Научная статья на тему '95. 02. 010-012. Нация и национализм в свете исторической социологии. (сводный реферат)'

95. 02. 010-012. Нация и национализм в свете исторической социологии. (сводный реферат) Текст научной статьи по специальности «Политологические науки»

CC BY
285
30
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ВЛАСТЬ / ГОСУДАРСТВО ИСТОРИЯ / КАПИТАЛИЗМ / НАЦИЯ / НАЦИОНАЛИЗМ
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «95. 02. 010-012. Нация и национализм в свете исторической социологии. (сводный реферат)»

РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК

ИНСТИТУТ НАУЧНОЙ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ

1 РЕПНЫМ ПАУКАМ 4 7-2\"~7J /

РОЗЙййДНАЯ АИАДГ» ,_! Л Я Л*У

Н4УН V,/

шггавм им«»'' »*••,»•/ ;

И »ЦК1Ш— МОД |

СОЦИАЛЬНЫЕ И ГУМАНИТАРНЫЕ

НАУКИ

ОТЕЧЕСТВЕННАЯ И ЗАРУБЕЖНАЯ ЛИТЕРАТУРА

РЕФЕРАТИВНЫЙ ЖУРНАЛ СЕРИЯ 11

СОЦИОЛОГИЯ

2

издается с 1991г. выходит 4 раза в год индекс РЖ 2 индекс серии 2,11 рефераты 95.02.001-95.02.038

МОСКВА 1995

ные корпорации. Феминистки постмодернистского направления отказываются видеть, что, объединяя фактор мужского господства с разделением общественной и частной сфер и характеризуя оба фактора как враждебные, они упускают очевидное — что их атака служит инструментом продвижения сокрушающей экономической силы, которой они наивно думают, что противостоят. Атака на любой порядок и власть из-за из неизбежной иерархичности ведет к социальной дезинтеграции и бессильной ярости. "Однако мы не обречены исполнять постмодернистский сценарий, который уже начинает разыгрываться в наших городах, — заключает Фокс-Дженовец. — Борьба за позитивную альтернативу может быть предпринята и выиграна — но лишь теми, кто стойко отвергает красивые призывы к радикальному и непримиримому противостоянию самой концепции порядка" (4, с. 254).

И. В. Цурина

95.02. 010-012. НАЦИЯ И НАЦИОНАЛИЗМ В СВЕТЕ ИСТОРИЧЕСКОЙ СОЦИОЛОГИИ. (Сводный реферат).

95.02.010. КНЕЛ В. НАЦИОНАЛЬНОЕ ГОСУДАРСТВО И ТЕОРИЯ ОБЩЕСТВА В ОЦЕНКЕ Э. ГИДДЕНСА, ДЖ. ГОЛЛА И М. МАННА.

Knöhl W. Nationalstaat und Gesellschaftstheorie: Anthony Giddens', John A. Halls und Michael Manns Beitrage zu einer notwendigen Diskussion // Ztschr. für Soziölogie.-Stuttgart, 1993 .— Jg. 22, H. 3 .— S. 221-235.

95.02.011. ВИДМАН П. НАЦИОНАЛЬНЫЕ СТРАСТИ. Б. АНДЕРСЕН И Э. ХОБСБАУМ О НАЦИИ.

Widmann Р. Die nationale Leidenschaft: Benedict Anderson u. Eric Holsbawm über die Nation. 33 // Leviathan.-Wiesbaden, 1994 .— Jg. 22, H. 2 .— S. 171-178.

95.02.012. БУРГЕР Р. ПАТРИОТИЗМ И НАЦИЯ. ЗАМЕТКИ ПО ПОВОДУ АВСТРИЙСКОЙ ПРОБЛЕМЫ (И НЕ ТОЛЬКО О НЕЙ). Burger R. Patriotismus und Nation: Bemerkungen zu einem (nicht nur) österr. Problem // Leviathan.-Wiesbaden, 1994 .— Jg. 22, H. 2 .—S. 161-170.

В данном реферате представлены материалы к международной дискуссии о национализме и его истоках, развернутой на страницах прессы и в книжных публикациях последних лет.

