Научная статья на тему '«Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина: особенности жанровой поэтики'

«Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина: особенности жанровой поэтики Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
3852
301
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему ««Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина: особенности жанровой поэтики»

ПРОБЛЕМЫ КУЛЬТУРЫ

В.Т. Захарова

«ЖИЗНЬ АРСЕНЬЕВА» ИВАНА БУНИНА: ОСОБЕННОСТИ ЖАНРОВОЙ ПОЭТИКИ

ЗАХАРОВА Виктория Трофимовна, доктор

филологических наук,

профессор Нижегородского педагогического университета

Творчество Ив. Бунина, одного из самых значительных русских художников ХХ столетия, привлекало и всегда будет привлекать к себе внимание исследователей. Это - национальное достояние.

Роман Бунина «Жизнь Арсеньева» (отд. изд. в 1930, пятая кн. «Лика» вышла в 1939, первое полное изд. романа появилось в 1952) -одно из самых незаурядных произведений не только в прозе Ив. Бунина, но и в мировой литературе ХХ в., что подчеркнуто и собственно фактом вручения его создателю Нобелевской премии (1933).

К настоящему времени в отечественном литературоведении сформировался огромный свод авторитетных трудов, посвященных творчеству Бунина: работы А. Бабореко, И. Вантенкова, А. Волкова, Л. Долгополо-ва, В. Келдыша, Л. Крутиковой, Н. Кучеровского, М. Михайловой, О. Михайлова, К. Муратовой, В. Нефёдова, И. Ничипорова, Л. Смирновой, О. Сливицкой и др., - в различных аспектах представляющих сущность творческих открытий большого мастера.

Целью данной статьи является исследование некоторых аспектов жанровой поэтики романа «Жизнь Арсеньева». Жанровый синтез, в русле которого создавался роман, был столь многогранен, что в рамках одной статьи вряд ли может быть полновесно исследован. Мы избрали освещение данной проблемы, включая это произведение в типологическое русло русской неореалистической прозы, формировавшейся в начале ХХ в. К неореализму мы подходим как к типу художественного сознания, синтезирующего в себе различные эстетические способы художественного диалога с миром, в том числе романтический, символический, импрессионистический. Неореализму оказалось подвластно - при ярко выраженном интересе к малой форме повествования - восприятие бытия в его космическом всеединстве, как неделимого потока живой жизни; социальные основы жизни стали осознаваться на широком философском фоне с одновременным постижением глубинных исторических, природных

120

связей, в которые вписывалась частная жизнь человека, вписывалась по-новому, с акцентом на утонченно-эмоциональный способ общения личности с миром, с активизацией лирико-ассоциативного начала в психологизме. В подобном типологическом ряду стоят произведения Ив. Бунина, Б. Зайцева, Ив. Шмелёва, раннего М. Горького, С. Сергеева-Ценского, М. Пришвина, позднее - Л. Зурова и других известных прозаиков1.

Акценты предлагаемого исследования расставлены на примерах новаторского художественного осмысления Ив. Буниным сюжетообразующей функции лирического начала, роли мифопоэтической составляющей, импрессионистического мировосприятия, проблемы художественного времени. При этом ставится задача показать глубину онтологического осмысления писателем русской жизни, ее исконных духовно-нравственных основ, связанных с православным миропониманием; убедиться в силе провиденциального аспекта творчества Бунина.

Обратимся к предмету наших размышлений. В многомерном синтезе русской неореалистической прозы нередко на первый план выдвигалось лирическое начало. При этом речь идет о принципиальной художественной новизне, ибо эта проза мало соответствовала традиционно понимаемым жанровым канонам лироэпики, включающей в себя «так называемую лирическую прозу (как правило, автобиографическую), произведения, где к повествованию о событиях «подключены» лирические отступления...»2. Лиризм стал «родовым» качеством прозаического мышления этих писателей, главным сюжетообразующим фактором их произведений.

В качестве «лирического романа» убедительно рассматривает «Жизнь Арсенье-ва» И.Б. Ничипоров, верно замечая: «В свое время В. Белинский называл пушкинский роман "Евгений Онегин" "романом без конца", что было продиктовано его насквозь лирической структурой. То же и в "Жизни

Арсеньева": лирический элемент предопределяет нарративный склад произведения»3 (курсив автора. - В. З.).

В постижении подобного процесса неоценимыми оказываются представления В.А. Грехнева о лирическом сюжете, лирической ситуации, энергии лирического переживания, лирического движения, глубоко осмысленные ученым применительно к философской лирике Пушкина. Сопоставляя художественное мышление Пушкина с карамзинистами, Жуковским, ученый верно указывает, что особый рисунок лирического движения у поэта зависит от способа формирования картины мира: «Здесь в поле зрения входят уже не просто динамика лирического переживания, ее мера и степень, а процессы, материализующие ее внутреннюю логику. Логика эта проступает в пушкинской устремленности к полному образу душевного бытия (...). За мимолетностью лирического мгновения, за звучанием, казалось бы, только одной струны вдруг начинаешь ощущать нечто, намекающее на устойчивые начала душевной жизни, на полно-звучие лирического тембра, вобравшего в себя множество порою едва заметных оттенков»4 (курсив автора. - В. З.).

По сравнению с поэзией своих предшественников, как показывает В.А. Грех-нев, у которых «обозреваются именно отстоявшиеся стихии души», «Пушкин. привносит в лирику горячую энергию психологического самодвижения, со всеми его неожиданностями, с непредвиденностью душевных порывов. В становящемся, текучем и живом всплывают из глубины пушкинского лирического переживания напластования эмоций, создающие впечатление как бы расширяющегося душевного пространства»5 (курсив автора. - В. З.).

На наш взгляд, наиболее убедителен в данном контексте пример Ив. Бунина именно как автора романа «Жизнь Ар-сеньева». Автобиографическое повество-

121

вание, весьма условно причисляемое к романам, давно тревожит исследователей своей притягательной неразгаданностью и пониманием невозможности «разгадать» его до конца. «Первым русским феноменологическим романом» назвал это произведение Ю. Мальцев, имея в виду, что у Бунина «жизнь сама по себе как таковая вне ее апперцепции и переживания не существует, объект и субъект слиты в неразрывном контексте»6. Слитность же эта является, на наш взгляд, порождением лиризма как родовой приметы бунинского художественного мышления. «Нет никакой отдельной от нас природы... каждое малейшее движение воздуха есть движение нашей собственной жизни», - убежден был Бунин7.

Сюжет «Жизни Арсеньева» несет на себе все признаки лирического сюжета: его направляет и прихотливо ведет за собой логика лирической эмоции. Она выражает сущностные начала поэтической индивидуальности автора, можно сказать онтологический масштаб охвата жизненной реальности. Вот как «выглядит» движение лирической эмоции у Бунина. Обратимся лишь к одной странице его текста. Речь идет о воспоминании посещения юным Арсеньевым заброшенной усадьбы, когда-то принадлежавшей его матери.

Краткой преамбулой повествования об этом служит рассказ о поразившем всех случае: его старшего брата, скрывавшегося от полиции за участие в студенческих беспорядках в Петербурге и ненадолго приехавшего домой, выдал соседский приказчик; а буквально на следующий же день, когда брата забрали жандармы, этого приказчика убило столетним кленом, который рубили в саду по его распоряжению.

