавирования, на протяжении всей его карьеры «политическая стабильность, экономическое процветание и национальное единство были его руководящими принципами как общественного деятеля». Ашер подчеркивает, что программа реформ в основном сформировалась у Столыпина еще до

184

его назначения премьером и даже до революции 1905 г. - в период его деятельности на губернском уровне власти (14, с. 395).

В то же время в ряде исследований ставится под сомнение сама правильность выбора приоритетов аграрной политики Столыпина. Так, авторы монографии «Крестьянская экономика, культура и политика Европейской России. 1800-1921» утверждают, что общинное землевладение само по себе отнюдь не препятствовало сельскохозяйственному прогрессу; более того, «хотя нововведения чаще всего инициировались крестьянами, обладавшими собственностью на свои земли, ...распространялись они быстрее именно в общинных районах». По мнению авторов, в российских условиях зачастую именно общинные механизмы стимулировали распространение новых орудий и технологий (29, с. 50-51). Этот вывод сделан главным образом на основании работ известного сторонника общинных порядков неонародника К.Р. Качоровского.

Э. Джадж проанализировал эволюцию переселенческой политики в России конца XIX - начала ХХ в. Справедливо отмечая, что в течение долгого времени правительство не слишком способствовало развитию переселенческого движения крестьян, Джадж видит причину этого в опасении власти подорвать социальную стабильность и утратить социальный контроль над процессами, протекавшими в российской деревне (21, с. 75).

Не отрицая того, что подобные опасения действительно имелись у некоторых представителей высшей бюрократии, позволим себе предположить, что главной причиной отсутствия внятной переселенческой политики являлось все же отсутствие необходимой организационной структуры и должного финансового обеспечения переселений, организация которых была связана с неизбежными и весьма серьезными затратами. К тому же в условиях неприкосновенности общинного строя крестьянского землевладения, при котором уход из общины означал утрату крестьянской семьей причитавшихся ей надельных земель, о действительно массовом переселенческом движении речи быть не могло, что констатирует и автор.

Как отмечает Джадж, к началу 1900-х годов у представителей имперского правительства крепнет осознание того, что организация крестьянских переселений должна стать одним из основных инструментов решения проблемы аграрного перенаселения в центральных губерниях европейской части России. При этом опыт переселенческой политики практически отсутствовал. По мнению Джаджа, принятие закона о переселениях в 1904 г. стало закономерным результа-

185

том изменения отношения властей к этой проблеме: переселения, должным образом организуемые и контролируемые, рассматривались теперь высшей бюрократией как механизм стабилизации обстановки и способ упрочения социального контроля. Принятие этого закона означало также и то, что теперь власть рассматривала более состоятельных крестьян как свою основную опору в деревне, стремясь побудить беднейшую часть сельского населения покинуть наиболее проблемные европейские губернии. Закон требовал от общин выплачивать переселенцам компенсацию за оставляемые ими земли. При этом решение вопроса о том, создавать ли сельскую общину на вновь осваиваемых землях, оставлялся на усмотрение переселенцев. Все это, по справедливому утверждению Джаджа, означало, что власть постепенно начинала менять свое отношение к общине уже накануне первой революции (21, с. 88-89).

Фактически закон начал действовать с 1906 г. В новых условиях он (после внесения в него в 1906 г. определенных изменений) стал применяться гораздо более широко, и переселенческое движение приняло существенно больший размах, чем изначально предполагали его разработчики (21, с. 90).

В целом ряде исследований характеризуется влияние указанных экономических процессов на социальную структуру общества, и в связи с этим ставится вопрос о наличии либо отсутствии в России начала ХХ столетия социальной базы, необходимой для продолжения как экономических, так и политических реформ. С. Беккер правомерно отмечает, что весьма непростой процесс перехода от сословного общества к классовому в российских условиях оказался особенно болезненным - прежде всего потому, что «до самого конца старого режима традиционные статусные различия формально поддерживались» самодержавной властью, стремившейся сохранить традиционную социальную базу и гарантировать сохранение своей политической монополии. Однако этот курс, явно противоречивший самой логике социально-экономического развития пореформенной России, вел лишь к обострению социальных противоречий и тем самым подрывал позиции власти (1, с. 317).

