вами, и с культурными сокровищами, и с нравственными ценностями. Автор оставляет человечеству в виде чуда "только пару столетий". Этот пессимизм вызван "наваждением" автора, который в своем разностороннем глобальном пространстве уже не может справиться со Словом, оно "победило" его, заменив накануне смерти реальность» (с. 280).
В разделе «Приложения» опубликованы гимназическая поэма Л. Леонова «Земля» (из домашнего архива писателя), письма Л. Леонова к М. Волошину (1925) с комментариями (из Рукописного отдела ИРЛИ), записи бесед писателя с литературоведом Н.А. Грозновой о романе «Пирамида».
Монография снабжена Именным указателем.
А.А. Ревякина
2009.04.032. БОЛЬШЕВ АО. ИСПОВЕДЬ ПОД МАСКОЙ ОБЛИЧЕНИЯ. - СПб.: Фак-т филологии и искусств СПбГУ, 2009. - 145 с. -(Сер.: Писатель в маске; Вып. 3).
В научно-критическом очерке доктор филологических наук
A.О. Большев (профессор СПбГУ) исследует феномен исповеди, принимающей в литературном тексте парадоксальные и неожиданные формы: многие малопривлекательные и даже отталкивающие литературные герои являются художественными проекциями обнаруженных писателем в себе пороков. Ученый рассматривает «закамуфлированный» писательский самоанализ на материале русской литературы ХХ в., обращается к романам Л. Леонова и Ю. Дом-бровского, в которых «подлинным alter ego оказывается не положительный, а отрицательный герой» (с. 8), и к обличительным произведениям советских диссидентов, доказывая, что многие из них являются исповедями. В «Архипелаге ГУЛАГ» А. Солженицына, в «Крутом маршруте» Е. Гинзбург, в «Продолжении легенды» и «Бабьем Яре» А. Кузнецова, в «Иванькиаде» и «Шапке»
B. Войновича автор выявляет черты «невротической критики», которую трактует, как «яростно-агрессивную реакцию», связанную с «постижением индивидом на бессознательном уровне своей сопри-родности злу и энергичным вытеснением этой неприятной истины» (с. 78).
Опровергая распространенное мнение современных литературоведов о том, что «следование соцреалистическому канону ис-
ключало возможность искреннего и полноценного самоанализа», А. О. Большев указывает на имеющуюся в условиях тоталитарной культуры «отдушину, которая позволяла любому автору по-настоящему исповедоваться, избавляясь от накопившихся душевных шлаков» - это отрицательный герой (с. 10).
Предпринятый автором «психобиографический анализ» романа Л. Леонова «Русский лес» (1953) приводит его к шокирующему и, на первый взгляд, абсурдному выводу: не Вихров, скромный труженик науки, защитник русских лесов от бездумных вырубок, а паразитирующий на чужой позитивной деятельности Грацианский является подлинной проекцией сокровенного авторского опыта.
А. О. Большев не соглашается с тезисом о том, что в споре оптимиста Вихрова, представителя мужицкой России (воплощающего созидательное начало), и пессимиста Грацианского (персонифицирующего богемно-декадентскую деструктивность и безнадежный скепсис) автор романа находится на стороне первого. Л. Леонов признавался, что его всю жизнь мучили «микробы пессимизма»1. Опираясь на этот факт, А.О. Большев предполагает, что «писатель искренне хотел обрести позитивное мироощущение... взялся за "Русский лес", чтобы свести счеты с "грацианщиной" в себе, чтобы вполне по-гоголевски, объективировав собственную "дрянь", навсегда от нее избавится» (с. 30). За подтверждением своей версии автор обращается к роману «Пирамида», над которым Л. Леонов работал половину своей жизни и в котором, предельно искренне выразил свое предчувствие приближающейся катастрофы и эсхатологический пессимизм.
В ходе «психобиографического анализа» обнаруживаются и другие черты родства героя и его создателя: «Так, мимикрия хитрого Грацианского, вне всякого сомнения, отмечена печатью собственного жизненного опыта Леонова» (с. 36). «Социалистический реалист» Л. Леонов использовал в «Русском лесе» чрезмерное количество шаблонов низкопробной советской беллетристики. Героиня романа комсомолка Поля изъясняется исключительно языком советских передовиц, другие коммунисты и комсомольцы романа «карикатурно ходульны, лишены всякого интеллекта и спо-
1 Леонов Л. Литература и время. - М., 1976. - С. 294.