«Как передать, - читаем у Бунина, - те чувства, что испытываешь в те минуты, когда как бы воровски, кощунственно заглядываешь в старый, пустой дом, в безмолвное и таинственное святилище его давней, исчезнувшей жизни! (...) Небо и старые деревья, у каждого из которых всегда есть свое выражение, свои очертания, 122

своя душа, своя дума, - можно ли наглядеться на это? Я подолгу ходил под ними, не сводя глаз с их бесконечно разнообразных вершин, листьев (. ). Как отрешалась тогда душа от жизни, с какой грустной и благой мудростью, точно из какой-то неземной дали, глядела она на нее, созерцала «вещи и дела» человеческие! И каждый раз непременно вспоминался мне тут и этот несчастный человек, убитый старым кленом, погибший вместе с ним, и вся несчастная, бессознательно испорченная им, этим человеком, судьба брата, и тот далекий осенний день, когда привезли его два бородатых жандарма в город, в тот самый острог, где так поразил меня когда-то мрачный узник, глядевший из-за железной решетки на заходящее солнце.» (с. 341-342).

В этом фрагменте поражает многое. И прежде всего - способность Бунина лирическим движением охватить необычайно емкую и многогранную картину душевного бытия. При этом логика движения лирической эмоции ассоциативно-прихотлива и в то же время очень органична, естественна.

Лирическое движение у Бунина неизбежно переводит повествование с конкретно-сиюминутного на метафизический уровень постижения бытия лирическим героем. Чего стоит поразительное признание о глубине созерцательного погружения Арсеньева в свои думы: когда отрешенность от реальной жизни возносила его в «неземные дали» и приносила «грустную и благую мудрость»! И только после подобного «лирического признания» авторская эмоция вновь возвращается к реальности, к недавнему прошлому семьи, судьбе брата и человека, повинного в ее изломе. В последней фразе приведенного выше отрывка, последнем его лирическом пассаже, из которого, как из лирического стихотворения, невозможно убрать либо переставить ни одного слова, заключена «бездна пространства».

«Благая мудрость», свойственная Ар-сеньеву, проявилась в определении «не-

счастный человек», относящемся к виновнику ареста брата, и в словах «убитый старым кленом, погибший вместе с ним», в которых - подтекстово-ассоциативно просвечивает мысль о высшей, Небесной каре и вместе с тем - такой органический бунинский антропоморфизм: и судьба человека, и судьба дерева в бунинской картине мира рядоположны по своей непостижимой связи с Божественной волей. А венчающее фразу мгновение-воспоминание о поразившем когда-то юного Ар-сеньева узнике, увиденном в окне острога, при всей конкретике этого воспоминания, - выводит вновь лирическую эмоцию из биографического на метафизический план осмысления жизни: судьба брата и судьба безымянного узника, глядевшего из-за железной решетки на заходящее солнце сливаются в пластическом образе лишенного воли и солнца человека, драматически усиливая основную лирическую тему повествования и безмерно расширяя художественное время текста.

В.А. Грехнев писал: «Динамика пушкинской лирической мысли такова, (...) что у Пушкина за отдельным лирическим переживанием нам все как бы видится "весь Пушкин"»8 (курсив мой. - В. З.). Полагаем, творческая индивидуальность Ив. Бунина была подобного рода и - подобного уровня. «Весь Бунин» ощутим за многими строками из «Жизни Арсеньева». Этот аспект исследования, по нашему убеждению, является самодостаточным и заслуживающим специального рассмотрения.

Завершая рассуждения о данной проблеме, отметим следующее. Русская неореалистическая проза, ярким примером которой служит роман Ив. Бунина «Жизнь Арсеньева», одной из доминантных составляющих в своем сложном синтезе имеет лирическое начало. Функции лирического здесь в корне отличаются от той роли, которую они выполняли в русской классике: речь идет о сюжетообразующей роли лирического, а также о лирическом

движении как категории, выявляющей глубинные проявления лирической энергии. Основой здесь становится эстетически-концептуальная роль лирического в отношении к событию и действию.

О романе «Жизнь Арсеньева» как о произведении «еще не названного жанра» писалось с самого момента появления его в печати. Наиболее точно, на наш взгляд, усмотрел суть новизны художественного сознания Бунина в этом плане Вл. Ходасевич, опубликовавший свой восторженный и проникновенный отзыв еще во время продолжающейся публикации романа в журнале «Современные записки». По его убеждению, роман Бунина ближе всего к жанру автобиографии: «Автобиография есть единственная форма "свободного" романа, не стесненного ни логикой, ни экономикой обычного художественного произведения. Обычная эстетика, всегда подчиненная конечной идее романа, тут взрывается. Она уступает место той кажущейся безыскусственности, которая свидетельствует о совершеннейшем и чистейшем искусстве: не только о слиянии формы с содержанием, но и претворении формы в содержание»9.

Не ставя задачей анализ существующих точек зрения на жанровое своеобразие этого произведения, укажем лишь на то, что необычайная многосложность его обусловливает и возможность сосуществования самых различных толкований его жанровой специфики, ибо «общечеловеческий смысл "Жизни Арсеньева" неисчерпаем»10. При этом необходимо учесть следующее: «Здесь показано самое простое и самое глубокое, что может быть показано в искусстве: прямое виденье мира художником: не умствование о видимом, но самый процесс видения, процесс умного зрения. Иначе - пересоздание мира или создание нового, который не возникает ни из какой идеи, потому что сам по себе уже есть идея. Смысл этого мира - он сам. Из его образов могут быть извлечены идеи, но

123

каждая из них меньше его, и все они в совокупности тоже меньше его»11.

Обратимся к проблеме художественного мифологизма Бунина, имея в виду несомненную мифологизацию воссоздаваемого им мира русской жизни, навсегда драматически ушедшего из истории и потому заслуживающего благодарного внимания. Справедливо замечено относительно зарубежной литературы, что в ХХ в. появляется «особый тип мифологизации: мифологизация отдельных исторических событий и исторических лиц, литературных персо-нажей...»12. Подобный тип мифологизации был присущ и русской литературе, причем зачастую, особенно если иметь в виду эмигрантскую литературу, можно вести речь о мифологизации целой исторической эпохи - дооктябрьской жизни России.

Этот исчезнувший с лица земли мир обретает под пером Бунина новую жизнь, будучи преображенным по законам художественного творчества: «Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевленнии...» (с. 265).

Уже первая фраза романа, являющаяся несколько измененной цитатой из рукописи поморского проповедника ХУШ в. Ивана Филиппова, настраивает на «одушевление», одухотворение всего описываемого. Вторая фраза - тоже весьма знаковая: «Я родился полвека тому назад, в средней России, в деревне, в отцовской усадьбе» (с. 265). В ней важно все: и начало вольно текущего повествования «от первого лица», «обещающее» свободу субъективно-личностного восприятия действительности, и мерно сужающиеся пространственные локусы - от масштабного «в средней России» - до конкретно-географической точки пространства, отныне имеющей в автобиографическом повествовании совершенно особую функцию - быть его сакральным центром. Это отцовская усадьба.

Мифологема Дома у Бунина интересна прежде всего тем, какое значение имеет в ее трактовке именно отцовское начало, тоже заявленное автором буквально с пер-

124

вых же строк. Несомненно, символично в аспекте утверждения родовой памяти имя главного героя - Алексей - имя отца писателя. Символично и то, что фамилия главного героя «лермонтовского происхождения»: известно не только присущее Бунину с ранних лет ощущение глубокой духовной притяженности к творчеству Лермонтова, но и обусловленная географической близостью Кропотова, имения отца поэта, где неоднократно бывал будущий писатель, глубоко прочувствованная им семейная драма Лермонтовых: трагическая разлученность отца и сына13.