Р. Маккин, рассматривающий в своей статье особенности идущей в западной историографии полемики между «оптимистами» и «пессимистами» в понимании российской модернизации, сам безусловно принадлежит к лагерю последних. Формулируя «фундаментальный вопрос», имел ли в России конституционный режим после 1906 г. мало-мальски серьезную социальную базу, он утверждает, что

186

ответ на этот вопрос может быть лишь безусловно отрицательным. По его мнению, «преобразованная автократия» не имела твердых сторонников своего курса ни среди разлагающихся сословий, ни среди формирующихся классов (23, с. 43-44). Дворянство в начале ХХ столетия было далеко не монолитно с точки зрения экономических интересов (они были принципиально различными у представителей бюрократии, землевладельцев, отстаивавших, по мнению Маккина, главным образом свои эгоистические интересы, промышленников, многие из которых также принадлежали к дворянскому сословию, и т.д.) и политических предпочтений. Российская буржуазия также была далека от формирования собственной идентичности (как показали, в частности, исследования Т. Оуэна (27; 28)). Именно этим, по словам Маккина, во многом объяснялась слабость либеральных партий в России, которые, вопреки преобладавшему в советской исторической науке представлению об их буржуазной классовой природе, на самом деле как раз и не имели твердого буржуазного ядра. «Кроме того, этнические различия и межрегиональная экономическая конкуренция еще более разделяли торговцев и предпринимателей. По этим причинам оказалось невозможно создать отдельную политическую партию, выражающую интересы предпринимательского класса». Промышленники в большинстве своем избегали участия в публичной политике, стремясь вместо этого защитить и продвигать свои экономические интересы через неполитические организации типа Союза торговли и промышленности и «посредством закулисного влияния в министерских коридорах» (23, с. 47). Что же касается крестьянства, то оно вплоть до 1917 г. по-прежнему оставалось социальной группой, если и не «изолированной от государства и гражданского общества», то в значительной степени отчужденной от них. Столыпинская аграрная политика, по мнению Маккина, не увенчалась успехом, встретив сопротивление большей части крестьянства. Само понятие о частной собственности так и не проникло сколь-нибудь глубоко в крестьянскую массу. Отношение крестьян к земле продолжало определяться их традиционной этикой в большей степени, чем соображениями экономической рациональности. Наконец, рабочий класс, которому в 1905 г. «номинально были дарованы многие права», на деле правительственной «политикой полицейского государства» (Polizeistaat) был, по мнению Маккина, исключен из процесса становления гражданского общества (23, с. 48-49).

О причинах роста социальной напряженности в деревне пишет и Ф. Фюре. По его словам, крестьянам проще было смириться с пре-

187

восходством феодальной аристократии - помещиков: превосходством традиционным и потому в известной степени легитимным. «В предшествующих обществах неравенство имело законный статус, освященный природой, традицией или провидением. В буржуазном обществе идея неравенства протаскивается контрабандой, она находится в противоречии с представлениями людей о самих себе, но тем не менее присутствует повсюду, определяя и жизненные ситуации, и человеческие страсти. Не буржуазия изобрела разделение общества на классы. Но она превратила такое разделение в постоянный источник страданий, ибо облекла его в идеологию, лишившую его легитимности» (11, с. 23). Поэтому принять вновь возникавшую сельскую буржуазию, тем более - признать неравенство внутри собственно крестьянской среды - чисто психологически крестьянам было гораздо тяжелее. Быть может, в России это проявлялось особенно болезненно: слишком стремительно начал проникать капитализм в сельское хозяйство страны, а крестьяне долгое время были связаны массой всевозможных ограничений (11, с. 22-23).

Свою оценку процессов социальных изменений в России конца XIX - начала ХХ в. в их соотношении с динамикой политических институтов дает американский историк П. Уолдрон. Он считает, что основная проблема России на рубеже XIX-ХХ вв. заключалась в том, что процессы динамичных экономических и социальных изменений не сопровождались своевременным преобразованием политической системы государства. Последствия отмены крепостного права, «индустриализация, развитие местного самоуправления стали мощными стимулами для роста российского среднего класса. Свидетельством этого, по мнению Уолдрона, является бурный рост в 1890-1900-х годах количества и значимости профессиональных организаций, ассоциаций торговцев и промышленников. Вакуум, образовавшийся было вследствие упадка дворянства, начал постепенно заполняться энергичным средним классом. Однако данные социальные изменения не нашли должного отражения в политических структурах Российской империи. И в Государственной думе (после Третьеиюньского переворота), и в Государственном совете наибольшим влиянием обладала традиционная элита (дворянство), не говоря уже о том, что именно представители дворянства обладали наибольшими возможностями влияния на деятельность правительства по неофициальным каналам. Налицо была ситуация, когда во власти доминировали представители социальных сил, более всего терявших от либеральных реформ. А те силы, которые могли стать социальной опорой реформаторского кур-

