ВЕСТН. МОСК. УН-ТА. СЕР. 7. ФИЛОСОФИЯ. 2010. № 4
ИСТОРИЯ, ФИЛОСОФИЯ И МЕТОДОЛОГИЯ НАУКИ
Продолжаем обсуждение проблем истории, философии и методологии науки, начатое в № 3-2010 нашего журнала.
В.Г. Борзенков*
ЕДИНСТВО НАУКИ И ПРОБЛЕМА РЕДУКЦИИ
В статье анализируются современные подходы к решению проблемы раскола «двух культур» (естественно-научной и гуманитарной) и построению единой науки. Обосновывается мысль, что главным препятствием на пути конструктивного продвижения в этом направлении является продолжающаяся неясность с вопросом о гносеологическом статусе и методологической роли редукции в научном познании, в развитии науки.
Ключевые слова: две культуры, единая наука, совпадающие объяснения, Э. Уилсон, Р. Рорти, Э. Нагель, редукция, редукционизм.
V.G. B o r z e n k o v. The unity of science and reduction problem
Modern approaches to solving the problem the split of "two cultures" (natural-science and humanitarian) and construction of unity of science are analyzed in the article. It is substantiated the idea that the main obstacle in the way of constructive advancement in this direction is a continuing ambiguity of problem of gnosiological status and methodological role of reduction in scientific cognition, in development of science.
Key words: two cultures, unity of science, coincident explanations, E. Wilson, R. Rorty, E. Nagel, reduction, reductionism.
Идея единой науки восходит к самым ранним ионическим корням европейского рационализма, и на протяжении многих столетий она была одной из главных движущих сил развития европейской науки. Известный американский историк науки Джералд Холтон назвал это озарение «ионическим очарованием» (ionian enchantment), и именно в таком возвышенном регистре сравнительно недавно представил на суд коллег (ученых и философов) свой вариант разработки идеи единой науки известный американский биолог, автор знаменитой «Социобиологии» Эдвард Уилсон в работе «Consillienc: the unity of knowledg» [E.O. Wilson, 1998].
* Борзенков Владимир Григорьевич — доктор философских наук, профессор кафедры теории и технологий управления факультета государственного управления МГУ имени М.В. Ломоносова, тел.: 441-06-15; e-mail: [email protected]
Главным в этом «ионическом очаровании» была мысль о существовании единой материальной основы всего сущего, вполне доступной для познания силой человеческого разума. Человек, с этой точки зрения, также является частью этого сущего (природы) и, следовательно, может быть полностью объяснен и понят из некоторого первопринципа, определяющего происхождение и поведение всех природных тел. Уже в древности эта идея, как мы знаем, встретила весьма «неоднозначное» (как сейчас принято выражаться) отношение, но, тем не менее, пройдя суровое испытание на прочность в системах Платона и Аристотеля, она выстояла и по крайней мере в форме, в которой она получила свое развитие в системе материалистического атомизма Эпикура, была полностью воспроизведена в Новое время и сыграла ключевую роль в становлении всего классического естествознания ХУЛ—ХГХ вв. Именно в этом русле развития естественных наук, под влиянием их потрясающих успехов и на основе глубокого осмысления и обобщения их опыта развития и родилась идея единой науки — науки, которая бы объединила все человеческое знание о природных явлениях и явлениях человеческого мира в одно единое целое, понятое и истолкованное, в конечном счете, исходя из некоторых единых оснований. Обычно это относят уже к середине и концу XIX в. и связывают с деятельностью прежде всего философов-позитивистов — О. Кон-та, Дж.С. Милля, Г. Спенсера и др. Разумеется, их роль, как и роль позитивистов последующих поколений и особенно логических позитивистов (и логических эмпиристов) XX в., в постановке и разработке проблемы единой науки весьма велика. Но позитивизм придал постановке этой проблемы весьма специфическую окраску, самым тесным образом связав (можно даже сказать срастив) ее с проблемой редукции, с редукционизмом как стратегической линией развития научного знания. И поскольку время показало, что, возможно, такое объединение было ошибкой, имеет смысл не просто из буквоедских соображений, но и исходя из существа дела, уже сейчас обратить внимание на то, что позитивисты были и не единственными (в XIX в), и не первыми, кто сформулировал и лелеял идеал универсальной (единой) науки. Что касается XIX в., то достаточно назвать хотя бы К. Маркса, с его знаменитым и хорошо известным каждому отечественному философу старшего поколения пророчеством (а может быть, все-таки предсказанием?) о будущем времени, когда «естествознание включит в себя науку о человеке в такой же мере, в какой наука о человеке включит в себя естествознание: это будет ОДНА наука» [K. Маркс, Ф. Энгельс, 1956, с. 596]. А что касается предшественников, то это — первое поколение великих обществоведов XVII в. с их идеей mathesis universalis, построенной математическим или геометрическим путем. По авто-
ритетному свидетельству Е. Спекторского, замечательного в прошлом отечественного философа, глубоко проанализировавшего становление идеи социальной физики в XVII столетии, эпоха О. Конта — не начало, а плохое продолжение начатого в XVII в. Именно обществоведы того времени были подлинными первопроходцами. Именно они поставили цель построить «единое универсальное знание, при котором этическое знание строилось бы по аналогии со знанием физическим и оба эти знания сливались бы в одном общем логическом знании, в универсальной мировой логике» [Е. Спекторский, 1910, с. 36]. «При этом, — замечает он, — они глубже и правильнее понимали методологию проблемы, чем их эпигоны XIX века» [там же, с. IV].