собны лишь радостно озвучивать казенно-официальную риторику» (с. 42). Осознавал ли Л. Леонов карикатурность «идейности» в романе? Исследователь отвечает на этот вопрос утвердительно, полагая, что автор «Русского леса» вложил многочисленные иронические инвективы в адрес соцреалистического искусства в уста Грацианского: «Я вижу высокий прообраз будущей литературы, когда окончательно будет изгнан индивидуальный почерк автора, когда литературой станут заниматься все без исключения, взаимно поправляя и дополняя друг дружку, когда уравняются разновидности труда и наборщик за линотипом будет вносить творческие поправки в сочинения своих замечательных современников. О, не поймите мысль мою как выпад против направления нашей прекрасной передовой, жизнерадостной, бестеневой, так сказать стерильной литературы»1. По мнению А.О. Большева, Л. Леонов намеренно наполнил свой роман худшими образцами «стерильной» литературы, доводя принципы соцреалистической эстетики до абсурда: «Перед нами уже почти сорокинское, почти постмодерное письмо!» (с. 46).
Исповедально-автобиографическая ипостась образа Грацианского не ограничивается мировоззрением: «На уровне житейско-бытовом Леонов щедро поделился с негативным героем теми собственными чертами, которые его, видимо, тяготили» (там же). Роскошь и комфорт, продовольственное изобилие, барские замашки Грацианского представляются аморальными на фоне всеобщей нищеты первой военной зимы и трактуются А.О. Большевым как прямой автобиографизм: «Благополучие, которым окружил себя зимой 1941 г. сам Л. Леонов, находясь в эвакуации, в волжском городишке, Чистополе, стало воистину притчей во писательских языцех» (с. 47).
В главе «Доктор Джекилл и мистер Хайд Юрия Домбровско-го» проводится «психобиографический анализ» дилогии, состоящей из романов «Хранитель древностей» и «Факультет ненужных вещей». Автор подчеркивает несомненную, подтвержденную писателем документальность этих произведений, упоминает о сохранившемся протоколе общего собрания Центрального музея Казах-
1 Леонов Л. Собр. соч.: В 10 т. - М., 1972. - Т. 9. - С. 486-487.
стана, в котором сказано, что научный сотрудник Ю. Домбровский «разлагает коллектив», «безобразно относится к соц. собственности»1. А.О. Большев указывает, что автобиографические реалии, спроецированы на мистический сюжет, в рамках которого главный герой Зыбин наделен необыкновенными возможностями (в условиях террора он не теряет духовно-нравственной стойкости, обладает сверхъестественной свободой). Автор не просто симпатизирует Зыбину, а почти обожествляет его. Параллель «Зыбин // Христос» отчетливо проступает в финале дилогии, когда изображенные на картине Калмыкова Зыбин, Нейман и Корнилов воспринимаются как символическая проекция: «Христос и два разбойника, "парадоксально современный" вариант Голгофы»2. Между тем восторженные оценки, которые дает автор главному герою, вступают в противоречие с некоторыми поступками Зыбина. Например, в столкновении с Аюповой, ученым секретарем республиканской библиотеки - «уродливым порождением тоталитарной системы», хранитель ведет себя не как «новый Христос, но как сын своего трагического времени, как человек - человек, разумеется, достойный, но далеко не безупречный» (с. 56). В борьбе против жестокой и невежественной администраторши Зыбин использует сомнительные методы ненавистной ему системы.
У безупречного, с авторской точки зрения, Зыбина-Христа в дилогии есть антипод-двойник - Корнилов-Иуда. У этих двух героев «практически одинаковая биография - совпадающая с биографией Домбровского» (с. 70), однако «Зыбину досталась роль доктора Джекилла, а Корнилову приходится нести бремя мистера Хайда» (с. 71). Не поступки Корнилова, а то, как их оценивает автор, превращают его в негативного персонажа. Исследователь обращает внимание на писательскую тенденцию к возвеличиванию одного героя и немотивированному очернению другого: «Одни и те же действия героев вызывают противоположное отношение к ним со стороны окружающих... Пьют они примерно одинаково много, но при этом пьяный Зыбин для всех мил и приятен, а пьяный Кор-
1 Цит. по: Арцишевский А. Жизнь не по лжи // Горизонт. - М., 1990. -№ 22. - С. 9.
2 Штокман И. Стрела в полете // Домбровский Ю. Хранитель древностей. Факультет ненужных вещей. - М., 1990. - С.16.
