Научная статья на тему 'Архетип блудного сына в произведениях русских классиков'

Архетип блудного сына в произведениях русских классиков Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
891
165
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Архетип блудного сына в произведениях русских классиков»

И.И. Середенко Томск

АРХЕТИП БЛУДНОГО СЫНА В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ РУССКИХ КЛАССИКОВ

Архетипический мотив блудного сына, по мнению А.В.Чернова, определил «ритм ... мировой истории», прежде всего, отозвался в русской литературе [1]. Правомерность этого утверждения можно продемонстрировать, рассмотрев, насколько продуктивным оказалось обращение к архетипу евангельской притчи разных писателей на разных стадиях развития русской литературы. Обратимся к трем классическим романам: «Обыкновенная история» И.А.Гончарова, «Война и мир»

Л.Н.Толстого, «Бесы» Ф.М.Достоевского.

В романе Гончарова мотив блудного сына обозначен уже в экспозиции, где отмечается, что Антон Иваныч, первым приехавший на прощальный завтрак в день отъезда Александра Адуева, «ел, конечно, и упитанного тельца, закланного счастливым отцом по случаю возвращения блудного сына» [2].

Тем самым обозначается повторяемость - «вечность» -происходящего в доме Адуевых, что подчеркивается и заглавием («Обыкновенная история»); провоцируются читательские ожидания дальнейшего развития событий в рамках притчевого сюжета (или вопреки ему). Эти ожидания оправдываются: сюжетная схема притчи (развертывание мотива блудного сына) достаточно легко просматривается в структуре романа.

Основные сюжетные моменты притчи: уход из дома -

расточительство - раскаяние - возвращение - милосердие и радость отца -пир - недовольство старшего брата - увещевание (мораль) отца -объединены в новое специфическое романное целое (с усилением или уменьшением роли отдельных элементов в целом сюжета). Так, отъезд («уход») Адуева-младшего из родительского дома на «чужую сторону» (описанный в романе, естественно, с полнотой и подробностями, отсутствующими в притче) аналогичен уходу младшего сына «в дальнюю сторону»: желание покинуть родительский кров явно превалирует над пониманием цели «ухода» (во всяком случае, Александр не может ответить на вопрос матери, зачем он едет).

Соотносима и жертвенность родителей, отпускающих своих сыновей, - матери Александра и отца из притчи (замена актанта в данном случае не принципиальна).

По аналогии с жизнью блудного сына в чужедальней стороне прочитывается и жизнь Александра в Петербурге.

Младший сын из притчи «расточил имение свое» и вынужден заниматься унизительным трудом (пасти свиней); «пришед же в себя», он раскаялся и решил возвратиться в отчий дом (Лк. 15:13-19). «Блудным сыном» в чужом для него Петербурге оказался и Адуев-младший: «расточил» свое духовное «имение» - идеалы, чувства, силы и способности, даже физическое здоровье - и перед возвращением в деревню пришел к унизительным для себя итогам: «... и я, в двадцать пять лет, потерял доверенность к счастью и к жизни и состарился душой», «я возненавидел и себя», «я утратил жизненные силы и состарился в двадцать девять лет; а было время...» (284, 285, 290).

Слова раскаяния и надежды Александра, возвращающегося в отчий дом, корреспондируют со словами раскаяния блудного сына (ср.: «К вам простираю объятия, широкие поля, к вам, благодатные веси и пажити моей родины: примите меня в свое лоно, да оживу и воскресну душой!» (290); - «... отче! я согрешил против неба и пред тобою... прими меня в число наемников твоих»; Лк. 15:18-19). Показательна не только смысловая, но и лексическая перекличка в констатации состояний младшего Адуева и блудного сына (Александр: «да живу и воскресну», евангельский отец: «сын мой был мертв и ожил»; Лк. 15:24).

