Научная статья на тему 'Полифонизм индивидуализированных контекстов как научная проблема: неизбывность концепции М. М. Бахтина'

Полифонизм индивидуализированных контекстов как научная проблема: неизбывность концепции М. М. Бахтина Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
255
39
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ПОЛИФОНИЧЕСКИЙ РОМАН / АВТОР / ГЕРОЙ / СИМПАТИЧЕСКОЕ СОПЕРЕЖИВАНИЕ / ЭСТЕТИЧЕСКОЕ ЗАВЕРШЕНИЕ / ДИАЛОГИЗМ / ХУДОЖЕСТВЕННОЕ БЫТИЕ ГЕРОЕВ / POLYPHONIC NOVEL / AUTHOR / HERO / SYMPATHETIC EMPATHY / ESTHETIC FINISHING / DIALOGISM / ART BEING OF HEROES

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Макаричев Феликс Вячеславович, Макаричева Наталья Александровна

В статье анализируется критика концепции М. М. Бахтина в современном литературоведении. Объектом анализа является подход, предложенный В. Е. Ветловской в книге «Роман Достоевского „Братья Карамазовы”». Критическому осмыслению подвергаются положения современного литературоведа о неприменимости понятия «полифонизм», введенного в научный оборот М. М. Бахтиным, к произведениям Ф. М. Достоевского. Опровергается утверждение В. Е. Ветловской о несостоятельности концепции М. М. Бахтина на основе заведомо редуцированного эпизода романа.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Polyphonism of the Individualized Contexts as a Scientific Problem: Inescapability of M. M. Bakhtin’s Concept

In the article the critical approach to the concept of M. M. Bakhtin in modern literary criticism is analyzed. The object of the analysis is the approach offered by V. E. Vetlovskaya in the book «Novel of Dostoyevsky “The Karamazov Brothers”». Provisions of the modern literary critic about inapplicability of the concept “polyphony” introduced for scientific use by M. M. Bakhtin to the works of F. M. Dostoevsky are exposed to critical judgment. The approval by V. E. Vetlovska about insolvency of the concept of M. M. Bakhtin, on the basis of obviously reduced episode of the novel, is disproved.

Текст научной работы на тему «Полифонизм индивидуализированных контекстов как научная проблема: неизбывность концепции М. М. Бахтина»

УДК 82.091

Ф. В. Макаричев, Н. А. Макаричева

Полифонизм индивидуализированных контекстов как научная проблема: неизбывность концепции

м. м. Бахтина

F. V. Makarichev, N. A. Makaricheva. Polyphonism of the Individualized Contexts as a scientific Problem: Inescapability of M. M. Bakhtin's Concept

В статье анализируется критика концепции М. М. Бахтина в современном литературоведении. Объектом анализа является подход, предложенный В. Е. Ветловской в книге «Роман Достоевского „Братья Карамазовы"». Критическому осмыслению подвергаются положения современного литературоведа о неприменимости понятия «полифонизм», введенного в научный оборот М. М. Бахтиным, к произведениям Ф. М. Достоевского. Опровергается утверждение В. Е. Ветловской о несостоятельности концепции М. М. Бахтина на основе заведомо редуцированного эпизода романа.

ключевые слова: полифонический роман, автор, герой, симпатическое сопереживание, эстетическое завершение, диалогизм, художественное бытие героев

контактные данные: 190103, Санкт-Петербург, Лермонтовский пр., д. 44, лит. А

In the article the critical approach to the concept of M. M. Bakhtin in modern literary criticism is analyzed. The object of the analysis is the approach offered by V. E. Vet-lovskaya in the book «Novel of Dostoyevsky "The Karamazov Brothers"». Provisions of the modern literary critic about inapplicability of the concept "polyphony" introduced for scientific use by M. M. Bakhtin to the works of F. M. Dostoevsky are exposed to critical judgment. The approval by V. E. Vetlovska about insolvency of the concept of M. M. Bakhtin, on the basis of obviously reduced episode of the novel, is disproved.

