Научная статья на тему 'Проблема космизации личности в романе И. А. Бунина «Жизнь Арсеньева»'

Проблема космизации личности в романе И. А. Бунина «Жизнь Арсеньева» Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
1135
161
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
И.А. БУНИН / РОМАН "ЖИЗНЬ АРСЕНЬЕВА" / АРХЕТИП / ВЕЧНАЯ ЖЕНСТВЕННОСТЬ / УНИВЕРСУМ / ARCHETYPE / ETERNAL FEMININTY / UNIVERSUM

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Смирнов Вадим Андреевич

Статья посвящена архетипу «вечной женственности», его модификации в литературе ХХ века. В романе И.А. Бунина «Жизнь Арсеньева» весьма ощутимы точки «пересечения» с поэтикой романтизма, неоромантиков, символистов. Эта проблема была поставлена уже в работах немецких романтиков, Гете, а впоследствии разрабатывалась А.С. Пушкиным, М.Ю. Лермонтовым, И.С. Тургеневым, И.А. Буниным и, по сути, соотносится с идеями «Русского Эроса», заявленными в философии XIX века, а затем воплощенными в русском философском Возрождении. В романе «Жизнь Арсеньева» ощутимо проявляется космическая модель женской любви. Тщательно прописанный бытовой фон не может заслонить идею рыцарского служения Прекрасной Даме, и в этом Бунин созвучен с так нелюбимыми им символистами. Безусловно, здесь проявляются и творческие интенции века, поиски Гармонии, способы ухода от тупиков индивидуального сознания. Этот спор-диалог с неоромантиками и символистами с опорой на фольклорную традицию (сказки, лирические песни) дал свои позитивные результаты.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Personality cosmisation in Ivan Bunin’s novel “The Life of Arseniev”

The article is devoted to the archetype of the “eternal feminine”, modifications in the literature of the 20th century. “The points of intersection” with the poetics of Romanticism, neo-romanticists, symbolists are very noticeable in the novel. This problem was posed as early as in the works of the German Romantics, Goethe, and was later developed by Alexander Pushkin, Mikhail Lermontov, Ivan Turgenev, Ivan Bunin and, in fact, it refers to the ideas of “Russian Eros” which were claimed in the 19th century philosophy and then transited into Russian philosophical “Renaissance”. Cosmic model of a woman's love is tangibly manifested in the novel “The Life of Arseniev”. Carefully prescribed home background cannot overshadow the idea of knightly ministration to Beautiful Lady, in which Ivan Bunin is consonant with the Symbolists, who he disliked so much. Of course, the creative intention of the century, the search for Harmony, ways of avoiding deadlocks of individual consciousness manifest themselves here as well. The dispute dialogue with neo-romanticism and the Symbolists, drawing on the folk tradition (tales, lyrical songs) gave positive results.

Текст научной работы на тему «Проблема космизации личности в романе И. А. Бунина «Жизнь Арсеньева»»

УДК 821.161.1.09''1917/1991''

Смирнов Вадим Андреевич

доктор филологических наук, профессор Ивановский государственный университет SmirnovVA1@yandex.ru

ПРОБЛЕМА КОСМИЗАЦИИ ЛИЧНОСТИ В РОМАНЕ И.А. БУНИНА «ЖИЗНЬ АРСЕНЬЕВА»

Статья посвящена архетипу «вечной женственности», его модификации в литературе ХХ века. В романе И.А. Бунина «Жизнь Арсеньева» весьма ощутимы точки «пересечения» с поэтикой романтизма, неоромантиков, символистов.

Эта проблема была поставлена уже в работах немецких романтиков, Гете, а впоследствии разрабатывалась А.С. Пушкиным, М.Ю. Лермонтовым, И.С. Тургеневым, И.А. Буниным и, по сути, соотносится с идеями «Русского Эроса», заявленными в философии XIX века, а затем воплощенными в русском философском Возрождении.

В романе «Жизнь Арсеньева» ощутимо проявляется космическая модель женской любви. Тщательно прописанный бытовой фон не может заслонить идею рыцарского служения Прекрасной Даме, и в этом Бунин созвучен с так нелюбимыми им символистами. Безусловно, здесь проявляются и творческие интенции века, поиски Гармонии, способы ухода от тупиков индивидуального сознания. Этот спор-диалог с неоромантиками и символистами с опорой на фольклорную традицию (сказки, лирические песни) дал свои позитивные результаты.

