Приглашение к дискуссии
Ю. Л. Аркан
ОПЫТ ОТЫСКАНИЯ ИСТОРИКО-ФИЛОСОФСКИХ И ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИХ ОСНОВАНИЙ ЭКОНОМИЧЕСКИХ ТЕОРИЙ
(Часть 1)
Большинство обычных людей полагают экономику наукой более или менее точной, по крайней мере, ведущей поиски объективных закономерностей во всех сферах хозяйственной деятельности. Множество учебников, излагающих те или иные экономические теории или обобщенные эмпирические факты прошлого и настоящего, предназначены, по мнению их авторов, для обучения и прояснения экономических закономерностей хозяйственной деятельности. Однако большинство профессиональных экономистов хорошо осведомлены о том, что ни один учебник и ни одна экономическая теория, за редкими исключениями, не способны дать ответа на возникающие ежеминутно вопросы, которые ставит перед участниками хозяйственной деятельности жизнь. Они (экономисты) говорят, что создают некую теорию, которая якобы обобщенно описывает поведение субъектов экономики в их хозяйственной деятельности. Более того, по умолчанию, все экономисты знают, что ни одна из исторически прошлых и новейших экономических теорий не дает ответа на вопросы, которые ставит хозяйственная жизнь и, более того, даже не указывает однозначно правильного направления действий и решений. Такая исследовательская деятельность похвальна и, может быть, даже очень полезна для людей, если бы не одно весьма специфическое свойство таких теорий: их попытка предсказывать будущее поведение хозяйствующих субъектов. И что является самым примечательным, так это то, что такое методологическое провиденциальное поведение экономистов повсеместно приветствуется и поощряется вплоть до присуждения Нобелевских премий.
Попытаемся разобраться в том, что закладывается в основу большинства экономических теорий. Большинство методов современного экономического исследования сложилось под воздействием их старшего собрата — естественнонаучного метода. В некоторых отношениях это помогло развитию экономических наук, но в других — задержало их. Попытка закладывать в основание экономических наук позитивистские и неопозитивистские, марксистские и неомарксистские идеи привела к тому, что экономическая наука перешла в разряд естественнонаучного исследования с его поиском «природных»
© Ю. Л. Аркан, 2005
«вечных» экономических законов. Увлечение экономистов поисками «строго научных», применяющих математические методы решений и теорий достигло апогея в Советском Союзе в период с начала 60-х годов и до конца 80-х годов прошлого века. Это увлечение «математическими методами» в экономике не прошло и до настоящего времени и в странах Запада. Чем иным можно объяснить, например, присуждение Нобелевской премии в области экономики двум американским экономистам — Роберту Мертону и Май-рону Скоулзу — уже на излете XX в. за работы в области методов оценки вторичных ценных бумаг и рисков и разработку обобщенной «формулы Блэка — Скоулза».
Позитивистская псевдоконцепция не только заразная болезнь современных экономических теорий, но и постоянная угроза самой экономической мысли. В той мере, в какой экономисты поддаются ей, они не занимаются собственным делом — проникновением во внутренний мир экономики, мир экономических решений, а ограничиваются определением внешних обстоятельств этих действий, то есть теми вещами, которые могут и должны изучаться статистически. Статистические же исследования для экономики — хороший слуга, но плохой господин. Статистические обобщения ничего не дают экономике до тех пор, пока она (экономика) с их помощью не выявляет мысль, стоящую за этими фактами.
В настоящее время экономическая мысль еще не освободилась от позитивистского заблуждения и не признала, что экономика — это целостное воспроизведение мысли прошлых экономических взглядов и теорий в сознании экономиста, опрокинутое в действительность. О провиденциальной стороне экономики и говорить не приходится, ибо хорошим экономистом-прогнозистом может считаться тот, кто хорошо понимает не экономические закономерности, а «дух народа» и его (духа) совпадение или несовпадение с представлениями о нем правящей элиты. Во всяком случае, правильность экономического прогноза мало зависит от знания экономических теорий, а более — от знания экономистом Духа народа и его (духа) взаимодействия с представлениями правящей элиты о своем народе. На макроэкономическом уровне прогнозы возможны лишь на медитативном уровне, но такие прогнозы, конечно, нельзя считать естественнонаучными и даже вообще научными. Будущее не дано предугадать никому!
При построении экономических теорий все еще в ходу самые различные виды заблуждений, порождаемых смешением экономического процесса и природного. К ним относятся не только очень грубые ошибки, когда экономические факты культуры и традиций считают производными от таких биологических фактов, как раса и наследственность, но и более тонкие заблуждения, влияющие на методы исследования и организацию экономического поиска. Перечисление последних заняло бы слишком много времени. Только после того, как все эти ошибки будут устранены, мы сможем решить, в какой мере экономическая мысль, обретя наконец присущие ей формы и характер, будет в состоянии построить науку о хозяйственной стороне природы человека.
Достаточно даже поверхностного знакомства с экономическими теориями, чтобы увидеть, что они не занимались рассмотрением и описанием некоего неизменного объ-
екта, каким он всегда был и всегда будет, а представляют собою всего лишь описание завоеваний человеческого разума на определенном этапе его истории.
В Европе XVII в. и начала XVIII в. проходили разнонаправленные, но тесно связанные между собою механизмом рынка процессы — развитие мануфактуры на Западе и закрепощение крестьян на Востоке. В Англии, при полном исключении из политической жизни основной массы народа, утвердились некоторые институты парламентской демократии. В остальной части континента развитие шло в противоположном направлении — резкого укрепления позиций абсолютизма, которому удалось, опираясь на вновь созданные постоянные армии и строго централизованную бюрократию, содержавшиеся в значительной мере за счет материальных ресурсов капиталистического уклада в экономике, ликвидировать сепаратизм феодальных магнатов, ограничить или даже свести на нет автономию провинциальных сословных учреждений, права религиозных меньшинств. Сдвиги в социальной сфере способствовали секуляризации жизни образованной части общества при сохранении традиционной роли церкви, изменению космологических воззрений, «научной революции», распространению Просвещения в качестве идеологии эпохи.
Речь идет об одном из переломных периодов европейской истории, когда ее течение совершило резкий поворот от изживших себя феодальных порядков старого режима к новому общественному строю — капитализму. Мощным ускорителем разложения традиционных и становления новых хозяйственных форм стал сложившийся к тому времени капиталистический рынок в Европе, посредством которого разрушалась былая хозяйственная замкнутость отдельных стран и регионов. Однако капиталистическая мануфактура в то время еще не имела количественного преобладания над преимущественно докапиталистическими формами общественного производства (см.: История Европы, 1994, т. 4).
Глубокими и необратимыми в период мануфактурного капитализма были перемены в духовной жизни европейских народов. Наиболее крупным интеллектуальным сдвигом стала секуляризация взглядов европейцев как на природу, так и на общество: утверждение естественнонаучной системы воззрений, базирующейся на успехах математики и механики. Суть этого эпохального переворота в общественном сознании европейских народов наиболее ярко проявилась на завершающем этапе «научной революции», отмеченной именами И. Ньютона, Дж. Локка и И. Канта. Огромная дистанция разделяет основы мировоззрения людей, живших в середине XVII в., и естественнонаучные представления поколения, которое было современником падения Бастилии. Столь же глубокими были изменения в господствующих философских, экономических и социально-политических взглядах.
Просвещение остро ощущало свое место в историческом процессе, в определении человечеством своего отношения к прошлому и в ориентации на будущее. На излете самой эпохи ей была дана итоговая оценка выдающимся мыслителем, философом И. Кантом: «Просвещение — это выход человека из состояния своего несовершеннолетия,
в котором он находится по собственной вине. Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого. Несовершеннолетие по собственной вине — это такое, причина которого заключается не в недостатке рассудка, а в недостатке решимости и мужества пользоваться им без руководства со стороны кого-то другого. Зареге а^е! — имей мужество пользоваться собственным умом! — таков, следовательно, девиз Просвещения» (Кант, 2001, т. 4, с. 27).