188

са, и прежде всего растущий средний класс, были слабо представлены во власти, оказавшись вынуждены использовать трибуну профессиональных и предпринимательских ассоциаций для артикуляции своих политических требований, вместо того чтобы отстаивать свои позиции в парламенте. В этом, по мнению Уолдрона, заключалась фундаментальная причина поражения Столыпина. Третья дума, на поддержку которой в продвижении своих реформ премьер так рассчитывал, не могла стать ему необходимой опорой, по мнению Уолдрона, во-первых, потому, что депутатский корпус не выражал интересы большей части общества (отметим, однако, что на это крестьянское большинство Столыпин не мог бы опираться ни при каких обстоятельствах, и избранная по более демократичному закону Дума неизбежно оказалась бы в жесточайшей оппозиции к его курсу - деятельность Первой и Второй думы стала тому нагляднейшим подтверждением. - С. Б. ), а во-вторых, потому, что премьер вынужден был искать поддержки представителей того социального слоя, который более всего терял от его преобразований (подобная оценка интересов всего российского дворянства в начале ХХ в. представляется нам явно неадекватной. - С.Б.). Именно поэтому, считает П. Уолдрон, в своем стремлении к обновлению России Столыпин потерпел поражение (35, с. 181-184).

Американский историк С. Величенко поднимает вопрос о наличии у правительства необходимого инструментария для проведения комплексной социальной и экономической политики. Величенко утверждает, что, вопреки распространенным представлениям о крайней забюрократизированности аппарата управления Российской империи в начале ХХ в., численность имперской бюрократии была совершенно недостаточной для страны, стремившейся занять свое место в ряду наиболее высокоразвитых держав, сближая Россию по этому показателю скорее с колониями европейских государств, чем с метрополиями. И именно «недоуправляемость» была причиной многих кризисных явлений, возникших в процессе модернизации: в то время как в западноевропейских государствах «большой чиновничий штат был необходим для предоставления современных услуг, которые давали гражданам больше возможностей и больше альтернатив, чем было у их прадедов». Величенко утверждает, что в Российской империи малый размер бюрократии «умерял аппетиты самодержавия, и недостаток чиновников центральной администрации. помогает объяснить медленные темпы модернизации страны. Малочисленный бюрократический аппарат, плохо справляющийся с повседневными задачами,

189

едва ли создавал практический стимул для перехода от осознанной приверженности народа сельским связям на основе родства и патронажа» к новым формам общественных отношений и новой идентичности (2, с. 104-105).

Резюмируя изложенное, можно констатировать, что в западной историографии продолжается дискуссия по ряду ключевых проблем истории социально-экономической модернизации дореволюционной России. В центре внимания исследователей находятся следующие проблемы:

- масштабы и характер использования государственной властью опыта наиболее развитых западных держав в процессе модернизации;

- принципиальная возможность обеспечения самодержавной властью эффективной экономической модернизации;

- соотношение стратегических целей социально-экономического развития и применявшихся властью инструментов их достижения; последствия форсирования государством модернизационных процессов;

- «цена» модернизационной политики для большей части населения России;

- характер и темпы эволюции социальной структуры общества, и в связи с этим проблема социальной базы осуществлявшихся преобразований;

- соотношение процессов индустриального и аграрного развития.

Литература

1. Беккер С. Миф о русском дворянстве: Дворянство и привилегии последнего периода императорской России. - М., 2004. - 344 с.

2. Величенко С. Численность бюрократии и армии в Российской империи в сравнительной перспективе // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. - М., 2005. - С. 83-114.

3. Гершенкрон А. Экономическая отсталость в исторической перспективе // Истоки: Экономика в контексте истории и культуры. - М., 2004. - С. 420-447.

4. Грегори П. Экономический рост Российской империи (конец XIX - начало ХХ в.): Новые подсчеты и оценки. - М., 2003. - 256 с.

5. Дорожкин А.Г. Промышленное и аграрное развитие дореволюционной России: Взгляд германоязычных историков ХХ в. - М., 2004. - 351 с.