Keywords: polyphonic novel, author, hero, sympathetic empathy, esthetic finishing, di-alogism, art being of heroes

Contacts: Lermontovskiy Ave 44/A, St. Petersburg, Russian Federation, 190103

По мысли Бахтина, «слово» героев Достоевского рождается в «многоголосной» атмосфере. И эту динамическую множественность и многоуровневость контекстов нельзя не учитывать. Например, как уже отмечалось, в контекст личности Раскольникова входит его идея, в контекст идеи — теория. Но как теория не исчерпывает идеи, так и сама идея не исчерпывает целое личности героя. И вместе с тем соблазн существует: читатель вольно или невольно оказывается в поле напряженного диалога контекстов, которые «завлекают» и увлекают. В этом «заинтересованном» споре-диалоге трудно оставаться беспристрастным, отыскать точку «вненаходимости» (Бахтин).

Примером такой неудачной имплиментации «этической заданности», этого «предстояния себе в смысле» героя (который, в данном случае, приравнивается к человеку) «художественной (эстетической) данности», являются, на наш взгляд, размышления В. Е. Ветловской в книге «Роман Ф. М. Достоевского „Братья Карамазовы"» в главе «Теория «полифонического романа» М. М. Бахтина» [1]. Исследователь пишет об ошибочности концепции М. М. Бахтина, о ее

Феликс Вячеславович Макаричев — доцент Санкт-Петербургского академического университета, кандидат филологических наук.

Наталья Александровна Макаричева — доцент Санкт-Петербургского государственного экономического университета, кандидат филологических наук.

© Ф. В. Макаричев, Н. А. Макаричева, 2016

неприложимости к текстам Ф. М. Достоевского в целом и к роману «Братья Карамазовы» в частности.

В экспозиции рассуждение исследователя предваряет ряд замечаний, высказанных о вынужденной цензурированности концепции М. М. Бахтина, что даже нашло выражение в определенной тенденциозности в литературоведении последних лет («...М. Бахтин писал в условиях жестокой цензуры. И для того, чтобы сказать доброе слово о христианстве, он вынужден был уравнять его в правах с проповедью атеизма» [2, с. 7]). Такое объяснение не удовлетворяет исследовательницу по существу, и она (на наш взгляд, совершенно справедливо) возражает: «Объяснение причины появления „полифонической" концепции М. М. Бахтина условиями „жестокой цензуры" мне представляется неверным. Достаточно прочесть несколько страниц его книги без предубеждения и особой заботы оправдать или извинить ее автора, чтобы почувствовать самый искренний, самый неподдельный энтузиазм, с каким тот развивает свои идеи. Цензура, думаю, тут ни при чем» [1, с. 397].

Далее В. Е. Ветловская обосновывает свое критическое отношение к концепции М. М. Бахтина: «Но мысль об ошибочности „полифонической" концепции мне, да и не только мне (хотя, конечно, далеко не всем литературоведам, изучающим творчество Достоевского), кажется справедливой. Убеждена, что Достоевский не был проповедником и добра, и зла; и христианства, и атеизма; одновременно с молитвой „о здравии" он не пел „за упокой", и его нельзя упрекнуть в нарушении заповеди Христа и следовании кривыми путями отступника, ибо Христос сказал: „...да будет слово ваше: «да, да», «нет, нет» (т. е. либо «да», либо «нет»), а что сверх этого, то от лукавого" (Мф. 5: 37)» [Там же, с. 397-398].

Такие замечания могут вызвать по меньшей мере недоумение. Разумеется, тексты М. М. Бахтина могут служить поводом для любого дискурса, однако сами они подобных утверждений (будто Достоевский был якобы «проповедником и добра, и зла» и пр.) не содержат. Все это производит какое-то странное впечатление: как будто экстраполяция чужих точек зрения на концепцию М. М. Бахтина вменяется ему в вину. Что же находит В. Е. Ветловская у М. М. Бахтина в подтверждение своего вывода? Вероятно, следующее: «множественность самостоятельных и неслиянных голосов и сознаний, подлинная полифония полноценных голосов действительно является основною особенностью романов Достоевского. Не множество характеров и судеб в едином объективном мире в свете единого авторского сознания развертывается в его произведениях (как, скажем, у Л. Толстого и других «монологистов». — В. В.), но именно множественность равноправных сознаний с их мирами сочетается здесь, сохраняя свою неслиянность, в единство некоторого события». Это «некоторое событие» в том и состоит, что оно объединяет «равноправные» (и, подчеркнем, разнонаправленные) голоса отдельных персонажей. «Слово героя о себе самом и о мире, — говорит Бахтин, — так же полновесно, как обычное авторское слово <...>. Ему принадлежит исключительная самостоятельность в структуре произведения, оно звучит как бы рядом с авторским словом и особым образом сочетается с ним и с полноценными же голосами других героев». В этой «полноценности», т. е., говоря другим языком и уточняя, неподотчетности, неоспоримости всех и каждого, со всеми их «сознаниями» и «голосами», и заключается, по мысли Бахтина, заслуга «полифонического» романа [Там же, с. 400-401].