В те времена, когда экономика еще не выделилась как особая сфера деятельности, объектом познания служили решения повседневных задач хозяйственной деятельности, установление принципов и норм ведения хозяйства, государственные доходы, пути обеспечения общих нужд государства (см.: Шумпетер, 1989; Античный способ, 1933; Аристотель, 1983; История экономических, 1989). Первая законченная экономическая теория — доктрина меркантилизма — занимала ведущее положение в экономической науке в ХУ1-ХУШ столетиях. Меркантилизм был теоретической основой экспансионистской политики, проводимой Великобританией в тот период времени, и укрепления военного могущества государства (ее представители — Томас Мэн, Самуил Фортрей и др.). Наряду с меркантилизмом, приблизительно в тот же период времени имела распространение школа физиократов, к которой обычно относят Анн-Роберта-Жака Тюгро, Пьера Буагильбера, Франсуа Кенэ, которые переключили свое внимание из сферы торговли в сферу производства. Основой организации и функционирования экономики физиократы считали естественный порядок.
XVIII столетие было веком торговли. Интенсивный рост внешней торговли не должен заслонять менее впечатляющее увеличение торговли внутренней, происходившее вопреки множеству стесняющих ее препятствий. Развитие внутренней торговли, как правило, не фиксировалось никакой статистикой, однако самые разнообразные источники говорят о повсеместном росте местных и региональных рынков, что отражало крайне неравномерное в разное время и в разных районах Европы усиление позиций буржуазного уклада. Первые две трети XVIII в. были временем более быстрого развития внешней торговли по сравнению с развитием мануфактуры. Концентрация капитала в торговле, как правило, по-прежнему обгоняла его концентрацию в промышленности. Капиталы верхушечных слоев буржуазии были заняты преимущественно вне промышленности — в торговле, судостроении, банковском деле, не говоря уже о таких непроизводительных сферах, как откуп налогов, государственные займы, покупка государственных должностей. Главным перевалочным пунктом в заморской торговле стал Лондон. Английская столица сменила в этой роли голландский порт Амстердам. На этом экономическом фоне появилось экономическое учение, которое позже стало называться «классическим».
В отличие от физиократов, которые считали, что экономический строй — это система, которую должен открыть творческий ум, а властитель утвердить, Адам Смит исходил из того, что изобретать или создавать хозяйственный строй нет необходимости. Такой строй существует. В основе хозяйственного механизма находится и действует «эко-
номический человек». В погоне за собственной выгодой он направляется «невидимой рукой» к достижению такого результата, который и не входил в его намерения. Преследуя собственный интерес, человек способствует общей выгоде. Смит полагал, что экономической деятельности индивидуумов не надо препятствовать, не следует ее строго регламентировать. Он выступает против излишних ограничений со стороны государства, он за свободу торговли, в том числе внешней, за политику фритредерства, против протекционизма (Смит, т. 1). Государство призвано лишь создавать правовые основы экономической деятельности.
Развитие современного индивидуализма началось с работ Дж. Локка и далее получило свое развитие в трудах Бернарда Мандевиля и Дэвида Юма. В дальнейшем этой проблемой в различных ее аспектах занимались Адам Фегрюсон, Джозайи Такер, Адам Смит и Эдмунд Берк. Индивидуализм несколько иного толка развивался на континенте, он берет свое начало от идей картезианского рационализма, развитых в работах выдающихся представителей энциклопедистов, Руссо и физиократов. Первый взгляд — это продукт острого осознания ограниченности индивидуального ума и вызванного этим чувства смирения перед безграничными и анонимными общественными процессами, посредством которых индивиды создают вещи более великие, чем доступно их пониманию. Континентальный подход — это продукт неукротимой веры в силы индивидуального разума и вытекающего отсюда презрения ко всему, что не было им сознательно спроектировано и не вполне для него постижимо.
Антирационалистический подход, в соответствии с которым человек — не высокорациональное и непогрешимое, а достаточно иррациональное и подверженное заблуждениям существо, индивидуальные ошибки которого корректируются только в ходе истории, и которое стремится создать самое лучшее из несовершенного материала, представляет собой, вероятно, наиболее характерную черту английского индивидуализма. В своей знаменитой работе «Басня о пчелах» ярчайший представитель английского индивидуализма Б. Мандевиль писал так: «... мы часто приписываем превосходству человеческого гения и глубине его проницательности то, что в действительности обязано долгому времени и опыту многих поколений, очень мало отличавшихся друг от друга по природным способностям и благоразумию» (Мандевиль, 1974, с. 142). Для более полного представления о различиях континентального и английского индивидуализма приведем лишь небольшой пассаж из II части «Рассуждения о методе» Р. Декарта, где он доказывает: «часто творение, составленное из многих частей и сделанное руками многих мастеров, не столь совершенно, как творение, над которым трудился один человек». Далее он переходит к мысли, что «Спарта была некогда в столь цветущем состоянии не от того, что законы ее были хороши каждый в отдельности. но потому, что все они, будучи составлены одним человеком, направлялись к одной цели» (Декарт, т. 1, с. 256-257).
Адам Смит полностью разделял и использовал в своих работах понимание английского, а не континентального индивидуализма, он, в частности, писал: «... направляя эту промышленность таким образом, чтобы ее продукт обладал максимальной ценностью,
он преследует лишь собственную выгоду, причем в этом случае, как и во многих других, он невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения. Преследуя свои собственные интересы, он часто более действенным образом служит интересам общества, чем тогда, когда сознательно стремится делать это» (Смит, 1962, с. 332). Один из крупнейших социальных мыслителей XX в. лауреат Нобелевской премии Фридрих Август фон Хайек (1899-1992) так писал, характеризуя теорию А. Смита: «Поскольку вошло в моду высмеивать Смита и его современников за их якобы ошибочную психологию, я готов, пожалуй, рискнуть и высказать мнение, что для любых практических задач мы все еще можем больше узнать о поведении человека из "Богатства народов", чем из большинства претенциозных современных трактатов по "социальной психологии"» (Хайек, 2000, с. 31).
Влияние А. Смита сказалось не на одной экономической школе, практически оно коснулось нескольких из них: рикардовской школы (трудовая теория стоимости); тех школ и отдельных экономистов, которые разрабатывали проблемы цены и ценообразования рамках теории спроса и предложения (школа Маршала) или на основе потребительской ценности товаров (австрийская школа), тех, кто исследовал влияние и взаимодействие факторов производства (Сей). Экономическая доктрина Смита находилась в центре внимания и противников классической школы, выступавших против чрезмерной формализации экономических теорий (историческая школа, институционализм) (см.: Агапова, 1997).
Представители классической школы (Т. Мальтус, Ж.-Б. Сей, Дж. С. Милль) в экономике после А. Смита и Д. Рикардо во второй половине XVIII — первой половине XIX в., пришедшие на смену меркантилистам, стремились согласовать позиции Смита и Ри-кардо, других представителей «классиков» и, в известной степени, подготовили почву для формирования неоклассической школы в экономической науке. Милль был не только синтезатором идей классической школы, что, пожалуй, главное в его наследии, но и выдвинул ряд идей: развитие теории спроса и предложения, теории международной торговли, разработка методологических основ политической экономии, которые вошли в арсенал мировой экономической науки (см.: Милль, 1980-1981).
Увлечение универсальными схемами и законами функционирования экономики нередко сопровождается игнорированием национальных особенностей, многообразия условий развития отдельных стран, считали представители исторической школы. В большинстве работ и учебников по экономической теории и истории экономических учений либо замалчиваются, либо безосновательно критикуются работы представителей исторической школы, якобы потому, что представители этой школы не вправе претендовать на создание стройной, логически взаимосвязанной теории; они размыкают чисто экономическую сферу отношений, уходят от обобщения и анализа экономических процессов и зависимостей в историю, социологию, политику и философию.
Экономическая наука, считали представители исторической школы (Фридрих Лист (1789-1846), Вильгельм Рошер (1817-1894), Бруно Гильдебранд (1812-1878), Карл Книс
(1821-1892)), не может двигаться и обогащаться лишь в одном, заранее определенном, строго очерченном направлении, потому что со временем меняются проблемы, задачи и способы их решения. Всякая же односторонность ведет к перекосам, ошибкам и заблуждениям: универсализация экономических теорий неизбежно ведет к игнорированию национальных особенностей, многообразия условий развития отдельных стран.
