АННЕНСКИЙ Иннокентий Федорович (1855-1909)
А. — один из тех немногих поэтов, внешняя канва жизни которых абсолютно не соответствовала их литературному творчеству. Уклад его жизни, преподавательская (директор царскосельской гимназии) и научная деятельность, его внешность "человека в футляре" (как назвал его П.Милюков) не допускали возможности подумать о том, что этот человек писал стихи. В.Ходасевич считал, что А. всю жизнь скрывал свое лицо: "Если для человека маской было лицо директора гимназии, то для поэта такой же маской было лицо филолога и переводчика Еврипида" (Эпопея. 1922. № 3. С. 39). С.Маковский писал, что А. "принадлежал к породе духовных принцев крови. Ни намека на интеллигента-разночинца... Совсем особенный — с головы до пят — чуть-чуть сановник в отставке и... вычитанный из переводного романа маркиз" (Маковский С. Портреты современников. Нью-Йорк, 1955. С. 227). Маковский считал, что А., всю жизнь проплакавший над собой и над человечеством, порождавший поэтический "скрежет зубовный", страдал от того, что "для него драма человека — творца-поэта, это — неслиянность жизни, обманной, нещадящей, слепой и все же возлюбленной жизни —"колдуньи" — с творческой мечтой, с иллюзией обреченного на исчезновение "я"... Преодоление этой неслиянности — главнейший стимул жизни и надежнейшая от нее защита" (Маковский С.К. На Парнасе "Серебряного века". Мюнхен, 1962. С. 134). Поэтому решением проблемы жизни является только творчество: "Поэт хочет осмыслить существование, творя символы, и они... прочнее, чем призрачная реальность мира" (там же). Следствием такого несоответствия явилось одиночество А., понятное большинству эмигрантов, оказавшихся, как и А., в среде людей, уже буквально, а не в переносном смысле "говорящих на чужом языке". Н.Оцуп писал: "Кажется, недаром Платон хотел изгнать
поэтов из государства. Он мог с особенным правом подвергнуть изгнанию неудачного директора гимназии поэта Анненского... Среди пустыни, в которую он сам для себя обратил мир, Анненский чувствовал себя одиноким. Как ни любили его близкие люди, бедная человеческая теплота не могла бороться с "мировой скорбью" поэта" (Оцуп Н. Современники. Париж, 1961. С. 12, 16). Оцуп вспоминал безумного царскосельского поэта, бубнившего строки
несуществующих стихов: "В этом странном, безумном и раненом существе чувствовалась какая-то связь с погибшей от одиночества, но жаждавшей любви и восторга, нежной и чувствительной, почти сумасшедшей от боли, душой Иннокентия Анненского... Для понимания Анненского нужно признать право на одиночество" (с. 19-20). Оцуп считал, что "по чистоте звука и остроте чувства" (с. 21) не было более близкого Пушкину поэта, чем А. (В.Ильин предполагал, что А. "был самым замечательным представителем... Русского Ренессанса" — "Иннокентий Анненский и конец Периклова века" // В. 1965. № 166. С. 47). Ю.Иваск называл музу А. косноязычной и беспомощной: "В поэзии Анненского — грузный полет. Он тяжело и невысоко взлетал. Анненский боялся предать на каких-то седьмых небесах всех, кого он жалел" (Мосты. 1968. № 1314. С. 222).