Уже здесь, в формулировке последнего уточнения, обнаруживается настораживающая тенденциозность. Так, странным образом понимаемая «полновесность» и «полноценность» подменяется эмоционально окрашенными «неподотчетностью» и «неоспоримостью». Подобная трактовка не только искажает высказывание М. М. Бахтина, но и вступает в непростые отношения со здравым смыслом. В са-

мом деле, если в «полноценности» и «полновесности» того или иного персонажа (даже исторического) не приходится сомневаться, то какое отношение к этому имеет его «неоспоримость»? Следует признать, что «полноценность» и «неоспоримость» — все же разные вещи. Более того, приходится заключать, что иногда именно «оспоримость» позиций того или иного персонажа и придает ему «полновесность». На наш взгляд, «полновесность» и «полноценность» «неслиянных голосов и сознаний» заключается вовсе не в их «неоспоримости».

Далее исследовательница в качестве иллюстрации своей мысли приводит один эпизод из «Братьев Карамазовых», который, на ее взгляд, подтверждает ошибочность выводов М. М. Бахтина: «Приведу конкретный пример (чего Бахтин в данном случае избегает). В „Братьях Карамазовых" Федор Павлович Карамазов спрашивает детей, Ивана и Алешу, есть Бог или нет? Иван отвечает:

„— Нет, нету Бога.

— Алешка, есть Бог?

— Есть Бог.

— Иван, а бессмертие есть <...>?

— Нет и бессмертия.

— Никакого?

— Никакого. <...>

— Алешка, есть бессмертие?

— Есть.

— А Бог и бессмертие?

— И Бог, и бессмертие. В Боге и бессмертие.

— Гм. Вероятнее, что прав Иван"» [3, т. 14, с. 123-124].

И комментирует В. Е. Ветловская этот фрагмент следующим образом: «Герои высказывают три точки зрения, которые исчерпывают все возможности по-разному взглянуть на один и тот же предмет (отрицание, утверждение, сомнение). Что остается здесь автору? По мнению Бахтина, только одно — изобразить их все, признать их „равноценность" и „полноценность" и отойти подальше, ни с кем не соглашаясь и никому не возражая» [1, с. 401].

Наше предположение об идеологической тенденциозности мнения В. Е. Ветлов-ской получает новые подтверждения. Здесь уже интерпретируется мнение Бахтина в отношении творческой активности автора («изобразить их все, признать их „равноценность" и „полноценность" и отойти подальше»). Правда, не уточняется, о каком «авторе» идет речь: «авторе-человеке» или «авторе-творце», хотя эти понятия у Бахтина строго разведены и детерминированы. Однако В. Е. Ветловская продолжает свое «наступление» на «беспринципного» М. М. Бахтина. Между тем то или иное решение проблемы предполагает определенные следствия. О них в романе тоже говорится: «...для каждого частного лица <...> не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы (закон любви к себе подобным. — В. В.) должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному <...> и эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении» [3, т. 14, с. 65]. Эта мысль (если нет Бога и бессмертия, то человеку «все позволено») Ивана не пугает, и ее-то он и внушает Смердякову, непосредственному убийце их отца. Равнодушен ли к ней и другим соображениям героя Достоевский-художник, писавший об искусстве слова: «В поэзии нужна страсть, нужна ваша идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый. Безразличие же и реальное воспроизведение действительности ровно ничего не стоит, а главное — ничего и не значит» [Там же, т. 24, с. 308]? Нет, не равнодушен. Идеи Ивана писатель ставит в центр

повествования (книга „Pro и contra", главы «Бунт» и «Великий инквизитор»), чтобы всеми художественными средствами (т. е. логическими и внелогическими путями) их опровергнуть.