Экзистенциональное чувство обреченности и оставленности, переживаемое обоими блудными сыновьями, обращает их мысли и стопы к родному дому. Эпизоды встречи Адуева и евангельского сына сопоставимы и в ключевых деталях, и по смыслу. Нетерпение матери, которая не сводит глаз с дороги, ожидая сына, её радость, слёзы и ласки, расточаемые Александру, беспокойство о его здоровье, утраченных красоте и свежести, заготовленный на десять человек стол, даже замечание Антона Иваныча, что она «вопит» над сыном, «словно над мёртвым» (297), - все это заставляет вспомнить отца из притчи, который, издалека увидев сына, «сжалился; и побежав пал ему на шею и целовал его» (Лк.15:20), и устроил пир в его честь.

Однако событие возвращения в отчий дом, завершающее историю блудного сына в притче, оказывается лишь промежуточным этапом в истории «блудного сына» в романе, началом нового витка в его эволюции. Возвращение Адуева в Грачи - это перемещение в пространстве: из топоса города, столицы, «Европы» в топос природы, провинции, «Азии» - «О, провинция! о, Азия!» - восклицает дядя по поводу некоторых представлений племянника (166). Это и перемещение во времени: из конкретно-историчекого настоящего в патриархальное прошлое, «прошедшее», из линейного, необратимого времени движения, поступательного развития в циклическое время повторяющегося, неизменного, застойного существования.

В сюжете-архетипе акцентируется возможность окончательного возвращения, поскольку «священное время по своей природе обратимо» [3], аллегорический смысл возвращения в притче - возможность воскресения (возвращения к Отцу небесному).

В романе Гончарова, где актуализируется «внешний» слой сюжета-архетипа и игнорируется его сакральная сердцевина, окончательное возвращение в прошлое оказывается невозможным. Смысл гончаровского романа обретает полемическое звучание по отношению к смыслу притчи;

возникает своеобразный диалог текстов, чем подчеркивается зеркальное развертывание архетипичекого мотива в сюжете романа.

Трансформация финального эпизода притчи обусловлена и тем, что автору романа приходится решать иные, чем в притче, задачи: раскрыть перемены в общественном сознании 40-х годов, проследить переживаемую младшим Адуевым эволюцию, обусловленную как этим процессом, так и «общим законом природы», естественностью взросления [4]. Заметим, что перемены во внутреннем состоянии Александра проявляются, прежде всего, в его отношении к отчему дому (и к Петербургу) и дешифруются с помощью сюжета-архетипа. Свое пребывание под родительским кровом Александр достаточно быстро начинает воспринимать как «расточительство», как «смерть». «И что я здесь делаю? - с досадой говорил он, - за что вяну? Зачем гаснут мои дарованиния? ... А между тем необходимо ехать: нельзя же погибнуть здесь! Там тот и другой - все вышли в люди... Я только один отстал...» (314).

Итак, возвращение в Грачи переживается Адуевым как «уход»; «здесь» (отчий дом) оценивается как «чужое» пространство, где его ожидает гибель, «там» - как «свое» («ему было скучно - по Петербургу»; 314), где начнется новая жизнь. Смена коннотаций отчего дома и Петербурга на противоположные позволяет говорить о том, что пребывание Адуева в деревне соотносится со средним звеном трехчастной структуры притчи, а возвращение в Петербург - с её финалом. Именно в столице Адуев-младший по-настоящему оживает, находит себя в новом пространстве-времени: «.век такой. Я иду наравне с веком: нельзя же отставать!» (334). Это укоренение Александра в чужом мире, закрепление его в статусе блудного сына подчеркивается и переменой функций дяди.

Адуев-старший выступает теперь в роли отца («Александр, - гордо, торжественно прибавил он, - ты моя кровь, ты - Адуев!»), приветствующего возвращение блудного сына («И карьера и фортуна! - говорил он почти про себя, любуясь им. - И какая фортуна! И вдруг! все! все!» (336); прежде Александр был для него «мертв»: «Ни карьеры, ни фортуны! ... осрамил род Адуевых!»; 289). «Отцовство» дяди подтверждает и сам Александр, ранее оспаривающий его философию, теперь же принимающий её как истинную, о чем свидетельствуют постоянные ссылки на дядины слова.