В эмиграции, искавшей нравственных и художественных ориентиров, сложилась традиция сравнивания А. с Н.Гумилевым и А.Блоком. Ю.И.<Иваск> писал: "Если Блок — это пение, музыка... то не-пение Анненского, его тоска по песне — это тоже поэзия... хотя она и не захватывает нас стихийностью, музыкальным "напором" (Опыты. 1957. № 8. С. 136). Автор считал кумирами "русских парижан" именно Блока и А., претворявших романы Достоевского в жизнь. Г.Адамович, интересовавшийся этой темой более других, называл имя А. "не менее магическим", чем имя Блока: "Во французском нашем смущении его роль была не ясна, и казался он иногда перебежчиком в чуждый лагерь... У Анненского надежд нет: огни догорели, цветы облетели. У Анненского в противоположность Блоку поэзия иногда превращается в ребусы... Но Анненский — это даже не пятый акт человеческой драмы, а растерянный шепот перед спустившимся занавесом, когда остается только идти домой, а дома в сущности никакого нет" ("Наследство Блока" // Адамович Г. Комментарии. Вашингтон, 1967. С. 176). Адамович считал, что после смерти Тютчева и Некрасова Блок и А. — единственные возможные претенденты "на российский поэтический трон" (с. 153). При наличии в стихах Блока "воды" — А. "неизмеримо "гуще" Блока, всегда вещественнее его" (там же). Критик считал, что большое влияние на А. оказала не только французская поэзия (в частности, Малларме), но и русская проза ("Шинель" Гоголя), и греческая литература (Еврипид). Поэтому стилистически творчество А. —
"прозаично", а Блок выигрывает тем, что он "духовно-щедрее, неизмеримо расточительнее Анненского... У Анненского при всей его щемящей "шинельности" чувствуется осторожность, сдержанность в излучении энергии, и не случайно Вячеслав Иванов в статье о нем и его последователях обронил жестокое, тончайшее замечание о "скупых нищих" (там же). Критик, считая Блока "сильнее, порывистее, увлекательнее" А. ("Памяти Ин.Ф.Анненского (к двадцатилетию со дня смерти)" // ПН. 1929. 28 нояб.), заметил, что "в "Кипарисовом ларце" есть капля яда, вкуса которого ничем нельзя заглушить, никогда нельзя забыть... Каждое слово было, как игла" (там же). В 1934 Адамович писал: "Если имя Анненского далеко еще не достигло популярности блоковского имени, то надо помнить, что в литературе глубокая и узкая слава ценна не менее, чем слава широкая... Влияние Анненского, воздействие его на русскую поэзию сейчас, бесспорно, сильнее влияния Блока" (ПН. 1934. 20 дек.). Критик считал, что Блок был опошлен подражателями и вспоминал о споре между Гумилевым и А. Гумилев обвинил А. в том, что тот пишет стихи "самому себе", а можно — другим людям (что делал сам Гумилев) или Богу. Отсюда — неясность, зашифрованная стенографичность стихов А.: "Если себе, то в сущности ставишь только условные знаки, иероглифы: сам все разберу и пойму, знаете, будто в записной книжке" (Адамович Г. Вечер у Анненского // Числа. 1930. № 4. С. 215). А. ответил Гумилеву, что возможно также писать стихи Богу "с почтительной просьбой вернуть их обратно, они всегда возвращаются, и они волшебнее тогда, чем другие" (Там же. С. 216). Н.Оцуп писал, что Гумилев остерегался А., т.к. "для мужественной цельности автора "Колчана" у автора "Кипарисового ларца" слишком сильна обманчивая двойственность, разрушительная приблизительность. Гумилев герой легенды, певец свободных просторов... не для него этот сумеречный свет лампы, зловещие тени в углах, тайная боль похоронного трилистника... Анненского нельзя не любить. Но после него не мешает вспомнить о Пушкине" (Опыты. 1953. № 1.
С. 124). Между Н.Оцупом, С.Маковским и Ю.Терапиано существовала полемика о возможном признании (или — неприятии) А. поэтических заслуг юного Гумилева. Г.Иванов писал: "Я люблю безнадежный покой. / В октябре — хризантемы в цвету. / Огоньки за туманной рекой, / Догоревшей зари нищету... / Тишину безымянных
могил, / Все банальности "Песен без слов". / То, что Анненский жадно любил, / То, чего не терпел Гумилев" (1954; Иванов Г. Собр. соч. В 3 т. М., 1994. Т. 1. С. 419). Иванов имеет в виду сборник А. "Тихие песни" (1904), а также стихотворение П.Верлена "Песня без слов" в переводе А. В творчестве Иванова, начиная с его сборника "Розы", влияние А. явственно проступало. П.Бицилли назвал стихотворение Иванова "Так или этак..." одним из "удачнейших" и удивительно напоминающим стихи А. Творчество Иванова соотносилось с творчеством А., в частности, тем, что стихи Иванова воспринимались "как одно слово, чем и был... первый человеческий язык" (СЗ. 1937. № 64.