Ключевые слова: И.А. Бунин, роман «Жизнь Арсеньева», архетип, Вечная Женственность, универсум.

В «Освобождении Толстого» И.А. Бунин писал: «Некоторый род людей обладает способностью особенно чувствовать не только свое время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и ближнего своего, то есть, как принято говорить, "способностью перевоплощаться", и особенно живой и особенно образной (чувственной) памятью» [4, с. 62].

К сожалению, эти далекие «контексты» не всегда привлекали внимание исследователей фолькло-ризма И.А. Бунина. Даже у такой замечательной фольклористки, как Э.В. Померанцева, которой никак не откажешь ни в проницательности, ни в глубине, тонкости анализа (достаточно вспомнить одну из первых в нашей науке статью о фоль-клоризме А.А. Блока, ставшей уже классической), бунинский фольклоризм предстает у неё лишь как прямое заимствование сюжетов, образов, мотивов, непосредственно восходящих к конкретным фольклорным произведениям [9, с. 139].

Спору нет, у И.А. Бунина мы действительно встречаем и прямое заимствование, и тонкую стилизацию, но что дает такой, по определению Л.И. Емельянова, «регистрирующий фольклоризм»? Вероятно, он характерен только для определенных этапов, «ученического» периода творчества, хотя вряд ли и он был у такого большого и тонкого художника. Во всяком случае Л.И. Емельянов, безусловно, прав в одном: рассматриваются случаи, лежащие, что называется, «на поверхности». Видимо, именно поэтому он и предупреждал о «подводных течениях», сложностях при рассмотрении фольклоризма Бунина, Чехова.

Однако примечательно, что в том же томе «Литературного наследства», где была опубликована статья Э.В. Померанцевой, помещена небольшая заметка такого крупного знатока бунинского наследия, как Н.П. Смирнов, настаивавшего, быть

может несколько запальчиво, на том, что в творчестве Бунина нет «никакой стилизации под фольклор» [11, с. 408]. Вероятно, речь должна идти о разных «уровнях» и типах фолькоризма в различные периоды творчества, что прекрасно показано в исследованиях Г.М. Атанова, Н.Ю. Грякаловой, Я.Р. Кошелева, Е.Л. Пилипюк, Н.А.Чистяковой. В частности, Г.М. Атанов справедливо указывает: «Основные направления фольклорных связей определились в прозе Бунина уже в первый период творчества. Позже они будут расширяться и углубляться, но и в произведениях зрелого писателя, как и в рамках творчества, фольклорный материал призван отобразить жизнь среды, которая в основном и создала устное творчество своего народа, -крестьянской» [2, с. 16].

Возможно, и не только для этого. «Спор» с фольклором, очевидно, тоже входил в творческие задачи Бунина: «мужицкие побаски», естественно, интересовали его, но ограничить горизонты его творчества «народными слухами и толками» никак нельзя. Да и сама «энергетика слова», безусловно сохраняющаяся в фольклоре (большой вопрос, насколько она ощутима самими носителями фольклора, особенно в центральной полосе России), придавала его творчеству новые импульсы, новые смыслообразования.

Современный польский исследователь В. Виль-чинский недаром пишет: «Бунин, подобно символистам, расширил изобразительные возможности слова до немыслимого предела, а излюбленного ими дионисийского начала в его художественном "я" тоже предостаточно». Дионисийское, мисте-риальное начало, очевидно, следует понимать как возвышение, дорастание до понимания истинной любви [15, с. 126].

И значительно позднее наш известный философ И.А. Ильин в статье «Родина и мы», осмысливая неудачи белого движения, напишет горькие,

Вестник КГУ им. H.A. Некрасова jij. № 2, 2016

© Смирнов В.А., 2016

134

но справедливые слова: «Мы должны соблюсти: во-первых, дух чести, ибо Россия погибла от бесчестия и возродится только через честь. <...> Мы должны соблюсти в себе, во-вторых, дух служения, ибо Россия погибла от безразличия и своекорыстия и возродится только через служение» [6, с. 217]. По сути, И.А. Ильин в публицистической форме выразил то, что Бунин художественно осмыслил и предвосхитил уже в 1911-1912 гг. «Выход» же из тупиков видится в «росте души», в приобщении к Высшему. «Я разумею тот дух патриотической преданности, - писал И.А. Ильин, - который подчиняет все личные и классовые цели - благу России, я разумею рыцарственный дух бескорыстия, свободной жертвенности, добровольного подчинения, дисциплины и бесстрашия. Я разумею то состояние души, когда любовь родит сильную и неподкупную волю, воля ведет к поступку, а поступок строит Родину, когда чувство долга становится второй природой, а вера в свое призвание ведет к подвигу» [6, с. 218].