Основоположником немецкой исторической школы считается немецкий экономист, политик и публицист Фридрих Лист. Универсальная и схоластическая концепция классиков, по мнению Ф. Листа, совершенно непригодна для практического использования, нормальная экономическая «система должна опираться на достоверные исторические факты». Экономическая теория «призвана разъяснять истинные национальные интересы, а не забивать головы практиков различными доктринальными соображениями» (Лист, 1891, с. 32). В своем основном труде «Национальная система политической экономии» (1841) Фридрих Лист разъяснял, что пропаганда свободы торговли, которая содержится в работах классиков, отвечает лишь национальным интересам Англии, ибо английские купцы покупают сырье и продают предметы мануфактурного производства, что подрывает неокрепшую промышленность Германии при отсутствии запретительных пошлин. Германские княжества в начале XIX в. были отделены друг от друга таможенными заставами, Но что парадоксально, по отношению к соседним государствам никаких пошлин не существовало, а англичане отгородили свой внутренний рынок от немецкой сельхозпродукции с помощью так называемых «хлебных законов».
Основная идея, заложенная в работе Ф. Листа «Национальная система политической экономии», состоит в трех основных принципах. Для достижения совершенных результатов в экономике «необходимо, чтобы различные индивидуумы были объединены умственно и материально и находились во взаимодействии». Нация представляет собою единое целое; она — результат предшествующего развития — ее истории, открытий, традиций, опыта, знаний и усовершенствований. Каждая нация является производительной настолько, насколько она сумела усвоить наследие прежних поколений и увеличить его собственными приобретениями, насколько естественные источники, пространство и географическое положение ее территории, численность населения и ее политическое могущество дают ей возможность развивать в высокой степени и гармонично все отрасли труда и распространять свое нравственное, умственное, промышленное, торговое и политическое влияние на другие отставшие нации и вообще на весь мир. Задача политики, по Листу, — в объединении людей и обеспечении экономического воспитания нации, это создаст условия для подъема производительных сил, который «начинается с отдельной фабрики и затем распространяется до национальной ассоциации». Надо поддерживать национальных производителей, пока они не окрепнут и перестанут бояться иностранной конкуренции.
Согласно учению Листа, все нации проходят состояние «дикости», затем преобладает «пастушеский быт», далее в своем движении они проходят «земледельческое», «земледельческо-ремесленное» состояние. В итоге нации переходят в заключительную
стадию, в которой гармонично развиваются сельское хозяйство, промышленность и торговля — «земледельческо-мануфактурное и коммерческое состояние». Каждой стадии, согласно теории Листа, должна соответствовать присущая ей экономическая политика, направленная на подъем производства, развитие производительных сил нации. Этот тезис как раз и направлен против универсальных рецептов классиков. Их проповедь свободы торговли в то время отвечала интересам Англии, но противоречила интересам экономически не окрепшей и политически раздробленной Германии.
Ф. Лист был сторонником активной экономической политики государства, он писал, что нельзя понять народное хозяйство как органическое целое, если исключить из него самое большое хозяйство, которое так непрерывно и так неотразимо влияет на все остальные хозяйства, — государственное хозяйство. «Народная экономия становится национальной экономией в том случае, когда государство или федерация охватывает целую нацию, обладающую самостоятельностью, способностью приобрести устойчивость и политическое значение». Во имя долгосрочных и коренных интересов нации государственная власть должна согласовывать и направлять усилия отдельных звеньев национального хозяйства. Лист в своих работах показал влияние политического единства и государственного управления на экономическое развитие, на прогресс национального производства и умножение национального богатства.
Историческая школа в экономике сформировалась в Германии, стране в то время экономически отсталой по сравнению с Англией, но с прочными традициями исторических и философских исследований. Теоретиков исторической школы объединяет, во-первых, негативное отношение к доктринальным положениям классической школы; во-вторых, при всех различиях во взглядах и тематике работ «историков» они отдают предпочтение изучению национального хозяйства с учетом его исторического развития, на основе сопоставления отдельных форм и деталей.
Взгляды представителей исторической школы во многом были сформированы социальной философией XVIII в., когда постулирование дообщественного состояния и теория общественного договора уже утрачивали всеобщее признание, уточнялись и представления о природе и содержании искусственной общественной реальности. Многое в трактовке «общественно-искусственного», свойственное теоретикам гражданской философии XVII в., было подвергнуто критике, ограничениям и дополнениям, воспроизводить и комментировать которые здесь нет необходимости, поскольку сама трактовка общества как продукта деятельности людей, то есть как искусственно созданной реальности в то время для многих представлялась самоочевидной и не подвергалась сомнению.
Присущее некоторым направлениям философии того времени «органическое» («организменное») понимание общества базировалось на совершенно противоположных предпосылках. В их представлениях общество — это уже не искусственно созданный людьми конструкт, а, подобно природным образованиям, есть «естественно выросший» организм. Идея неповторимой исторической индивидуальности (будь то личная или индивидуальность сословия, народа и государства) стала одной из централь-
ных в романтике и в разных формах культивировалась в романтически ориентированной социальной философии и философии истории. Представлялось самоочевидным, что такого рода «живая» историческая индивидуальность не может быть продуктом какого бы то ни было искусственного конструирования. Этого взгляда, иногда и не совсем осознанно, придерживались такие видные мыслители, как Фергюсон, Смит, Рикардо, лорд Актон.
Романтики стали соавторами «открытия» в Новой философии, принятого и по сию пору философского противопоставления механизма и организма, механического и органического, в том числе и применительно к обществу. Если сопоставить с более ранней философской ситуацией и обратиться, для примера, к Гоббсу, нетрудно обнаружить, что для него этой оппозиции не было, что он использовал органические и механические «модели» как взаимозаменяемые, трактуя организм животных по аналогии с механизмами, а «части» и механизм государства — с «органами животных». «Образ общества-организма» во всех существенных параметрах противоположен «модели общества-механизма» в социальной философии XVII в. Механизм искусственно создан мастером; организм рождается, живет и умирает естественным образом. Механизм имеет источник движения вне себя и делает лишь то, что замыслил конструктор; организм «самодвижется» и живет благодаря внутренним органическим силам. Части и детали механизма могут заменяться; органы организма уникальны и незаменимы.
Вопрос, что является жизненной основой общественного организма и составляет его «динамические жизненные силы», важен для любой «органической» социальной теории, но в сравнении с общим «организменным» пониманием общества он вторичен. Основания жизненного единства общественного организма могли осмысляться по-разному: как мистические, религиозные, национальные и психические, как укорененные в родстве по крови и почве, или же приписываться Богу и космическим силам, но во всех вариантах речь шла о «над-индивидуальных» коллективных безличных основаниях совместной жизни людей. При этом большинство философов иррационального направления проецировало свои представления об органическом обществе и человеке в сферу идеалов, — в идеализированное и в такой форме никогда не существовавшее прошлое или же в воображаемое и желанное будущее, иными словами, в социальную утопию, тогда как современное буржуазное общество вполне соответствовало (по их представлениям) механистической модели1.
Надо иметь в виду, что элементы универсалистских и даже органицистских трактовок общества в XIX в. обретали признание и в позитивистской социологии. Но как верно отмечал Трельч, «органология исторической школы... принципиально отлична от эмпирически биологической органологии школы Конта» и позднее — Спенсера, ее центр тя-
1 Обращаем внимание, что и знаменитое противопоставление «общества» и «общины» («общности») у Ф. Тенниса предстает, в первую очередь, не столько как описание реально существовавших в истории общественных образований, а как изображение полярных «механистических» и «организменных» моделей социальной жизни (см.: Теннис, 2002).
жести лежит в идее народного духа и его органического проявления» (Трельч, 1994, с. 238). Естественно, что позитивистской установке, ориентированной на естественнонаучное понимание организма и организации, подобные понятия были совершенно чужды.
Гражданская философия XVII в., а вместе с ней и экономика, формировались в русле так называемого «юридического мировоззрения». Это означало, что якобы искусственно сконструированное в результате общественного договора государство (общество) было понято в первую очередь как «правовой порядок», совокупность систем правления и законодательства. Общественные качества человека предстали как совокупность его прав и обязанностей в качестве правосубъекта, а право — как регулятор всех общественных отношений между людьми. Центральными элементами такой «юридической» трактовки общества стали теории «естественного закона» и неотъемлемых «естественных прав» человека.
