Научная статья на тему 'ГУМИЛЕВ Николай Степанович (1886–1921)'

ГУМИЛЕВ Николай Степанович (1886–1921) Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
356
63
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «ГУМИЛЕВ Николай Степанович (1886–1921)»

ГУМИЛЕВ Николай Степанович (1886-1921)

Добившись к началу 1920-х безусловного, но несколько отстраненного признания как мастер, Г. не успел увидеть той настоящей, широкой поэтической славы, которая, по мнению современников, уже ждала его на пороге: по причинам политического характера после 1923 его произведения в России практически не публиковались, а имя упоминалось в печати крайне скупо и почти всегда в одном и том же контексте (в связи с акмеизмом). Вплоть до 1986 задача изучения наследия Г., сохранения памяти о нем, осмысления его роли в истории русской литературы решалась преимущественно в эмиграции. Однако и здесь, по крайней мере в 1920-е, собственно литературные оценки нередко подменялись или диктовались публицистическими в своей основе клише: в условиях ожесточенной идеологической борьбы с большевиками слишком велик был соблазн представить расстрелянного поэта политическим борцом, истолковав героико-романти-ческий пафос его лирики в конкретно-биографическом плане. Показателен в этом отношении патетический пассаж из мемуарного очерка А.Н.Толстого: "Я не знаю подробностей его убийства, но, зная Гумилева, — знаю, что, стоя у стены, он не подарил палачам даже взгляда смятения и страха. Мечтатель, романтик, патриот, суровый учитель, поэт... Хмурая тень его, негодуя, отлетела от обезображенной, окровавленной, страстно любимой им Родины" (ПН. 1921. 25 окт.). Как о "рыцаре", "пламенном и бестрепетном паладине" писал о нем Вас.И.Немирович-Данченко (Воля России. 1924. № 8/9), как о "неисправимом романтике", "неутомимом искателе опасностей и сильных ощущений" — Э.Ф.Голлербах (Новая русская книга. 1922. № 7. С. 37), как о "поэте-конквистадоре" — И.А.Пуцято (предисл. к кн.: Гумилев Н. Жемчуга. Шанхай, б.г. С. 5-34), как о "Божьем воине" — автор, выступавший под псевдонимом А.Луганов (За свободу. 1931. 2 сент.). Образ поэта-героя, столь непохожего, по утверждению П.Я.Рысса, на человека XX столетия (ПН. 1921. 6 окт.), активно эксплуатировали М.Л.Слоним в статье "Хвала мужественности" (Воля России. 1922. 24 июня), А.П.Ющенко в брошюре "Творчество Н.Гумилева" (Сан-Франциско, 1923).

Принципиально иначе понимал позицию лидера акмеистов С.В.Познер, который, заявляя, что смерть Г. "не простят

большевикам", отмечал заведомую абсурдность выдвинутых против него обвинений: "политика и он... две полярности"; "он жил грезами за пределами окружающей его современности и удивился бы, если бы его позвали на борьбу с нею" (ПН. 1921. 9 сент.). А.И.Куприн, напротив, ценил в Г. "любовь к родине, сознание живого долга перед ней и чувство личной чести", а главное, готовность по всем трем пунктам "заплатить собственной жизнью", однако не считал обреченную на провал борьбу с режимом, пусть и невыносимым для "крылатой