Задетый полемическими выпадами критики против «Братьев Карамазовых», Достоевский для себя записал: «Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман» [Там же, т. 27, с. 48]. Здесь важно указание и на силу чужого высказывания (высказывания Ивана), и на ее границы, очерченные в пределах целого произведения. Опровержению героя «служит весь роман» [1, с. 402].

Лучшим ответом на подобную «критику» М. М. Бахтина будет цитата из самого М. М. Бахтина. В книге «Эстетика словесного творчества», в главе «Автор и герой в эстетической деятельности», он дает подробное обоснование своей фило-софско-эстетической позиции. Пересказывать Бахтина — занятие хотя и весьма интересное, но слишком неблагодарное, поэтому процитируем этот концептуально важный фрагмент работы целиком. Речь в нем идет о сути творческого процесса, «авторе-творце» и «авторе-человеке»: «Эту идеальную историю автор рассказывает нам только в самом произведении, а не в авторской исповеди, буде такая имеется, и не в своих высказываниях о процессе своего творчества; ко всему этому должно относиться крайне осторожно по следующим соображениям: тотальная реакция, создающая целое предмета, активно осуществляется, но не переживается как нечто определенное, ее определенность именно в созданном ею продукте, то есть в оформленном предмете; автор рефлектирует эмоционально-волевую позицию героя, но не свою позицию по отношению к герою; эту последнюю он осуществляет, она предметна, но сама не становится предметом рассмотрения и рефлектирующего переживания; автор творит, но видит свое творение только в предмете, который он оформляет, то есть видит только становящийся продукт творчества, а не внутренний психологически определенный процесс его. И таковы все активные творческие переживания: они переживают свой предмет и себя в предмете, но не процесс своего переживания; творческая работа переживается, но переживание не слышит и не видит себя, а лишь создаваемый продукт или предмет, на который оно направлено. Поэтому художнику нечего сказать о процессе своего творчества — он весь в созданном продукте, и ему остается только указать нам на свое произведение; и действительно, мы только там и будем его искать. (Технические моменты творчества, мастерство ясно осознаются, но опять же в предмете)» [4, с. 11].

Есть в этом рассуждении М. М. Бахтина и замечания, непосредственно касающиеся отношения автора к результату своего творения, которые, на наш взгляд, дезавуируют все инвективы В. Е. Ветловской («идея, указующий перст», «мерзавцы дразнили меня...»): «Когда же художник начинает говорить о своем творчестве помимо созданного произведения и в дополнение к нему, он обычно подменяет свое действительное творческое отношение, которое не переживалось им в душе, а осуществлялось в произведении (не переживалось им, а переживало героя), своим новым и более рецептивным отношением к уже созданному произведению. Когда автор творил, он переживал только своего героя и в его образ вложил все свое принципиально творческое отношение к нему; когда же он в своей авторской исповеди, как Гоголь и Гончаров, начинает говорить о своих героях, он высказывает свое настоящее отношение к ним, уже созданным и определенным, передает то впечатление, которое они производят на него теперь как художественные образы, и то отношение, которое он имеет к ним как к живым определенным людям с точки зрения общественной, моральной и проч.; они стали уже независимы от него,

и он сам, активный творец их, стал также независим от себя — человек, критик, психолог или моралист. Если же принять во внимание все случайные факторы, обусловливающие высказывания автора-человека о своих героях: критику, его настоящее мировоззрение, могшее сильно измениться, его желания и претензии (Гоголь), практические соображения и проч., становится совершенно очевидно, насколько ненадежный материал должны дать эти высказывания автора о процессе создания героя. Этот материал имеет громадную биографическую ценность, может получить и эстетическую, но лишь после того как будет освещен [нрзб.] художественного смысла произведения» [Там же, с. 11-12].