В следующем столетии стало уже очевидным, что общество не сводится только к правовому порядку и что наряду с правоотношениями существуют и иные многообразные общественные связи между людьми. Но и тогда мало кто сомневался, в том, что правовая и законодательная организация общества составляют ядро так называемой «второй» (общественной) «природы человека» и общества в целом, хотя философское осмысление самого права, его содержания и роли подвергалось при этом существенным преобразованиям.
Историзм в философии и экономике складывался постепенно, уже в XVIII в. в разных формах философии истории формировались предпосылки для различных вариантов последующего философского и экономического историзма. В числе таких предпосылок, помимо «феодального историзма» и «исторической школы права», были представления Монтескье об исторической обусловленности общественных институтов, политических и правовых форм «духом законов» и «духом народов», выводы Руссо об исторических изменениях «природы человека» (ранее считавшейся вечной и неизменной) и критика им «цивилизованного состояния», схемы исторического прогресса Тюрго и Кондорсе, «вечная идеальная история» Вико, теория «культурно-исторического процесса» Гердера, уже упоминавшиеся «культурологические» построения Шиллера и др. В первой половине XIX в. оформились гегелевский, романтический, марксистский, позитивистский эволюционный историзм, появилась и историческая школа в экономике.
Бурная интеллектуальная и общественная жизнь конца XVIII — начала XIX в. дала развитие многим философским и социально-экономическим направлениям, о которых упоминалось выше: позитивизм, романтизм, марксизм и другие. Распространились социально-экономические утопии Уильяма Томпсона, Джона Грея, Анри де Сен-Симона, Шарля Фурье, Роберта Оуэна, Жана Сисмонда де Сисмонди как проявление идей социализма — некоей смеси рационализма и социального романтизма. Появление утопий было во многом связано с неприятием тех негативных проявлений, которые продемонстрировал бурно развивающийся капитализм с его буржуазным укладом жизни, нарастающим неравенством людей, жестокой эксплуатацией, в том числе детей, появлением во все
расширяющихся масштабах «деклассированных» и «маргинальных» представителей всех слоев общества. Попробуем разобраться с вопросом: что такое утопия в общем виде?
В своей самой знаменитой книге «Идеология и утопия», вызвавшей некогда многолетнюю оживленную полемику между его критиками и сторонниками, Карл Мангейм не занимался анализом и обсуждением того, кто и как понимал утопию и идеологию до него. Он предпочел сразу уведомить читателя, какие значения он придает этим понятиям. Эти дефиниции уместно воспроизвести почти полностью. «Утопичным является то сознание, которое не находится в соответствии с окружающим его "бытием"» (Мангейм, 1991, с. 113). «Однако, — продолжал Мангейм, не каждую ориентацию, не соответствующую данному "бытию", трансцендентную по отношению к нему и в этом смысле "чуждую действительности", мы назовем утопичной. Мы будем считать таковой лишь ту "трансцендентную по отношению к действительности" ориентацию, которая, преобразуясь в действие, частично или полностью взрывает существующий в данный момент порядок вещей.
Ограничивая утопическое сознание рамками той трансцендентной по отношению к реальности ориентации, которая взрывает существующий порядок, мы установили главное различие между утопическим и идеологическим сознанием. Можно ориентироваться на далекие от действительности, трансцендентные бытию факторы, и, тем не менее, стремиться к сохранению или постоянному репродуцированию существующего образа жизни. Утопичной же подобная несоответствующая бытию ориентация становилась лишь тогда, когда она действовала в направлении, неизбежно ведущем к уничтожению существующей "структуры бытия"» (Мангейм, 1991, с. 113). Иными словами, идеология, даже выходя за пределы и противостоя наличной общественной реальности, в принципе может быть интегрированной в нее, тогда как утопия — не может. Стоит сразу же заметить, что трактовка Мангеймом идеологии в сравнении с марксовой «критикой идеологий», да и с другими работами по этой проблематике выглядит несколько односторонней и «плоскостной». Но поскольку в данном контексте об идеологии речь не идет, это может быть оставлено без комментариев. Что же касается утопии, то ее дефиницию можно признать удачной в той мере, в какой она фиксирует главное необходимое и достаточное качество социальной утопии — ее нереализуемость в данной общественной системе. Все другие уточняющие и дополняющие определенности утопического сознания будут относиться к специфическим типам, видам и формам утопического сознания. Нетрудно видеть, однако, что романтическое сознание, в соответствии с дефиницией утопии Мангеймом и ее конкретизацией, изначально утопично. Но оно таково и согласно другим определениям утопии.
Как известно, Ф. Энгельс в работе «Развитие социализма от утопии к науке» противопоставлял утопический социализм научному социализму. Оба несовместимы с существующей капиталистической общественной системой, «взрывают» ее и потому, в терминологии Мангейма, являются утопиями. По мысли Энгельса, научный социализм основывается на объективном познании законов общественного развития, он не только может быть, но и необходимо будет осуществлен практически. Этим он отличается от утопического социализ-
ма, не опирающегося на подобное знание и не имеющего шансов на осуществление. Объективное, по мысли Энгельса, различие утопического и научного социализма для его признания таковым предполагает, однако, и наличие «субъективного момента», то есть согласия, что материалистическое понимание истории и марксистская теория научного социализма являются истинными. Предлагались и другого рода ограничения понятия утопии, — уже с «субъективной стороны». Утопия, по первоначальному этимологическому значению, — это «место, которого нет», нечто не существующее. Если, мол, мыслитель полагает, что такое «место» не только не существует, но и в принципе неосуществимо, он утопист в полном смысле слова, тогда как проекты общественного переустройства, не сопровождаемые подобным убеждением, не должны считаться утопическими.
Существенно, что для Мангейма в общей дефиниции утопии не важен временной вектор утопии, но важно, что она неосуществима в рамках данного общественного порядка. Поэтому утопия может быть обращена как в прошлое («консервативная»), так и в будущее («прогрессивная»), а то и без всякого временного вектора.
Одним из интересных моментов в «Идеологии и утопии» стали сконструированные Мангеймом исторические типы, виды и стадии утопического сознания. Методология здесь та же, что и при конструировании идеальных типов вообще. Под «чистыми типами и стадиями утопического» Мангейм понимал не «метафизические сущности, пребывающие как бы вне сферы конкретного сознания индивида (подобные гегелевскому "духу"), а "конкретные структуры сознания" конкретных исторических индивидов» (Мангейм, 1991, с. 127), оговаривая, что «типы социально-исторического сознания никогда не воплощались в чистом виде в каком-либо одном человеке»; а существовали «часто в соединении с элементами других типов» (Мангейм, 1991, с. 128). В результате Мангейм в западной истории выделил его четыре исторические формы (типа, стадии) утопического сознания: «оргиастический хилиазм анабаптистов»; «либерально-гуманистическая идея»; «консервативная идея» и «социально-коммунистическая утопия».
Историки утопической мысли достаточно единодушны в том, что в большинстве прежних утопий (включая и религиозные утопии) основанием их были преимущественно моральные мотивы. Весь рационализм в социальной философии (включая просветительский), в той мере, в какой он противопоставлял существующей «неразумной» исторической действительности модели должной и разумной организации общества, которым противостояли любые тенденции оправдания реальных исторических порядков, неизбежно включал в себя элементы утопического сознания. Но именно в силу этого рационалистические утопии, как и рационализм в целом, были (как отмечалось выше) изначально неисторическими.
Ко времени появления «Речей о религии» Шлейермахера (1800 г.) романтическая «эстетическая идея» была дополнена столь же романтически понятой «религиозной идеей», в результате чего (по распространенному мнению) и сложился «раннероманти-ческий идеал универсальной культуры как некоей пантеистической религии гуманности» (Шлегель, 1983, с. 402). Однако первоначальный оптимистический энтузиазм длился
недолго. Наступило разочарование и в идеалах переустройства жизни всего общества на эстетических началах и религиозного обновления на базе романтически понятого религиозного чувства, равно как и во всей первоначальной романтической программе «образованности». Эстетическая «утопия для всех» внутри романтического движения утрачивает свою регулятивную роль, в лучшем случае превращаясь в «личное дело» избранных. Но она в разных ее формах и проявлениях сохраняется и позже в качестве существенного элемента романтической мысли, в том числе в трактовке роли эстетического созерцания и искусства А. Шопенгауэром, «эстетизации жизни» У. Морриса и даже в «сверхчеловеке» Ф. Ницше.