В первой, уже цитированной нами главке, являющейся экспозиционной, звучат интонации зачина, свойственного древнерусским сказаниям, что сразу же поднимает повествование над жизненной конкретикой, сообщая ему возвышенность, легендарность, идущую от осознания автобиографическим героем неразрывной кровной связи со своим древним родом. При этом родство здесь ощущается прежде всего не сословное, а духовное, связанное с чувством благодарной памяти о всех ушедших, - не случайно на первой странице своего самого личностно-сокро-венного произведения Бунин начинает приводить слова Божественной литургии, молитвы, возносимой в Духов день, когда сотворяется «память всем от века умершим», «послужившим» Богу. Арсеньев восхищается: «Разве случайно сказано здесь о служении? И разве не радость чувствовать свою связь, соучастие "с отцы и братии наши, други и сродники", некогда совершавшими это служение?» (с. 266). Гордое стремление исповедовать завещанное пращурами учение о «чистом, непрерывном пути отца всякой жизни», быть достойным «во всем своего благородства» (благого родства!) свойственно Арсеньеву.

И конечно же представления о родовом «служении», о волнующем воображение рисунке на родовом гербе - рыцарские доспехи на лазурном фоне - связались у мальчика с образом отца. Первое

впечатление о нем передано в духе присущего писателю экзистенциального восприятия бытия (особенно это касалось у него самых близких, дорогих жизненных начал): «Вот я уже заметил и почувствовал отца, его родное существование.» (с. 271). (Здесь и далее в цитатах курсив мой. - В. З.) В этом созданном ранне-детским воображением «экзистенциальном портрете» выделяется прежде всего мужественность в облике и характере отца, - что, собственно, и пленяет мальчика более всего: «радостную нежность» он испытывает к нему более всего оттого, «что был он когда-то на войне в каком-то Севастополе...» (с. 272).

Отныне на долгие годы в сознании юного Арсеньева Севастополь станет городом-мифом, в котором осталась, т.е. долженствовала там пребывать во веки воинская слава отца и его сотоварищей. В глубинах души героя всегда жило желание увидеть этот город. Так, находясь в вагоне по дороге в Орел, впервые покинув родной дом, Арсеньев признается себе, что Орел, город, которого он никак себе не представлял, «уже одним тем удивителен, что там, вдоль вокзала, - великий пролет по всей карте России: на Север -в Москву, в Петербург, на юг - в Курск и Харьков, а главное - в тот самый Севастополь, где как будто навеки осталась молодая отцовская жизнь.» (с. 415).

В огромных координатах страны, выдерживая конкуренцию даже с еще не виданными юным Арсеньевым великими столицами, Севастополь жил в его сердце как некое сакральное пространство, притягивающее к себе душу. Это вновь и вновь возникающее желание попасть «в молодость отца, в Севастополь» передано в романе лейтмотивно: «Но я шел на всё - где-то там, вдали, ждала меня отцовская молодость» (с. 424, 427). Характерно-бунинская экзистенциальная пространственно-временная устремленность: вперед, в прошлое. А прошлое это - субъективно-

мифологизированная «земля обетованная», прославленная воинским мужеством, в ореоле которого привык сын воспринимать своего отца и всю мужскую линию своего рода: ведь на Мамаевом кургане погиб дядя Алексея Николай Сергеевич, память которого в их семье всегда была окружена легендой.

Арсеньев признается: «Видение этой молодости жило во мне с младенчества. Это был какой-то бесконечно-давний светлый осенний день. В этом дне было что-то очень грустное, но и бесконечно счастливое... А главное - был в этом дне какой-то пустынный и светлый приморский холм, а на этом холме, среди камней, какие-то белые цветы вроде подснежников, что росли на нем только потому, разумеется, что еще в младенчестве слышал я как-то зимой слова отца:

- А мы, бывало, в Крыму, в это время цветочки рвали в одних мундирчиках!» (с. 426)

В этом признании поражает и кровная духовно-эмоциональная связь различных «эпох» человеческого существования -младенчества и молодости - через восприятие жизни взрослеющим сыном, уже перешагнувшим молодость отца. И удивительная поэтизация этой героической молодости, которая воспринималась ребенком как один бесконечно счастливый день, в описании которого главными оказываются белые цветы на каком-то холме; и - немыслимое для литературы прошлых эпох феноменологически-неразложимое единство сознания героя-повествователя: цветы росли на холме потому, что о них как-то рассказал отец.

Конкретные же поиски отцовского былого в Севастополе ни к чему не привели, ибо вновь отстроенный, нарядный белый город давно жил другой, мирной жизнью. Стоя на берегу моря, Алексей понял: «Только там, за этой зеленой водой, было нечто отцовское - то, что называлось Северной стороной, Братской могилой; и

125

только оттуда веяло на меня грустью и прелестью прошлого, давнего, теперь уже мирного, вечного и даже как будто чего-то моего собственного, тоже всеми давно забытого.» (с. 428). Характерен здесь мифологический мотив водораздела, четко отграничивающего настоящее от прошлого - для многих, но не для бунин-ского героя. Интенциональность его сознания, о чем уже шла речь выше, обусловила «вечное» существование в его душе славного отцовского прошлого, воспринимаемого как свое, лично пережитое. «Оттуда», из этого легендарного прошлого, он чувствует веяние поэзии, которое тонко, но нерасторжимо связывает его с отцом в течение всей жизни.

«Мотив Севастополя» в восприятии бунинским героем своего отца оказывается доминирующим. В его героико-мифо-логизированном ореоле отец воспринимался им всегда, не исключая и горьких лет их семейного оскудения, случившегося во многом по вине отца. Так, Арсеньев признается, узнав о продаже батуринской земли: «Я никогда не мог спокойно видеть отца в грусти, не мог слушать его оправданий в том, что он "пустил нас по миру", я в такие минуты всегда готов был кинуться руки его целовать даже как бы с горячей благодарностью именно за это самое. Теперь же, после Севастополя, едва удержался от слез.» (с. 430).

С отцом было связано в восприятии Алексея и столь целительное на протяжении всей его жизни чувство умиротворяющей гармонии мироздания, центром которого для мальчика, конечно, был родной дом. Когда в прекрасные летние ночи отец спал не в доме, а во дворе на телеге, ребенку казалось, что отцу «тепло спать от лунного света, льющегося на него и золотом сияющего на стеклах окон, что это высшее счастье спать вот так и всю ночь чувствовать сквозь сон этот свет, мир и красоту деревенской ночи, родных окрестных полей, родной усадьбы» (с. 283).

Лучшие отцовские черты старается в себе обнаружить и взрастить герой Буни-126

на, - хотя с детства он знал, что отец много проиграл в молодости, что он «страшно беспечен», - и тем не менее любовное сыновье восприятие личности отца помогало увидеть и «с восторгом» почувствовать, «.как не похож он ни на кого во всем городе, какой он совсем, совсем другой, чем все прочие!» (с. 326). Это чувства маленького гимназиста. Взрослея, он с радостью замечал, как быстро стали развиваться в нем отцовские черты: «.его бодрая жизненность, сопротивляемость обстоятельствам, той чувствительности, которая была и в нем, но которую он всегда бессознательно спешил взять в свои здоровые и крепкие руки, и его бессознательная настойчивость в достижении желаемого, его своенравие» (с. 350).

Удивительно тонко чувствовал сына и отец. Когда скончался Писарев, отец, зная, что для юного Алексея это первые похороны в жизни, восклицает: «Знаю, знаю, душа моя, каково тебе теперь! Мы-то уж все обстреляны, а вот на пороге жизни да еще с таким несовременным сердцем, как у тебя. Воображаю, что ты чувствуешь!» (с. 368). В тяжелую минуту он сокрушается, обращаясь к Алексею: «Николай все-таки хоть немного обеспечен, у Георгия есть образование, а у тебя что, кроме твоей прекрасной души?» (с. 407).