Тем не менее исторически сложилось так, что именно в позитивистской (редукционистской) оранжировке проблема объединения знания была поставлена в последней трети XIX в. Это, как известно, вызвало мощную волну сопротивления со стороны многих тогда ведущих представителей исторических и социально-гуманитарных наук, что имело отнюдь не только негативные последствия в виде раскола «двух культур» (естественно-научной и гуманитарной), «наук о природе» и «наук о духе» (или, в другом варианте, «наук о природе» и «наук о культуре»), но и вполне позитивные: была проделана большая работа по осмыслению методологической специфики исторических и социально-гуманитарных наук, выделены сферы ценностей и смыслов как важнейших составляющих человеческого мира, мира человеческой культуры, и тем самым было положено начало систематической разработки философии культуры и философии ценностей (аксиологии), не говоря уж о введении в научный оборот таких понятий, как «науки номотетиче-ские» и «науки идеографические», «науки объясняющие» и «науки понимающие», «герменевтика», «эмпатия», «диалог» и многие, многие другие. Но раскол — это главный итог тех прошлых дискуссий. С ним философия науки вошла в XX в., и с этого момента ее развитие разделилось на два русла: представители первого продолжили работу исходя из презумпции единства науки и свою задачу видели прежде всего в дальнейшем обосновании и разработке самой этой идеи «единой науки», а представители второго пошли по пути решительного провозглашения методологического дуализма, а впоследствии нередко и плюрализма, что стало особенно модным и популярным в последней трети XX в. в общей атмосфере постмодернистского культа всеядности и релятивизма.
Но в последние два-три десятилетия XX в. вопрос о единстве научного знания вновь, как и столетие назад, стал одним из главных в философских дискуссиях о путях развития и будущем европейской науки. Как сквозная идея единства прошла, например,
через все заседания семинара под названием «Научная мысль», учрежденного Свободным университетом Брюсселя в 1997 г. и руководимого И. Пригожиным вплоть до его безвременной кончины в 2003 г. [см.: И. Пригожин, 2003]. Неудивительно поэтому, что тема «Возможна ли интеграция естественных наук и наук о человеке?» была выделена для обсуждения на специальном заседании в рамках работы XXI Всемирного философского конгресса, проходившего в Стамбуле с 10 по 17 августа 2003 г. [см:. В.А. Лекторский, 2004, Г. Ленк, 2004]. Вместе с тем было бы неверно, как мне кажется, считать, что это обсуждение попросту вернулось «на круги своя» и за прошедшее столетие не было достигнуто никакого прогресса как в достижении ясности и существа проблемы, так и в определении реалистических путей ее решения. Мне уже не раз в последние годы приходилось развернуто высказываться по этим вопросам [см., напр.: В.Г. Борзенков, 2004; 2008], поэтому ограничусь лишь главным, необходимым для последующего обоснования мысли этой статьи.
А главное заключается в том, что в результате той череды революционных трансформаций, которые претерпели все естественные науки в течение прошедшего столетия, радикально изменились те составляющие «образа науки», из которого исходили как «монисты», так и «дуалисты» начала XX в. Все — содержание фундаментальных научных концепций, научная «картина мира», методология исследования, принципы научного объяснения — претерпело радикальную трансформацию. С объединением идей теории относительности и квантовой механики, физики элементарных частиц и космологии в рамках теории Большого взрыва, расширяющейся и раздувающейся Вселенной все известные уровни организации универсума — от элементарных частиц, атомов, молекул и молекулярных комплексов до звездных и звездно-планетных систем, от простейших органических молекул, самовоспроизводящихся химических гиперциклов до живых организмов и биосферы в целом, от первых предгоминид до человека и человеческого общества, от простых коммуникативных сигналов до человеческого языка, от первых проблесков сознания до наивысших продуктов духовной творческой деятельности — предстают в современной научной картине мира как части единого в своей каузальной и номологической основе Космоса и как последовательные этапы процесса его эволюционного развития, длящегося, по современным данным, около 14 млрд лет. А обнаружение факта «тонкой подстройки» мировых констант и основных микро- и макропараметров физических структур во Вселенной под условия, необходимые для существования жизни в известной нам форме, факта, послужившего основой для формулирования антропного принципа, позволило осознать
еще более глубокие связи жизни и человеческого сознания с самыми фундаментальными чертами нашей Вселенной. Таким образом, природа уже через призму данных физики и космологии начала XXI в. неожиданно обнаруживает черты, близкие земной жизни и человеку, а научная картина мира, которая складывается на наших глазах, включает в себя и природу, и человека, и человеческую культуру как органически взаимосвязанные части единого в своей основе универсума.
В этом мощном процессе взаимного сближения методов и концептуальных оснований естественных наук и наук о человеке особое место принадлежит современной биологии, точнее, той обширной междисциплинарной сфере научного исследования мира чисто человеческих и гуманитарных ценностей (политики, морали, познания, языка, мышления, художественного творчества и пр., и пр.), основу и центральное ядро которой составляет современная биология в целом и дарвиновская теория эволюции путем естественного отбора (в ее современной генетической интерпретации, разумеется) в особенности. Именно с возникновением и бурным развитием в последней четверти XX в. этой сферы заговорили о возрождении натуралистической линии в философии, о современном эволюционном натурализме. В широком общественном сознании факт ее рождения обычно связывается с выходом в свет в 1975 г. книги известного американского энтомолога Э. Уилсона «Социобиология: Новый синтез» [E.O. Wilson, 1975]. Но, по сути, она лишь венчала собой и интегрировала идеи, концепции и факты целого веера биологических дисциплин, бурно развивавщихся в течение всего XX в., — этологии, зоопсихологии. приматологии, энтомологии и др. И конечно же, подчеркну это еще раз, подлинным теоретическим основанием и стержнем социобиологии является генетика популяций и дарвиновская концепция естественного отбора. К моменту выхода книги Уилсона по социобиологии рождение, например, эволюционной эпистемологии, можно сказать, состоялось. Был запущен в оборот сам этот термин — «эволюционная эпистемология», и сразу же нашлись ведущие лидеры нового движения — К. Поп-пер (философ) и К. Лоренц (ученый- биолог, лауреат Нобелевской премии), с чем они охотно согласились. В 1986 г. в Вене состоялся первый Международный симпозиум по эволюционной эпистемологии, который был открыт докладами К. Лоренца и К. Поппера. В это же время родилась и ключевая формула этого движения: «мост между генетико-органической и социокультурной эволюцией». Эта метафора «моста» представляется мне в высшей степени удачной. Как справедливо настаивает Г. Фолмер [Г. Фолмер, 1998, с. 214], было бы совершенно ошибочным рассматривать эволюционную эпистемологию (эволюционную теорию познания) просто