Вместе с тем нельзя не отметить и инверсию финальной евангельской сцены в романе: отец из притчи прощает сына, являя высшее милосердие; дядя награждает Александра сыновством, приветствуя свершившиеся перемены: «Так и быть, обними меня!» - И они обнялись» (336). Однако и дядино одобрение, и конечность преображения Александра кажутся сомнительными, поскольку старший Адуев приветствует младшего в момент, когда сам усомнился в правильности своих воззрений и своей жизни. Учитывая, что в эпилоге обнаруживается сходство историй дяди и племянника, можно считать финал «открытым», а обе истории незавершенными. К слову сказать, финальное обращение Александра к дяде с просьбой о деньгах - в первый раз за все время их отношений - еще одно свидетельство признания «отцовства» старшего Адуева и отсылка к притчевому началу - просьбе младшего сына

выделить ему «часть имения» (Лк.15:12). Такая «развязка» может быть прочитана как возможная «завязка» нового витка отношений между дядей и племянником, как перемена актантов. Все это усиливает ощущение незавершенности, «открытости» финала.

Итак, повествуя о судьбе Адуева-младшего, раскрывая особенности взросления человека, Гончаров спроецировал актуальный сюжет на сюжет-архетип притчи о блудном сыне, но усложнил и трансформировал его, поскольку жизнь, которую он изображал, богаче и непредсказуемее, а индивидуальная судьба исключительнее, чем рамки и решения, заданные архетипическим мотивом. Вывод, сделанный В.М.Марковичем при анализе диалогического конфликта в романе, справедлив и в данном случае. Действительно, «Гончаров... изначально не вверяется механической схеме, мягко, но очень последовательно избегая подчинения чему бы, то ни было. <...> Есть основания полагать, что такая позиция имеет для Гончарова 40-х годов не только эстетический, но и социальный, нравственный смысл» [5].

В романе-эпопее Л.Толстого архетипическая схема притчи просматривается в сюжете Андрея Болконского. Князь Андрей, подобно блудному сыну, уходит «в дальнюю сторону» - на войну (следует подчеркнуть, что уходит именно из дома отца, куда он завез жену). Аналогом растраты имения выступает отречение Болконского перед Аустерлицким сражением от близких: «Хочу славы, хочу быть известным людям, хочу быть любимым ими ... для одного этого я живу ... Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно! И как ни дороги, ни милы мне многие люди, - отец, сестра, жена, -самые дорогие мне люди, но, как ни страшно и ни неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми .» [6] . Последовавшее после ранения раскаяние - разочарование в кумире (Наполеоне), в славе, даже обращение к небу, которого он не знал прежде, -аналогично раскаянию блудного сына; а сосредоточенность на мыслях о близких, о спокойном семейном счастье соотносима с воспоминанием об отце персонажа сюжета-архетипа («Пришед же в себя, сказал: ... Встану, пойду к отцу моему»; Лк.15:17-18).

Финальный эпизод архетипического сюжета - возвращение сына, считавшегося мертвым, к отцу - эксплицируется в романе в трансформированном виде. Князь Андрей, которого отец полагал убитым и даже заказал ему памятник, неожиданно возвращается в момент рождения сына и смерти жены, вместо веселья и пира его ожидают отпевание маленькой княгини и крестины ребенка. В измененном эпизоде возвращения внимание фокусируется не на отце, а на сыне, акцентируется его чувство вины. В результате возникает тема наказания за духовные заблуждения, отсутствующая в притче.

Дальнейшая история Болконского развертывается с опорой на притчевую схему как готовую фабулу: уход из дома, растрата «имения» (разочарование в общественной деятельности, разрыв с невестой, готовность мстить и т. д.), «возвращение». Но только последнее событие - возвращение -исполнено сакрального смысла. Речь идет об ощущениях князя Андрея после ранения в Бородинском сражении и перенесенной операции: «Все лучшие,

счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, - представлялись его воображению, даже не как прошедшее, а как действительность» (254-255). Это ощущение себя ребенком прочитывается как преображение, возвращение к себе истинному, изначальному, как второе рождение.