души" поэта, совместимой с его "скептическим и проницательным умом": "Никогда ни в каком заговоре он участвовать не мог. Заговор — это стая" (Общее дело. 1921. 10 окт.). Несмотря на открытый монархизм Г., в его непричастности к любого рода политическим акциям был уверен и А.В.Амфитеатров, вспоминавший, сколько недоумения вызвал в петроградских литературных кругах арест "этого цельного и самого выразительного жреца "искусства для искусства" (Амфитеатров А. Горестные заметы. Берлин, 1922. С. 37). А.Я.Левин-сон, также говоривший об "абсолютной растворенности" жизни Г. в "поэтическом подвиге", вообще не признавал за эмиграцией морального права судить "о ризах мертвых поэтов", ибо ей "слишком мало дела до живых". Сейчас, с горечью констатировал критик, Г. и А.А.Блок получили "хорошую прессу", "имена обоих то и дело служат аргументом в споре, трамплином для ораторских порывов", а ведь еще недавно, подобно каждому, кто остался в России, они глубоко страдали от "чувства покинутости друзьями за рубежом": "Неужто и все благородные друзья мои, советские писатели, о чьей каждодневной пытке нет сил до конца подумать, должны погибнуть, сгинуть, как Блок, как Гумилев, чтобы нашлось и для них слово братства, жалости, благодарности?" (ПН. 1921. 20 окт.).

Одновременный уход двух поэтов, во многом определивших характер своей эпохи, дал критике повод для сравнения воплощаемых ими культурных и человеческих типов. Актуальной с точки зрения духовного и политического самосознания русского зарубежья эта тема казалась П.Б.Струве. В очерке "1п тетопат: Блок — Гумилев" (РМ. 1921. №10/12. С.88-91) и в "Речи о Блоке и Гумилеве", произнесенной в 1929 в Белграде, он противопоставил смерть "глубоко несчастного" Блока, "мученика. религиозной

пустоты", "сожженного той великой ненавистью, которая как-то всю его жизнь враждовала в его больной душе с великой любовью", гибели "счастливого" в своей внутренней цельности Г., занявшего достойное место "в длинной и славной галерее русских поэтов-воинов": "С душой воина Гумилев соединял крепкие политические убеждения и пламенную любовь к родине-матери. То, что его казнили палачи России, не случайно. Это полно для нас глубокого и пророческого смысла. Мы несчастны, потеряв Гумилева. Но он счастливец, этот русский поэт-офицер, расстрелянный за веру в Россию и за верность ей" (Струве П.Б. Дух и слово: Статьи о русской и западноевропейской литературе. Париж, 1981. С.285, 286).

Иной, еще более важный для литературной эмиграции аспект темы — творчество Блока и Г. как две полярные эстетические системы, две типологически противоположные модели художественной целостности: романтическая и классическая. Подобным образом выстроенная оппозиция вписывалась в контекст размышлений о сути и о степени продуктивности неоклассицистических тенденций в искусстве XX в. В статье "Классицизм в современной русской поэзии" К.В.Мочульский уподоблял Г. "поэту-воину Ренессанса" и противопоставлял "поэту-романтику, парящему в небесах и беспомощно влачащему крылья по земле": главное для Г., любящего петь "только о делах и подвигах", — "неустанное напряжение воли", которой он, следуя своему дидактическому устремлению, хочет "заразить" читателя (СЗ. 1922. №11. С. 368-369). По темпераменту он "учитель" (Звено. 1923. 12 нояб.). Поэзия для него — "служение, воспитание души и закал воли", "труд, освященный преданием и запечатленный верой" (Там же. 18 июня). И именно в поэзии, где "невыносимое напряжение" и "бешеное упорство" даже бессвязную речь превращает в "утвержденные, устойчивые, как памятник, нерасторжимые" строфы (Там же. 15 окт.), где даже "земной пожар" претворяется в "серафические гимны", — "его свобода и его власть" (Там же. 5 нояб.). Свойственные классицизму "пафос и торжественность поэтического делания", "ровное напряжение большой воли, создающей красоту" отмечал у Г. и Левинсон (СЗ. 1922. №9. С.309). По словам критика, основоположник акмеизма "был по природе церковником, ортодоксом поэзии, как был он и христианином православным" (Там же. С.314). С пушкинской, тяготеющей к

классической "ясности" линией русской поэзии склонен был связывать поэта В.В.Набоков: "Гордо и ясно ты умер — умер, как Муза учила. / Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит о летящем / медном Петре и о диких ветрах африканских — Пушкин" (Руль. 1923. 6 мая). Н.А.Цуриков, указывая на "объективную, взаимно исключающую противоположность" "Скифов" Блока и "Швеции" Г., подчеркивал, что "Швеция" "выдержана. всецело в пушкинской традиции "славы, силы и победы" России". С пушкинским опытом, считал Цуриков, соотносится и общий принцип творчества Г.: "Трезвость, ясность, мужество, суровость, "форма" — только в этом выход из "томительного бреда" (Россия и славянство. 1932. 16 апр.).