как часть эволюционной биологии, не говоря уже о том, что она в обязательном порядке наряду с эволюционной теорией опирается на данные психологии восприятия, психологии развития и обучения, лингвистики, нейрофизиологии, сравнительного исследования поведения, генетики и т.д., она попросту была бы невозможна без того блока познавательных проблем и целого ряда классических подходов к их решению, которые были наработаны в истории философии (эмпиризм, рационализм, конвенционализм, априоризм и многих др.). Не случайно, что толчком к возникновению эволюционной эпистемологии послужили размышления крупнейшего этолога ХХ в. — К. Лоренца по поводу статуса кантовского учения об априорных формах чувственности и рассудка в свете идеи естественно-эволюционного происхождения человека. В самом деле, создателю учения об инстинктах было совершенно ясно, сколь абсурдно представление эмпириков о том, что сознание каждого отдельного человека в момент своего появления на свет представляет собой tabula rasa. Но и вера рационалистов в существование врожденных идей (знаний) не менее несостоятельна. Ответ Канта, данный им в свое время как решение именно этой оппозиции «эмпиризм—рационализм» (имеются априорные формы созерцания и мышления), поразил Лоренца своей точностью именно в свете биологии ХХ в. Он пишет об этом как о «великом и фундаментальном открытии Канта: человеческое мышление и восприятие обладают определенными функциональными структурами до всякого индивидуального опыта» [К. Лоренц, 1997, с. 22]. Откуда же они взялись? Для биолога-эволюциониста ответ очевиден: они унаследованы от предков, а исторически выработались в процессе их адаптивной эволюции как биологического вида. Но истолкование когнитивных структур человека как результата процесса отбора, эволюционного приспособления сразу же резко расширяет горизонты теоретико-познавательной проблематики. В то время как традиционная философия рассматривала в качестве субъекта познания только исключительно зрелого образованного европейца, эволюционный подход сразу же начал требовать ответа на вопросы о генетической обусловленности его способностей, об их дифференциации, актуализации в процессе онтогенеза, об их филогенетических корнях и т.д. Из попыток ответа на эти (и многие другие) вопросы и сложилась эволюционная эпистемология как особая междисциплинарная парадигма исследования природы человеческого познания.
То же самое можно наблюдать и в становлении эволюционной этики, толчком для разработки которой (в ее современных вариантах) явилась как раз социобиология. Важным этапом на пути к социобиологии стало построение строгих генетико-популяцион-
ных моделей эволюционного формирования различных «человекоподобных» форм поведения у животных (альтруизм, кооперация, забота о потомстве, старших по возрасту и др.), формируемых и закрепляемых механизмами дарвиновского естественного отбора (родственный отбор, реципрокный отбор и др.). А поскольку никакого сомнения в том, что человек также является продуктом биологической эволюции, быть не могло, возникал вопрос: как далеко можно было пойти в понимании чисто человеческих особенностей поведения (а в их существовании тоже сомневаться не приходится: ярчайшим свидетельством этого является, например, мораль), исходя из принципов дарвиновской теории эволюции? И вот здесь опять решающим обстоятельством явилось то, что в философии уже существовали достаточно разработанные теории морали. Как известно, наиболее влиятельными из них представляются, во-первых, утилитаристская концепция этики, согласно которой ключом к справедливым поступкам является счастье и то, что человек различает хорошие и дурные поступки (добро и зло) как раз в зависимости от того, увеличивают ли они количество всеобщего счастья или уменьшают, и, во-вторых, концепция великого немецкого философа И. Канта, выдвинувшего свой знаменитый «категорический императив», согласно которому (по одной из формулировок) человек для другого человека всегда должен выступать только как цель, но не как средство. Совершенно очевидно, что и та и другая этика описывает реальные принципы поведения людей, которые следуют им, чаще всего не отдавая себе в этом отчета.
С другой стороны, уже прочно утвердилось мнение, что человек (каждый человек, индивид) появляется на свет отнюдь не в виде tabula rasa. Человек рождается снабженным не только большим набором инстинктивных реакций, но и множеством диспозиций (предрасположенностей) вести себя определенным (число способов является строго ограниченным) образом. Это не только не отрицает, но, напротив, предполагает важную (и даже во многом решающую) роль внешней среды, культурного воспитания ребенка для усвоения конкретных форм поведения. Тем не менее, как говорит М. Рьюз, наиболее знаменитый защитник правомочности эволюционной этики, «согласно современным эволюционным представлениям, на то, как мы мыслим и действуем, оказывает тонкое, на структурном уровне, влияние наша биология. Специфика моего понимания социального поведения может быть выражена в утверждении, что эти врожденные диспозиции побуждают нас мыслить и действовать моральным образом. Я полагаю, что, поскольку действовать сообща и быть "альтруистом" — в наших эволюционных интересах, постольку биологические факторы заставляют нас верить
в существование бескорыстной морали. То есть: биологические факторы сделали из нас альтруистов» [М. Рьюз, 1989, с. 39].
Совершенно поразительно, что сходным (до совпадения) путем рассуждений формировалась и современная биологическая (эволюционная) эстетика. Здесь также научные исследования многообразия эстетических мнений и оценок вскрыли поразительное единство некоторых общих принципов и критериев прекрасного, по которым представители различных этносов и культур оценивали те или иные выдающиеся произведения искусства. Все это приводило к мнению, что из всего множества эстетических теорий, разрабатываемых философами в русле эмпиризма, платонизма, априоризма и т.д., наиболее убедительным является трансцендентальный подход все того же Канта. А если это так, то сразу же был поставлен вопрос о необходимости рассмотрения конкретных биологических гипотез, которые могли бы иметь отношение к трансцендентализму, в том числе и гипотез относительно принципа функционирования человеческого мозга. Так вот, биологические исследования последних десятилетий убедительно показали: мозг и процессы переработки информации в нем обладают следующими свойствами: они а) активны; б) ограничительны; в) установочны; г) «габи-тутивны» (т.е. отдают предпочтение обработке новых стимулов, а не тех, которые стали привычными); д) синтетичны (т.е. склонны к отысканию целостных образов даже там, где их вовсе нет); е) предсказательны; ж) иерархичны; з) полушарно-ассиметричны; и) ритмичны; к) склонны к самовознаграждению; л) рефлексивны (самосозерцательны); м) социальны. И опять-таки это сильно напоминает основные интенции в эстетике Канта. «Поскольку методы философской эстетики и естественных наук различны, — завершает свой обзор Г. Пауль, — такое совпадение результатов приобретает особое значение. Результаты эти можно считать убедительно подтвержденными и поэтому они заслуживают пристального внимания. Впрочем, на фоне такого сходства возрастает также значение расхождений и несоответствий. Современная философская эстетика должна учитывать все важнейшие данные науки относительно того, как люди воспринимают мир, как они видят изображения, как слышат музыку, как выражают свои чувства и побуждения, как едят и как танцуют. Трансцендентальная философия задает некие рамки, в которых все эти результаты можно обсуждать. Наши восприятия и наше поведение отражают человеческую природу. Философия, не уделяющая этому обстоятельству должного внимания, безосновательна» [Г. Пауль, 1995, с. 26].