Такое преображение сигнализирует о начале нового для князя Андрея пути - пути преодоления заблуждений и победы христианских ценностей, пути исцеления от гордыни, ревности, жажды мести, это победа христианских чувств. Болконский открывает для себя высшую нравственную истину или, как он это называет, «божескую любовь»: «Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам, да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила Марья и которой я не понимал ...» (256). Это преображение в ребенка - начало возвращения Болконского к богу. Резюмируя, отметим, что, актуализируя сакральный смысл евангельского сюжета-архетипа (возвращение заблудшей души к Отцу небесному), Толстой эксплицирует его как поэтапное возвращение князя Андрея к роду (семье), к себе, к Богу.

В романе Достоевского «Бесы» архетипический мотив блудного сына является доминантным, можно сказать, сюжетообразующим (что не исключает, конечно, развертывания других мотивов). При этом глубинный смысл архетипа - духовно-нравственное возрождение «блудного сына» -остается нереализованным.

Притчевая схема прослеживается в сюжетных линиях разных героев. Так, в усложненном и трансформированном виде евангельский сюжет прочитывается в истории отношений отца и сына Верховенских. Старший Верховенский, человек сороковых годов, формально является отцом шестидесятников, которых представляет в романе сын, Петр Верховенский. Однако отношения отца и сына соотносимы только с мотивом ухода: они, прежде всего, непримиримые идейные противники. Травестийно изображая первую встречу отца с сыном, автор иронически предваряет их дальнейшие отношения. Степан Трофимович, не сразу узнав «Петрушу», «бросился к сыну», «сжал его в объятиях, и слезы покатились из глаз его», но сын оттолкнул отца [7].

Показательна инверсия притчевой схемы в этом эпизоде: отец винится перед сыном, а тот играет роль отца, унимающего расшалившегося ребенка: «Ну, не шали, не шали, без жестов, ну и довольно, довольно, прошу тебя» (144). В амплуа отца, поучающего и карающего провинившегося сына, младший Верховенский пытается выступать и далее: издевается над

убеждениями Степана Трофимовича, его образом жизни, ставит под сомнение его отцовство. Верховенский-отец начинает с попытки примирения с сыном, а заканчивает желанием «разгромить» его. Противостояние отца и сына обрывается демонстративным уходом отца из города, захваченного «бесами», без конкретной цели, но с мыслями о новой жизни. Степан Трофимович, конечно, имитирует возвращение блудного сына, выйдя на дорогу с одним

маленьким саквояжем и палкой в руке, но его уход/возвращение при всей ироничности изображения, коннотируется скорее позитивно, чем негативно, ведь именно ему принадлежит определение болезни общества и дешифровка эпиграфа (449).

Наиболее полно архетипический мотив блудного сына эксплицирован в сюжете Ставрогина, возможно, потому, что им Достоевский начинает изображение важнейшего для него типа блудного сына - «русского бездомного скитальца», берущего начало, по мысли писателя, от пушкинского Алеко [8]. В предыстории Ставрогина хроникер сообщает о его уходе из дома и распутной жизни в Петербурге («молодой человек как-то безумно и вдруг закутил», «опустился и оборвался»; 36). Даже его первый приезд домой изображается не как возвращение, а как продолжение его петербургского образа жизни: все ждут от Ставрогина скандальных действий; они незамедлительно и последовали. Другими словами, Николай Всеволодович остался «мертвым»: «Говорили, что лицо его напоминает маску» (37). Перекликается с жизнью блудного сына в чужедальней стороне и пребывание Ставрогина за границей, где он «пристал» к семейству Дроздовых, к какой-то экспедиции. Продолжающееся и там «расточение имения» реконструируется через утверждение Кириллова и Шатова, что он одновременно внушал им прямо противоположные идеи, оставаясь нейтральным.

Завязкой собственно романной истории Ставрогина служит финальный эпизод притчи - возвращение под родительский кров. Подобно блудному сыну, готовому покаяться перед небом и отцом, Ставрогин возвращается домой ожившим, с мыслью о «бремени»: «Уже никак нельзя было сказать, что лицо его походит на маску», «какая-нибудь новая мысль светилась теперь в его взгляде» (145).