С. 459). Р.Гуль считал, что единственный предшественник Г.Иванова в поэзии — А. (а в прозе — В.Розанов): "Оба они обладали даром гениальной интимности, и это их основное качество сразу отделяло их от всех слишком громко думающих и громко пишущих... Никто другой в нашей литературе не умел говорить подобным тихим шепотом, почти на ухо, но сказанным прорезать человека, как бритвой" (Гуль Р. Георгий Иванов // НЖ. 1955. № 42. С. 126). Считая "Книги отражений" А. поэтическим эталоном, Гуль писал Г.Иванову 25 октября 1952: "Грех, если Вы не напишете свою "Книгу отражений" (Гуль Р. Одвуконь Два. Нью-Йорк, 1982. С. 101). Ю.Иваск считал, что, благодаря Г.Адамовичу, А. стал одним из символов нищей эмиграции, озабоченной поисками "последней правды", и, в частности, повлиял на искания и поэтический строй "парижской школы". "Анненский, незадолго до смерти "нежным и зловещим" голосом читавший свои стихи первым акмеистам, — именно тот авторитет, который преимущественно, в интерпретации Адамовича, стал общеобязательным для русского поэтического Монпарнаса. Почему именно Анненский так полюбился Адамовичу и его духовным сынам?.. По Адамовичу — после гибели надежд в пору революции, в несчастных условиях эмиграции... всякая "уверенная в себя" поэзия невозможна. Именно поэтому он так порицал героику Марины Цветаевой... Это все та же смутная надежда, с которой до конца не смог расстаться Анненский... Воздействие этого последнего (через Адамовича) совсем не литературно-формальное, а более глубокое, хотя и не всегда явное... Мучительно проверяя себя по Анненскому... большинство эмигрантских поэтов на самом деле заняты... собственными частными настроениями" (Иваск Ю. О
послевоенной эмигрантской поэзии // НЖ. 1950. № 23. С. 197, 198, 206, 213). "Одним из образцовых учителей поэтов Адамович считает Иннокентия Анненского, "мучительного" поэта с содранной кожей. Анненский тоже последней правды не знал, но рвался к ней: А если грязь и низость только мука / По где-то там сияющей красе... / Эти стихи Анненского, благодаря Адамовичу, стали эпиграфом к парижской поэзии... Простота в изложении, размышления о самом главном, тоска и порывы Анненского — вот слагаемые парижской ноты Адамовича и его друзей" (Иваск Ю. Поэзия старой эмиграции // Полторацкий. С. 46). Иваск считал, что ни Анненский, ни Адамович не нашли "главного", способного облегчить им существование — веры в Бога. Сам Адамович противопоставлял А. "бальмонтовщине" и в заметках о "парижской ноте" писал о том, что должны были найтись "духовные родственники" "ноты", "об одинаковом догадывавшиеся, одинаковое улавливавшие, готовые наладить перекличку еще до стихов, еще до того, как влюбились они в Анненского и отвергли обольщение бальмонтовщины во всех ее видах" ("Комментарии". Вашингтон, 1967. С. 77). А. стал своеобразным "духовным паролем" группы людей со сходными эстетическими установками, противоположными яркой, громкой и напыщенной декларативности Бальмонта, ассоциировавшегося с дурным вкусом. Ю.И.<Иваск> о тихих интонациях А. писал: "По собственному признанию "безголосым соловьем" был Иннокентий Анненский. Но этот "безголосый соловей" — изумительный, единственный: его теперь едва ли кто-нибудь променяет на голосистого Бальмонта, звонкого "до неприличия", пустозвонного" (Опыты. 1957. № 8. С. 136). Единственное недостаточно восторженное мнение об А. было у З.Гиппиус, славившейся своей субъективностью, нежеланием замечать очевидное и причудливым литературным вкусом: "Ошибки Гиппиус в оценках некоторых поэтов бывали порой просто необъяснимы. Так, например, она никак не могла принять поэзии Иннокентия Анненского и удивлялась искренне: "Что вы в нем находите?" (Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк, 1953. С. 37). Терапиано приводил высказывание Г.Адамовича: "Гиппиус зачем-то ниспровергла Анненского и поставила ему в пример Мицкевича... Прием З.Н.Гиппиус вот в чем: она говорит, что где-то есть живая жизнь, а это, смотрите, всё мертвецы" (Там же. С. 79). Как отмечал Ю.Иваск, под влиянием А. находились Л.Червинская