В финале романа, сюжетно «окольцованного» мотивом «отчего крова», - теперь это «новое возвращение» под его защиту - образу отца уделено особое внимание, - собственно, только о встрече с ним и идет здесь речь. Притча о блудном сыне получает здесь новое художественное наполнение.

Воспоминания даны в туго скрученной спирали вневременного восприятия бытия, свойственного Бунину. Две эпохи человеческой жизни - молодость и старость -проникновенно сопоставлены художником. Благодарная и покаянная сыновья любовь умеет увидеть в отце удивительное соединение «живого сердца и быстрого ума», «редкую душевную прямоту и душевную сокровенность», «трезвую зор-

кость глаза и певучую романтичность сердца» (с. 535). Вернувшийся домой 20-летний Арсеньев был пронзен страданиями любви, общей жизненной неустроенностью. И его поразило в отце: «. никто в ту зиму не понимал так, как он, что у меня на душе, и, верно, никто не чувствовал так этого соединения в ней скорби и молодости» (с. 535).

Отец, внушавший сыну с детства, что «нет беднее беды, чем печаль.», в финале романа наигрывает на старой гитаре «что-то свое любимое, народное, и взгляд его стал тверд и весел, что-то тая в себе в то же время, - в лад нежному веселью гитары, с грустной усмешкой бормотавшей о чем-то дорогом и утраченном и о том еще, что все в жизни все равно проходит и не стоит слез» (с. 408, 535).

Предфинальная сцена тонко интонирована Буниным: разговор происходит в отцовском кабинете, «милом» Арсеньеву с детства своей «запущенностью и уютностью, неизменной простотой обстановки»; при разговоре, конечно же, «присутствует» природа: «Уже лежал снег, был тихий и скромный солнечный день, освещенный им снежный двор ласково глядел в низкое окно кабинета.» (с. 535). Нельзя не заметить, что только семантически близкие слова («любимый», «ласковый», «милый», «тихий») употребляет Бунин для передачи светло-гармоничного, умиротворяющего чувства, с которым связан столь важный разговор с отцом в родном доме. И нет противоречия в том, что любовь Арсенье-ва к Лике не забудется, останется с ним навсегда. Главное здесь - это заповеданные отцом бесконечно значимые нравственные постулаты: опасность для души уныния, целительность - смирения и стоицизма.

Трудно переоценить такое гармоничное звучание мотива возвращения под отчий кров, каким сюжетно заканчивается роман Бунина.

Справедливо утверждение: «Для человека мифологические времена, доисторическая эпоха - это и древнейшие стадии всего человечества, и его собственное раннее детство, воспоминания о котором мифологизируются и поэтому делаются значительными в формировании личностного мифа»14. В художественной мифологизации детства Ив. Буниным уникальная роль отводится матери, при том что главенствует в романе, как нами показано, отцовское начало. Не раз говорится в тексте об экзистенциальном чувстве младенческого одиночества, присущего ребенку, - об этом еще пойдет речь ниже. Однако именно чувством материнского присутствия в мире оно в первую очередь и избывается, ибо мать ощущается младенцем как часть его самого. «Что до матери, - признается Арсеньев, - то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным.» (с. 272).

К. Паустовский писал, что «в этой удивительной книге поэзия и проза слились воедино» и что в «слиянии поэтического восприятия мира с внешне прозаическим его выражением есть нечто строгое, подчас суровое. Есть и в самом стиле этой вещи нечто библейское»15. Последнее Паустовский связывает с одним из замечательных фрагментов романа, посвященных матери, со строками, которые, как он пишет, «нельзя читать без душевного потрясения.»: «В далекой родной земле, одинокая, навеки всем миром забытая, да покоится она в мире, и да будет во веки благословенно ее бес-16

ценное имя» .

С образом матери у писателя связано представление о любви-страдании, имеющей, по Бунину, экзистенциальные причины: «И не раз видел я, с каким горестным восторгом молилась в этот угол мать, оставшись одна в зале и опустившись на колени перед лампадкой, крестом и иконами. О чем скорбела она? И о чем вообще всю жизнь, даже и тогда, когда, казалось, не

127

было на то никакой причины, горевала она, часами молилась по ночам?.. О том, что душа ее полна любви ко всему и ко всем, и особенно к нам, ее близким, родным и кровным, и о том, что все проходит и пройдет навсегда и без возврата.» (с. 285).

Чувство любви-страдания, связанное со страхом за жизнь и благополучие своей семьи, носило у матери, как показывает Бунин, активно-жертвенное начало. Поразительно ее подвижничество во имя сына, о котором скупо и строго сообщает писатель (речь идет об аресте и ссылке его старшего брата): «Мать в это время дала богу, за спасение брата, обет вечного поста, который она и держала всю жизнь, вплоть до самой смерти, с великой строгостью» (с. 347). Глубоко символично, что всю жизнь хранил Арсеньев образок, подаренный матерью: «темно-оливковая, гладкая, окаменевшая от времени дощечка в серебряном грубом окладе, означающем своими выпуклостями трех сидящих за трапезой Авраама ангелов, наследие рода моей матери.» (с. 491). Так, мифологизированный образ матери усиливает тему родовой памяти, столь много значащую для бунинского героя.

С материнской иконой Святой Троицы сопряжено у Арсеньева ощущение са-кральности собственно ухода (исхода!) из родительского дома как некоей знаменательной стадии человеческого бытия. Этот образок, признается он, - «ее благословение мне на жизненный путь, на исход в мир из того подобия одиночества, которым было мое детство, отрочество, время первых юных лет, вся та глухая сокровенная пора моего земного существования, что кажется мне теперь совсем особой порой его, заповедной, сказочной, давностью времени преображенной как бы в некое отдельное, даже мне самому чуждое бытие.» (с. 491).

Здесь выражено характерное для Бунина мифологическое восприятие детства и всей ранней поры жизни, проведенной в родном доме, как в сокровенном лоне, где таинственным образом происходило про-128

растание, созревание личности, исходящей в мир, являющийся во всем уже иным, чужим пространством жизни. Верно отмечено, что «в конечном итоге, содержанием мифа является сам человек, его подсознание, его иррациональные и неосознанные желания, поступки и комплексы, его искание смысла жизни»17.

Ощущение легендарности детства и собственного «я» в прошлом передано автором лейтмотивно. Феноменом мироощущения Бунина-художника была одновременно и неведомая литературе прошлого теснейшая сращенность автора с автобиографическим героем и вместе с тем - остраненное восприятие героя. Воскрешая образ того, кем он был когда-то, Арсеньев задается вопросом о себе: «Был ли в самом деле? Был молодой Вильгельм Второй. был Александр Третий, грузный хозяин необъятной России. И была в эти легендарные времена, в этой навсегда погибшей России весна, и был кто-то, с темным румянцем на щеках, с синими яркими глазами . день и ночь таивший в себе тоску о своем будущем, где, казалось, ожидала его вся прелесть и радость мира» (с. 401).

Как неслучайна в этом медитативном пассаже связь сокровенно-личностного и исторического! Как прозрачно высвечивается именно эмигрантская печаль! Невоз-вратимость навсегда ушедшей юности воспринимается здесь гораздо безысход-ней на фоне не только потери родины, но и глобально непоправимой утраты - трагической гибели былой России. Однако к «державной мифологизации» в романе мы обратимся несколько позднее, а сейчас вернемся к «заповедной» поре детства героя, ибо прежде необходимо рассмотреть тему Дома как тему природного лона у Бунина.