Национальное государство — продукт геополитического развития Европы

Вольфганг Кнел, социолог из Свободного берлинского университета, считает, что "социологический" "диагноз времени" требует нового обращения к теме "национального государства" и войны. С середины 80-х годов благодаря работам Майкла Манна, Джона Голла и Энтони Гидденса ширятся дебаты по поводу "новой парадигмы централизованного государства" и связанного с ней феномена власти.

Появление книг Гидденса, Манна и Голла предварил семинар на тему "Модель истории", организованный ими и Е. Гельнером в 1980 г. в лондонской школе экономики. Именно ему обязаны близостью теоретической ориентации эти авторы. Они поднимают вопрос о значении военно-политических соответствий для становления европейского модерна.

Невнимание к проблеме тоталитаризма в прошлом объяснялось . просветительским прогрессистским оптимизмом, превращавшим с помощью гипотезы "исторического разума" войну и власть в случайность (с. 221).

Критика используемого в социологии понятия общества не нова (см. Турен, 1981 г., Валерстайн, 1985 г., Тенбрук, 1989 г.). Известно, что, с одной стороны, закрепление понятия общества затрудняет осознание транс- или межнациональных феноменов. С другой — понятие общества, вообще нацеленное на национальное государство, возводит историческое своеобразие и гомогенность современных западных обществ в ранг пространственно-временной константы. Насколько сильно интегрированы "общества", какой путь развития ведет к гомогенному западному национальному государству, оказываются, следовательно, не второстепенным вопросом.

Гидденс, Манн и Голл достаточно научены критикой функционализма исторически и теоретически, чтобы недооценивать значение трансобщественных феноменов или просто приписывать системность "обществам". Они пытаются развить понятийный инструментарий для анализа "общественных" процессов и выверить проблематику фактически.

Гидденс стремится углубить понятие повседневного действия с помощью понятия власти, именно власти в широком смысле "преобразующей способности, различать предшествующие экзистенциальные состояния". Гидденс, а затем также Манн и Голл, утверждают, "что поступки включают власть в смысле преобразующих способностей логически. Тематизируются не только, временные, но и пространные из-■мерения действий — применение власти. Пространство понимается как интегральная часть действий. "Пространство — не пустое измере-

ние, структурированное сообразно социальным группировкам, но компонента систем интеракции " (с. 223).

Пространство конститутивно для каждой интеракции потому, что оно весьма сильно подчеркивает телесную связь человеческих поступков. Если Хабермас подчеркивает дискуссионный характер действий, то Гидденс выдвигает на первый план значение жестов и экспрессивного поведения. Интеракция не сводится к обмену значимыми притязаниями. Таким образом, пространство "в" и "с" действиями возврат щается в центр социологической рефлексии, как составляющая всякой ситуации взаимного восприятия и выражения.

Гидденс определяет понятие "социальной интеграции", ссылаясь на пример стабильного действия, складывающегося в отношениях соприсутствующих актеров. Понятие "системной интеграции" становится тогда своего рода остаточной категорией; оно касается примеров действия между несоприсутствующими актерами (с. 223). Это дает возможность показать, что понятием системной интеграции пытались в традиционной теории общества объяснить феномены, играющие роль логических и организаторских предпосылок расширенных цепочек и сетей действия.

Голл и Манн также состредотачивают внимание на макросоцио-логически релевантных системах действия и структуре власти. Причем интерес представляют именно средства власти, которые позволяют организовать, контролировать человека с помощью пространственно-временных отношений. "Моя история власти, — пишет Манн, — базируется на измерении социально-пространственной мощности организации и на объяснении ее возникновения и развития" (с. 223).

Особый подход Гидденса к понятию действия делает возможным следование этому требованию. Действия — всегда возможность понятийного обращения к определенным ресурсам своих предпосылок. Это имеет место как в микро-, так и в макрообласти. Вместо с тем Гидденс принципиально различает аллокативные (обладание благами и средствами производства) и авторитарные (контроль над информацией и знанием организации) ресурсы.

Это аналитическое различение повышает чувствительность к определенным историческим направлениям развития. Оно проливает свет на важную роль государственных инстанций при формировании современных "обществ". Только индустриальный век дает возможность произвести расширяющееся пространственно-временное сцепление действий. Только в настоящее время люди могут быть организованы в одинаковой степени, что было немыслимо в прежние эпохи.