нилов всем противен. В пьянстве первого усматривается выражение внутренней свободы и вызов тоталитарной власти, тогда как выпивки второго воспринимаются как признак распада личности» (с. 74). А.О. Большев считает, что Ю. Домбровский «мучительно ощущал в себе еще и отвратительные ему "корниловские" свойства» (с. 75). Текст произведения «выполнил терапевтическую функцию, помогая писателю избавиться от своих дурных качеств путем их проецирования, воплощения в образах негативных и в то же время автопсихологических героев» (с. 76).
В главе «Обвинение или покаяние? (Исповедь под маской обличения в произведениях советских диссидентов)» автор выделяет в «оппозиционно-невротическом» дискурсе две взаимосвязанные и взаимообусловленные тенденции: последовательная демони-зация объекта критики и проекция на демонизированный образ врага собственных пороков.
Исследователь обращаяется к исповедельно-автобиографи-ческому произведению А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» и обнаруживает в нем «своеобразные невротические отступления». Главный объект ненависти автора-рассказчика - «стукачи», доносчики. «Исступленно-экстатическую» радость писатель испытывает, описывая массовую расправу над ними. Повествователь, презентующий себя в качестве истинного христианина, объясняет призывы убивать тем, что нормы милосердия неприемлемы для «стукачей», так как нельзя считать их людьми. По мнению А.О. Большева, эта сцена представляет собой типичный пример невротического письма: «Главным атрибутивным признаком такого дискурса является крайнее возбуждение, "пена на губах", логика же отбрасывается в сторону: скажем, проповедь христианского гуманизма легко совмещается с одами кровавому насилию. Объект невротической ненависти превращается в средоточие вселенского зла - и нередко, как уже подчеркивалось, ненависть носит проективный характер» (с. 85). Проекцию исследователь обнаруживает в двенадцатой главе третьей части «ГУЛАГа», в которой повествуется, как самого рассказчика несколькими годами ранее успешно завербовали в доносчики: «Эта исповедь поражает прежде всего поразительной легкостью, с которой согласился "стучать" Солженицын» (там же). Логично было бы предположить, что рассказчик, «на себе испытавший, как легко человек, грешное и несовершенное существо,
способен встать на путь порока», должен был бы «призывать милость к падшим», а не требовать кровавой расправы. Однако ситуация подчинена специфичной логике невротической критики: «Перед нами типичный трансфер: Солженицына мучает собственный грех, отсюда и беспримерная ярость в осуждении "другого". В ходе дикарского ритуала символическое убийство "другого" приносит невротическому индивиду иллюзию самоочищения» (с. 86-87).
Как и в «Архипелаге ГУЛАГ» основу содержания «Крутого маршрута» Е. Гинзбург составляет история прозрения личности в сталинских тюрьмах и лагерях. Трактуя чрезмерный моральный ригоризм как основу тоталитарной государственности, писательница обрушивается на пуританский максимализм с невротической ненавистью. Главврач Беличьего лагеря Волкова, неутомимый ревнитель нравственной чистоты заключенных, и лагерная начальница Циммерман, непримиримая к проявлениям разврата, - главные объекты ненависти рассказчицы, которая «практически полностью теряет контроль над текстом, оказываясь во власти бессознательных импульсов» (с. 104). Гневные обвинения в адрес отрицательных персонажей, нетерпимых к чужим слабостям фанатиков, исходят из уст «человека, который сам бесконечно далек от толерантности» (с. 103). В «Крутом маршруте» описан случай, когда героиня, отсидев больше десяти лет, наконец, получает возможность встретиться с повзрослевшим сыном. Увидев его, одетого и подстриженного по последней моде, она возмущена: «Что за нелепый пиджак у тебя? И что за прическа?.. Иди в парикмахерскую. Постригись короче. Завтра я куплю тебе НОРМАЛЬНЫЙ пиджак»1. Обвиняя Циммерман и ей подобных, совершающих «кровавую революцию во имя стерильной грядущей гармонии», мученица режима Евгения Гинзбург несет в себе тот же большевистский фанатизм (с. 105).
Особенно интересной в плане исследования нюансов оппозиционно-невротического сознания представляется А.О. Большеву судьба писателя А. Кузнецова. Опубликованная в 1957 г. повесть «Продолжение легенды» была одним из первых произведений «исповедальной» прозы. Дистанция между автором и героем мини-
1 Гинзбург Е. Крутой маршрут: Хроника времен культа личности: В 2 т. -Рига, 1989. - Т. 2. - С. 280.