Поиск «бремени» подчеркивается и фамилией героя ^1аи^ - по-гречески крест), и моментом возвращения в день Воздвижения Креста Господня [9]. Содержание «бремени» раскрывается в главе «У Тихона»: это намерение Николая Всеволодовича обнародовать исповедь, в которой он признается в своих «грехах». Итак, возвращение Ставрогина - это своеобразный выбор пути: покаяние, искупление, воскресение или новое преступление и бегство в кантон Ури. Для выбора первого необходимо, как говорит Тихон, чтобы «действительно было покаяние и действительно христианская мысль», то есть вера; второй путь возможен как «исход, чтобы только избежать обнародования листков» (24, 30).

Событие возвращения Ставрогина изображается в романе травестийно: вместо ожидаемого всеми Николая Всеволодовича в гостиную «вдруг влетел ...совершенно не знакомый никому молодой человек» (143). Мать, вместо радости и объятий, встретила сына каверзным вопросом о жене, «отчеканивая слова твердым голосом, в котором звучал грозный вызов» (146). Закончилась сцена встречи не пиром, а скандалом. Травестирование в романе ключевого для сюжета-архетипа эпизода возвращения профанирует сакральный смысл этого события.

Десакрализация события возвращения подготавливает читателя к трансформации «внутреннего» слоя архетипического сюжета. Что и происходит в романе: вместо покаяния и Голгофы, вместо обретения Отца блудный сын Ставрогин избирает «удавку Иуды» [10]. Развязка романного сюжета возвращает героя к началу притчи. В результате философско-этический смысл сюжета Ставрогина оказывается антиномичным смыслу притчи: утверждается обреченность «возвращения» блудного сына без истинного покаяния.

Завершая, заметим, что уже в выборе эпиграфов к роману содержится намек на архетипический сюжет. Достоевский, рисуя заблудившийся мир, на что указывает первый эпиграф, намечает путь «возвращения» заблудших -исцеление «у ног Иисусовых» (второй эпиграф), но это оказывается недостижимым для героев этого романа.

Дополняя наши наблюдения, заметим, что актуальность прочтения «Бесов» с опорой на евангельский мотив косвенно подтверждается и совершенно иными подходами. Так, Н.А.Бердяев, предлагая свое прочтение романа, рассматривая трагедию Ставрогина с позиции «нового религиозного сознания», определяет и перспективу ее разрешения, используя субституты мотива блудного сына: это «трагедия человека, оторвавшегося от

органических корней, .дерзнувшего идти своими путями. .Но наступит мессианский пир, на который призван будет и Ставрогин, и там утолит он свой безмерный голод и безмерную свою жажду» [11].

Мы рассмотрели три романа, три вариации на тему блудного сына. Все они свидетельствуют, что архетипический мотив, при всех трансформациях, сохраняет свою узнаваемость, обнаруживает себя независимо от воли автора, наполняется каждый раз новым содержанием.

Примечания

1. Чернов А.В. Архетип «блудного сына» в русской литературе Х1Х века // Евангельский текст в русской литературе ХУ111 - ХХ веков. Петрозаводск, 1994. С. 152.

2. Гончаров И.А. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1977. Т.1. С. 46. Далее цитируется это издание с указанием страниц в скобках.

3. Элиаде М. Священное и мирское. М., 1994. С.48.

4. См. об этом: Манн Ю.В. Философия и поэтика «натуральной школы» // Проблемы типологии русского реализма. М., 1969. С. 254.

5. Маркович В.М. И.С. Тургенев и русский реалистический роман Х1Х века. Л., 1982. С. 96-97.

6. Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. М.; Л., 1928-1959. Т.1Х. С. 324. Далее цитируется это издание с указанием страниц в скобках.

7. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972-1990. Т.10. С. 144. Далее цитируется это издание с указанием страниц в скобках.

8. Отмечено В.И.Габдуллиной, см.: Габдуллина В.И. Ранний Достоевский:

евангельский код биографии и творчества // Филологический анализ текста: Сб. научных статей. Вып. V. Барнаул, 2004. С.101.

9. Захаров В.Н. Символика христианского календаря в произведениях Достоевского // Новые аспекты в изучении Достоевского: Сб. научных трудов. Петрозаводск, 1994. С. 46.

10. Там же.

11. Бердяев Н.А. Ставрогин // Наше наследие. М., 1991. № 6. С. 78.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.