Если Гидденс строит типологии действия и власти, (связующим пунктом выступает здесь контраст аллокативных и авторитарных ресурсов), то М. Манн выявляет идеологические, экономические, воен-

ные и политические сетевые линии власти, чтобы точнее понять эти формы "общественной" интеграции. Жесткая разбивка властных цепей подкрепляет тот факт, что сначала все "общественные" сферы представлялись совершенно автономными. Выделяя четыре области как равноценные, Манн делает возможным и раздельное их исследование и во взаимосвязи, избегая редукционизма. Значение каждой из четырех властных сетей можно оценивать эпохально или общественно специфически и вместе с тем обсуждать их исторически изменяющиеся взаимодействия.

Какие преимущества дает этот подход (разделяемый также Гид-денсом и Голлом) в анализе политической и военной конституции современного общества, можно увидеть, обратившись к двум темам: военно-политической специфики Европы, ведущей к мировому господству, и взаимосвязи государства, капитализма и войны.

Манн утверждает, что на рубеже первого тысячелетия европейской истории еще ничто не свидетельствовало о ее всемирно-исторической роли. Результаты, например, экономического европейского развития в сравнении с исламскими или китайскими достижениями в сфере власти были достаточно невыразительными. Но уже в ту пору очевидна одна структурная особенность Европы — наличие множества мелких центров власти весьма различного вида, постоянно конкурирующих друг с другом, что вызывало хозяйственное "беспокойство" и принуждало вследствие этого рано или поздно к инновациям.

Из-за этого "многовластия" политическая и военная мощь феодальных государств на рубеже I тысячелетия была минимальной. О монопольной власти не могло быть и речи. Идеологическая связь христианства воспрепятствовала, однако, тому, чтобы соперничество многочисленных владетельных объединений привело к истребительной борьбе. Христианство заботилось о нормативной базе, согласно Манну, на которой возводились и развивались сцепления власти. Военные столкновения создавали структурные предпосылки для позднейшего подъема Европы.

Этот тезис Манна кажется автору неубедительным, поскольку остается неясным соединение двух факторов, не согласуемых друг с другом: примиряющее воздействие христианства на хозяйственное пространство и военное напряжение, вызываемое соперничеством. По мнению автора, примирительные функции христианства сильно преувеличены. Ведь и другие мировые религии устанавливали нормативные рамки, так что данное условие не объясняет европейскую специфику. Скорее как раз борьба за власть и ее привилегии была первой меткой территориального ядра для многих поздних национала ных государств и подталкивала ко все большей централизации правления и все большей регулируемости государства, в результате че-

го локальные и транснациональные связи постепенно утрачивали свое значение.

Благодаря военно-технологической революции эти государства получали благоприятную стратегическую основу. Они могли конкурировать своими финансовыми и административными мощностями в воен-но-политическом соревновании. Так, образовалось два типа государства. В областях с процветающей денежной экономикой управление было легким и без больших репрессий. Здесь стал возможен конституциональный путь развития (что Манн показывает на примере Англии и Голландии). В экономически отсталых областях, напротив, управление требовало больших административных затрат, что прокладывало путь абсолютистским государствам (Франция, Пруссия). Но в обоих случаях государственные структуры должны были содействовать экономическому развитию, чтобы не утратить свои позиции в военно-политическом соперничестве. Тесное переплетение капитализма и государственной системы было, согласно этой теории, предпосылкой и побудительной силой европейской экспансии.

Данное утверждение Манна естественно вызывает вопрос, сохраняется ли эта староевропейская взаимосвязь между экономическим развитием и военным соперничеством и по сей день. Вебер в начале века отмечал неизбежность этой связи. И если с ним согласиться, то требование "назад к государству" оказывается актуальным также для анализа современного экономического развития.

Дж. А. Голл в книге "Власть и свобода... " подхватывает идею Манна о том, что расщепление политической Европы оказало в конечном счете продуктивное действие. Это представляется особенно убедительным, если сравнивать политическую ситуацию в Европе с политической ситуацией в объединенном Китае. Но остается непонятным, почему политически фрагментарные структуры, подобные европейским, не привели к тем же результатам такие цивилизации, как исламская и индийская. На этот вопрос и пытается ответить Голл. Он сомневается, что государственные структуры были решающим фактором в экономическом развитии или стагнации.