И наконец, принципиальное уточнение, которое делает М. М. Бахтин, окончательно разводя понятия «автор-творец» и «автор-человек», которое игнорируется В. Е. Ветловской: «Автор-творец поможет нам разобраться и в авторе-человеке, и уже после того приобретут освещающее и восполняющее значение и его высказывания о своем творчестве. Не только созданные герои отрываются от создавшего их процесса и начинают вести самостоятельную жизнь в мире, но в равной степени и действительный автор-творец их. В этом отношении и нужно подчеркивать творчески продуктивный характер автора и его тотальной реакции на героя: автор не носитель душевного переживания, и его реакция не пассивное чувство и не рецептивное восприятие, автор — единственно активная формирующая энергия, данная не в психологически конципированном сознании, а в устойчиво значимом культурном продукте, и активная реакция его дана в обусловленной ею структуре активного видения героя как целого, в структуре его образа, ритме его обнаружения, в интонативной структуре и в выборе смысловых моментов. <...> .производятся выборки, претендующие иметь какой-то смысл, целое героя и целое автора при этом совершенно игнорируются; и следовательно, игнорируется и самый существенный момент — форма отношения к событию, форма его переживания в целом жизни и мира. Особенно дикими представляются такие фактические сопоставления и взаимообъяснения мировоззрения героя и автора (выделено мной. — Ф. Ш.): отвлеченно-содержательную сторону отдельной мысли сопоставляют с соответствующей мыслью героя. <. > Сплошь да рядом начинают даже спорить с героем как с автором, точно с бытием можно спорить или соглашаться, игнорируется эстетическое опровержение. Конечно, иногда имеет место непосредственное вложение автором своих мыслей в уста героя с точки зрения их теоретической или этической (политической, социальной) значимости, для убеждения в их истинности и для пропаганды, но это уже не эстетически продуктивный принцип отношения к герою.» [Там же, с. 12-14].

Мы привели столь развернутую цитату из книги М. М. Бахтина, чтобы читатель мог беспристрастно оценить уровень аргументации «оппонентов». Что же касается приведенного отрывка из «Братьев Карамазовых» и его комментария В. Е. Ветловской, то и здесь приходится констатировать полную несостоятельность представленной иллюстрации.

Во-первых, реплики одного персонажа значительно редуцированы (в части провокационного вопрошания Федора Павловича), а ведь именно он в романе организатор данного диалога.

Во-вторых, взгляд В. Е. Ветловской как будто игнорирует разножанровую природу высказываний этих героев (хотя отдельные замечания на эту тему и предваряют ее размышления). Последней они обязаны разножанровой природой своего жизнетворчества и жизнедеятельности.

В-третьих, предмет заинтересованного вопрошания Федора Павловича низводится исследовательницей до уровня какой-то интеллектуальной задачи («герои

высказывают три точки зрения, которые исчерпывают все возможности по-разному взглянуть на один и тот же предмет (отрицание, утверждение, сомнение)»). Во-прошание Федора Павловича разновекторно, и предмет его заинтересованности (может быть, и не один) находится явно не в плоскости формальной логики вопрошаемого.

«Что остается здесь автору?» — риторически спрашивает исследовательница и тут же отвечает на этот вопрос, превратно интерпретируя идею Бахтина. Между тем ответ на него чрезвычайно прост и вовсе не противоречит концепции полифонического романа, если просто внимательнее относиться как к текстам М. М. Бахтина, так и самого Ф. М. Достоевского (вернем этот упрек с «конкретным примером» самой исследовательнице). Автору-творцу полифонического романа «остается быть» в каждом из этих героев. Достоевский-писатель здесь — и в Алеше, и в Иване, и даже в Федоре Павловиче. Достаточно полнее процитировать приведенный диалог, и все встает на свои места. Вот он, без купюр:

«— Иван, говори: есть бог или нет? Стой: наверно говори, серьезно говори! Чего опять смеешься?

— Смеюсь я тому, как вы сами давеча остроумно заметили о вере Смердякова в существование двух старцев, которые могут горы сдвигать.

— Так разве теперь похоже?

— Очень.

— Ну так, значит, и я русский человек, и у меня русская черта, и тебя, философа, можно тоже на своей черте поймать в этом же роде. Хочешь, поймаю. Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори: есть бог или нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно» [3, т. 14, с. 123].

Далее следует тот фрагмент, который цитирует В. Е. Ветловская, причем тоже со значительными сокращениями, обедняющими смысловое целое диалога:

«— Нет, нету бога.

— Алешка, есть бог?

— Есть бог.