Как справедливо напоминал В. Жирмунский, «понятие Золотого века — любимая историческая и философская идея XVIII в.» (Жирмунский, 1996, с. 114). Это был отнюдь и — в первую очередь — не только руссоистский вариант золотого века первобытной невинности. Для того же Руссо в первом его трактате аналогом Золотого века стала древняя Спарта (в противоположность Афинам). В античности искали Золотой век Вин-кельман, Гете и Шиллер, позднее — Я. Буркхардт, Ф. Ницше и М. Хайдеггер.
В ранний период братья Шлегели начинали с романтической идеализации античности. Но наиболее последовательную и восторженную интерпретацию древнегреческого общества в качестве идеала для всех времен и народов (в поэзии и в романе «Гипери-он») создал Ф. Гельдерлин. Не без оснований полагают, что среди романтиков, а, возможно, и из великих мировых поэтов вообще он был, возможно, самым стойким энтузиастом античности (Берковский, 1973, с. 280).
Древняя Греция Винкельмана, Лессинга и Гердера, Гете и Шиллера, затем Гегеля, еще позже Ницше, а в ХХ в. Хайдеггера — это во многом контрастирующие и противоречащие «образы Греции», в которых немецкая философия и искусство воплощали не только свои знания о древнегреческой культуре, но в первую очередь сами себя. У Гельдерлина Древняя Греция — не исторически действительная, а «фиктивная», Золотой век якобы воплощенной эстетической утопии. «Афинянин вышел прекрасным из рук природы, прекрасным душой и телом», и «первое детище человеческой, божественной красоты есть искусство». Человек «хочет постигнуть себя, поэтому он воплощает в искусстве свою красоту. Так создал человек своих богов. Ибо вначале человек и его боги были одно целое, когда существовала еще не познавшая себя вечная красота». «Первое дитя божественной красоты — искусство. Так было у афинян. «Второе — религия. Религия — это любовь к красоте... Так и было у афинян» (Гельдерлин, 1988, с. 145). Без поэзии и красоты греки никогда не стали бы «народом философов», ибо «философия... родится из поэзии бесконечного божественного бытия...», из чувства «полной чистой красоты» (Гельдерлин, 1988, с. 147).
Характеризуя «консервативную форму утопии», К. Мангейм с полным основанием подчеркивал, что она «может быть полностью понята лишь в свете ее борьбы с другими, сосуществующими с ней, формами утопии. Ее непосредственным противником является либеральная, переведенная в рационалистическую сферу, идея. Если в послед-
ней ударение делается на долженствовании, то в консервативной идее это ударение ставится на бытии. Нечто именно потому, что оно есть, уже обладает высшей ценностью...» (Мангейм, 1991, с. 147). Утопизм — действительно одна из существенных характеристик романтического мировоззрения в целом, это, разумеется, не означает, будто каждый мыслитель, принадлежавший романтической социально-философской традиции, обязательно конструировал некие утопические образы идеального общественного состояния. Утопическая тенденция заложена уже в исходной социальной позиции романтики, в присущем ей негативизме в отношении общественной действительности и в противопоставлении ей идеала.
Теперь вернемся к социально-экономической утопии. Представителей этого направления в первую очередь объединяет критическая направленность работ, стремление нарисовать картины более справедливого общества. Следует отметить, что идеи и представления первых социалистов во многом носили декларативный и утопический характер, как, впрочем, и более поздних их последователей — «научных» социалистов. Выше была рассмотрена идея утопии. Нами дан краткий генезис этой идеи, начиная с античной и средневековой утопии. Перейдя к романтической утопии, мы выяснили, что утопия, даже если она и несет в своем основании некие сциентистские основания, не перестает быть утопией, в силу невозможности фактической их реализации.
Рассмотрим несколько подробнее взгляды наиболее известных идеологов социально-экономической утопии, на современное им общество и черты видевшегося им будущего общественного строя.
Обращают на себя внимание идеи Жанна Шарля Леонарда Сисмонда де Сисмонди (1773-1842), ученика и последователя А. Смита, историка, автора 31-томной «Истории французов». Его экономические взгляды претерпели эволюцию под влиянием последствий одного из первых промышленных кризисов (1815-1817), его поразил невиданный размах безработицы, разорения мелких ремесленников, банкротства предприятий, бунты рабочих против машин. Сисмонди приходит к парадоксальному выводу: «Труд наемных рабочих вытесняется машинами. Совокупный спрос на выпускаемую продукцию падает. Рабочих увольняют, потребление сокращается, а машины, не зная никаких потребностей, не предъявляют спроса» (см.: Сисмонди, 1936). Предприниматели, стремясь сохранить свои доходы, в период кризиса, при падении спроса, продолжают выпуск товаров, конкуренция заставляет их экономить не только на вещах, но и на людях. Сисмонди подверг резкой критике экономическую систему капитализма, при этом он сделал критические высказывания в адрес представителей классической школы, вступив в полемику со своим учителем, взгляды которого до недавнего времени полностью разделял. Позицию Сисмонди можно выразить в его известном восклицании: «Как? Богатство — все, а люди — ничто?».
В своей социально-экономической теории Сисмонди выдвигает следующие положения. Во-первых, главное, чтобы произведенный продукт нашел сбыт, был реализован, то есть нашел своего потребителя. «Расширение производства, — писал Сисмон-
ди, — не имеет смысла, если не решается проблема рынков, если не повышаются доходы и снижается потребление населения». Он отметил, что «нация может разориться и от того, что тратит слишком много, и от того, что тратит слишком мало». Нельзя тратить слишком много, потому что будут проедены запасы, выйдет из строя оборудование, не восстановятся капиталы. Но нельзя тратить и слишком мало, тогда продукт не находит сбыта, сокращается производство, рабочие становятся пауперами, растет число безработных.
Во-вторых, по наблюдениям Сисмонди, спрос не следует автоматически за предложением, он отстает от предложения и сдерживает рост производства. Сисмонди полагал, что частный интерес не образует общего интереса, как это постулировали представители «классической» школы. Итак, он подверг сомнению основополагающий принцип «laissez faire». «Интересы общества, — полагал Сисмонди, — должны определяться соображениями, которые не зависят от частного производителя». Правительство должно вмешиваться в ход экономических событий, чтобы регулировать беспорядочный рост промышленности и сдерживать погоню за богатством. Оппонируя А. Смиту, Сисмонди отмечал, что капитал предназначен для того, чтобы привести в движение труд, все источники народного дохода проистекают из труда. Употребление же богатства в виде капитала должно быть направлено на то, чтобы применить труд. Рост производства, если одновременно увеличивается число бедняков и безработных, не может служить показателем богатства.
В-третьих, по мнению Сисмонди, жизнь не подтверждает положений классиков об автоматическом приспособлении спроса к предложению: «Воздержимся от этой опасной теории равновесия, которое восстанавливается само собой... Правда, со временем некоторое равновесие восстанавливается, но путем невероятных страданий».
В-четвертых, в падении спроса «виноваты» машины, «несколько машин стали делать работу тысячи людей». «Технические нововведения до сих пор причиняли крупные убытки нации, — писал Сисмонди, — вызывали сильное уменьшение дохода и, следовательно, потребления». То, что делают машины, отнимается у рабочих, сокращается число производителей, снижается число занятых, обостряется конкуренция между рабочими и потому падают заработки. Понятно, что теория недопотребления Сисмонди построена на несколько ошибочном представлении, будто весь спрос — это лишь потребительский спрос. Хорошо известно, что наряду с потребительским существует и инвестиционный спрос, так как с появлением в производстве машин расширяется спрос на оборудование, металл, энергию. Производство промышленных машин создает особый рынок, который существует параллельно с потребительским.
Как мы можем видеть, Сисмонди расстался с иллюзиями универсальной экономической свободы, но его идеи не составили новой или хотя бы обновленной социально-экономической теории. Его предложения и выводы во многом утопичны и эмоциональны, а часто и слабо аргументированы. Сисмонди в своих работах, как и его современники-романтики, идеализировал прошлое, находил в нем истоки гармонии.