Изучение китайской истории позволяют Голлу утверждать, что Великое царство сковало движущие силы экономики. Мандариновая бюрократия заботилась о сохранении своего привилегированного положения. Политический и социальный подъем других общественных групп был подавлен в зародыше. Сыграло роль и то обстоятельство, что Китай был защищен квазиестественными границами от внешних врагов. Голл обозначает эту форму правления мандарината как "capstone— government" (с. 227), так как государство такого типа препятствует социальной активности. Китайская экономика расцвела в полной мере лишь во времена политического напряжения, при военном столкнове-

7-1000

нии обеих частей Китая (1127-1269), когда правящая элита принуждена была ослабить свое давление на общество.

Итак, именно вариант Китая подтверждает взаимосвязь между межгосударственной конкуренцией и экономическим развитием. Вместе с тем, замечает Голл, политическая разновидность — необходимое, но недостаточное условие для экономической динамики. Так, в индийском субконтиненте политическая раздробленность сочеталась с хозяйственным застоем. Общественный порядок гарантировался здесь религиозными установлениями, препятствующими возникновению сильных политических областей. Потенциальная нестабильность существующих там государств оборачивалась жесткой эксплуатацией (с. 228). В результате никакой действительной экономической автономии и возможности развития не возникло.

Подобные структуры определяли и исламский тип власти. Наряду с различными этическими доктринами там было велико воздействие предсказуемых воинственных племен кочевников (номадов), и то и другое мешало возникновению стабильных политических государств. Политическая "надстройка" в исламском регионе всегда была тормозом для экономического развития.

Общий вывод Голла состоит в том, что политическая фрагментарность является непременной основой рыночной автономии. Однако "качество" этих гетерогенных государств должно отвечать требованиям динамической экономики. Нестабильные и потому концентрирующиеся на насилии государства и правительства затрудняют такую динамику. На вопрос, почему в Европе могло сложиться множество устойчивых государств, содействовавших долговременному хозяйственному развитию, Голл отвечает: определенными структурными особенностями христианства. Римская церковь была заинтересована в отдельных и в то же время полновластных государствах и освящала легитимно-административную властную атрибутику. Голл подчеркивает, что экономический подъем начался в Европе до возникновения сильных политических образований, что связано с фазовыми сдвигами в экономической и военно-политической обстановке. Когда в результате военной динамики сформировалась система государств, появилась правящая элита, которая в силу финансовой потребности была принуждена к кооперации с группами, владеющими капиталами и заинтересованными в его обращении. Государственное строительство в Европе Голл называет поэтому "органическим". "

Итак, с самого начала государство и общество были обречены на сотрудничество друг с другом и шли "рука об руку" в отличие от других цивилизаций, где они противостояли или рядополагались. Аккумуляция власти (здесь Голл поддерживает точку зрения Парсонса) сыграла решающую роль в подъеме Запада, в капитализированном

развитии и вхождения в фазу индустриализации и всемирного господства. Предпосылкой европейских преобразований явилась не только свобода торговли и промыслов, но и буржуазная коллективная ответственность, иными словами, демократия в самом широком смысле.

Автор считает, что концепция Голла слишком небрежна, чтобы проследить тонкости политических изменений внутри феномена государства. Нужно, по-видимому, значительно больше релятивизировать связь между демократией и капитализмом, чем это сделал Голл, ссылаясь на различные пути модернизации. Модернизация и демократизация общественных систем в большей мере обусловлена соотношением сил между общественными группами.

Мысль о продуктивности связи капиталистической экономики и государственной деятельности примыкает к веберовскому положению о взаимообусловленности капитализма и национального государства. Гидденс пытается дать новый разворот этому выводу.

Согласно Гидденсу, реализация в эпоху абсолютизма определенных правовых норм способствовала формированию относительно свободной от разногласий капиталистической практики, которая, в свою очередь, усиливала возможность более высокой эффективности государственного управления. Централизация и унификация правовых решений вела вообще к сильному административному "просвечиванию" "общества", благодаря чему могла фактически удовлетворяться претензия на суверенность государства изнутри. Существующая нерегионально гарантированная защита частной собственности делала возможной экспроприацию средств производства у массы сельского населения.

Во-первых, квазиспокойный в условиях капитализма процесс эксплуатации делал ненужным насильственное присвоение сельскохозяйственных избытков. При индустриальном капитализме господствующие классы не нуждались больше ни в каком приросте средств военной власти ради присвоения прибавочной стоимости.