Собственно, этим узловым точкам роста души и посвящен бунинский роман «Жизнь Арсеньева».

Вне контекста «большого времени» этот роман не может быть ни прочитан, ни адекватно воспринят. Легкость и изящество бунинской прозы, её стилистическая филигранность - это особый разговор, но за мастерством видится и такое органическое «ядро», без понимания, осмысления которого многое остается «за кадром». В. Вильчинский пишет по этому поводу: «Эпоха не внушала социального оптимизма, отсюда искусство "реалистов" и "модернистов" смыкалось, быть может, на бессознательном уровне, смыкалось в некотором общем порыве, оставляя кесарям кесарево и углубляясь в вечные универсалии человеческой культуры и человеческой жизни» [15, с. 126].

В методологическом отношении для нас чрезвычайно важны наблюдения О.В. Сливицкой: «Эстетической доминантой Бунина является внешняя изобразительность, поражающая своей яркостью и изобилием подробностей. В её принципах запечатлены законы универсума, а именно самоценности жизни и её мельчайших частиц. Абсолют присущ природе, поэтому он присутствует в любой вещи, составляя её внутреннюю суть» [10, с. 286].

В «Жизни Арсеньева» то, что современная философия называет антропокосмизмом, проявляется в полной мере. Звездная модель мира, мотив Луны, по нашим наблюдениям, в этом романе являются своеобразными контрапунктами, определяющими всю его тональность. В решающие, поворотные моменты «выбора пути» именно они определяют внутренний сюжет всего романа. Сам же Бунин обозначал эти моменты очень точными и емкими словами, «как обладание всеми своими способностями, всей духовной и телесной восприимчивостью» [5, с. 47].

Совершенно очевидно, что такая жизненная полнота, такое прозрение и понимание себя, окружающего мира даются недаром, и картина «зведно-го неба», предзнаменования отражают внутренний мир героя и его высокое предназначение.

Обратимся непосредственно к тексту. В жизни Арсеньева наступает как раз тот момент, когда нужно на что-то решиться, покинуть родовое гнездо, совершить свой анабасис: «В кольце вокруг млечно-туманной луны было какое-то зловещее небесное знамение. Бледный, слегка склоненный набок лик её все больше грустнел и туманился на белесой мути неба, в вышине неслись и метались, порой могильно закрывая этот лик, дымно-свинцовые, а то и совсем темные облака» [5, т. 5, с. 159].

На первый взгляд, это просто «пейзажная» зарисовка, но в том-то и дело, что Бунин, по словам И.А. Ильина, как и каждый художник, рассчитывал на встречу-понимание, поэтому дня него так важен авторитет А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова. Опираясь на определенную литературную традицию, он постоянно напоминает читателю о дорогих именах, стремясь вызвать определенные ассоциации: «Ночью же тихо восходит над нашим черным, мертвым садом большая мглисто-красная луна и опять звучат во мне дивные слова: "Как приведение, за рощею сосновой // Луна туманная взошла", - и душа моя полна несказанными мечтами о той, неведомой, созданной им и навеки пленившей меня, которая где-то там, в иной, далекой стране, идет в этот тихий час. // К брегам, потопленным шумящими волнами» [5, т. 5, с. 127].

Здесь уместно процитировать С.С. Аверинцева: «И этот потрясающий космос "Мастер" во время своей работы держит в уме некий вечный образец своей мудрости. <...> И на вопрос: что такое Афина? - можно ответить: это "демиургическая мудрость", устрояющая мудрость мастера, которой создаются предметы обихода и устои семьи, дома и города, общины и законы, и, наконец, просторный дом мироздания» [1, с. 28].