и А.Штейгер: "Это поэзия поздних сожалений, упреков совести и жестокого ума... С какой безжалостной скрупулезностью она все анализирует" (Опыты. 1957. № 8. С. 136-137). В.Ходасевич, Ю.Терапиано, Г.Адамович, Ю.Одаренко использовали образы А., его ритм, риторические и синтаксические обороты. Н.Оцуп закончил строками об А. свою лирическую поэму. Ю.Терапиано заметил влияние А., являющееся "следствием не только ученичества, но и внутреннего сродства" (Круг. 1937. № 2. С. 168) в сборнике П.Ставрова "Без последствий" (1933). Ю.Иваск писал об А. как образце для И.Чиннова: "До Чиннова только Анненскому так удавалось сливать пошлое, жалкое, прекрасное: "трактир жизни" и белеющую в дыму-чаду Психею" ("Поэзия старой эмиграции" // Полторацкий. С. 64-65). 31 мая 1927 редакцией журнала "Звено" был проведен вечер памяти А. На нем с докладом выступил Г.Адамович, а с чтением стихов А. — И.Одоевцева, Г.Иванов, К.Мочульский и Н.Оцуп. В.Ходасевич воспользовался именем А. для того, чтобы поговорить о символистах: "Недавно мне довелось быть на лекции о поэзии Иннокентия Анненского. В первой части доклада лектор дал краткий обзор русского символизма... Так, да не так" ("О символизме"// В. 1928. 12 янв.). Зачастую эмиграции хотелось верить в созданные ею самою мифы об А. Один из мифов — "А.-учитель" с развернутой темой ученичества. Буквальная подоплека этого мифа кроется в реальной педагогической деятельности А. Воспоминания Ю.Аннен-кова о том, как он сдавал А. экзамен по латыни и снискал его расположение, прочитав наизусть не только текст, но и собственный перевод "Орфея" Овидия, следствием чего стало исправление плохой оценки по теоретической арифметике по распоряжению А. ("Днев-ник моих встреч". Нью-Йорк, 1966. Т. 1. С. 60-61), маркированно отсылают к аналогичному лицейскому эпизоду (Пушкин, в царскосельском лицее сдающий экзамен Державину). Другой разновидностью мифа было мнение о сознательной отчужденности А.: "Анненский с какой-то привычной, механической и опустошенной любезностью, приветливо и небрежно, явно отсутствуя и высокомерно позволяя себе роскошь не считаться с появлением новых людей, — или понимая, что именно этим он сразу выдаст им "диплом равенства"... протянул нам руку... Пахло лилиями и пылью" (Г.А. <Г.Адамович> Вечер у Анненского // Числа. 1931. № 4. С. 215; лилии — излюбленный образ поэзии А., и
деталь эта свидетельствует о намеренно создаваемом впечатлении). Отчужденность А. связывалась с его одиночеством и непонятностью. Жившие в изгнании литераторы страдали от отсутствия читателя и непрекращающихся литературных споров и склок. "Непризнанность" А. оправдывала их литературное простаивание и недостаточность признания, поэтому бралась на вооружение в качестве последнего аргумента в споре с судьбой. Каждый из литераторов считал себя недостаточно признанным и понятым. Г.Адамович, восторгавшийся монологом Фамиры-кифарэда, сокрушался: "А кто этот монолог помнит? Пять-шесть человек. Зато о "многопудии бронзы" известно миллионам" ("Комментарии". С. 204). Адамович считал, что "сверстники не заметили его или, вернее, ничего о нем не знали. Младшие — в том числе Гумилев — ценили в нем необыкновенно умного, острого, интересного собеседника и автора нескольких замечательных, очень своеобразных, но как будто случайных, стихотворений. Они видели в нем одаренного и образованного дилетанта... Поэтам-модернистам не приходило даже в голову вчитываться в эту запоздалую эпигонщину" ("Памяти Ин.Ф.Анненского (к двадцатилетию со дня смерти)" // ПН. 1929. 28 нояб.). С.Маковский считал, что А. был одним из "неузнанных при жизни" ("Портреты современников". С. 223). А., по его мнению, являлся выразителем эпохи рубежа: "Поэт глубоких духовных разладов, мыслитель, осужденный на глухоту современников — он трагичен, как жертва исторической судьбы" (там же). Ю.Терапиано также был огорчен, что "поэты новой эмиграции, то есть воспитанные в Советском Союзе, как будто совсем не знают об Иннокентии Анненском (или не хотят знать его), тогда как эмигрантские поэты многому у Анненского научились" ("Предисловие" // Муза диаспоры. Франкфурт-на-Майне. 1960. С. 25). Отношение Терапиано к А. было особенным. В 1938 он написал стихотворение, затрагивавшее темы изолированности и непонятности А. "Каким скупым и беспощадным светом / Отмечены гонимые судьбой, / Непризнанные критикой поэты, / Как Анненский, поэт любимый мой. / О, сколько раз в молчаньи скучной ночи / Смотрел он, тот, который лучше всех, / На рукопись, на ряд ненужных строчек, / Без веры, без надежды на успех. / Мне так мучительно читать с какою / Любезностью — иль сам он был во сне — / И беззаконно славил как героя / Баяна, — что гремел по всей
стране. / И называл поэзией — чужие / Пустые сладкозвучные слова... / И шел в свой парк... И с ним была Россия, / Доныне безутешная вдова!"