Во-вторых, масса крестьян подвергалась на фабриках "дисциплинарной обработке". С XVI в. возрастало число дисциплинарных мероприятий со стороны государства. Страх перед крестьянским недовольством побуждал к форсированию строительства государственных сил порядка, как в смысле контроля и непосредственного надзора (слежка), так и в смысле постоянного накопления данных, что привело к вытеснению непосредственного физического насилия из жизни буржуазного общества и монополизации его государством. Техническое развитие доставляло дополнительные средства власти: средства связи и сообщения, передвижения, новые средства коммуникации (телефон, телеграф).

Эта аргументация подводит Гидденса к главному тезису книги "The nation-state and violence" о внутреннем примирении "общества" с 7*

государством, о дисциплинировании населения в рамках капитализма, вследствие чего стало возможным перенесение центра тяжести военных сил изнутри общества вовне. Национальное государство и военная власть — два отнюдь не случайно объединенных феномена. Экспансионистски ориентированная военная власть более или менее регулируется существованием системы национальных государств. Поэтому национальное государство, наряду с индустриализмом, капитализмом и внутригосударственным контролем, Гидденс рассматривает как структурный признак модерна.

Сохранение внутреннего мира не только не требовало армии, но и делало даже возможным мобилизовать посредством дисциплинарных техник сами массы и вооружить их без угрозы нарушения существующего порядка. Согласно Гидденсу, этим объясняется брутальность современных войн, в которых может вступить в действие неизвестный до сих пор объем человеческих "ресурсов". Национальное государство есть, в то же время, держава, власть по внутреннему положению — благодаря своим административным мощностям и по внешнему — благодаря постоянной армии. Капиталистическое развитие и вероятность военного насилия — единый комплекс. Гидденс подводит к тому, что социология, занимавшаяся только первым из двух элементов комплекса, не в состоянии была дать взвешенную интерпретацию современности. Социология должна поставить эту тему в центр размышлений.

На чрезвычайное значение государственных структур для социальных изменений указывает также классовый анализ, считает Манн. Он пытается процесс формирования классов описать с помощью мобильных связей между войной, государством и капитализмом. Обсуждая вопрос классового поведения, он подвергает сомнению известное допущение об интернационализме классового сознания пролетариата, чем расширяет почву для дискуссии о национализме.

Манн исходит из того, что потребности капиталистов и их недовольство государственной регламентацией как внутри, так и геополитически подталкивали классы и управленческий аппарат на путь территориально-централизованной организации (с. 232). Этот совместный путь буржуазных классов и правящей элиты в Западной Европе привел к "национальной сегментации" экономики, к тому, что транснациональные в начале индустриальной революции организации постепенно исчезали. Обращение товаров существенно ограничивалось национальным рынком. В период между 1780 и 1945 гг. национальная выверенность господствующего класса углубилась, поскольку структурные изменения экономики требовали государственного вмешательства. Успешная борьба за политическое согласие, религиозную терпимость и правовое равенство привела в XIX в. средние слои к интеграции в государство. Рабочие также направляли свои требования

эмансипации на свое государство, так что ни о какой транснациональной ориентации их действий говорить не приходится. "Политические права, которые отстаивают различные слои населения, это не просто абстрактная возможность для них, но также определенная эмоциональная связь отдельных групп населения с государственными инстанциями", — замечает в связи с этим Ч. Тилли (цит. по: с. 232).

Общим выводом является то, что капитализм как экономическая система развился внутри сплоченных политических единств и был национально разграниченным. Конечно, нельзя сводить национализм лишь к целерациональной направленности определенных классов на их внутреннюю позицию в экономике, но не следует и приписывать националистическим движениям мнимую иррациональность. Манн показывает, что как раз интернационализм можно назвать "патологическим" феноменом (с. 232).

Говоря о современном национальном государстве, трудно, конечно, обойти тему демократии, но именно здесь обнаруживается слабость теоретических установок указанных трех авторов — пренебрежение факторами культуры.