Арсеньев вспоминает: «Я родился и рос. совсем в чистом поле, которого даже и представить себе не может европейский человек. Великий простор, без всяких преград и границ, окружал меня: где в самом деле кончалась наша усадьба и начиналось это беспредельное поле, с кото-

рым сливалась она? Но ведь все-таки только поле да небо видел я» (с. 297). Детскому восприятию Арсеньевым такого необычайного простора была свойственна некая двойственность. С одной стороны, остро ощущаемое его душой экзистенциальное младенческое одиночество, как считает Бунин, определялось именно чувством затерянности и - чувством тайны бытия, также с ранних лет сопутствовавшем ему: «Пустынные поля, одинокая усадьба среди них. Зимой безграничное снежное море, летом - море хлебов, трав и цветов. И вечная тишина этих полей, их загадочное молчание.» (с. 267).

С другой стороны, показывает автор, эти пространства воздействовали на душу ребенка поэтически, вызвали в ней на всю жизнь чувство любви к миру, ощущение его гармонии и Божественной неслучайности его красоты. Прекрасные начала мира связаны для ребенка прежде всего с благодатной порой лета: «В общем. раннее детство представляется мне только летними днями, радость которых я почти неизменно делил сперва с Олей, а потом с мужицкими ребятишками из Выселок.» (с. 274). Прозрачна здесь ассоциация с библейским мотивом «лета Господня»: для Бунина, как и для Шмелёва, вынесшего эту цитату в заглавие своего романа, а также для Зайцева и других эмигрантских авторов, детство и есть наипрекраснейшая, райская пора жизни. А русское лето, познанное в детстве, - это некая вневременная модель всеобщего благодатного состояния мира.

Для Бунина познать - это прежде всего увидеть - таково свойство его художнической интуиции. «И вот я расту, - пишет он, - познаю мир и жизнь в этом глухом и все же прекрасном краю, в долгие летние дни его, и вижу: жаркий полдень, белые облака плывут в синем небе, дует ветер, то теплый, то совсем горячий, несущий солнечный жар и ароматы нагретых хлебов и трав, а там, в поле. зной, блеск,

роскошь света, там, отливая тусклым серебром, без конца бегут по косогорам волны неоглядного ржаного моря. Они лоснятся, переливаются, сами радуясь своей густоте, буйности, и бегут, бегут по ним тени облаков» (с. 274).

Прекрасная в самой себе природа, тесно слиянная с жизнью усадьбы (буквально: к задней стене людской избы «вплотную подступали хлеба и травы!» (с. 275)) дана в очерченном автором круге гармонического взаимопроникновения всех важнейших природных начал: неба, поля, облаков, хлебов, трав, ржаного моря, и - света. А довершало эту гармонию интуитивно постигаемое ребенком осознание Бога: «О, как я уже чувствовал это божественное великолепие мира и бога, над ним царящего и его создавшего с такой полнотой и силой вещественности!» (с. 276). Детски-мифологизи-рованно воспринимает бунинский герой землю: описывая огородное «богатство» всякой земляной снеди, вспоминая необычайную радость от такой стихийной детской трапезы, он признает: «. мы за этой трапезой, сами того не сознавая, приобщались самой земли, всего того чувственного, вещественного, из чего создан мир» (с. 276).

Справедливо замечено о бунинском художественном мировидении, что «любые явления внешнего мира, любые его мельчайшие частицы, любые его будничные проявления - это именно "мировое пространство", т.е. они имеют космический смысл. Это космическое мировое пространство переживается столь же интимно, как и сокровенные события души, и, обретая в этой душе экстатическую

яркость, приближаются тем самым к сво-18

ей онтологической сущности» .

Детство у Бунина как некая природная метафизическая сущность рядоположно другим природным константам и живет согласно природным, космическим законам. Перед скорым отъездом в город на учебу, когда отец сказал, что «вот уже и грачи по-осеннему стали собираться на

129

советы, подумывать об отлете», маленький герой Бунина почувствовал: «. меня на минуту опять охватило чувство близкой разлуки не только с уходящим летом, но и со всеми этими полями, со всем, что было мне так дорого и близко во всем этом глухом и милом краю, кроме которого я еще ничего не видел на свете, в этой тихой обители, где так мирно и одиноко цвело мое никому в мире не ведомое и никому не нужное младенчество, детство.» (с. 308). Детство, цветущее в мире Бунина, как тихая трава, одиноким и ненужным представляется автору отнюдь не в житейских, бытовых параметрах, а, как уже говорилось, - в экзистенциальных. Не раз мы встретим у Бунина признание, подобное следующему, когда речь идет о русской тоске непогоды: «. первобытно подвержен русский человек природным влияниям! - и все на свете, равно как и собственное существование, томило своей ненужностью» (с. 332).

И так же воспринималось маленьким героем Бунина счастье как субстанция, прочно сращенная с природным бытием: «Там, за опушкой, за стволами, из-под лиственного навеса, сухо блестел и желтел полевой простор, откуда тянуло теплом, светом, счастьем последних летних дней» (с. 310). Лежа на траве, мальчик воспринимает себя в центре одухотворенного прекрасного мира, обещающе открытого человеку. Бунин так воспроизводит это его состояние: «я. лег на землю, на скользкую траву, среди разбросанных, как бы гуляющих вокруг меня светлых, солнечных деревьев (.) солнечные пятна вспыхивали, сверкали и на земле, и в деревьях, ветви которых гнулись и светло раскрывались, показывая небо» (с. 310). А поскольку контекст этого фрагмента связан с мотивом прощания и с детством, и с домом (вскоре предстоял отъезд в город на учебу), то ассоциативно-символический код его - это, несомненно, Лето Господне - осиянное Господней благодатью счастье детства, счастье Дома, еще не утраченного рая.

130

Присущее Бунину чувство целостности бытия обусловило ту особенность его повествования, когда различные мотивы, которые в обычном, плоскостно-житей-ском восприятии могли бы показаться взаимоисключающими, в его мифологизированном тексте выглядят взаимодополняющими. Это, к примеру, относится к мотивам экзистенциального одиночества и к идиллическому изображению детства. И одиночество, и ощущение спасительной связи человека с миром, по Бунину, - это чувства, с которыми человек постоянно идет по жизни. Избыть одиночество в различные эпохи жизни ему помогают разные жизненные начала, но прежде всего - любовь. И в детстве это, конечно же, любовь родного Дома. Есть в романе строки, в которых, как на живописном полотне, буквально запечатлен образ Дома, поэтически воплощающий семейное счастье: «Был июньский вечер, во дворе уже пахло холодеющей травой, в задумчивой вечерней красоте, как на старинной идиллической картине, стоял наш старый дом со своими серыми деревянными колоннами и высокой крышей, все сидели в саду на балконе за чаем. Это был один из счастливейших вечеров в жизни нашей семьи.» (с. 352).

Конкретность момента у Бунина, как точно подмечено Ю. Мальцевым, «лишь чувственно-воспринимаемая: она зрительная, слуховая, осязаемая и т.д., но не временная. Она вне реального времени («мифический аористон»)19. (Здесь Мальцев пользуется терминологией структуралистов, под мифическим аористоном, имея в виду, по М. Бютору, «прошлое, отрезанное от настоящего и уже более не отдаляющееся».)20

Поразительная слиянность жизни юного Арсеньева с огромным природным миром даже в раннем возрасте вывела мальчика и на восприятие своей органической связи с исторической жизнью родины. Уже с первых страниц романа тема Дома постигается художником и как тема России. Так подчас герою Бунина достаточно

одного сильного эмоционального впечатления (это могла быть, к примеру, поездка с отцом в город, его рассказы о Мамае, татарах, разбойнике Митьке), чтобы почувствовать «поэзию забытых больших дорог», чтобы понять: «Несомненно, что именно в этот вечер впервые коснулось меня сознанье, что я русский и живу в России, а не просто в Каменке, в таком-то уезде, в такой-то волости, и я вдруг почувствовал эту Россию, почувствовал ее прошлое и настоящее, ее дикие, страшные и все же чем-то пленяющие особенности и свое кровное родство с ней.» (с. 313).