Итак, речь идет, естественно, не о юношеском томлении о прекрасной незнакомке, «художественный помысел» лежит куда глубже. «Слишком скудно знание, приобретаемое нами за нашу личную, краткую жизнь, - пишет Бунин, - есть другое, бесконечно более богатое, то: с которым мы рождаемся» [5, т. 6, с. 41].

Это знание об окружающем мире, безусловно, формируется и благодаря детским впечатлениям, и литературным ассоциациям. Герой Бунина, по его словам, уже «во младенчестве», то есть в возрасте 5-6 лет, проникает в тайны мироздания: «Помню какую-то дивную лунную ночь, то, как неизъяснимо прекрасен, легок, светел был под луной южный небосклон, как мерцали в лунной небесной высоте редкие лазурные звезды, и братья говорили, что все это - миры, нам неведомые и, быть может,

счастливые, прекрасные, что, вероятно, и мы там будем когда-нибудь».

Говоря о мифологеме Европы, А.Ф.Лосев, в частности, отмечает: «Но Европа является символом не только растительной, но и животной жизни. Об этом говорит её связь с Зевсом-быком. <...> Ведь не случайно то обстоятельство, что разыскивающий свою сестру Кадм получает указание оракула остановиться на своем пути и построить город Фивы там, где ляжет корова. Будучи стихией животной и растительной жизни и охватывая в этом смысле весь космос, Европа оказывается, между прочим, луной. Мифологическое мышление есть обязательно и мышление космическое, уже по одному этому оно не может не охватывать небесных явлений» [7, с. 569].

Вполне закономерно поэтому, что «лунарный миф» у Бунина соотносится не только с «вечной женственностью», но и с рыцарским этосом, гордостью за своих предков. Казалось бы, в некоторых случаях он противоречит сам себе: с одной стороны, бунинский герой постоянно говорит об оскудении рода, захудалости и даже нищете, а с другой, он постоянно обращается к памяти детства, и перед читателем возникает совершенно иная картина: «В селе весело замирает сердце от спуска с необыкновенно крутой каменистой горы и от новизны, богатства впечатлений: на селе мужицкие дворы все большие, зажиточные, с древними дубами на гумнах, с пасеками, с приветливыми, но независимыми хозяевами, рослыми, крупными, однодворцами. <...> На противоположной горе, на которую поднимаешься, переехав каменный, затонувший в светлых струях мост, на выгоне перед церковью - цветистое многолюдство: бабы, девки, гнутые, гробовые старики в чистых свитках и шля-пах-черепниках» [5, т. 6, с. 24].

И это пишет автор «Деревни». При однолинейном социологическом подходе это нечто вроде «пейзанства», идеализация деревенской жизни, небывалых отношений между барином и мужиком. Но, видимо, перед нами преображенная реальность, она видится через «магический кристалл», и противоречие снимается.

Это интуитивное постижение мира с его лучшей, ошеломляющей стороны Э. Фромм определял как «сон», то есть детскую модель мира, которая проецируется на повседневную действительность, и она раскрывается совершенно иначе [13, с. 84]. В этом отношении мне представляется очень интересным наблюдение Л.А. Ходанен, сделанное в работе «Провиденциальные мотивы сна в творчестве М.Ю. Лермонтова»: «Мифологема сна наиболее многообразна в стихотворениях, содержащих образы памяти. Герой погружается в них, ощущая отрадное забвение в мире прошлого, детства, природы. Душа "вольной птицей" летит в этот идеальный мир, воспринимает его развертывающуюся объемность во времени и пространстве» [14, с. 21].

И далеко не случайно в «Жизни Арсеньева» Бунин выделяет имена Пушкина, Лермонтова как доминанты в своем духовном становлении. Он словно ставит «вехи» для своего героя, вводя читателя в контекст отечественной и мировой культуры. В ряду тех духовных качеств, которыми, по мнению Бунина, талантливый человек обладает от рождения, он отмечает и особую историческую память. И анабасис Арсеньева заключается в том, что он не только совершает путешествие «по дорогам отцов» (достаточно вспомнить его поездку в Крым, Севастополь, в «пленительные гурзуфские дни легендарного Пушкина»), но и открывает в отечественной истории созвучные, близкие внутренне «пассионарные волны».