мальна. Семнадцатилетний Анатолий, закончив школу, уезжает из родного города на далекую сибирскую стройку и вдруг осознает, что все им увиденное не вписывается в газетно-книжные представления о советской действительности: «Герой повести без устали обличает "розовую легенду", согласно которой жизнь советского человека похожа на легкую и праздничную прогулку, однако, отрицая казенную мифологию, Анатолий горячо отстаивает подлинные идеалы перед мещанским цинизмом» (с. 116).
Три первые тетради «Продолжения легенды» построены на контрасте между официальной мифологией и реальностью, но четвертая возвращает читателя к привычным соцреалистическим канонам: развенчав «розовую легенду», автор вновь воспевает очищенную от казенной лжи подлинную «легенду» коммунистического идеала.
Став невозвращенцем-эмигрантом, желая оправдать перед Западом свои уступки официозу, А. Кузнецов утверждал, что прокоммунистические пассажи в «Продолжении легенды» написаны не им. «Но во имя чего бескорыстно трудились на Анатолия Кузнецова (который ведь ни разу не отказался от солидных гонораров за многочисленные переиздания повести) эти анонимные доброхоты, сумевшие столь тщательно и квалифицированно воспроизвести особенности его стиля?.. Ясно, что перед нами типичная невротическая фантазия, когда желаемое выдается за действительное. Кузнецову очень хотелось, чтобы четвертую часть "Легенды" написал кто-то другой - и он искренне в это поверил» (с. 119, 120), - утверждает А. О. Большев.
В завершенном в середине 1960-х годов романе «Бабий яр» А. Кузнецов обличает утопию так же яростно, как в четвертой тетради «Продолжения легенды» ее воспевал. Проклиная «сеятелей утопических соблазнов» и упрекая в доверчивости тех, кто верил в блаженство коммунистического рая, автор не произносит «честных слов о самом себе, о лжи, которую сеял в сознании масс» (с. 127). Позднее А. Кузнецов отрекся от всего, что было опубликовано под его именем, и от самого имени, взяв псевдоним - А. Анатолий, но за десять лет свободной жизни на Западе ничего не написал.
Обращаясь к творчеству В. Войновича, исследователь сравнивает его документальную повесть «Иванькиада» (1976), в основе которой история борьбы за получение заслуженной двухкомнатной
квартиры, чуть было не «уплывшей» к номенклатурному чиновнику, с беллетристической сатирической «Шапкой» (1987), в которой вымышленный писатель Рахлин оскорблен тем, что выделенная ему писательским союзом шапка из кошачьего меха не соответствует его заслугам: «Нет ни малейших сомнений в том, что в замысел Войновича ни в коей мере не входили параллели между собственной героической судьбой и передрягами ничтожного Рахлина. Но что делать - бывают странные сближения. Написанная одиннадцатью годами позже "Шапка" сегодня невольно воспринимается как некий иронический постскриптум к "Иванькиаде" или даже как невольная, но злая пародия на собственную автобиографическую повесть» (с. 138).
А.О. Большев считает, что исповедально-биографический импульс можно обнаружить во многих литературных произведениях, в которых доминирует обличительное начало.
К.А. Жулькова
Русское зарубежье
2009.04.033. АЛ. БЕМ И ГУМАНИТАРНЫЕ ПРОЕКТЫ РУССКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ: МЕЖДУНАР. НАУЧ. КОНФ., ПОСВЯЩЕННАЯ 120-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ, 16-18 НОЯБ. 2006 / Сост. и науч. ред. Васильевой М.А. - М.: Русский путь, 2008. - 483 с.
Сборник открывается статьей М. Магидовой (Прага) «Альфред - Алексей Бем (К вопросу самоидентификации)». Альфред Людвигович Бем был крещен 15 июня 1886 г. в римско-католическом приходском костеле св. Александра в Киеве, в 1910 г. принял российское гражданство, с января 1920 находился в эмиграции и 12 ноября 1937 г. принял православие в Праге. «Чем сильнее Бем осознает свою задачу как духовную, тем более размытыми становятся в его сознании географические и национальные границы оппозиции "своего" и "чужого"», и наоборот, чем более «воинственными и мобильными» оказывались национальные границы, «тем более глубокой и осознанной становилась его связь со словом, с языком русской культуры» (с. 15-16).
Для ученого был закономерен путь к религии не через храм, а через культуру и университет с научной школой А. А. Шахматова, утверждает М. Магидова. «Православие Бема, логически завер-