Литературные оппоненты Г. обнаруживали в его эстетической позиции свидетельство своеобразного сальеризма. "Блок и Гумилев не только разные мироощущения, это разные стихии творчества, — утверждал Голлербах. — Это Моцарт и Сальери нашей поэзии. Блок вещал, Гумилев выдумывал. Блок творил, Гумилев изобретал" (Веретено. 1922. № 1. С.202). Наиболее четко такая позиция была сформулирована В.Ф.Ходасевичем в очерке "О Блоке и Гумилеве" (Дни. 1926. 1, 8 авг.; в переработанном виде, под заглавием "Блок и Гумилев", очерк вошел в кн.: Ходасевич В. Некрополь: Воспоминания. Брюссель, 1939). Согласно Ходасевичу, Блок и Г. не просто "были людьми разных поэтических поколений" (один принадлежал к числу "чистейших символистов", другой "воображал себя глубоким, последовательным врагом символизма"), но исповедовали полярные взгляды на самую суть творчества: "Для Блока его поэзия была первейшим, реальным духовным подвигом, неотделимым от жизни. Для Гумилева она была формой литературной деятельности. Блок был поэтом всегда, в каждую минуту своей жизни. Гумилев — лишь тогда, когда он писал стихи" (Дни. 1926. 1 авг.). Подразумевающееся здесь сравнение с В.Я.Брюсовым Ходасевич развивал в статье "О Гумилеве", которая явилась откликом на переиздание "Гондлы" и "Чужого неба" и содержала достаточно жесткие высказывания о "дека-дентском" по сути стремлении Г. к изысканности и экзотизму: "Сейчас, когда все в мире очень сурово и очень серьезно, поэзия Гумилева, так же как брюсовская поэзия, звучит глубочайшим пережитком, каким-то голосом из того мира, в котором еще можно было беспечно играть в трагедию. Голос этот для нас уже чужд, у нас осталось к нему историческое любопытство, но нужды в нем мы уже

не испытываем" (В. 1936. 19 сент.). Приводя обширный пассаж из предисловия Г.В.Иванова, где "основной импульс" деятельности лидера акмеистов определялся следующим образом: "Мечтательный, грустный лирик, он сломал свой лиризм, сорвал свой не особенно сильный, но необыкновенно чистый голос, желая вернуть поэзии ее прежнее величие и влияние на души, быть звенящим кинжалом, "жечь" сердца людей. В самом прямом, точном значении этих слов Гумилев пожертвовал жизнью не за восстановление монархии, даже не за возрождение России — он погиб за возрождение поэзии" (Гумилев Н. Чужое небо. Берлин, 1936. С.П; см. также: Иванов Г. О Гумилеве // СЗ. 1931. №47), — Ходасевич выражал удивление по поводу того, "до какой степени Гумилев заблуждался в оценке современной ему поэзии и как неверно оценивал свое в ней положение" (В. 1936. 19 сент.). Категорически не соглашался критик и с рассуждениями о "рыцарстве" Г.: "Здесь в эмиграции мне не раз доводилось читать и слышать безвкусное слово "рыцарь-поэт". Это, конечно, вздор. Рыцари умирают в борьбе, в ярости боя. В смерти же Гумилева — другой, совсем иного порядка трагизм. Его убили ради наслаждения убийством вообще, еще — ради удовольствия убить поэта, еще — "для острастки", в порядке чистого террора. И соответственно этому Гумилев пал. ради того, чтоб "не моргнуть глазом", не выказать страх и слабость перед теми, кого он гораздо более презирал, нежели ненавидел. Политическим борцом он не был. От этого его героизм и жертва, им принесенная, — не меньше, а больше" (Дни. 1926. 1 авг.).