190

6. Пайпс Р. Русский консерватизм и его критики: Исследование политической культуры. - М., 2008. - 252 с.

7. СоколоффЖ. Бедная держава: История России с 1815 года до наших дней. - М., 2007. - 884 с.

8. Уильямс С. Либеральные реформы при нелиберальном режиме: Создание частной собственности в России в 1906-1915 гг. - М., 2009. - 332 с.

9. Уортман Р.С. Сценарии власти: Мифы и церемонии русской монархии: В 2 т. Т. 2: От Александра II до отречения Николая II. - М., 2004. - 796 с.

10. Феретти М. Безмолвие памяти // Неприкосновенный запас. - М., 2005. -№ 6. - С. 5-13.

11. Фюре Ф. Прошлое одной иллюзии. - М., 1998. - 564 с.

12. ХоскингДж. Россия и русские: В 2 кн. - М., 2003. - Кн. 1. - 494 с.

13. Цвайнерт Й. История экономической мысли в России. 1805-1905. - М., 2007. - 410 с.

14. AscherA. P.A. Stolypin. The search for stability in late imperial Russia. - Stanford,

2001. - 468 p.

15. Dannison T.K., Karus A.W. The invention of the Russian rural commune: Haxthausen and the evidence // Hist. j. - Cambridge, 2003. - Vol. 4, N 3. - P. 561-582.

16. Dixon S. The modernisation of Russia, 1676-1825. - Cambridge, 1999. - 267 p.

17. Freeze G.L. Reform and counter-reform, 1855-1890 // Russia: A history. - Oxford,

2002. - P. 170-199.

18. Harcave S. Count Sergei Witte and the twilight of imperial Russia: a biography. -N.Y.; L., 2004. - 323 p.

19. HaywoodR.M. Russia enters the railway age, 1842-1855. - N.Y., 1998. - 635 p.

20. HoffmannD.L. Conclusion // Russian modernity: Politics, knowledge, practices. - L., 2000. - P. 245-260.

21. Judge E.H. Peasant resettlement and social control in late imperial Russia // Modernization and revolution. Dilemma of progress in late imperial Russia. - N.Y., 1992. -P. 75-93.

22. Marker G. The age of enlightment, 1740-1801 // Russia: A history. - Oxford, 2002. - P. 114-142.

23. McKeanR.B. The constitutional monarchy in Russia, 1906-17 // Regime and society in twentieth-century Russia. - L., 1999. - P. 44-67.

24. Modernisation in Russia since 1900. - Helsinki, 2006. - 331 p.

25. Modernizing Muscovy. Reform and social changing seventeenth century Russia. - L.; N.Y., 2004. - 489 p.

26. Mosse W.E. An economic history of Russia: 1856-1914. - N.Y., 1996. - 298 p.

27. Owen T. C. Dilemmas of Russian capitalism: Fedor Chizhov and corporate enterprise in the railroad age. - L., 2005. - 275 p.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

191

28. Owen T.C. The corporation under Russian law, 1800-1917: A study in tsarist economic policy. - Cambridge, 2002. - 234 p.

29. Peasant economy, culture and politics of European Russia, 1800-1921. - Princeton, 1991. - 236 p.

30. RanselD.L. Pre-reform Russia, 1801-1855 // Russia: A history. - P. 143-169.

31. Schrader A.M. Branding the exile as «other» : Corporal punishment and the construction of boundaries in mid-nineteenth-century Russia // Russian modernity: politics, knowledge, practices. - L., 2000. - P. 19-40.

32. Shanin T. Russia as a «developing society». - Basingstoke; L., 1985. - 268 p.

33. SilR. Managing «Modernity»: Work, community, and authority in late-industrializing Japan and Russia. - Ann Arbor, 2002. - 485 p.

34. SyllaR., Tilly R., Tortella G. Introduction: comparative historical perspectives // The state, the financial system and economic modernization. - Cambridge, 2000. - P. 1-19.

35. WaldronP. Between two revolutions: Stolypin and the politics ofrenewal in Russia. -DeKalb, 1998. - 220 p.

36. Wcislo F. Rereading old texts: Sergei Witte and the industrialization of Russia // Russia in the European context, 1789-1914. - N.Y., 2005. - P. 71-82.

37. West J.L. Old believers and new entrepreneurs: Old belief and entrepreneurial culture in imperial Russia // Commerce in Russian urban culture, 1861-1914. - Wash., 2001. -P. 79-89.

192

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.