Голл, рассуждая об "органическом государстве", указывает на следующую связь войны и демократии: правящая элита в раздробленных европейских государствах вынуждена была гарантировать политические права и свободное хозяйственное пространство экономически перспективным классам, поскольку они обеспечивали военную конкурентоспособность. Такого же мнения придерживается Гидденс, анализируя эпоху первой мировой войны. Известная зависимость властителей от угнетенных дала известные средства власти, следствием чего стал процесс функциональной демократизации, изменивший удельный вес власти в общественной пирамиде. Демократия, например, для Гидденс а никоим образом не исходный признак современности.

Существование ныне таких организаций, как ООН или ЕС, заставляет в новом свете оценивать концепцию национального государства. Если адресатом требований групповых интересов является теперь не национальное государство, а международная бюрократия, то следует показать, возник ли ненациональный союз между группировками, которые в состоянии воспрепятствовать сворачиванию социальных прав или смягчению устава о защите окружающей среды этой бюрократией или даже потребовать от нее новых прав. Эта проблема, лишь слегка затронутая тремя авторами, требует большего внимания.

В связи с обсуждаемыми работами возникают также сомнения относительно полноты представленного в них образа современности, замечает в заключении Кнел. Если опираться на данные о нарастающем единении классов в государстве, то следует подумать о причинах, содействующих этому в странах, столь различно переживающих

и оформляющих процесс демократизации. Интеграция населения может ведь происходить при достаточно широком спектре условий: и активной партиципации, и самоопределения народа "снизу", и при идеологической мобилизации "сверху". И здесь при объяснении нельзя не учитывать культурных традиций. Указания на механизмы функциональной демократизации, лишенные специфичности, здесь явно недостаточны.

Страсти по "воображаемому сообществу"

В связи с дискуссией о национализме, развернувшейся на страницах немецкой прессы, Петер Видман рецензирует книги американского политолога В. Андерсона "Изобретение нации. Карьера одной многозначительной концепции" (1993) и английского социального историка Е. Хобсбаума "Нации и национализм. Миф и реальность с 1790 г." (1992).

Центральный тезис обоих авторов состоит в том, что понятие нации является выдумкой националистов. Они вовсе не пробуждали якобы "спящие" нации, но вызвали к жизни то, что прежде никогда не существовало. Историко-социологический анализ Андресона и Хобсбаума восстанавливает разорванную идеологическими наслоениями нить, связующую истоки национальной идеи со ставшим реальностью ее призраком.

Андерсон считает, что главной причиной возникновения нации как "воображаемого сообщества" были не утрата легитимности династического правления и не секуляризация, а распространение периодического печатного слова, появление прессы. Она создала коммуникативную основу, истории, "печатную хронику событий", что привело к установлению власти языка, к "правлению" языка. С расширением капитализма и развитием технологий увеличилась потребность в интенсивном "языковом обращении", особенно в сфере торговли. И потому наряду с индивидуализмом, присущим капитализму в силу законов конкуренции, росла взаимозависимость людей, результатом которой и явились так называемые "воображаемые сообщества". Кроме понятия нации к ним можно отнести и понятие пролетариата, содержащего потенциально большой заряд национальной агрессивности. Национальная идея с успехом использовалась также в борьбе американских колоний за независимость.

Хобсбаум идет другим путем в поисках истоков национализма. Он сосредотачивает внимание на истории понятия нации и обнаруживает, что в современном значении его начали использовать только с 30-х годов прошлого столетия. В дискуссии оно пришло "сверху" —

как конструкция правящих элит. Но вошло оно в обиход лишь потому, что поле народного протонационализма было уже "вспахано". Отчасти понятие нации входило в либеральные идеологии и потому получило признание с подъемом либерализма после Великой Французской революции. С помощью понятия нации новая власть обретала законную форму и могла в случае необходимости, например войны, мобилизовать массы. Еще М. Вебер писал, что политические группы, признанные управлять, исполнены сильнейшего идеального пафоса власти, который в условиях войны приобретает специфическую форму "престижа нации" (с. 173).

Андерсон тоже расценивает "воображаемые сообщества" как самозащиту структур власти. Сложнее, замечает автор, согласиться с другим его суждением о том, что расизм и антисемитизм не вытекают из национализма. Ведь история немецкого антисемитизма ведет счет с возникновением шовинистских настроений в академических кругах рубежа Х1Х-ХХ вв. Покоясь на старом религиозном представлении, что евреи якобы религиозно нетерпимы, антисемитизм придавал агрессивность национализму, который развивался в Германии с середины XIX в. с лозунгом, что евреи не могут быть согражданами немцев.