"Каждая революция должна, по-видимому, иметь своего Андре Шенье", — замечал, откликаясь на выступление Ходасевича в "Днях", Ю.И.Айхенвальд (Руль. 1926. 11 авг.). В противоположность Блоку, уплатившему русской революции "памятную дань, высоко ценимую не столько, правда, любителями поэзии, сколько любителями революции", Г., по словам Айхенвальда, не считал ее "соблазнительной сиреной": "В своей поэзии он не был политиком; но такова эта поэзия в своем духе и сущности, что она неизбежно обрекала его на гибель от руки тех, кому Россия ненавистна или безразлична. В застенках Чека, где застрелили Гумилева, не знали его стихотворений — там занимались не поэзией; но бесспорно, что продолжением и выводом из поэзии была жизнь Гумилева и его бесстрашное поведение перед палачами — все то, что привело его к

казни. В этой казни была своя естественная логика, в этой казни был, надо сказать, политический смысл. Жизнь и смерть Гумилева с творчеством Гумилева связаны. И хотя от реальной политики он был далек, но самая поэзия его — уже политика" (там же).

По ощущению современников, с гибелью Блока и Г. закончился "петербургский период" истории русской литературы. Ярче других эту мысль выразил в своих воспоминаниях Н.А.Оцуп: "После августа 21-го года в Петербурге стало трудно дышать, в Петербурге невозможно было оставаться — тяжко больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилева" (ПН. 1926. 26 авг.; позже очерк был включен в кн.: Оцуп Н. Современники. Париж, 1961). Как и Ходасевич, Оцуп считал тягу к экзотике, увлечение "дальними странами и минувшими временами" главной причиной того, что "читающая Россия... от Гумилева отстранялась", а "отстранившись, проглядела в нем величественную и спокойную правду поэзии, выходящей за пределы пространства и времени". "Блока любили все, Гумилева — только друзья, — констатировал Оцуп. — И никогда, надо надеяться, не разлюбят в России "наше солнце, в муках погасшее, — Александра, лебедя чистого". Но хочется верить, что скоро в России окончательно поймут, а значит, и полюбят вдохновенную волю Гумилева к трезвому, ни от каких потрясений независимому, совершенному искусству. Быть может, будущее нашей поэзии в каком-то таинственном синтезе путей Блока и Гумилева" (ПН. 1926. 26 авг.).

Однако в том же 1926 в книге "Contemporary Russian Literature: 1881-1925" (London) Д.С.Святополк-Мирский, называя Г. "истин-ным поэтом", именно необычность выделил в качестве основного достоинства его стихов: "Они ярки, экзотичны, фантастичны, всегда в мажорном ключе, и господствует там редкая для русской литературы нота — любовь к приключениям и мужественный романтизм" (Мирский Д.С. История русской литературы с древнейших времен по 1925 год / Пер. с англ. Р.Зерновой. Лондон, 1992. С. 750, 752). А в 1929 Г.В.Адамович говорил о "расширении поэтической славы" создателя акмеизма как о свершившемся факте: "Имя Гумилева стало славным. Стихи его читаются не одними литературными специалистами или поэтами; их читает "рядовой читатель" и приучается любить эти стихи — мужественные, умные, стройные, благородные, человечные — в лучшем смысле слова" (ИР.

1929. № 34/223. 17 авг. С. 12). Отмечал Адамович и влияние Г. на молодых "парижских стихотворцев", в частности на Ю.К.Терапиано: "У Терапиано есть гумилевская бодрость, мужественность, даже характерная гумилевская простота — не литературная, а внутренняя, умственно-душевная" (Звено. 1926. № 178. 27 июня). Взгляд самого Терапиано на творчество Г. сформулирован в журнале "Новый корабль" (1928. № 3); о связи других эмигрантских поэтов с гумилевской традицией см.: Адамович Г. // ПН. 1931. 2 апр.; Еленев Н. // Руль. 1926. 22 сент.; Роос М. // Новь. 1935. Сб.8; Сирин В. // Руль. 1927. 31 авг.