Эта общая характеристика биофилософии как «моста», соединяющего генетико-органическую и социокультурную эволюцию, весьма быстро стала наполняться и более конкретным содержани-
ем. Так, еще в начале 80-х гг. Э. Уилсон в соавторстве с молодым тогда физиком Ч. Ламсденом предложил теорию геннокультурной коэволюции, направляемой особыми эпигенетическими правилами. Эта идея была использована Э. Уилсоном и М. Рьюзом для прояснения вопроса о возможных генетических механизмах фиксации человеческой способности (и даже потребности) поступать морально. Поскольку наличие эпигенетических правил означает попросту наличие некоторого рода врожденного начала в психике человека (как функции определенных участков мозга), которое направляет наше мышление, они сделали попытку показать, что и «принцип наибольшего счастья» утилитаристской этики, и кантов-ский «категорический императив» принимают форму вторичных эпигенетических правил. «Мы хотим сказать, — пишут они, — что мы, люди, осознаем эти моральные принципы в качестве части нашей врожденной биологической структуры. Несомненно, эти принципы влияют на наше мышление и поведение» [М. Рьюз, Э. Уилсон, 1987, с. 101]. Но, разумеется, все это только самые начальные и предварительные, хотя и весьма обнадеживающие наработки. Как пишет в одной из своих более поздних публикаций Ч. Ламсден, «потребуется еще много дополнительных знаний и данных, прежде чем мы должным образом поймем корни и функции таких эпигенетических правил, особенно если они действуют внутри контекста геннокультурной коэволюции» [Эволюция. Культура. Познание, 1996, с. 137].
Таким образом, мы видим, что самим ходом развития науки ХХ в. был подготовлен тот решительный рывок к преодолению раскола двух культур — естественно-научной и гуманитарной, который обозначился в самое последнее десятилетие этого века. На наших глазах рождается новый тип науки или, во всяком случае, новый тип научной деятельности, удачно символизируемой метафорой «моста в будущее», но, разумеется, нуждающейся в своей точной логической и логико-методологической экспликации.
В этой связи обращает внимание и наводит на размышления (что касается меня, то, замечу, на довольно грустные размышления) реакция научной и философской общественности на книгу Э. Уилсона «Consillience: the unity of knowledge», с упоминания которой я начал статью. Ее пафос точно выражен в выступлении Уилсона как участника дискуссии по данной книге, которое было затем опубликовано (наряду с другими дискуссионными материалами) в ежеквартальнике «Wilson Quaterly»: «Возобновляя поиски, начатые Просвещением» (Resuming the Enlightement Quest) [см. в переводе на русский язык: Э.О. Уилсон, 2001]. И действительно, в ней Уилсон вновь обратил внимание коллег на то, что западная цивилизация обязана всеми успехами не просто науке, а изначаль-
ной идее единой науки. Тем не менее, говорит он, большая часть XX в. прошла под знаком противостояния между представителями наук о культуре и представителями естественных наук. Это имело какое-то оправдание где-нибудь в начале и в первой половине XX в., но в его конце становится застойным и опасным анахронизмом. В поисках понятия (и термина), которое бы наиболее точно и в то же время емко выражало суть его позиции, Уилсон остановился на полузабытом (если не вовсе забытом) термине «сошИНепсе», введенном в 1840 г. У. Уэвеллом для обозначения того, что он называл «совместным прыжком», «резким изменением вместе» фактов и гипотез из разных областей, дающих неожиданное согласованное объяснение. Такое совпадение, считал Уэвелл, есть лучшая проверка теории, в которой оно появилось, на истинность. Все развитие естественных наук с тех пор, считает У. Уилсон, являет собой череду ярчайших и убедительных совпадений (согласований). «Весь познаваемый мир, — пишет он, — от мельчайших внутриатомных частиц до самых отдаленных галактик, можно охватить сегодня цепью «совпадающих» объяснений. Так, квантовая теория описывает атомную физику, та, в свою очередь, — химию веществ и выделившуюся в самостоятельную дисциплину биохимию, непосредственно связанную с молекулярной биологией и — на более высоких уровнях организации материи — с биологией клетки, живых существ и эволюционной биологией. Эта последовательность причинно-следственных объяснений шаг за шагом переходит от общих явлений к вытекающим из них более частным и сложным явлениям. Плодотворность такого подхода, обусловившего успех естественных наук в создании более целостной картины окружающего нас мира, — результат счастливого сочетания трех факторов: удивительной упорядоченности вселенной, принципиальной возможности совпадения всех знаний о ней и, наконец, изощренности человеческого ума в постижении того и другого. Теперь пришло время включить в эту универсальную причинно-следственную систему и гуманитарные науки. С конца XVIII в., на закате Просвещения и веры в единство знания, эти науки выделились в самостоятельные области интеллектуальной деятельности. Принято думать, что это произошло в силу принципиальных различий в системе фундаментальных категорий (как, например, критерий «истинности»), своеобразия методов исследования и непереводимости гуманитарного знания на язык точных наук. Однако сегодня, когда «совпадающие» причинно-следственные объяснения распространились также на гуманитарную сферу, традиционное разделение всей области знания оказалось под вопросом. То, в чем академическая наука по-прежнему усматривает отсутствие един-
ства, предстает совершенно в новом свете — как широкая и по большей части пока не исследованная область явлений, связанных с эволюцией и деятельностью человеческого мозга. Изучение этих феноменов, опирающихся на биологические методы, вполне способно оформиться в новую фундаментальную дисциплину, основополагающую для общественных и гуманитарных наук. Поэтому отсутствие единства не кажется непреодолимым барьером, своего рода стеной Адриана, призванной защитить гуманитарную науку и высокую культуру от варваров-редукционистов; скорее, с ним связаны надежды обеих сторон на возможность совместных исследовательских усилий» [5. Уилсон, 2001, с. 14—15].