Как уже отмечалось, зарождавшийся капитализм начала XIX в. породил и острые коллизии в обществе. Еще один представитель утопической мысли Анри де Сен-Симон (1760-1825) был не только выдающимся философом, мыслителем, историком и экономистом, но и прожил весьма авантюрную жизнь. Он — потомственный аристократ, активный участник американской войны за независимость, хозяин роскошного парижского салона, крупный финансовый спекулянт, автор грандиозных проектов и ярких публицистических трактатов, к концу жизни разорился и стал практически нищим, продавшим свою одежду, чтобы «иметь возможность переписать свое сочинение».
Сен-Симон попытался отыскать причины, лежащие в основании общественного и исторического процесса. В отличие от Сисмонди, он не идеализировал прошлое, призывал не смешивать «пережитки прошлого» и «зародыши будущего», но, как и он, стремился найти пути преодоления острейших социальных и гуманитарных коллизий, порожденных становлением капитализма, найти пути перехода к более совершенной социальной организации. Сен-Симон полагал, что общественный и социальный прогресс основан на экономической силе банкиров и промышленников, на созидательной деятельности ученых. Основываясь на такого рода представлениях, он выступал как проповедник индустриализма, понятого им весьма своеобразно. В системе индустриализма Сен-Симон видел путь к постепенному совершенствованию общественных отношений. Систему социальных и политических идей, выдвинутых им, именуют «индустриальной параболой» Сен-Симона. В обществе, по мнению Сен-Симона, «существуют две группы людей — пчелы и трутни, работники и бездельники. Первые — основа общества, От вторых нужно избавляться». Если общество потеряет своих главных промышленников, ученых, банкиров, нация превратится в безжизненный организм, считал Сен-Симон. Управлением должно заняться экономическое правительство, оно сменит политиков и вместо управления людьми станет управлять вещами. Тогда политическая экономия займет свое истинное место, полагал мыслитель. От идей, выдвинутых Сисмонди и Сен-Симоном, можно протянуть цепочку к современным теориям постиндустриализма.
Идеи первых социалистов во многом опирались на теоретические положения Д. Ри-кардо, но они содержали критику исходных постулатов классической школы. Высказанные идеи достижения социальной справедливости не носили целостного характера, но теории утопического социализма оказали большое влияние на развитие науки об обществе и явились предтечей идей научного социализма.
К середине XIX в. закончился важнейший этап развития европейской интеллектуальной мысли. Например, в лице немецкой философской традиции она достигла высот и совершенства в построении универсальных философских систем. Движение дальше в этом направлении стало бессмысленным и невозможным. Хотя в недрах университетской философской жизни еще долгие годы сохранялась норма доказывать профессионализм и уровень построением «своей» философской системы, большого теоретического значения и историко-философского смысла это уже не имело. Системосозидание стало анахронизмом, равно как и натурфилософия оказалась безжизненной перед ли-
цом науки. Почти такое же положение случилось и в сфере экономических теорий, системы с претензией на всеохватывающую теорию продолжали создаваться, но они все больше напоминали надгробные памятники своим создателям, чем искрящийся жизнью хозяйственный организм.
Стали ясно различаемы три тенденции. Одна вызвана к жизни теоретической экспансией науки, которая стала энергично претендовать на теоретическую самодостаточность. Носители этой тенденции стали отрицать спекулятивно-философские принципы построения теории природы, особенно если они заимствованы «извне», а не родились в структуре наблюдений и экспериментов, вместо них естествознание начинает основываться на законах и математическом формализме. От философии стали требовать исключительно прикладное дополнение к положительному научному знанию. Ей вменяют его методологическую шлифовку, упорядочение, классификацию и другие подобные операции. «Наука сама себе философия» — один из популярнейших лозунгов, формировавших мышление ученых со второй половины XIX в. Перед философами возникла реальная перспектива обслуживать научную практику. От самой философии требуют, если она еще надеется на признание, следовать канонам и нормативам науки. Она сама должна тоже стать позитивной. То есть должна представлять знание, приемлемое с точки зрения научных стандартов. В дополнение к этому и методологические принципы ее должны быть гомоморфны таковым же в науке. Особенно впечатляюще сформулировал это положение австрийский философ Франц Брентано (1838-1917), заявив, что в философии не может быть иного метода, кроме методов естествознания. Экономическая наука в этот период полностью перешла на естественнонаучную методологию.
Вторая тенденция характеризовала главным образом философский истеблишмент, которого, впрочем, не избежала и политэкономия. Она выразилась в различных способах поддерживать философскую или экономическую автономию от посягательств внешних сциентистских влияний. Это выразилось в появлении традиции группироваться в различные философские и экономические школы, ориентированные на классические философские и экономические образцы. Поскольку сохранять в неколебимой цельности великие философские и экономические системы было невозможно, стали складываться школы, развивающие частные аспекты великих систем. Возникло эпигонство, коммента-торство и интерпретаторство. Все вместе это отражало некую консервативную сторону философской и экономической жизни. Естественно, что первой такой препарации и такой судьбе подверглась гегелевская философия, а в экономике — теории А. Смита и Д. Рикардо. Правда, в гегельянской традиции возникли две тенденции: мятежная, оформившаяся, главным образом, вне стен университетов (младогегельянство), и вполне академическая, солидная, продолжавшая следовать общему духу метода Гегеля (Куно Фишер). После того как перспективы конструктивного потенциала гегельянства стали проблематичны, оно уступило место натиску нарождающегося кантианского эпигонства. Эта тенденция определилась к началу 70-х годов XIX столетия, когда кантовская философия в различных модификациях овладела германскими университетами: О. Либманф,
А. Ланге, Г. Файхингер и другие кантианцы первого поколения. За ними шли представители известных неокантианских школ — баденской и марбургской, — с которыми дух кантовской философии вошел в XX столетие. Обе эти тенденции хорошо описаны и представлены как основное содержание историко-философского процесса и движения экономической мысли с середины девятнадцатого столетия.
Однако в интеллектуальной жизни Европы существовал еще один мир идей, находившийся за пределами упрочившихся форм философствования и академической жизни. Этот мир образовался в результате развития третьей тенденции европейской мысли, отдельные представители которой, хотя хорошо известны, но в целом она не осознана. Эта тенденция оформилась как следствие сознательной конфронтационной позиции в отношении классической философской традиции, причем в форме ее университетского бытования. Указанная тенденция в интеллектуальной жизни Европы оказала глубокое влияние и на построение разного рода экономических теорий, пытавшихся синтезировать английский индивидуализм с континентальным, в результате которого на свет появились идеи, которые не нашли должного признания у историков экономической мысли. Примером такой экономической теории может служить теория национальной экономики Отмара Шпанна (см: Spann, 1923).
Критика классического наследия не имела аналитического характера, а преследовала уничтожение самой формы университетского философствования. Философы этой тенденции искали свои идеи не в философской традиции, которая представлялась им нередко историей философских недоразумений, историей господства ограниченностей и философских предрассудков. Ей они противопоставляли совершенно иной мир, мир космических волепроявлений, мир жизненных порывов, мир борьбы тайных сил, побед и трагедий духа, мир проявлений гениальности, глубин личностных переживаний и побуждений, из которых рождается творчество. Обычным гносеологическим разработкам они противопоставляли силу прозрения таинственных глубин сущего, которой одарен не каждый и которая проявляется не всякий раз, когда к ней пытаются прибегнуть. Внешне, терминологически эта способность проницать в сущее, схватывая ее в полноте, известна под именем интуиции. Но и в ее понимании произошел радикальный сдвиг. В ней не осталось почти ничего от картезианской рациональной интуиции, способной раскрывать структуру математической или формальной истины, ни от кантовского наглядного усмотрения (Anschanung). Образцом для нее стала служить художественная интуиция, подобно тому, как вообще процесс художественного освоения и постижения мира был признан высшим и совершенным из возможных способов духовного отношения человека к миру. Отдельные представители этой тенденции хорошо известны в истории философии и в истории духовной культуры Европы. Это Шопенгауэр и Ницше. В известном смысле они — философские классики, но классики не в том же смысле, в каковом признаются Декарт, Лейбниц, Локк, Кант, Фихте, Гегель и другие. Их вхождение в философию было интеллектуальной революцией, бунтом. Они опрокидывали философскую традицию, скандализовали общепризнанные имена, понятия и проблемы. Они меняли философскую стилистику и саму технику философствования. Их аргументация
не считалась с требованиями сложившегося философского дискурса и основывалась на убеждающей силе художественного образа, публицистической экспрессии и эмоциональной возбудимости больше, чем на логически выстраивающихся суждениях и кропотливой аналитике предпосылок умозаключений. Но не в этих чертах их творчества заключалась бунтарская сила. А. Шопенгауэр и Э. Гартманн, затем Ф. Ницше отдернули занавес, скрывавший совершенно иной мир бытия, от которого по разным обстоятельствам отворачивалась вся прежняя философия. Можно сказать, оказалась неспособной обнаружить, поскольку продвигалась в проблемных структурах и понятийных смыслах, начисто лишенных способности создать хотя бы намек на то, что не предсказывалось содержанием тех предпосылок, принципов и установок, в границах которых только и могла проявлять себя классическая форма философствования.