Известный русский философ И. Ильин писал в эмиграции: «Россия одарила нас бескрайними просторами, ширью уходящих равнин, вольно пронизываемых взором да ветром, зовущих в легкий, далекий путь. И просторы эти раскрыли наши души и дали им ширину, вольность и легкость, каких нет у других народов. Русскому духу присуща духовная свобода, внутренняя ширь, осязание неизведанных, небывалых возможностей»21. Не одна парадигма взаимосвязи между природным и духовным в русском мире намечена Ильиным. В числе наиболее значимых -взаимозависимость между огромными природными богатствами России и русской душой. «.Знаем мы все, - пишет философ, -. что глубины наши - и внешние, и внутренние - обильны и щедры. Мы родимся в этой уверенности, мы дышим ею, мы так и живем с этим чувством. и часто не замечаем ни благостности этого ощущения, ни сопряженных с ним опасностей.»22. К этим мыслям философа многие страницы эмигрантской литературы могут быть не только прекрасной иллюстрацией, но и разносторонним их развитием.

В «Жизни Арсеньева» Бунин воссоздает свой «державно-ментальный» миф. Так, его герой, будучи гимназистом, нередко слышал от елецкого мещанина Ростовцева, в доме которого он жил, слова

гордости за Россию: «Гордость чем? Тем, конечно, что мы, Ростовцевы, русские, подлинные русские, что мы живем той своей особой, простой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порожденье русского духа, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире. Да и одному ли Ростовцеву присуща была эта гордость? Впоследствии увидал, что очень и очень многим, а теперь вижу и другое: то, что была она тогда даже некоторым знамением времени, чувствовалась в ту пору особенно и не только в одном нашем городе» (с. 317). И, подобно И. Ильину, видевшему в ощущении русского богатства и подстерегающие опасности («.не ценит русский человек своего дара.»), И. Бунин сокрушается: «Куда она (гордость. - В. З.) девалась позже, когда Россия гибла? Как не отстояли мы всего того, что так гордо называли русским, в силе и правде чего мы, казалось, были так уверены? Как бы то ни было, знаю точно, что я рос во времена величайшей русской силы и огромного сознанья ее» (с. 317-318).

В числе иерархически-значимых констант в образе Родины Буниным выделяется и ее православно-державный характер. К герою «Жизни Арсеньева» «сознанье русской силы», как показывает автор, приходило и через непосредственные впечатления уездной жизни, и через мир русской поэзии, в частности лирику Никитина, его строки: «Это ты, моя Русь державная, моя родина православная!» «И не один Ростовцев мог гордо побледнеть тогда, повторяя восклицание Никитина. - пишет автор, - или говоря про Скобелева, про Черняева, про царя-освободителя, слушая в соборе из громовых уст златовласого и златоризного диакона поминовение "благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя нашего Александра Александровича", - почти с

131

ужасом прозревая вдруг, над каким действительно необъятным царством всяческих стран, племен, народов, над какими несметными богатствами земли и силами жизни, "мирного и благоденственного жития", высится русская корона» (с. 320). Справедливо замечено, что «историческое время воспринимается Арсеньевым не как ушедшее время или метафизически отвлеченное время, оно крепко вживается в сознание героя, преодолевающего временно-пространственную

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

23

дистанцию между ними» .

Тема вечных заветов православной веры наших предков представлена в романе Бунина как органически прочное начало, связующее жизнь поколений. Мотив родного дома в его соотнесенности с мотивом веры можно считать одним из концептуально значимых мотивов в мифопо-этическом комплексе произведения. По нашему убеждению, именно в этом произведении Бунина наиболее глубоко отразилось его неизменное тяготение к осмыслению русского православного бытия как духовной основы русской национальной ментальности и своей кровной принадлежности к нему.

Жизнь в провинциальной дворянской усадьбе с ее традиционно-православным бытом дала мальчику много религиозных впечатлений; чувство родовой памяти, феноменально присущее ему, связало с ранних лет гордость за своих пращуров с идеей их служения Богу и людям, - о чем уже упоминалось нами. Алексей Арсеньев признается, вспоминая свое состояние во время всенощной в храме: «Как все это волнует меня! Я еще мальчик, подросток, но ведь я родился с чувством всего этого, все это стало как бы частью моей души, и она, теперь уже заранее угадывающая каждое слово службы, на все отзывается сугубо, с вящщей родственной готовностью (...) "Благослови, душе моя, господа", - слышу я, меж тем, как священник, предшествуемый диаконом со светильником, тихо ходит по всей церкви и безмолвно наполняет ее клубами кадильного благоухания, поклоняясь иконам, и у меня застилает глаза слеза-

132

ми, ибо я уже твердо знаю теперь, что прекрасней и выше всего этого нет и не может быть ничего на земле.» (с. 330).

Именно это глубоко органическое чувство веры, переживаемое в детстве очень эмоционально, привело Бунина-эмигранта к такому признанию, передоверенному в романе его герою: «Нет, это неправда -то, что говорил я о готических соборах, об органах: никогда не плакал я в этих соборах так, как в церковке Воздвиженья в эти темные и глухие вечера, проводив отца с матерью и войдя истинно как в отчую обитель под ее низкие своды, в ее тишину, тепло и сумрак.» (с. 332).

Дабы полнее и глубже понять особенности восприятия Родины в среде русской эмиграции, приведем воспоминания о. С. Булгакова. Разумеется, домашнее религиозное воспитание Ив. Бунина и о. С. Булгакова очень разнились по степени воцерковленности их семей. Однако приведенные фрагменты из «Жизни Ар-сеньева», думается, позволяют сопоставить православное мироощущение его юного героя с поэтическим признанием известного философа, вспоминающего родной храм своего детства: «Но родина моей родины, ее святыня была Сергиевская церковь. Для нас она была чем-то столь же данным и само собой разумеющимся, как и вся эта природа. Она была прекрасна, как и эта природа, тихою и смиренною красотой. Как мы любили этот храм - как мать, как родину, как Бога - одной любовью, и как мы вдохновлялись им»24. Замечательно это чувство, соединяющее все самые дорогие и легендарные для человека начала в глубоком преклонении перед ними, придающее восприятию бытия необыкновенную полноту и цельность, испытать которое дано далеко не всякому. Отцу Сергию Булгакову и Ивану Бунину оно было дано.

Не только храм ощущался Арсеньевым как отчая обитель, - мотив сакральной защиты звучит у Бунина и в связи с восприятием православной молитвы. В самом раннем детстве потрясенная смертью се-

стренки душа мальчика, показывает автор, «устремилась за помощью, за спасеньем к Богу»: «Вскоре все мои помыслы и чувства перешли в одно: в тайную мольбу к нему, в непрестанную безмолвную просьбу пощадить меня, указать путь из той смертной сени, которая простерлась надо мной во всем мире. Мать страстно молилась день и ночь. Нянька указывала мне то же убежище.» (с. 301).