Его «духовным очам» открываются тайны тысячелетней истории славянства: Прикарпатье, Дунай и Прут - как «страна берладников», вечных скитальцев, праобраз будущих казаков; Северский Донец и Дон - как места извечного противостояния со степью, и в обыденной действительности его герой прозревает нечто другое: «Уже наступила весна, я только что прочитал собрание малорусских дум Драгоманова, был совершенно пленен "Словом о полку Игоревом", нечаянно перечитав его и вдруг поняв всю его несказанную красоту, и вот меня уже опять потянуло вдаль, вон из Харькова: и на Донец, воспетый певцом Игоря, и туда, где все еще, казалось, стоит на городской стене, все на той же древней ранней утренней заре, молодая княгиня Евфросинья, и на Черное море казацких времен...» [5, т. 6, с. 172].

И вдумчивому читателю, включившемуся в этот сложный ассоциативный ряд, в «неевклидову» геометрию, когда параллельные линии сходятся в космическом пространстве и времени, в «ритуальной реальности», становится понятным, что это путешествие к самому себе и искупление грехов отцов.

Совершенно ясно, что «младенческие картины» довольства и сытости рождественских мужиков не «пейзанский пейзаж», не забавы екатерининских вельмож в Павловске, в Царском Селе, не социальная утопия, а нечто другое.

Историческое знание о прошлом Руси, сопричастность к многовековой истории и позволяют Бунину говорить о «норме», о должном. Воронеж-ско-тамбовское подстепье сформировало особый характер независимых и гордых людей, так называемых однодворцев, тех, кто селился в стародавние времена для охраны границ, противостоял набегам Орды. Жизнь в «пограничье» и выработала особое отношение к окружающему миру, именно в этой среде долгое время хранились героические баллады, исторические песни. Елец и воспринимался как «предверье Москвы», он неоднократно сгорал, снова возрождался, рос и богател за счет хлебной торговли. И хотя многочисленные торговцы, перекупщики хлеба безжалостно и жестко об-

136

Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова № 2, 2016

манывали мужика, былая гордость, былое величие давали себя знать.

Бунин гордится тем, что его герой «рос во времена величайшей русской силы и огромного осознания её». Правда, уходила эта сила куда-то не туда. И если в его «жизненный состав» входит ощущение России как страны безграничных потенциальных возможностей, то видит он и иное, страшное тяготение к саморазрушению. (Поневоле вспомнишь знаменитые сатирические стихи А.К. Толстого «Я за то мужика уважаю, если он не пропьет урожая».)

Позднее в «Окаянных днях» Бунин напишет о том же русском мужике, о подлинной, а не сусально-умиленной любви к нему: «Народ сам сказал про себя: "Из нас, как из дерева, - и дубина, и икона", - в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев. Если бы я эту "икону", эту Русь не любил, не видел, из-за чего страдал так беспрерывно, из-за чего же бы я так сходил с ума? А ведь говорили, что я только ненавижу. И кто же? Те, которым, в сущности, было совершенно наплевать на народ» [4, с. 62].

Историки культуры давно заметили эту поразительную двойственность русского характера: с одной стороны, домовитость, оседлость, любовь к порядку, а с другой, - скитальчество, бесприютность. Объяснения находили разные, но одно из них, многовековая близость со степью, кажется наиболее убедительным.

Как отмечал Н.А. Бердяев, «русский народ -менее семейственный, чем народы Запада, менее прикованный к семье, сравнительно легко с ней разрывающий», «в глубоких явлениях своего духа <...> наименее детерминированный, наименее прикованный к ограниченным формам быта, наименее дорожащий установленными формами» [3, с. 216].

Отсюда и порывы к трансцендентному, космическому, жажда «иной жизни», неизбывный утопизм. Органически это входит в «жизненный состав» и бунинского героя (отсюда и его «неожиданные» поездки в Смоленск, Витебск, Полоцк), но свое «скитальчество», «бесприютность» он постепенно избывает, происходит выработка характера, концентрация личности, её высшая сосредоточенность на творчестве, созидании. И в этой самоуглубленности наряду с исторической памятью о «трудах и днях» предков, их «рыцарственности» особую роль играет космологическое ощущение любви.