Для творцов новой мысли это обстоятельство было более чем понятно, оно послужило поводом подчеркивать с возрастающей настойчивостью мысль, что традиционное философствование не ухватывает самого главного, ради чего только и имеет смысл философствовать — саму жизнь. Вместо нее оно предпочитает в системе застывших категорий и утонченной аналитике анатомировать ее лишенное жизни механическое скопище предметных агрегатов. Поэтому представители нового философского поколения не только провозгласили немочь прежней философии и постарались от нее отделаться, но и предложили новые образцы, новое направление, по которому она должна идти. Если коротко отметить существенное в этих новых предложениях, то следует обратить внимание на резкое неприятие рационализма в форме той рассудочности, которая воспроизводила стандарты повседневности господствующей европейской цивилизации с ее наукой и техникой. Именно это обстоятельство насторожило весь интеллектуальный мир Европы, воспитанный на вере в разумный прогресс, на убеждении в подвластности разуму всех проблем, встающих перед покоряющим природу цивилизованным человеком, и ясном восприятии безграничности достигнутого процветания. Утилитаризм в жизни и нравственности дополняли эту систему убеждений.
Мыслители нового поколения не просто отбросили эти «основания XIX столетия», о которых несколько позже в новом их понимании напишет впечатляющий трактат Х. С. Чем-берлен, но показали их беспочвенность. Разум поверхностен и прикрывает логическими ухищрениями то, чего он постичь не в состоянии. Это ощутительное, но рационально непостижимое бытие и есть истинный корень жизни. Жизнь бессознательна, импульсивна и вне-рациональна, исполнена противоречий, неразрешимостей, неудовлетворенных стремлений и трагических противоречий. Если она и была где-то предметом адекватного воспроизведения, так это в искусстве. Художественный процесс — одно из наиболее доступных нам адекватных проявлений жизни. Таким образом, новое философское движение ясно утверждалось как враждебное старому доброму рационализму и было последним отмечено как иррационализм. Интуитивирование, в котором сосредоточивается вся мощь творческого порыва, прорывающего пелену, отделяющую укрощенную повседневность застывшего мира от живых космических начал души, — вот единственная возможность постичь смысл истин-
но существующего. Поэтому новая философия именует себя философией жизни или философией смысла. Она принципиально индивидуалистична, принципиально отделена от признанных интеллектуальных традиций. Она всегда стремится отойти от уже протоптанной тропинки и проложить свою. Ей присущ бунтарский импульс, нередко, впрочем, сводящийся к стилистическому оригинальничанью и эпатажным суждениям, а не к серьезным и основательным постижениям. По этим причинам новая тенденция философствования упорно отторгается университетами и теми учреждениями стандартной культуры, в которых упрочились традиционные школы философии. Редко кому из творцов новых течений удается укорениться в них. О жизненных судьбах Шопенгауэра и Ницше хорошо известно. Но они не исключение. Георгу Зиммелю, который был «первым из мыслителей, кто эксплицитно исследовал возникающую с появлением денег проблему цинизма» (Слотердайк, 2001, с. 352), лишь с большим трудом удается получить признание и профессорское достоинство. Задолго до него один из «бунтарей», возмущавших благополучие жизни немецких университетов, Я. Ф. Фриз скитался по философским кафедрам, нигде не получая признания со своей «антропологической критикой разума». Надо признать, что и сами философские новаторы не так уж и стремились к признанию в мире официальной учености. Они ей противостояли и находились на ее окраине.
Ни одна парадигмальная философия или научная доктрина не бывает настолько мощной, чтобы утвердить свое господство без остатка. Всегда остаются у них «слабые места», плохо или вовсе не объясненные факты или феномены, плохо поддающиеся разработке проблемы, которые на самом деле маркируют границы, в пределах которых эти учения действенны. Обыкновенно они кажутся временными затруднениями, но на самом деле являются свидетельствами ограниченности познавательного потенциала господствующих учений. Для научных теорий эта ситуация была осознана в философии науки (К. Поппер, И. Локатос, С. Тулмин, Д. Агасси и др.) как их важное свойство, обеспечивающее возможность развития научных идей. В философии осознание ограниченности какой-либо доктрины дается труднее, особенно их адептам. В сущности философской мысли заложена претензия на абсолютизм и универсализм. Она существует и развивается иначе, чем научная теория.
Немаловажной функцией маргинальных теорий является способность быть хранилищем и резервуаром идей, понятий, методов и приемов мышления, не востребованных актуально, но имеющих шанс быть востребованными в будущем. История философии и науки буквально насыщена примерами такого рода. Изменение духовной ситуации, разломы социокультурных структур, обнаружение новых сфер общечеловеческого опыта приводит к тому, что мы начинаем всматриваться в историю мысли, видеть то, что традиционная ретроспектива нам не представляла, что не виделось за общепризнанными вершинами мысли и спинами гигантов учености. Отсюда обычные «исправления» интеллектуальной истории, когда из забвения прошлого мы извлекаем идеи и творцов, которых находили актуальными, невероятно «современными» или признаем предтечами новых духовных достижений.
В духовной истории Европы особое культурное значение имеет гетеанская линия. Как известно, великий поэт Германии был и великим естествоведом. Последнее подтверждает-
ся не теми частными открытиями, которые были им сделаны с присущей ему проницательной наблюдательностью, а концептуализацией особого понимания природного универсума, принципиально противостоящего механистическому мировоззрению и его теоретическому аппарату. Попытки выяснить суть естественнонаучных взглядов Гете делались постоянно, но принесли не слишком обильные результаты. Дело не только в том, что, за исключением трактата «Учение о цвете», он нигде не излагал их в систематическом виде, а в том, что они делались главным образом представителями линии науки, которая базировалась на принципиально отличных основаниях и интуициях, чем гетевское понимание природы. Даже весьма близко к нему стоящий по общему миропониманию В. И. Вернадский выразил, по сути, двойственную, противоречивую оценку Гете-натуралисту. Он верно выявил синтетический характер воззрения на мир Гете, в отличие от аналитического, определившего тип современной науки. Природный космос в понимании Гете предстает как универсальное не-расчлененное единство всех уровней его организации. На место системы ставится представление о целом, части которого находятся в динамичном взаимодействии и взаимозависимости. Фундаментальная категория целого влечет за собой неизбежно понимание развития в терминах метаморфоза, преображения, трансформации и трансфигурации. Строение мира и его отдельных составляющих обладают внутренним морфологическим единством и не могут быть воспроизведены в терминах системного мышления.
Безжизненным механическим классификациям противостоит типологизация, предполагающая не жесткие разграничения, а наличие переходов и взаимопроникновение между подлежащими рассмотрению объектами, границы и автономность которых относительны. «В этом отношении Гете. принадлежал. к нашему времени, а не к своему. Как "целое" — синтетически — он охватывал не только земную "природу", то есть биосферу, но и каждый организм, и всю их совокупность — "живую природу". Синтетическое изучение объектов природы — ее естественных тел и ее самой как "целого" — неизбежно вскрывает черты строения, упускаемые при аналитическом подходе к ним, и дает новое» (Вернадский, 1981, с. 288). Но Вернадский видел практическую непродуктивность гетеанской линии в науке: научные открытия и технические достижения базировались на методологии иного рода. Поэтому он уповал на будущее науки, в которой преимущества аналитического подхода соединятся с синтетическим универсумом. Изгоняемый из строгой науки гетеанизм нашел прибежище в метафизической натурфилософии, в мировоззрениях органистического типа. Под его воздействием находились романтики (Ф. Шеллинг, К. Г. Карус, А. Мюллер), развившие органистическую теорию государства и общества. Проникновение гетевских идей в мировосприятие романтиков было столь значительным, что можно говорить о единой гетеан-ско-романтической линии в европейской философии и культуре. Она еще далеко не достаточно изучена. Главной сферой, где ей уделялось внимание, было искусство и история литературы с акцентом на романтическую составляющую (см.: Жирмунский, 1996)1. Излишне
1 Особое оживление в изучении гетеанско-романтической философии и эстетики в России наблюдалось в начале XX в. (Э. Метнер, С. Дурылин, А. Белый, Ф. Степун, В. Жирмунский).