Двадцатью годами позже, подводя итог старому спору о Блоке и Г. и рассуждая об "их общей — такой разной и одинаково трагической — смерти", Г.В.Иванов вспоминал, что они казались антиподами "решительно во всем" — "в стихах, во вкусах, мировоззрении, политических взглядах, наружности". "Туманное сияние поэзии Блока" резко контрастировало с "точностью, ясностью, выверенным совершенством Гумилева" (В. 1949. №6. С.113; очерк вошел в кн.: Ива-

нов Г. Петербургские зимы: Воспоминания. 2-е изд. Нью-Йорк, 1952). И лишь по прошествии времени стало ясно: "Их вражда была недоразумением. Оба жили и дышали поэзией. Оба беззаветно, мучительно любили Россию. Оба. в творчестве и в жизни были предельно честны. Наконец, оба были готовы во имя этой "метафизической чести" — высшей ответственности поэта перед Богом и собой — идти на все, вплоть до гибели, и на страшном личном примере эту готовность доказали" (В. 1949. № 6. С. 126). В одной из последних критических заметок Иванов попытался суммировать и свои размышления о месте Г. в истории отечественной литературы: "Можно по-разному оценивать поэзию Гумилева. Но не может быть двух мнений о значении Гумилева как учителя поэзии. В этой роли он был по меньшей мере тем, что Дягилев в балете. Гениальная проницательность выбора сочеталась у обоих с еще более поразительным даром — указывать новоявленному избраннику его правильную творческую дорогу" (НЖ. 1955. № 43. С. 276).

В 1950-1960-е появился ряд работ, посвященных творчеству Г. Особое место среди них занимает биографический очерк Оцупа "Николай Степанович Гумилев" (Опыты. 1953. №1); с изменениями

он был опубликован в качестве предисловия к кн.: Гумилев Н. Избранное. Париж, 1959; затем в сб.: Оцуп Н. Литературные очерки. Париж, 1961; диссертация на ту же тему защищена автором в Сорбонне в 1951. Оцуп не только давал оценку Г.-поэту, Г.-критику, Г.-теоретику, но и анализировал его роль в литературном процессе 1910-х: "В чем заслуга акмеизма, хорошо известно. Символизм иссяк, заигрывая с тайнами запредельного, - все это надо было убрать. На крайнем фланге беспорядочный натиск футуристов тоже был угрозой. Гумилев один обладал силой воли, ума и характера, достаточной для отпора, отбора, организации. Довольно вспомнить имена поэтов, так или иначе к акмеизму причастных: уровень их поэзии вряд ли ниже, чем уровень поэзии декадентов или символистов в лучшие годы их расцвета" (Опыты. 1953. № 1. С. 136). Тогда же были напечатаны мемуарно-критические очерки редактора "Аполлона" С.К.Маковского "Н.С.Гумилев" (Грани. 1957. № 36; включено в его кн.: На Парнасе "Серебряного века". Мюнхен, 1962) и "Николай Гумилев по личным воспоминаниям" (НЖ. 1964. № 77), несколько позже — воспоминания И.В.Одоевцевой "На берегах Невы" (Вашингтон, 1967), в основном посвященные Г. В 1962-1968 под редакцией Г.П.Струве и Б.А.Филиппова в Вашингтоне вышло "Собрание сочинений" Г. в

4-х т. См. также: Николай Гумилев в воспоминаниях современников / Ред.-сост. В.Крейд. Париж; Нью-Йорк; Дюссельдорф, 1989 (репр.: М., 1990); Страховский Л. Три поэта современной России: Гумилев, Ахматова, Мандельштам. Cambridge, 1949; Струве Г. О четырех поэтах: Блок, Сологуб, Гумилев, Мандельштам. London, 1981).

Е.Г.Домогацкая

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.