(Терапиано Ю. На ветру. Париж, 1938. С. 39). Ходасевич был абсолютно не согласен с Терапиано, посвятив разбору этого стихотворения статью. Ходасевич считал, что "непризнанность" А. — историко-литературное заблуждение: "Непризнанным поэтом он никогда не был, и у него решительно не было оснований испытывать те горькие чувства, которые воображение Терапиано приписало ему" ("То, чего не было" // В. 1938. 12 авг.). "Внутренний смысл поэзии Анненского, как и весь ее внешний лад, решительно не соответствовали его общественному и служебному положению" (там же). Именно этим объяснялось то, что А. не печатал "Тихие песни". Ходасевич считал, что Терапиано несправедливо отозвался о Бальмонте ("Баяне"), т.к. его роль в русской поэзии начала века была весьма велика, и что А. "по самой тональности своей поэзии и по ее диапазону" не мог быть национальным поэтом. "Вдовство" России у Терапиано Ходасевич назвал "по отношению к Анненскому — насмешкой, а по отношению к России — еще и кощунством" (там же). Ходасевич счел Терапиано "жертвой того неверного представления о писательской судьбе Анненского, которое широко распространено среди младшего литературного поколения". Ходасевич считал, что окружение Терапиано не ищет знаний и занимается ошибочно широкими обобщениями.
Терапиано, видимо, прислушался к мнению Ходасевича, т.к. в более поздней публикации стихотворения последняя строфа была им трансформирована: "А будущая музыка России / Его и Блока с нежностью ждала" (Терапиано Ю. Избранные стихи. Вашингтон, 1963. С. 67).
Популярность в эмиграции приобрело актуальное для нее высказывание А. о том, что поэт должен "выдумать себя". Г.Адамович спорил с этим: "Не могу понять, для чего. В литературе, в поэзии надо быть самим собой: все прочее — суета сует, пустые, досужие измышления... Анненский оттого и останется в русской поэзии, — думаю, до последнего дня ее существования, — что и "выдумывая себя", он оказался не в силах истинную свою сущность преодолеть" (Мосты. 1968. № 13-14. С. 206). С.Маковский, напротив, считал, что
"этот парадокс можно принять, потому что у понятия "выдумать" — много значений. Нельзя отдать поэтическому творчеству всего себя, со всеми своими слабостями и со всеми случайностями сознания. Надо выбрать, выдумка — в самоограничении поэта" (Опыты. 1953. № 1. С. 144). Ходасевичем была обозначена тема ужаса перед смертью в поэзии А. В 1922 он напечатал свой доклад об А., первоначально прочитанный им в Петербурге 14 декабря 1921 на вечере памяти А. Ходасевич сравнивал А. с толстовским Иваном Ильичем и считал, что А. был "отравлен" смертью: "Он был ею пропитан. Смерть — основной, самый сильный мотив его поэзии, уловимый всегда, всюду, как острый и терпкий запах циана, веющий над его стихами" ("Об Анненском" // Эпопея. 1922. № 3. С. 37). Ходасевич назвал поэзию А. стихами "задыхающегося" человека. "Поэзия была для него занятием страшного Полифема — смерти... Жизнь для Ивана Ильича — мертвенна, глуха ко всему, полна лжи, пошлости и призрачности. Точно такой же она представляется Анненскому" (Там же. С. 41, 42). По мнению Ходасевича, не меньше смерти А. боялся жизни: "До такого ужаса, до такого почти сладострастного умения не только услышать бессмыслицу жизни, но и расчленить ее на какие-то аллитеративные ряды, — Иван Ильич не доходил" (Там же. С. 47). Драма А. — в его страхе перед "бессмысленным кривлянием жизни и бессмысленным смрадом смерти" (Там же. С. 53). Трагедия А. — в том, что он "всю жизнь думал о своем "я" и не мог из него выбраться... Вырастил огромное... растение своей лирики, но цветка выгнать не сумел" (Там же. С. 52). По мнению Ходасевича, "разорвать малое "я" могла лишь любовь к человеку и Богу, но ни у Ивана Ильича, ни у Анненского ее не было" (там же). Г.