— Иван, а бессмертие есть, ну там какое-нибудь, ну хоть маленькое, малюсенькое?

— Нет и бессмертия.

— Никакого?

— Никакого.

— То есть совершеннейший нуль или нечто? Может быть, нечто какое-нибудь есть? Все же ведь не ничто!

— Совершенный нуль.

— Алешка, есть бессмертие?

— Есть.

— А бог и бессмертие?

— И бог и бессмертие. В боге и бессмертие.

— Гм. Вероятнее, что прав Иван» [Там же, с. 123-124].

Однако диалог на этом не заканчивается, это не последняя реплика Федора Павловича. Продолжение диалога, так же как и его начало, отброшенные исследовательницей, усложняют контекст вопрошания Федора Павловича о «существовании бога» и безмерно расширяют его смысловое поле. Перед нами не «богословский диспут», а, скорее, «испытание сыновей» «отцом-патриархом», причем явно провокативное: он как бы делает «пробы». Федор Павлович и ерничает, и издевается, и проверяет каждого из сыновей, причем с разных сторон. Казалось бы, его вопросы своей содержательной стороной обращены прежде всего к Ивану (в этом формальный смысл вопрошания, на который и обращает

внимание В. Е. Ветловская); на самом же деле эмоционально-психологически они направлены на Алешу. Здесь серьезное сочетается с шутовским, идеологическое с психологическим. Неслучайно Федор Павлович продолжает, наблюдая за реакцией сыновей: «Господи, подумать только о том, сколько отдал человек веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько уж тысяч лет! Кто же это так смеется над человеком? Иван? В последний раз и решительно: есть бог или нет? Я в последний раз!

— И в последний раз нет.

— Кто же смеется над людьми, Иван?

— Черт, должно быть, — усмехнулся Иван Федорович.

— А черт есть?

— Нет, и черта нет.

— Жаль. Черт возьми, что б я после того сделал с тем, кто первый выдумал бога! Повесить его мало на горькой осине.

— Цивилизации бы тогда совсем не было, если бы не выдумали бога.

— Не было бы? Это без бога-то?

— Да. И коньячку бы не было. А коньяк все-таки у вас взять придется» [Там же, с. 123-124].

Мы продолжим обращение к этой сцене, так как фрагментарность цитирования данного разговора в ней ведет к принципиальной ущербности выводов:

«— Постой, постой, постой, милый, еще одну рюмочку. Я Алешу оскорбил. Ты не сердишься, Алексей? Милый Алексейчик ты мой, Алексейчик!

— Нет, не сержусь. Я ваши мысли знаю. Сердце у вас лучше головы.

— У меня-то сердце лучше головы? Господи, да еще кто это говорит? Иван, любишь ты Алешку?

— Люблю.

— Люби. (Федор Павлович сильно хмелел.) <...>» [Там же, с. 124].

Как видно из текста, вопрошание Федора Павловича («Есть Бог? Нет Бога?») никак не сводимо к формально-теоретической задаче. Являясь лишь поводом для провокации, оно становится моментом эстетического завершения. В конце концов и сам вопрос выводит за узкие рамки формальной логики. Но В. Е. Ветловская как будто нарочно отбрасывает все «лишнее», не укладывающееся в прокрустово ложе ее концепции. Внезапные изменения в настроении Федора Павловича — от иронии и саркастических острот до умиления, поэтика пьяно-шутливого ерничанья и одновременно серьезного откровения, т. е. вся многослойность и неоднозначность его вопрошания, а вместе с тем и образа — как будто вовсе не интересуют исследовательницу.

Но оказывается, что у Федора Павловича, этого гадкого и развратнейшего «сладострастника», «сердце лучше головы». И это — по мнению Алеши, слово которого чрезвычайно авторитетно для В. Е. Ветловской.

В этом важном в контексте романа диалоге Федор Павлович, с одной стороны, формально соглашается с Иваном, хотя как бы и вынужденно, не без сожаления констатирует его правоту; с другой — тут же признается в бескорыстной любви к Алеше. Более того, он и Ивану завещает любить младшего брата. Вот он — «идеолог любви», формально отрицающий Бога. Стоит отметить, что до подобного «полифонизма» мнений и « неслиянных голосов» в сознании Ивану Карамазову (если «измерять» «полифонизм» по мерке этого образа, как это и предлагает В. Е. Ветловская) очень далеко.