Оба автора высказывают предположение о перспективах развития национализма. Андерсон видит ситуацию пессимистически: уроки из кровавого прошлого не извлечены. Хобсбаум скорее оптимист. По его мнению, зенит национализма уже позади, поскольку нынешних проблем вновь образовавшихся малых восточноевропейских государств он решить не поможет.

Обе книги, заключает Видман, хоть и не предназначены специально для немецких читателей, играют положительную роль в дебатах о немецкой идентичности и немецком патриотизме. Они срывают маски национальных мифологизаций. В отличие, скажем, от французов, понимавших нацию как политическое сообщество свободных граждан, немцы воспринимали свою национальность как общность происхождения, крови. Миф о кровном единстве запечатлен даже в основном положении германской конституции — федеративном объединении немецких земель. Идея этнической чистоты немецкой нации до сих пор сохраняется в "подвалах коллективного бессознательного". И вновь всплывает на поверхность сейчас, после восстановления Германии, в своих прежних границах. Ввиду этой опасности автор считает нужным подчеркнуть, разделяя в данном случае мнение М. Брумилика, одного из участников дискуссии, что только гражданское понимание нации может связать сегодняшних немцев чувством ответственности, не затягивая их вновь в петлю шовинистского национализма.

Нация как общность судьбы

Австрийский социолог Рудольф Бургер высказывает свою точку зрения на природу национального самосознания, раскрывая на примере австрийского национализма.

"Если француз говорит, что он патриот, это значит — он республиканец. Если немец называет себя республиканцем, то он — националист. Если австриец считает себя националистом, он прежде всего антинемец". Если искать австрийский патриотизм в верности конституции, можно утратить его специфику, ведь любое западноевропейское государство в равной мере видит в конституции объект самоидентификации. Хотя едва ли на этом вообще может держаться патриотическое чувство, поскольку мало кто эмоционально связан с так называемой "реальной конституцией", и совсем не часто обыватель знаком с ее статьями. Вопрос о патриотизме в обыденном смысле связан с любовью к отечеству, к родине. Представление о родине для большинства людей всегда нечто уже положительное, сокровенное. Оно всегда пространственно локализовано в сознании, глубоко индивидуально, жизненно и исторически опосредовано и рождается не из абстрактных знаний о коллективной истории. В истоках своих любовь к родине дополитична и содержит в себе неопределенное обещание безопасности и мира, но именно ее сугубо приватный характер создает условия для ее политической мобилизации. Как патриотический пароль понятие родины — ядовито. Оно вовсе не похоже на детские мечты о том, "где еще никогда не был", как писал Э. Блох в "Принципе надежды" (с. 163). Как раз наоборот, родина — обманчивый свет собственного детства, который светит каждому в его жизни и. где каждый, следовательно, уже побывал и никогда не сможет туда вернуться. Ложным свет детства оказывается еще и потому, что исходит из состояния "несчастного" сознания, ибо каждый ребенок стремится стать взрослым, чтобы вырваться их назойливой опеки. Только позже, состарившись, человек начинает любить себя ребенком. Но это не любовь к родине, это сама родина. Детство как напоминание вместе с его реквизитами (домом, привычным пейзажем, окружающими тебя близкими) заразно, обманчиво, оно заражает несбыточными надеждами. Как воображение состояния, в котором все еще кажется открытым. Поэтому "Родина" не только регрессивный девиз бедных и старых людей, но людей, которых обманула жизнь, — а от этого никтй не защищен "История жизни — это история неудач", — говорил Сартр (цит. по: с. 164). И понятие родины, которое в незапамятные времена имело чисто бругальный смысл земельного владения, трансформировалось в идеологическую концепцию, метафору присяги на верность всему отжившему благонадежному, унаследованному, оседлому только с началом индустриализации.

Итак, как и понятие нации, оно совсем недавнего — романтического (в двойном значении) происхождения. С эпохи немецких романтиков оно было антииндустриальной реакцией, тенью самого модерна. "Родной город" — это оксиморон, по крайней мере большой город. Так же обстоит дело и с понятием "культурной идентичности", которое только по-видимости этнологически объясняет преемственность понятия родины.