Книга Уилсона, наполненная новейшим материалом из всех областей естествознания (и прежде всего из различных областей современной биологии, разумеется), столь фундирована в своих основных интенциях, столь богата продуктивными идеями (генно-культурной коэволюции, врожденных паттернов поведения, эпигенетических правил формирования умственных способностей и индивидуальных особенностей мышления и поведения человека и многими, многими другими), что отношение к ней вполне может рассматриваться в качестве своеобразной лакмусовой бумажки, выявляющей степень готовности современного научного сообщества к восприятию идеи единой науки. А реакция эта оказалась весьма и весьма, мягко говоря, неоднозначной и наводящей на размышления. Разумеется, книга по достоинству была оценена сторонниками и соратниками Уилсона из лагеря современных философов натуралистического направления, неодарвинистов, эволюционных психологов, когнитивистов и др. Весьма тепло она была встречена, например, И. Пригожиным [И. Пригожин, 2003, с. 13]. Были и восторженные отклики. Например, Пол Гросс, известный американский биолог, активный участник дискуссий с современными «научными креационистами» и защитниками идеи Intelligent Desighn как «научной гипотезы», обозначил ее как «Порыв Икара» (The Icarian impuls). «Благоразумный человек, — писал он, — пускаясь в полет, предусмотрительно держится подальше от солнца. Но в некоторых ученых еще живет порыв Икара, и Э.О. Уилсон — один из них. Вопрос в том, смогут ли они взлететь и, в отличие от Икара, благополучно приземлиться» [П.Р. Гросс, 2001, с. 43].
Однако сразу же обозначились и противники. Against unity (против объединения) — так прямо и открыто сформулировал свою позицию в дискуссии по книге Уилсона Ричард Рорти [Л. Rorty, 1998]. Ни в одном сколь-нибудь существенном пункте не согласившись с Уилсоном, он завершил: «В целом моя реакция на "Совпадение" такова: хотя прогресс в биологии когда-нибудь может повлиять на науки о поведении и даже на политико-стратегические
науки сильнее, чем сейчас, нам не стоит спешить строиться в колонну, которую намерен повести Уилсон. Не надо рвать на себе волосы из-за того, что культура прискорбно разобщена. Не надо предпринимать мер к тому, чтобы научный мир глубже вникал в последние достижения эволюционной биологии; не надо ломать никаких барьеров между дисциплинами. Я сомневаюсь в существовании таких барьеров. Книга Уилсона никак не поколебала моего стойкого убеждения, что всякий гуманитарий, художник, социолог, который пообещает привязать свою работу к биологии, имеет отличные шансы получить грант и сделать себе имя. Можно подумать, что моя реакция на проект Уилсона объясняется нашими разногласиями в философских вопросах. Он исповедует, а я отвергаю теорию, что истина представляет собой соответствие верований тому, каковы вещи сами по себе, что истинные верования точно отражают реальность. К тому же мои взгляды — в особенности скептическое отношение к теории истины как соответствия и к утверждениям, будто ученый-естественник стоит ближе к сути вещей, чем плотник, философ или литературный критик, — иногда характеризуются как "постмодернистские". Поскольку Уилсон бичует "жалкое низкопоклонство американского ученого мира перед галльским обскурантизмом", есть искушение расценить мой отклик на его книгу как реакцию франкофила, который не способен отнестись к науке всерьез, потому что не способен серьезно относиться к истине» [Р. Рорти, 1998, с. 43]. Так что с Рорти (а следовательно, и со всей постмодернистской реакцией в целом), как говорится, все ясно. Но по-настоящему настораживает и наводит на размышления другое: работа была весьма критически встречена и со стороны многих коллег, даже коллег-биологов (например, Элдриджа и Гоулда), в целом разделяющих общие с Уилсоном реалистические (натуралистические) философские позиции и серьезное отношение к вопросу о научной истине. И конечно, совершенно обескураживает реакция со стороны коллег-гуманитариев, занявших в большинстве своем выжидательно-отстраненную, если не прямо враждебную позицию. Но и здесь есть свой, как говорится, «пункт». Если Рорти пугало, что присоединение к естествознанию вынудит его признать существование объективной истины, то гуманитариев настораживает то, что союз с естественными науками сделает их редукционистами. А с некоторых пор нет для них ничего страшнее, чем прослыть редукционистами. А та программа объединения наук о человеке и человеческой культуре с современной биологией, которая предлагается Уилсоном, представляется им ну просто верхом редукционизма.
Уилсон, безусловно, был готов к такой реакции, хорошо помя-туя о тех упреках в «генетическом детерминизме» и «биологиче-
ском редукционизме», которые посыпались на него с выходом первой книги по социобиологии. И в своем вступительном слове в дискуссии по его книге он занял достаточно взвешенную позицию. «Подобное перенесение теории "сопадающих" объяснений с естественных дисциплин на общественные и гуманитарные может натолкнуться на упреки в редукционизме и в том, что она не может охватить сверхсложные реалии социальной жизни человека. Но редукционизм, — разъяснял он, — это главный движущий принцип естественных наук, с помощью которого удалось добиться понимания многих чрезвычайно сложных систем. Редуктивный анализ всегда переходит от сложных и специальных явлений и теорий к более простым и менее специализированным, лежащим в их основе. Так, благодаря биохимии и молекулярной биологии мы много узнали о живой клетке, а биология и нейрофизиология постепенно раскрывают тайны мышления. И клетка, и мозг — сверхсложные образования, которые напрямую соотносятся с социальным поведением человека и на данном этапе прекрасно вписываются в теорию "совпадающих" объяснений. Пока у нас нет каких-либо серьезных препятствий к тому, чтобы распространить тот же подход на общественные и гуманитарные науки, кроме их чрезвычайной сложности. К тому же научный подход всегда стремится к синтезу и в этом смысле — к целостности. Любое успешное исследование циклично: оно начинается с описания какого-либо сложного объекта или процесса, затем посредством редукции переходит к основным его составляющим, затем — в лабораторных условиях или с помощью абстрактного моделирования — пытаются воссоздать исходное целое, вслед за чем начинается проверка и корректировка, потом новая редукция и новая сборка. И так движение идет по кругу, пока не будет достигнуто понимание процесса, удовлетворяющее самых строгих критиков» [5. Уилсон, 2001, с. 25—26]. Здесь все, как говорится, на месте. И все-таки, как мне кажется, не стоило настаивать на том, что «редукционизм — это главный движущий принцип естественных наук», в сущности, имея в виду весьма частные и специальные познавательные процедуры: 1) познание путем расчленения целого на части; 2) познание путем построения упрощающих моделей и др. Потому что когда «настоящий» редукционист говорит, что «редукционизм — это главный движущий принцип естественных наук», он имеет в виду нечто совсем иное, нечто значительно более серьезное и в то же время более определенное.