Что же касается Ивана, то однозначно негативная интерпретация его образа В. Е. Ветловской нас тоже не устраивает. Ведь взгляд героя на существование Бога не сводится к какой-то одной фразе или слову, произнесенному в определенных

обстоятельствах. Необходимо учитывать речевую ситуацию. Это здесь, в компании Федора Павловича, к которому испытывает презрение и омерзение, он не склонен обнажать свои «двойные мысли», раскрываться. Для него однозначное отрицание — это вариант самозащиты. Но ведь он остается автором «Поэмы о Великом инквизиторе», где выводит Христа, которого «все узнают». Ясно одно — вопрос этот «в его сердце не решен» и «настоятельно требует разрешения». Неслучайно именно к Ивану обращено благословение Зосимы: «Но благодарите творца, что дал вам сердце высшее, способное такой мукой мучиться, „горняя мудрствовати и горних искати"» [Там же, с. 65-66]. Последнее слово о вере и безверии Ивана не произнесено, да и принципиально не может быть такого «объективирующего завершения», приговора, в диалогизме полифонического романа.

Приходится констатировать, что такая «критика» В. Е. Ветловской в адрес М. М. Бахтина сама не выдерживает критики, так как сама аберрация смыслов производится на основании формальной логики эпизодических высказываний отдельных персонажей, а не целокупности их бытия в художественной ткани романа.

Это замечание приходится делать потому, что в своей работе В. Е. Ветловская, стремясь доказать несостоятельность концепции полифонического романа, не однажды солидаризирует позицию ее создателя с позицией Ивана Карамазова, стремящегося самоустраниться от деятельного разрешения «проклятых вопросов» бытия, остаться «при факте» и т. д.: «В своей теории романа Достоевского Бахтин не слишком далеко ушел от тех, кто остается на уровне героев этого писателя. И даже совсем не ушел. Напротив, беду читателей и исследователей Достоевского (невозможность подняться над уровнем его героев) Бахтин теоретически узаконил, возведя ее в принцип — в принцип полифонического романа, где уже не тот или иной герой и его слово (в обычной терминологии Бахтина — „голос"), а все герои с их словами (все „голоса") для автора одинаково значимы и ценны, где все они „равноправны"».

Замечу кстати, что подняться над уровнем некоторых героев Достоевского и в самом деле довольно затруднительно. Следуя ясной для него логике вещей, писатель уводил этих героев (с их идеями и программами) в такие далекие (или глубокие) сферы, в которых его читатели терялись и переставали что бы то ни было различать. Пути их собственной мысли были гораздо короче, а взгляд — уже. По поводу Ивана Карамазова Достоевский для себя записал: «Ив<ан> Ф<едорович> глубок, это не современные атеисты, доказывающие в своем неверии лишь узость своего мировоззрения и тупость тупеньких своих способностей» [Там же, т. 27, с. 48].

Превзойти такую глубину, какой Достоевский наделял своих героев, и подняться над ними действительно трудно. Это не значит, что сам писатель был неспособен это сделать. Какую бы свободу он ни предоставлял герою, эта свобода всегда относительна. И какими бы глубокими идеями он его ни наделял, эти идеи всегда остаются только частью еще более глубокой и всеобъемлющей системы воззрений, принадлежащей именно автору. Эта система не вмещается в тесные рамки «полифонической» концепции Бахтина, низводящей и Достоевского до уровня его персонажей. И хуже. Парадоксальным образом выходит так, что, будучи переведенной из плана поэтики в план содержательный, эта концепция на самом деле заставляет писателя одобрять не все и всякие «голоса», а только один — «голос» Ивана, его теорию, согласно которой нет никаких нравственных границ и запретов, нет узды и удержу никому и ничему, ни словам, ни делам, ибо раз и навсегда «все позволено» [1, с. 407-408].