«Ночное знание», интуитивное постижение мира здесь явно преобладают, но в этом, на наш взгляд, и состоит особая притягательность, обаяние Арсеньева. «Космологичность» любви, столь характерная для славянских заговоров, свадебной обрядности, открывает перед ним особое («потаенное») знание женской души. Выделяя два

типа сознания (историческое и космологическое), Б.А. Успенский особо оговаривает: «Космологическое восприятие настоящего, обусловливающее семиотизацию происходящих событий, ориентировано на прошлое, подобно тому, как историческое восприятие предполагает ориентацию на будущее. <...> Существенное различие, однако, состоит в том, что историческое сознание исходит из того, что будущего не существует <...> и, соответственно признает относительность всякого знания о будущем, напротив, представления о прошлом, столь актуальны для космологического сознания, в принципе рассматривается как вполне достоверное» [12, с. 88].

Не подлежит сомнению «высокая семиотич-ность» воспоминаний Арсеньева, его особого ночного видения: «И я вставал, осторожно отворял дверь в гостиную, видел в сумраке глядевший на меня со стены портрет бабушки в чепце, смотрел в зал, где провел столько прекрасных часов в лунные ночи зимой. <... > Выйдя на балкон, я каждый раз снова и снова, до недоумения, даже до некоторой муки, дивился на красоту ночи: что же это такое и что с этим делать! Я и теперь испытываю нечто подобное в такие ночи. <...> Справа, над садом, сияла в ясном и пустом небосклоне полная луна с чуть темнеющими рельефами своего мертвенно-бледного, изнутри налитого яркой светящейся белизной лица, и мы с ней, теперь уже давно знакомые друг другу, подолгу глядели друг на друга, безответно и безмолвно чего-то друг от друга ожидая. <...> Чего? Я знал только то, что чего-то нам с нею очень недостает» [5, т. 6, с. 120].

Итак, перед бунинским героем «предельная явленность и предельная сокровенность мира». Поразительным образом размышления об умершей бабушке, Писареве соотносятся с думами об Анхен: «Анхен мучила дольше. Даже днем, - на что бы я ни глядел, что бы ни чувствовал, ни читал, ни думал, - за всем была она, нежность к ней, воспоминания, связанные с нею, боль, что уже некому сказать, как я её люблю и сколько на свете прекрасного, наслаждаться которым мы могли бы вместе» [5, т. 6, с. 122].

Повзрослев, бунинский герой размышляет о том, что в его жизни не было «ни царскосельских парков, ни криков лебединых», но и в Батурине, Васильевском он особым образом видел, осознавал окружающий мир. Быть может, секрет заключается в том, что особое знание ему было дано изначально.

По Р. Грейвсу, всеми актами рождения - физическим, духовным и интеллектуальным - руководит триада богинь: Мойра, Илифия и Каллона -Смерть, Рождение и Красота. Исследователи давно заметили особую пронзительность бунинского знания о «любви и смерти», их близости. Текст бунинского романа создает особое напряженное поле «философского вопрошания»: «Снова сев за

стол, я томился убожеством жизни и её, при всей её обыденности, пронзительной сложности» [5, т. 6, с. 238].

Критика русского зарубежья очень точно обозначила сам жанр бунинского произведения: феноменологический роман (Ю. Мальцев) [8, с. 92]. Уже в тридцатые годы Г. Адамович писал о том, что Бунин реконструирует вечность для адекватного понимания «того безмерно сложного и таинственного, что содержит в себе название страны». Примечательно признание самого Арсеньева о «рождении во Вселенной». Как отмечает О.В. Сливицкая, «мир Бунина самоценен и поэтому неиерархичен. Эстетической доминантой Бунина является внешняя изобразительность, поражающая своей яркостью и изобилием подробностей. В её принципах замечательны законы универсума, а именно - самоценность жизни и её мельчайших частиц. Абсолют присущ природе, поэтому он присутствует в любой вещи, составляя её внутреннюю суть» [10, с. 287].