Редукционизм как серьезная философская позиция начинается с признания существования некоторой ценностной иерархии бы-тийственных состояний в мире: существуют реальности как бы первого (фундаментального) порядка и реальности последующих
уровней, в каком-то смысле производных (зависимых) от первого и поэтому менее реальных. Эти уровни в истории философии выделялись на разных основаниях и в принципе их можно было насчитывать и десятками, но основными всегда считались (по порядку фундаментальности) четыре: 1) материя; 2) жизнь; 3) разум; 4) дух (культура). В соответствии с иерархией бытия выстраиваются редукционистом и иерархии естественных каузаций (причинных зависимостей), и иерархии научных объяснений. Основная линия причинных каузаций (детерминаций), согласно редукционистской доктрине, всегда идет только «снизу вверх» — от первичных фундаментальных реальностей к реальностям вторичным и т.д. по иерархии бытия; соответственно подлинные научные объяснения также выстраиваются в некоторую иерархию: явления всякого последующего уровня будут считаться объясненными, если они выведены из законов движения реальностей, лежащих в их основе (и в этом смысле СВЕДЕНО к ним); такие объяснения по определению будут относительными, пока вся цепочка объяснений не будет выведена из фундаментальных законов движения реальностей самого первого (фундаментального) уровня. Нетрудно догадаться, что при таком (редукционистском) понимании логики взаимоотношения между различными науками и научными теориями (описывающими разные уровни реальности) подлинно фундаментальной и единственно независимой (автономной) наукой будет считаться только физика, а внутри физики (по крайней мере, на сегодня) — физика элементарных частиц и соответствующих им полей (или, может быть, точнее, полей и порождаемых ими частиц). Из известных ученых, последовательно придерживающихся таких взглядов и всеми доступными средствами неустанно популяризирующих их в течение последних 20-ти лет, можно назвать, например, лауреата Нобелевской премии по физике С. Вайнберга. «Под этим словом (редукционизм. — В.Б.), — пишет он, — понимают разные вещи, но думаю, что в любых рассуждениях о редукционизме есть нечто общее, а именно идея иерархии, когда некоторые истины считаются менее фундаментальными, чем другие, и первые могут быть сведены ко вторым, например, химия — к физике» [С. Вайнберг, 2004, с. 44]. «С моей точки зрения, — продолжает он, — редукционизм — это не руководство для программы исследований, а способ отношения к самой природе. Я имею в виду лишь то ощущение, что наши научные принципы являются следствиями более глубоких научных принципов... и что все эти принципы можно свести к простому набору связанных между собой законов. На данном этапе истории науки ученые полагают, что наилучший способ приблизиться к этим законам заключается в изучении физики элементарных частиц... Редукционистское мировоззрение
обязательно предусматривает холодный рассудок и беспристрастность. Это мировоззрение надо принимать таким, каким оно есть, и не потому, что оно нам нравится, а потому, что так устроен мир» [там же, с. 45].
Долгое время считалось (а большинство ученых это воспринимает как само собою разумеющееся и сейчас), что все классическое естествознание пропитано духом редукционизма и что все его основные достижения обязаны методу редукции. Начало этому, как считается, положил Г. Галилей, предложивший теорию движения Земли, которая объясняла такие различные на первый взгляд явления, как качание маятника, движение тела по наклонной плоскости и полет снаряда. Приблизительно в это же время Кеплер сформулировал законы движения планет. Но дальнейший и решающий шаг был сделан И. Ньютоном: он показал, что законы Кеплера и Галилея являются частными случаями небольшого числа основных (фундаментальных) законов механики и закона всемирного тяготения. В течение двух последующих веков развитие физики следовало этой логике. На базе теории механики Ньютона были развиты теория приливов и отливов, динамика жидкости, механика полета, кинетическая теория газов, некоторые разделы термодинамики. Конечно, оставались явления, с трудом поддающиеся объяснению на основе механики Ньютона, например оптика и электромагнетизм, но вплоть до создания специальной теории относительности ученые верили, что это лишь временные, технические трудности. Самое поразительное — это то, что и возникновение новых революционных теорий физики первой трети ХХ в. — теории относительности и квантовой механики было «прочитано» в таком чисто редукционистском стиле: просто оказалось, что и механика Ньютона — не «окончательная» теория, а частный случай этих новых, более общих новейщих теорий. А «окончательная теория» еще только должна быть создана. И тогда окажется, что теория относительности и квантовая механика есть лишь частный случай этой общей теории; она для них будет тем же, чем была в свое время механика Ньютона для законов Кеплера и Галилея. Обращаю внимание, что я выше цитировал работу С. Вайнберга, которая ведь так и называется «Мечты об окончательной теории. Физика в поисках самых фундаментальных законов природы». Нужно ли после этого удивляться, что логические позитивисты, первыми в ХХ в. приступившие к серьезной работе по разработке и обоснованию идеи «единой науки», сразу же как из чего-то само собою разумеющегося исходили из идеи, что такая наука может быть построена только на путях редукции. И именно в разработке такой «логики редукции» различных теорий и научных областей и видели свою задачу как философов. Как известно, в деталях эти
2 ВМУ, философия, № 4 17
программы у разных авторов (Р. Карнап, О. Нейрат, К. Гемпель, Э. Нагель и др.) различались, но цель была одна: способствовать прояснению вопроса о том, что такое наука и научное объяснение, и содействовать объединению наук, в котором, кстати, они видели единственную силу, способную противостоять надвигавшемуся уже тогда «образованному варварству» в лице мистицизма, иррационализма и интеллектуальной всеядности. Как известно, наиболее влиятельными в последующем оказались разработки Г. Гемпеля и Э. Нагеля (модель научного объяснения посредством «охваты-вющего закона» первого и теория редукции второго). Вплоть до конца 60-х гг. они были почти непререкаемыми авторитетами. Но с конца 60-х гг. (а в действительности даже с начала, если иметь в виду работы Т. Куна и П. Фейерабенда) возникло широкое антиредукционистское движение, которое имело самые различные источники, мотивы, основания и пр., но главными среди них были провалы в попытках продемонстрировать успешность редукций в различных областях. Остановлюсь только на одном из них (но, возможно, наиболее ярком) — эпизоде из области биологии.