Стремление В. Е. Ветловской во всем обнаружить «указующий перст» Достоевского и установить примат его интеллектуальной мысли над героями очевидно

и психологически вполне объяснимо. Но в пылу полемики исследовательница оказывается как бы в плену собственных преувеличений, от увлечения. Так, «голос» Ивана не сливается, да и не может быть слит, с его теорией: как и «голос» Раскольникова, он во многом противостоит ей. «Голос» Достоевского, по мысли М. М. Бахтина, разумеется, и рядом с его героями, и в большей степени одновременно в каждом из них. Каждый из них «завладевает автором» и через это оплотняется, становится «авторитетным». Не за счет своей правильной или неправильной жизненной установки, верных или ложных приоритетов и ценностных ориентаций, «системы воззрений» и пр. — все эти этические составляющие образа становятся лишь моментом в акте эстетического завершения, голос героя оплотняется и становится авторитетным в художественном бытии.

По большому счету художественному целому романа такое же дело до «глубокой и всеобъемлющей системы воззрений» Достоевского, как и до позиций его персонажей. Творческая активность автора не заканчивается солидаризацией с жизненной установкой главного героя (точнее даже с желаемым жизненным credo), хотя последняя может показаться ей и созвучной в определенные моменты. Оптический обман этой мнимой близости дезавуируется другой великолепной формулой создателя концепции полифонического романа — «симпатическое сопереживание», «милующее» своей творческой активностью «художественное бытие» героев, даже на первый взгляд не имеющей ничего общего с интерпретацией, предлагаемой В. Е. Ветловской («изобразить их все, признать их „равноценность" и „полноценность" и отойти подальше»). Эта творческая активность автора, его «симпатическое сопереживание» (Бахтин), имеет самостоятельную эстетическую ценность и значение помимо его личной эмоционально-ценностной ориентации, этических установок его героев и пр.

Так, общеизвестным считается тот факт, что Достоевский очень часто свои «самые дорогие», «свято чтимые», выношенные и пропущенные через «горнило сомнений» идеи использовал в художественно-прагматических целях при создании произведений: влагал подобные идеи в уста героев и персонажей, причем часто с сомнительной репутацией, чью жизненную позицию едва ли разделял, и даже самый «интимный» биографический материал использовал в ситуациях более чем двусмысленных. Достаточно вспомнить шутливую эпитафию Лебедева, якобы похоронившего свою ногу на Ваганьковском кладбище: «Покойся, милый прах, до радостного утра». А ведь известная эпитафия Карамзина имеет особую личностную значимость для автора — это надпись на могиле матери Ф. М. Достоевского.

Возможно, подход В. Е. Ветловской объясняется тем, что, вульгаризировав философско-эстетическую методологию М. М. Бахтина и редуцировав ее до однобокой и примитивной схемы, исследовательница как будто не нашла ничего лучше, как извинить ее создателя высочайшим уровнем философских обобщений, поражающих своей невероятной «глубиной» героев Достоевского, иными словами, отнести полифонизм М. М. Бахтина к завороженности самими идеями героев Достоевского.

Думается, что эта «система воззрений», о которой пишет В. Е. Ветловская, «не вмещается» в рамки полифонической концепции М. М. Бахтина вовсе не потому, что они ей «тесны», а скорее потому, что сами эти «воззрения» ей внепо-ложны — она просто о другом. В великолепной формуле М. М. Бахтина « герой завладевает автором» отражается все тот же творческий элемент стихийной увлеченности и отзывчивости, свойственный Достоевскому по отношению к любым персонажам, даже и к тем из них, чью «систему воззрений» писатель не мог «разделять». М. М. Бахтин, таким образом, стремится возвратить Эстетике словесного творчества ее главный и достойный предмет — Поэтику.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Мысль М. М. Бахтина стремится выявить, концептуально зафиксировать и обосновать уникальное художественное своеобразие поэтики Ф. М. Достоевского, тогда как мысль В. Е. Ветловской остается на уровне исключительно этической проблематики и выяснения иерархии ценностных ориентаций героев и автора-человека.

Литература

1. Ветловская В. е. Роман Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы». СПб.: Пушкинский Дом, 2007. 640 с.

2. Лаут Р. Философия Достоевского в систематическом изложении / Под ред. А. В. Гулыги; Пер. с нем. И. С. Андреевой. М.: Республика, 1996. 447 с.

3. Достоевский Ф. м. Полное собрание сочинений в 30 т. Л.: Наука, 1971-1990.

4. Бахтин м. м. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. 424 с.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.