Именно «космологическое» знание и придает любви бунинского героя такую пронзительность и трагичность: «Потом была другая ночь. Тот же скудный свет свечи в неподвижном молчании спальни. За черными окнами ровно кипит в темноте ночной дождь гухой осени. Я лежу и смотрю в передний угол - в его треугольнике висит старая икона, на которую она молилась перед сном: старая,точно литая доска, с лицевой стороны крашенная киноварью и на этом лаковом красном поле образ богоматери в золотом одеянии, строгой и скорбной, - большие, черные, запредельные глаза в темном ободке. Страшный ободок! И страшное, кощунственное соединение в мыслях: богоматерь - и она, этот образ - и все то женское, что разбросала она тут в безумной торопливости бегства» [5, т. 6, с. 283].

Бунинская изобразительность, нюансировка деталей (чего стоит его «кипит ночной дождь», «запредельные глаза в темном ободке») сочетается с их «онтологичностью». Благодаря катарсису бунин-ский герой познает скрытую за повседневным, бытовым сакральную суть происходящего, постигает «софийность», постоянно ускользающую от него.

Вероятно, не случайно накануне разрыва Лика признается Арсеньеву в том, что хотела бы появиться на маскараде «в чем-нибудь недорогом и совсем простом. Черная маска и что-нибудь черное, легкое, длинное». На недоуменный вопрос: «Что же это будет обозначать?» она отвечает: «Ночь». В этом Арсеньев видит лишь «пошлость», желание нравиться, быть таинственной, загадочной, но видит в призме «орловского», столь недавнего прошлого. И лишь после трагического разрыва он постигает скрытую суть героини, её извечную женственность. Поразительны, на первый взгляд, ассоциации, с постижением её «софийности»: «Потом прошла неделя, другая, месяц. Я давно отказался от

службы, никуда не показывался на люди. Я одолевал воспоминание за воспоминанием, день за днем, ночь за ночью - и мне все почему-то думалось: вот так когда-то, где-то, какие-то славянские мужики "волоком" переволакивали с ухаба на ухаб по лесным дорогам свои обременные тяжелой кладью ладьи» [5, т. 6, с. 283].

Как это ни парадоксально звучит, но разрыв с Ликой во многом обусловлен «козатцтвом» Арсе-ньева, его «бродничеством», ведущим свою родословную от Придунавья, Берлада («берладников»), окраинной Галицкой Руси. «Были такие казаки, которые назывались "бродниками", - говорит Арсеньев Лике, - от слова "бродить". Вот, верно, и я бродник. "Одному бог дает палата, другому мости и гати"» [5, т. 6, с. 261].

Но эта «вневременность» опосредованно отражается и в судьбе Арсеньева. Казалось бы, «Дума о Сагайдачном» только условный «фон», он и слушает её рассеянно, вполуха, невпопад, однако заключительный эпизод говорит о многом в его будущей «обездоленности»: «Меш з жшкою Не возиться! А тютюнта люлька козаку в дороз i занадобиться».

Как известно, женщины на Сечь на допускались, ищущие «рыцарской славы» казаки вели особый, аскетический образ жизни: «ненька Украина» олицетворялась для них знаменитым Успенским собором, «русской верой», а символом Руси - икона Божьей Матери.

Своими «плавями» Бунин очень тонко и опосредованно показывает этот особый характер женской любви, вмещающей и материнское начало: «Вот и в вагоне брезжит день. Сумрак внизу, по полу, но над ним уже полусвет. Она, во сне, спрятала голову в подушку, поджала ноги. Я осторожно прикрываю её старинной шелковой шалью, подаренной моей матерью» [5, т. 6, с. 255].

В один тугой узел завязалось все: и познание Украины, истории Древней Руси, постижение собственного «я» и «любовь всех времен». Само-по-знание оказалось невозможным без «исторического контекста», его «онтологичности». Говоря об «умном делании», интеллектуальном росте сподвижников Ярослава Мудрого, С.С. Аверинцев подчеркивает: «Кто бы ни был родом мастер, создавший киевскую Оранту, он сумел проявить столько такта в понимании чаяний и запросов русских людей, что его творение стало не только фактом истории византийского искусства, но и страницей истории духовной культуры дружинной Руси. Лик Оранты, бодрственный и ясный, человечный и непреклонный, её округлые сильные плечи, её широкие ладони с не слишком удлиненными пальцами, её устойчиво стоящие ноги, твердо прорисовывающиеся под широкими складками хитона - все это дает живой образ молодого киевского христианства, уже прикоснувшегося к глубинам византийского умозрения, но еще простодушного и немного

138

Вестник КГУ им. H.A. Некрасова № 2, 2016

мирского по своему складу, еще не выстрадавшего трагической утонченности, здорового, бодрого и цельного» [1, с. 29].