Выход в свет в апрельском номере 1953 г. журнала «Nature» статьи Дж. Уотсона и Фр. Крика под названием «Молекулярная структура нуклеиновых кислот» считается днем рождения молекулярной биологии — революционным событием в развитии биологии ХХ в. Она положила начало тому каскаду выдающихся открытий и обобщений в исследовании жизни на молекулярном уровне, которые последовали вслед за этим и поток которых не иссякает до сих пор, порождая и великие ожидания, и не менее великие опасения. Огромные успехи в понимании химических основ жизни, явившиеся следствием этого процесса, вновь возродили убеждение в том, что все биологические явления имеют под собой химическую основу и все биологические законы и теории в конечном счете сводимы (редуцируемы) к фундаментальным законам физики. Такую оптимистическую позицию сформулировал уже Дж. Уотсон, один из соавторов вышеупомянутой статьи (став к этому времени лауреатом Нобелевской премии): «...мы видим теперь, — писал он, — что на основе законов химии можно понять не только структуру белка; все известные нам явления из области наследственности также подчиняются этим законам. В настоящее время почти все биохимики убеждены в том, что и остальные свойства живых организмов... могут быть поняты на молекулярном уровне, на основе координированных взаимодействий больших и малых молекул» [Дж. Уотсон, 1967, с. 72]. Но коль скоро разговор был переведен в столь жесткие формулировки, требовались и соответствующие ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ логико-методологические исследования, демонстрирующие их справедливость. Все это и послужило сигна-
лом в западной методологии науки для оживления начинающей было гаснуть волны интереса к редукции как способу теоретического объяснения, обоснования соответствующих стратегий развития науки. Разумеется, сторонникам концепции редукции было ясно, что реальный процесс редукции биологии к физике и химии только начинался и что в этих условиях против идеи полной сводимости биологии к химии (а через нее к физике) могут быть приведены весьма серьезные аргументы в связи с «недостаточностью знания». Однако, как выразился в одной из работ тех лет американский специалист в области философии науки К. Шаффнер, редукционистов вдохновляло убеждение, что «в свете последних работ по молекулярной биологии любые попытки провозгласить реальную несводимость во все времена логически несостоятельны, эмпирически ничем не оправданы и эвристически бесплодны» [Х.Г. 8екаЛ[пег, 1967, р. 647].
Как я сказал выше, наиболее авторитетной к тому времени была теория редукции, предложенная Э. Нагелем. Суть его концепции может быть изложена следующим образом. Допустим, у нас имеются две теории Т1 и Т2 и мы, руководствуясь какими-то соображениями общего порядка (например, стремясь достигнуть большей унификации научного знания), хотим показать сводимость одной из них (скажем, Т2) к другой (в этом случае к Т1). Факт сводимости будет доказан, если будет показано, что теория Т2 есть попросту логическое следствие теории Т1 (Т1 ^ Т2). Но для того, чтобы это стало возможным и чтобы все предприятие в целом имело какой-то смысл (т.е. гарантировало бы приращение нового знания), необходимо выполнение целого ряда формальных и неформальных условий. Главным среди неформальных условий является требование того, чтобы эти теории (или целые научные области) были уже хорошо (и независимо) эмпирически подтвержденными и плодотворными. Иначе редукция может превратиться в некоторое логическое упражнение, возможно, и интересное в техническом отношении, но бессодержательное в эмпирическом смысле. Главными же формальными условиями редукции являются: 1) условие связуемости (сочетаемости) и 2) условие выводимости. Весьма важный и тонкий момент — первое условие, условие связуемости.
Дело в том, что редукции подвергаются теории, которые исторически сформировались самостоятельно и независимо, а следовательно, имеют свой язык, свой понятийный аппарат и т.д. Но в этом случае, если взять теории в том их буквальном виде, в котором они существуют в специальной литературе, редукция между ними невозможна по элементарным логическим соображениям: в редуцируемой теории не может появиться терминов (а следовательно, и законов, которые выражаются с их помощью), которых
не было в редуцирующей теории. Это можно пояснить на таком простом примере. Построим элементарный силлогизм, взяв в качестве большой посылки утверждение «Все люди смертны», а в качестве средней посылки «Сократ — человек». Из этих двух посылок логически следует, что «Сократ смертен». Но мы не можем вывести из этих двух посылок, что, например, «Сократ честен» или «Сократ добр» и т.д. Не можем именно потому, что ни понятия «честен», ни понятия «мудр» нет в исходных утверждениях. Точно так же мы даже не смогли бы приступить к редукции, если бы, например, задумали вывести классическую равновесную термодинамику идеальных газов из кинетической теории и статистической механики, взятых в том виде, в котором они сформировались исторически как независимые области физического знания, поскольку словари этих теорий совершенно различны. Основные понятия термодинамики — температура, объем, давление и др. Именно с их помощью выражается один из основных законов термодинамики идеальных газов: РУ = ЯТ, где Р — давление, V — объем, Я — константа и Т — температура. В то же время, согласно кинетической теории газов, газ — это движение молекул, обладающих массой, скоростью, подчиняющихся законам механики И. Ньютона и т.д. Но из истории физики мы знаем, что тем не менее такая редукция была успешно осуществлена. Благодаря чему это стало возможным? Благодаря тому, что словари двух теорий были нетривиальным образом унифицированы. Например, понятие температуры по определению стало выражаться через понятие массы и средней скорости молекул (или, другими словами, средней кинетической энергии молекул): Т = У2 МУ2. Обобщая этот опыт, Нагель и сформулировал свой принцип связуемости. Этот принцип требует нахождения особых правил («мостовых правил»), с помощью которых все основные термины редуцируемой теории были бы связаны (выражены) с основными терминами редуцирующей теории. И только после того как словари обеих теорий будут таким образом унифицированы, вступает в силу требование второго условия — условия выводимости, попросту означающего, что Т2 должно быть логическим следствием Т1 (Т1 ^ Т2).