Адамович, напротив, считал, что "кроме страха смерти, и отчасти благодаря ему, у Анненского была неутолимая и стыдливая любовь к миру" (ПН. 1929. 28 нояб.), что объясняет зоркость "к мелочам жизни" и "кропотливый реализм" в поэзии А. Автор назвал "Кипарисовый ларец" источником "могучей духовной энергии" (там же). В полемику с Ходасевичем вступил и С.Маковский: "Я считаю почти клеветой статью В.Ф.Ходасевича... Высокомерно-острый Ходасевич грешит грубоватой предвзятостью... Люди такого духовного склада, как Анненский, не боятся физиологически смерти. Испуг, даже ужас Анненского, разумеется, совсем другого, метафизического порядка и
звучит он скорее как страх жизни, а не страх смерти... В "ужас тела" превращается человек, жал-
кий абсурд, живое противоречие двух непримиримых миров" (Маковский С. Портреты современников. С. 236, 240). Ю.Иваск, упомянув характеристику, которую А. дал Вяч.Иванов ("разоблачитель беспощадный"), отметил, что "символов вечного он не искал и какую-то свою собственную религию изобретать не порывался... Не прощал Богу страданий" (Мосты. 1968. № 13-14. С. 220-221). Иваск считал, что А. — "поэт обреченно-одинокий и нервно-капризный. Его трагедия в том, что он (при большом даре) усомнился в самом существе поэзии и при этом продолжал мучительно, но смутно надеяться, что его неверие в искусство приведет к вере" (НЖ. 1950. № 23. С. 197). Иваск писал, что при всем "античном" багаже А. имел чисто русские черты: "сомнение в форме (мастером которой он был), сомнение в культуре (которой он так удивительно владел) и тоска по настоящей вере" (там же). Об этом же говорил и С.Маковский: "Личность, одаренная свыше меры, и писательская совесть, вкусившая от всех отрав европейского "конца века" и, вместе с тем, столь русская!" ("Портреты современников". С. 225). Маковский называл состояние духа А., "отрицающее себя во имя рассудка и вечно настороженного к мирам иным", — "мистическим безбожием" (Там же. С. 245). Особенностью А. автор считал его "зацикленность" на себе: "Вечно прислушивался к себе, пытал себя и жалел себя и — через себя — всю жизнь, все творение... Все попадавшее в поле его восприятия становилось им самим: кроме этого пассивного "я" ничего не было" ("Портреты современников". С. 246). С.Маковский, объяснил "глу-боко-трагическое" мировоззрение А. тем, что он не верил в "трансцендентальный смысл вселенной... категорически и безусловно отрицал смысл личного бытия... И хотя самого важного, единственно-важного... так и не увидел — Бога, зато всю жизнь, мучась, искал Его" ("На Парнасе "Серебряного века". Мюнхен, 1962. С. 126, 141). Терапиано назвал душу А. "досуха выжатой" ("Встречи". С. 73). "У Анненского, в одной из его "Книг отражений", есть несколько строк о человеке, который давно стоит в хвосте у кассы, мало-помалу продвигается вперед и уже близок к заветному окошечку. Билеты в кассе выдаются специальные, не для входа в мир, а для выхода из него, то есть такие, которые вернуть Богу, по карамазовскому примеру, невозможно... У
Анненского это очень убедительно изображено, с особой его вкрадчиво-ядовитой настойчивостью, и подошло бы к размышлениям о поэзии, как нельзя лучше" (Адамович Г. Комментарии. С. 188).
А.А.Аксенова