228
говорить, что романтизм — общероссийское явление. Широким массам он предстает почти исключительно как явление литературы и искусства. Конечно, гетеанское влияние сказалось преимущественно в его германской ветви. Куда меньше известен романтизм в философии, в обществоведении, в политической науке и политэкономии. Но в этих областях его влияние куда более значительно, чем в естественных науках, а в ряде случаев он даже занимал господствующие идеологические высоты.
Утвердилось серьезно аргументированное убеждение, что фашизм, ввиду своего синкретического характера, возник, в том числе, на почве определенных романтических идей. Наиболее впечатлительно этот взгляд представлен И. Берлиным (См.: Берлин, 2001; Берлин, 2002). Это чрезвычайно, драматически сложный вопрос. Мы знаем, что в полемическом запале истоки немецкого фашизма находили в философии Канта и Гегеля. То, что его предтечи — Шопенгауэр и Ницше — истина прописная. Ясно, что он возник не на пустом месте. Можно верить на слово его идеологам, когда они сами строят свою родословную, но можно отнестись к ним и с подозрением, видя в этом нарочитое намерение утвердить и оправдать себя и свое присутствие в мире человеческих ценностей. Не меньшее значение имеет и выяснение истины там, где она затемнена идеологическим шельмованием. Последнее может иметь роковые последствия для судьбы мыслителя и его наследия. Оно подчас более надежно выводит человека за горизонт даже простой информированности о нем, чем принадлежность к маргинальной традиции.
Именно этим обстоятельством объяснялось, что у нас были табуированы имена десятков европейских мыслителей за их якобы причастность к фашистской идеологии или хотя бы косвенную связь с нею. К ним принадлежит философ, экономист и социолог, создатель оригинальных систем философии истории, социальной философии и политической экономии Отмар Шпанн. Он был назван мыслителем «фашиствующего» типа и предан забвению, хотя в действительности объектом неприятия была его критика теории прогресса и социального детерминизма. Вот фрагмент соответствующего суждения о Шпанне: «Для характеристики той реакции и новизны, которая господствует и определяет весь тон "теоретических" суждений фашиствующих идеологов по интересующим нас вопросам, мы укажем на "труд" Отмара Шпанна "Катреис1е Wissensehaft". Здесь объявляется война всему ценному и великому, что завоевала история науки, и, прежде всего, идее исторического развития. Идея бесконечного развития и прогресса в природе и обществе объявляется чудовищной, неистинной и в настоящее время опровергнутой... Идея развития должна быть изгнана из науки целиком и полностью, ибо она идея опасная, идея, способная возбуждать умы к ниспровержению существующего строя и так далее» (Горохов, 1935, с. 67-68).
Отмар Шпанн — представитель не немецкой науки, а австрийской. Мы не обращаем на это различие внимания и в других случаях, целиком введенные в заблуждение языковой общностью двух народов и обществ. Но различия в культурном стиле жизни и менталитете их существенны. Австрия, в частности, Вена в конце XIX в. представляла собой необычный культурный мир. Великая империя в последней фазе своего существования явила миру необыкновенную вспышку духовного расцвета, коснувшегося философской и экономиче-
ской мысли. О. Шпанн — мыслитель католического направления, в мире философии ориентировался на Адама Мюллера, государствоведа, социального философа и представителя немецкого романтизма (1779-1829). В нем он представлял правый консервативный фланг. В своей социальной философии держался гетевского принципа морфологической целостности, приводившей к трактовке общества, государства, нации как органических це-лостностей, в сущности взаимно тождественных. Их деятельность, функционирование есть жизнь в ее разных модусах. Последнее особенно подчеркивал Шпанн, перенявший основные философские постулаты А. Мюллера, но пошедший много дальше его. Он придерживался консерватизма, и его консервативно-романтическая ориентация, выраженная в многочисленных сочинениях, давала основание видеть некую посредническую зону между классическим романтизмом и фашизмом (см.: Schneller, 1970). По оценке современного исследователя развития фашизма в Германии, О. Шпанн относился к группе «младоконсер-ваторов» (Möhler, 1999, р. 58-59), лишь создававших базу для националистически ориентированного правого политического движения и обеспечивавших его идеологию соответствующими понятиями и смыслами.
Литература
Агапова И. И. История экономических учений. М., 1997. Лекция III.
Античный способ производства в источниках. Л., 1933.
Аристотель. Никомахова этика // Аристотель. Соч. в 4-х т. М., 1983. Т. 4.
Берковский Н. Я. Романтизм в Германии. Л., 1973.
Берлин И. Апофеоз романтической воли / Подлинная цель познания. М., 2002.
Берлин И. Жозеф де Местр и истоки фашизма / Философия свободы. Россия. М., 2001.
Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV-XVIII вв. В 3-х т. М.: Прогресс,
1992.
Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма. Ивано-Франковск, 2002.
Вернадский В. И. Мысли и замечания о Гете как натуралисте / Вернадский В. И. Избранные труды по истории науки. М., 1981.
Гельдерлин Ф. Гиперион. М., 1988.
Горохов В. А. Предисловие / Гегель. Философия истории. М., Л., 1935.
Декарт Р. Сочинения. М. Т. 1.
Жирмунский В. Немецкий романтизм и современная мистика. СПб., 1914. (Переиздание: СПб., 1996).
ИнгремДж. История политической экономии. М., 1897.
История Европы. В 5-и т. М., 1994. Т. 4.
История экономических учений / Под ред. В. А. Жамина, Е. Г. Василевского. М., 1989. Ч. 1.
Кант И. Собр. соч. в 6-и т. М.: Наука, 2001. Т. 4.
Кнапп Г. Ф. Очерки государственной теории денег. Одесса, 1913.
Лист Ф. Национальная система политической экономии. СПб., 1891.
Мангейм К. Идеология и утопия // Утопия и утопическое мышление. М., 1991.
Мандевиль Б. Басня о пчелах. М., 1974.
Манхейм К. Идеология и утопия // Манхейм К. Диагноз нашего времени. М., 1994.
Милль Дж. С. Основы политической экономии. В 3-х т. М., 1980-1981.
Ольсевич Ю. Я. Трансформация хозяйственных систем. М., 1994.
Рошер В. Начала народного хозяйства. М., 1860.
СисмондиЖ. С. Новые начала политической экономии. М., 1936.
Слотердайк П. Критика цинического разума / Пер. с нем. Перцева А. Екатеринбург: Изд-во Урал. унта, 2001.
Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов // Антология экономической классики: В 2-х т. М., 1962. Т. 1.
Теннис Ф. Общество и общность. СПб., 2002.
Трельч Э. Историзм и его проблемы. М., 1994.
Хайек Фр. А. Индивидуализм и экономический порядок. М., 2000.
Шлегель Ф. Эстетика, философия, критика. В 2-х т. М., 1983. Т. 1.
Шумпетер Й. История экономического анализа // Истоки: вопросы истории народного хозяйства и экономической мысли. М.: Экономика, 1989. Вып. 1.
Шумпетер Й. Капитализм, социализм и демократия. М., 1995.
Zimmel G. Philosophie des Geldes. München, 1912.
Möhler A. Die Koncepbative Revolution in Deutschland. 1918-1932. Graz-Stuttgart, 1999.
Schneller M. Zwischen Romantik unel Faschismus. Der Beitrag Othmar Spann zum Konserwatismus in der Weimarer Republic. Stuttgart, 1970.
Spann O. Fundament der Volkswirtschaftslehre. Jena: Verlag von Gustav Fischer, 1923.