Именно под влиянием этих идей в конце 60-х гг. в западной философии науки началось интенсивное обсуждение проблемы редукции в биологии на материале соотношения классической (менделевской) и молекулярной генетики. Многим показалось, что логика исторического развития этих теорий в ХХ в. служит пара-дигмальным примером отношения редуцируемости биологической теории к теории, по существу, являющейся физико-химической.
Действительно, трудно представить себе ситуацию, более отвечающую всем тем необходимым требованиям к редукции теорий,
о которых говорилось выше. Имелась уже достаточно развитая чисто биологическая, давно признанная классической теория корпускулярной наследственности, основы которой заложил Г. Мендель еще в XIX в. Ей присущи ясная логическая структура, фундаментальные понятия (такие, как ген, аллель, гомо- и гетерозигота, мутация и др.). Эта теория хорошо согласовывалась с данными цитологии, и на ее основе начали развиваться феногенетика, генетика популяций и т.д., произошло объединение генетики с эмбриологией, этологией, морфологией и другими классическими биологическими дисциплинами.
В то же время после расшифровки структуры ДНК, способа записи и считывания наследственной информации в процессах репликации и синтеза ферментов открылась широкая перспектива для описания явлений наследственности и наследственной изменчивости в молекулярных терминах. Еще в конце 50-х гг. произошло разделение единого понятия гена как единицы функции, мутации и рекомбинации на три самостоятельных понятия — цистрона (единицы функции), мутона (единицы мутации) и рекона (единицы рекомбинации). Эти представления хорошо укладывались в уже известные тогда в молекулярной биологии представления о структуре ДНК и позволяли связать посредством своеобразных нагелев-ских «мостовых правил» каждое из трех понятий классической генетики (цистрон, мутон и рекон) с определенным числом нуклео-тидных пар молекул ДНК и с определенными химическими процессами (по крайней мере, в принципе). И тем не менее все попытки осуществить такую редукцию или хотя бы доказать ее принципиальную возможность оказались уязвимыми. Я не буду здесь вдаваться в детали, поскольку современные философско-ме-тодологические поиски в этой области все решительнее движутся в ином направлении — в направлении отказа от идеи редукции как единственной парадигмы унификации (объединения) науки. И тот же материал из истории становления классической генетики, свидетельствующий действительно о чрезвычайной продуктивности ее объединения вначале с цитологией (хромосомная теория наследственности), а затем с биохимией и молекулярной биологией, прочитывается уже совершенно иначе: не в контексте редукции, редукционизма, а, скорее, в контексте продуктивного взаимодействия различных научных областей, их взаимного концептуального обогащения и расширения объяснительных возможностей генетики в целом [см., напр.: Т.Л. Granham, 2004]. Xотя никем не отрицается, что некоторые важные положения классической генетики могут быть объяснены с помощью молекулярной генетики, мысль о возможности (а тем более о необходимости) полного сведения
(редукции) первой ко второй отвергается многими (если не всеми). Поиски парадигмы единой науки сейчас идут в ином направлении.
Хочу подчеркнуть, что все сказанное мною отнюдь не преследует цели дискредитации идеи редукции самой по себе. Это тем более уместно отметить, потому что осознание всех трудностей полной и последовательной реализации редукционистской программы исследования сложных (и прежде всего живых) систем способно до такой степени обескуражить даже выдающихся представителей этой программы, что они бросятся в другую крайность — как раз в объятия мистицизма. Между тем из всего этого следует только один вывод: если объединительные тенденции в науке и происходят, то их формы не исчерпываются редукцией, а идеал единой науки реализуем (если он вообще реализуем) только за пределами редукционизма.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
Борзенков В.Г. Проблема единства науки на рубеже веков // Высшее образование в России. 2004. № 8.
Борзенков В.Г. Философия науки: На пути к единству науки: Учеб. пособие. М., 2008.
Вайнберг С. Мечты об окончательной теории: Физики в поисках самых фундаментальных законов природы. М., 2004.
Гросс П. Р. Порыв Икара // Интеллектуальный форум: Международный журнал. 2001. № 5..
Лекторский В.А. Возможна ли интеграция естественных наук и наук о природе? // Вопросы философии. 2004. № 3.
Ленк Г.К. К методологической интеграции наук с интерпретационист-ской точки зрения // Вопросы философии. 2004. № 3.
Лоренц К. Кантовская доктрина априори в свете современной биологии // Человек. 1997. № 5.
Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произв. М., 1956.
Пауль Г. Философские теории прекрасного и научное исследование // Красота и мозг: Биологические аспекты эстетики. М., 1995.
Пригожин И. (ред.) Человек перед лицом неопределенности. М.; Ижевск, 2003.
Рорти Р. Против объединения // Интеллектуальный форум: Международный журнал. 2001. № 5.
Рьюз М., Уилсон Э. Дарвинизм и этика // Вопросы философии. 1987. № 1.
Рьюз М. Эволюционная этика: здоровые перспективы или окончательное одряхление? // Вопросы философии. 1989. № 8.
Спекторский Е. Проблема социальной физики в ХУЛ столетии. Варшава, 1910. Т. 1.
Уилсон Е. Возобновляя поиски, начатые Просвещением // Интеллектуальный форум: Международный журнал. 2001. № 5.
Уотсон Дж. Молекулярная биология гена. М., 1967. Фолмер Г. Эволюционная теория познания: врожденные структуры познания в контексте биологии, психологии, лингвистики, философии и теории науки. М., 1998.
Эволюция. Культура. Познание. М., 1996.
Grantham T. A. Conceptualizing the (dis)unity of science // Philosophy of science, 2004. N 71.
Rorty R. Against unity // The Wilson Quarterly. 1998. Schaffner K.F. Antireductionism and modern biology // Science. N 3789. 1967. V 157.
Wilson E.O. Sociobiology: The new synthesis. Cambridge, 1975. Wilson E.O. Consillience: The unity of knowledge. N. Y, 1998. Wilson E.O. Consillience among the Great Branches of learning // Daedalus. 1998. N 127.