Для настоящего патриота, т. е. политически ангажированного, "родина" кажется слишком часовым событием, не обладающим взрывной силой. В понятии "родина" отсутствует достоинство отдельного государства.

Но если ни конституция, ни отечество, ни родина не подкрепляют в достаточной мере энтузиазма патриотов, то остается еще понятие нации. О каких бы ступенях идентификации ни шла речь, всегда объектом почитания выступает нация.

Это ощущается особенно в австрийском патриотизме, который свое понятие национального может определить, только отгородившись от немцев (сообразно государственно-политической надобности). Но если немцев Г. Плеснер назвал "запоздавшей нацией", то австрийцев следует считать вдвойне запоздавшей нацией. Ведь Австрия была последней из динамических государств Европы, национально неоднородной. Официальная государственная идеология австрийской нации существует с 1945 г. И с этого момента так называемое "австрийское самосознание" стремительно развивалось. Сегодня оно кажется давно устоявшимся. Австрийцы причисляют себя к определенной национальности и, следовательно, ее имеют. Но все же остается вопрос, что же составляет специфику австрийцев по сравнению прежде всего с немцами. Каковы вообще критерии национального? Языковый признак здесь не "срабатывает" (и австрийцы, и немцы, и часть швейцарцев говорят на одном языке). Не более успешно различение по культурному признаку. Очевидно, например, влияние немецкого философского стиля мысли на австрийскую литературную школу, на что, в частности, указывал Р. Музиль в своем эссе Нация как идея и действительность". Обособление в данном случае от немецкой культуры ведет к провинциальному "похлопыванию по плечу самого себя" (с. 167). В современных индустриальных государствах эти культурные особенности еще менее заметны.

Фактически только в политической риторике применяется то обиходное понимание нации, которое'сформулировал О. Бауэр. "Нация — это характер общности, вырастающий из общности судьбы", (с. 167). Автор находит высказывание Бауэра идеальной формуле® политической демагогии. Но с социологической точки зрения .оно, если говорить о соответствии какой-то реальности, имеет точку приложения —

8-1000

среднегородскую маленькую семью. Всякая нация как выражение мелкобуржуазного стремления к себе — самовлюбленна и небезопасна для соседей.

Любая субстантивация понятия нации теоретически проигрышно как раз потому, что имеет практическо-политическую цель. Это патетический миф государства, и все попытки эмпирического подтверждения "национального самосознания" доказывают лишь действенность пропаганды: "нация" недоктринальна.

Б. Балибар писал, что история наций всегда предполагает форму сообщения, обеспечивая непрерывность линии деяний (с. 169). Такое сообщение является повествованием и конструкцией одновременно, чем создается историческая связь традиций, коллективной идентичности и тем самым смысловой горизонт. Это временное измерение выстраивает генеалогию, делает из множества индивидов "народ" и связывает их свободу системой "национальных" и значит государственных обязательств. Не государство объединяет нацию, но нация государство, при этом она получает от него свой мотив и ресурсы.

Итак, прошлое, из которого формируется субстрат национального, есть "история" в литературном смысле. Лишь так становится понятным, почему прошлое всегда морально, политично и является современным феноменом. Прошлое как история представляет собой политический модус современности. И со своей стороны, всякая современность определяется историей. В этом смысле государственная нация (Staat nation) — не что иное, как герменевтический круг и, одновременно, "идеология", необходимо ложное сознание. Необходимо оно, чтобы цементировать здание государства, ложно — потому что вера в единение в данном случае и есть единственная реальность.

Национальная пропаганда неизбежно выступает в форме исторического познания, чтобы затушевать свою суть. Отсюда важность для современного лаицизированного административного государства ученой кафедры, так как именно она лигитимирует государство исторически как нацию. Нарративная конструкция национальной истории служит тому, чтобы противостоять дезинтеграции и аномии, свойственным буржуазному обществу, антиисторическому по своей сути. Как социальная рефлексия историзм — глубоко буржуазный феномен, не свойственный традиционным обществам, и именно он питает национал лизм, просыпающийся в острые моменты дестабилизации общественной жизни.

"Так кто же такой патриот, — риторически вопрошает Бургер, возвращаясь к исходному пункту своей статьи, — это националист, взволнованный худыми переменами".

Л. В. Гирко

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.