В отрочестве дорога к храму уже оказалась для Алексея в тяжелую минуту жизни естественно-необходимой. Когда арестовали любимого брата Георгия, мальчик почувствовал, что для него «как будто весь мир опустел, стал огромным, бессмысленным» (с. 345). Но во время блужданий по городу он подходит к воротам древнего монастыря и поражается величию печальных ликов святителей с длинными, до земли развернутыми хартиями на огромных воротах закрытого монастыря: «.Сколько лет стоят они так - и сколько веков их уже нет на свете? Все пройдет, все проходит, будет время, когда не будет в мире и нас, -ни меня, ни отца, ни матери, ни брата, - а эти древнерусские старцы со своим священным и мудрым писанием в руках будут все так же бесстрастно и печально стоять на воротах.» (с. 346).

Как символична здесь мысль о силе русской иконы: закрытые ворота в монастырь для жаждущей утешения в вере души все же открывают для нее прекрасный и вечный мир надежды - древнерусские старцы своим буквально пластически выраженным стоянием в вере благодатно воздействуют на душу мальчика: «И, сняв картуз, со слезами на глазах, я стал креститься на ворота. горячо прося святителей помочь нам, ибо, как ни больно, как ни грустно в этом непонятном мире, он все же прекрасен и нам хочется быть счастливыми и любить друг друга.» (с. 346). Эта горячая молитва за своих родных, за свой Дом, будет на всю жизнь привычной для Арсеньева.

Дом под защитой молитвы - такая «формула жизни» не могла не сформироваться у бунинского героя в силу воздействия вековых традиций семейного уклада. К примеру, воспроизводя одно из обычных, мирных, но прекрасных своей весенней солнечностью майских утр в отцовской усадьбе, Арсеньев как бы мимоходом упоминает: «Я умылся, оделся и стал молиться на образа, висевшие в южном углу комнаты и всегда вызывавшие во мне своей арсеньевской стариной что-то обнадеживающее, покорное непреложному и бесконечному течению земных дней. На балконе пили чай и разговаривали» (с. 400). Здесь обращает на себя внимание сочетание слов, кажущееся парадоксальным в житейском, плоскостном восприятии, но у Бунина данное синонимически: «обнадеживающее, покорное». Вся эта фраза - проникновенное свидетельство органического присутствия в душе бунинского героя православных Истин, впитанных им в стенах родного Дома. Покорность непреложному в бытии, показывает здесь писатель, вселяет в человека надежду, ибо непреложное в православной аксиологии связано с радостью, в которую претворяется скорбь.

Ограниченность рамок данной работы ведет к необходимости подвести итоги проведенного исследования, далеко не исчерпавшего заявленную проблематику. Очевидно, что в формировании личностного мифа Ив. Бунин мифологеме Дома отводит главенствующую роль - как колыбели человеческого рода, его духовной родины, обладающей мощной центростремительной энергией и вследствие этого занимающей важнейшее место в иерархии космического всеединства. Верно замечено: «Если Толстой расширил единичную ситуацию до "срезов общей жизни", то Бунин вывел ее за пределы сугубо человеческих проблем - на просторы Универсума»25.

«Первым русским феноменологическим романом» назвал это произведение

133

Ю. Мальцев. Давая свое объяснение такому жанровому определению, он не ссылается на конкретные имена. Но философские источники в его подходе просматриваются вполне определенно: феноменология, философское направление (принципы его были сформулированы в начале ХХ в. Э. Гуссерлем), для которого характерно исключение каких-либо утверждений о бытии и достижение неразложимого единства сознания. Ю. Мальцев имеет в виду следующее: «Жизнь Арсеньева» - это не воспоминание о жизни, а воссоздание своего восприятия жизни и переживание этого восприятия (т.е. новое «восприятие восприятия»)26. Подобный ракурс исследования помог Ю. Мальцеву особым образом высветить своеобразие жанра, специфику образности этого произведения и сущность бунинского хро-носа: «Жизнь Арсеньева» предстает здесь «не в своих разрозненных моментах, а во вневременном единстве, расширяющемся до вечности»27. Основное отличие бунин-ского хроноса Мальцев справедливо видит в полном отрицании временных граней и различий, выходе в иное, вневременное измерение.

Полагаем, что феноменология эстетического осознания Ив. Бунина, глубоко и оригинально исследованная Ю. Мальцевым, во многом была связана с импрессионистическим типом художественного мышления, по нашему убеждению органично присущего Бунину. Однако проанализирован роман с этой точки зрения до сих пор не был. Здесь также не ставится задача полновесно осветить эту проблему: мы намеренно сужаем ее до исследования одного ракурса, в котором ярко проявляется импрессионизм Бунина: это художественное время романа.

Уже первые страницы текста убеждают, сколь органично было присуще Бунину импрессионистическое восприятие жизни, восприятие времени: «У нас нет чувства своего начала и конца», - говорит он в своем произведении (с. 265). Таинственная динамика жизни увлекает его воображение в далекую глубь веков, к ощущению тон-

134

чайшей эмоционально-нравственной связи с древними пращурами, с жизнью бессмертной, «непрерывной», с проникновением в их заветы: «будь достоин во всем своего благородства» (с. 266). И тут же эта тема Вечности, бессмертия, высоких нравственных мерил существования, рождающихся из восприятия жизни как неостановимой и неуловимой динамики, сплетается с бунинским представлением о ценности собственно мгновений бытия, их яркой, чувственной силы, их порой неразгаданным значениям в дальнейшей жизни человека. В продолжение всего повествования Бунин дарит многие «чудные мгновения», запечатленные в его художнической душе, способной с живописной сиюминутной яркостью воспроизвести их. И при этом -непременно соотнести с надмирным, вечным, духовным началом жизни.

Часто это ощущение рождается у Бунина от импульса, который дает конкретный, чувственно воспроизводимый момент прошлого. Так, воспоминание о старой ветле у большой дороги, переплетенное с памятным рассказом отца о Мамае, потом о легендарном разбойнике Митьке, привело Арсеньева к чувству своей личной причастности всем историческим явлениям, фактам, переживаемым с необыкновенной эмоциональной полнотой «в тамбовском поле, под тамбовским небом», к рождению естественного и органичного чувства глубокого патриотизма: «. несомненно, что именно в этот вечер (.) я вдруг почувствовал эту Россию, почувствовал ее прошлое, ее настоящее, ее дикие, страшные и все же чем-то пленяющие особенности и свое кровное родство с ней.» (С. 313). Так из одной точки-импульса-мгновения широкими концентрическими кругами бесконечно расширяется художественное пространство, углубляется художественное время романа.

Постижение сущности художественного осмысления Буниным проблемы хро-носа ярче оттеняется сравнением с опытом русской классики Х1Х в. Приведем здесь лишь один пример: автобиографи-

ческую трилогию Л. Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность». Упоминание о ней мы встречаем и в цитированной выше монографии Ю. Мальцева, - причем как раз в данном контексте. Так, Мальцев пишет: «"Жизнь Арсеньева" - это вовсе не автобиографическое произведение вроде трилогии Толстого или повести Аксакова (.), где повествующее "я" не становится персонажем, а эпическое прошлое остается "абсолютным прошлым" (по терминологии Бахтина), не связанным и не взаимодействующим с настоящим»28. С этим утверждением полностью согласиться трудно. Заметим, что термин «абсолютное прошлое», которым оперирует М. Бахтин, в частности в своей работе «Эпос и роман» (о методологии исследования романа), восходит к Гёте и Шиллеру, на которых он ссылается. Кроме того, Бахтин применяет этот термин сугубо к классической эллинской эпопее. «Абсолютным прошлым» Бахтин называет эпическое прошедшее: «. Эпический мир абсолютного прошлого по самой природе своей недоступен личному опыту и не допускает индивидуально-личной точки зрения и оценки. Он дан только как предание, священное и непререкаемое»29.

В романе же нового времени, по М. Бахтину, в корне меняется временная модель мира: он становится миром, «где первого слова (идеального начала) нет, а последнее еще не сказано. время и мир. раскрываются. как становление, как непрерывное движение в реальное будущее, как единый, всеохватывающий и незавершенный процесс»30. Полагаем, что к русской классической прозе, к каковой принадлежит трилогия Л. Толстого, понятие «абсолютное прошлое» не может быть применено.

Соотношение временных пластов у Толстого определенно наличествует, ибо как художник нового времени он не «ограждает неприступной границей» прошлое и будущее от продолжающегося,

неоконченного настоящего. Образ рассказчика предстает у него в двух ипостасях. Да, Толстой отделяет видение мира, свойственное герою повести «раньше», в детские и юношеские годы, от его взглядов «теперь», по истечении ряда лет. И в структуре повестей это проявляется прежде всего в виде позднейшего комментария к описываемым событиям.

Прошлое не становится для героя Толстого «абсолютным прошлым» уже потому, что второе, взрослое, «я» рассказчика смотрит на него с точки зрения его значимости для формирования будущих нравственных устоев героя: что определило собой настоящее, вошло в него, как повлияло на него, а, следовательно, и на будущее. И явления жизни, изображаемые в трилогии, хотя и соотносятся, соразмеряются с духовным развитием юного Нико-леньки Иртеньева, но все же в полной мере картины мира не подчинены законам детского восприятия: они существуют и самостоятельно в своем богатстве красок, в своей многоликой конкретности.

Такова в самых общих чертах диалектика художественного времени у Толстого. У Бунина принципиально иной подход. Все изображаемое - и в прошлом, и в настоящем, и в тревожно проецируемом будущем - сливается в едином потоке очень личностно воспринимаемого бытия, - в его неповторимых разновременных мгновениях и их неразрывности. Например: «. я закрывал глаза и смутно чувствовал: все сон, непонятный сон. И город, который где-то там, за далекими полями и в котором мне быть не миновать, и мое будущее в нем, и мое прошлое в Каменке, и этот светлый, предосенний день, уже склоняющий к вечеру, и я сам, мои мысли, мечты, чувства - все сон!» (с. 311).

Обратим внимание, что благодаря импрессионистической слитности, нерасчлененности восприятия рождается удивительный феноменологический эффект (новое восприятие восприятия): это вне-

135

временное и внепространственное единство, сливающее сиюминутное, животрепещущее настоящее и эмоционально «обозначаемое» прошлое и будущее. Так создается эффект сложного взаимопроникновения различных начал. Возникает таинственный и прекрасный мир живой жизни, воспринимаемой по законам неэвклидовой геометрии. Это открытие нового мира, новых путей в постижении бытия, которые прокладывал Ив. Бунин.

Итак, подводя итоги, заметим следующее. Традиционное для русской литературы «лирическое начало» становится у Бунина сюжетообразующим фактором, -и в рассказах, и в его феноменологическом романе «Жизнь Арсеньева», - что делает его повествование обращенным к эмоциональной сфере восприятия, «обеспечивающей» глубину и силу одухотворенно-трепетного поэтического захвата. Но «захват» этот касается необыкновенно широкого спектра эмоций, - как всегда у Бунина: индивидуально-личностное и общечеловеческое сливаются в неразрывном мощном потоке.

Небывалую значимость, по сравнению с классикой, приобретает у Бунина мифо-поэтическая сфера текста. Это уже в

большей мере свойственно его эмигрантской прозе. Мифопоэтический «код» прочтения текстов Бунина обнаруживает в подтекстово-ассоциативной сфере ту приверженность писателя к архетипической основе народного мировосприятия, которая сообщала его произведениям ту онтологическую глубину, о которой и говорилось выше в связи с другими аспектами поэтики писателя.

Однако Бунин сотворил и свой прекрасный авторский миф о России ушедшей, - как это по-своему сделали и другие русские писатели в эмиграции: Иван Шмелёв, Борис Зайцев, Леонид Зуров.

Художественные открытия Ив. Бунина-прозаика еще осмыслены далеко не в полной мере. Однако уже исследованные аспекты его поэтики свидетельствуют не только о непревзойденном мастерстве писателя, но - и это главное - о духовной значимости его творческого наследия, обнаруживающей важнейшие для отечественной ментальности представления о красоте мироздания, Божественной предназначенности людей к счастью, об опасности разрыва с живым древом традиционных национальных основ бытия.

Примечания

1 См. об этом: Захарова В.Т., Комышкова Т.П. Неореализм в русской прозе ХХ в.: Типология художественного сознания в аспекте исторической поэтики: учебное пособие. - Н. Новгород: НГПУ, 2008.

2 Хализев В.Е. Теория литературы. - М., 1999. - С. 316.

3 Ничипоров И.Б. «Поэзия темна, в словах не выразима.»: Творчество И.А. Бунина и модернизм. - М., 2003. - С. 185.

4 Грехнев В. А. Мир пушкинской лирики. - Н. Новгород, 1994. - С. 163.

5 Там же. - С. 413.

6 Мальцев Ю. Бунин. - Франкфурт-на-Майне - М., 1994. - С. 305.

7 Бунин И. А. Жизнь Арсеньева // Бунин И. А. Собрание сочинений: в 4 т.- М., 1988. - Т. 3. -С. 464. Далее ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием страниц в круглых скобках.

8 Грехнев В.А. - Указ. соч. - С. 410.

9 Цит. по: Ходасевич В. О «Жизни Арсеньева» // Знамя. - М., 1991. - № 12. - С. 205.

10 Смирнова Л. Иван Алексеевич Бунин: Жизнь и творчество. - М., 1991. - С. 160.

11 Ходасевич В. Указ. соч. - С. 205-206.

12 Шарыпина Т. Проблемы мифологизации в зарубежной литературе Х1Х-ХХ вв. - Нижний Новгород, 1995. - С. 22.

136

13 См. об этом: Дякина А. Духовное наследие М.Ю. Лермонтова и поэзия Серебряного века. -М., 2001.

14 Телегин С. Жизнь мифа в художественном мире Достоевского и Лескова. - М., 1995. - С. 94.

15 Паустовский К. Иван Бунин // Бунин И.А. Собр. соч. в 4 т. - М., 1988. - Т. 3. - С. 583.

16 Там же. - С. 540.

17 Телегин С. - Указ. соч. - С. 94.

18 Сливицкая О. Сюжетное и описательное в новеллистике И.А. Бунина // Русская литература. -СПб., 1999. - №2 1. - С. 101.

19 Мальцев Ю. Бунин. - Франкфурт-на-Майне - М., 1994. - С. 309.

20 Там же.

21 Ильин И.А. О России // Ильин И.А. - Собр. соч.: В 10 т. - М., 1996. - Т. 6, Кн. 2. - С. 9.

22 Там же. - С. 11.

23 Чой Чжин Хи. «Жизнь Арсеньева»: Проблема жанра: Дис. ... канд. филол. наук. - М., 1999. - С. 134.

24 Булгаков С. Моя родина // Русская идея. - М., 1992. - С. 367.

25 Сливицкая О. Указ. соч. - С. 97.

26 Мальцев Ю. Бунин. - Франкфурт-на-Майне. - М., 1994. - С. 304.

27 Мальцев Ю. - Указ. соч. - С. 303.

28 Там же.

29 Бахтин М. Эпос и роман (О методологии исследования романа) // Вопросы литературы. - М., 1970. - № 1. - С. 103.

30 Там же. - С. 107.

137

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.