Выстраданность любви Арсеньева и дает ему особое знание, вместе с ним читатель выходит на новый уровень понимания и русской истории, и судеб дворянской интеллигенции, и того рокового исхода, который ожидал её. Ушедшая, старая Россия в бунинском романе предстает столь значимой, величавой и вместе с тем трагически-скорбной, что нынешние публицистические эскапады («какую Россию мы потеряли») кажутся просто «пузырьками» на воде. Переживший «великий исход» И.А. Ильин писал: «История обернулась к нам своим трагическим ликом, она поставила нас свидетелями не идиллии и не эпоса, а трагедии, и нам оставалось только выйти из состояния зрителей и стать достойными участниками этой трагедии. Могли ли мы, должны ли мы были уклониться от этого? Смели ли мы отвернуться от этой трагедии и не принять этого меча? <...> И в сотый, в тысячный раз насладимся тем благодатным успокоением и равновесием, которые даются чувством духовной правоты» [6, с. 218].

Бунинский роман и стал тем «духовным мечом», которому присягали на верность, присягой «земле», искуплением грехов перед ней, и торжественные строки «Слова о полку Игореве» о прощении, искуплении грехов перед Пирогощей Божьей Матерью, символом «низа», Подола поразительным образом «рифмуются» со скорбными и торжественными страницами «Жизни Арсеньева». Это книга не просто об «истоках дней», «основах души», как говорил сам писатель, она взыскует к лучшему, говорит о трагической вине непонимания, незнания, мистериальном начале: искуплении путем страданий, самоуглублением, «умным деланием». Оправдание «землей» (как и в духовном стихе «Сорок калик со каликою», «Сказании о чудесах Владимирской Божьей Матери») является её основным пафосом, и архетипы, первообразы, связанные с «женским началом», в её «силовом поле» приобретают особое значение.

Таким образом, мы видим, что бунинское творчество является своеобразным продолжением тех

поисков, животворных начал, консолидирующей идеи, во многом соотносимой с древнейшими представлениями о должном, о красоте, которые сыграли такую большую роль в творчестве А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова и Ф.М. Достоевского.

Библиографический список

1. Аверинцев С.С. К уяснению смысла надписи «конха» в Киевском Софийском соборе // Труды отдела древнерусской литературы. - Л.: Наука, 1973. - Т. XXVII. - С. 28.

2. Атанов Г.М. Проза Бунина и фольклор // Русская литература. - 1980. - № 3. - С. 14-32.

3. Бердяев Н.А. Русская идея. - М.: Республика, 1993. - 388 с.

4. Бунин И.А. Окаянные дни. - М.: Сов. писатель, 1990. - 400 с.

5. Бунин И.А. Собр. соч.: в 5 т. - М.: Правда, 1965-1967.

6. Ильин И.А. Собр. соч.: в 10 т. - Т. 6; Кн. 1 / сост. и коммент. Ю.Т. Лисицы; худож. Л. Ф. Шка-нов. - М.: Русская книга, 1996. - 560 с.

7. Лосев А.Ф. История античной эстетики. Поздний эллинизм. - М.: Искусство, 1980. - 737 с.

8. Мальцев Ю. Иван Бунин. 1870-1933. - Париж, 1954.

9. Померанцева Э.В. Фольклор в прозе Бунина // Литературное наследство. Т. 84. Кн. 2. - М.: Наука, 1973. - 552 с.

10. Сливицкая О.В. Концепция и смысл. - СПб.: Изд-во СПбГУ, 1996.

11. Смирнов Н.П. Русская древность и фольклор в поэзии Бунина // Лит. наследство. Т. 84. Кн. 2. -М.: Наука, 1973. - С. 408-412.

12. Успенский Б.А. Избранные труды: в 3 т. Т. 1: Семиотика истории. Семиотика культуры. - М.: Гнозис, 1994. - 432 с.

13. Фромм Э. Душа человека. - М.: АСТ, 1998. -568 с.

14. Ходакен Л.А. Мифологема сна и провиденциальные мотивы в творчестве М.Ю. Лермонтова. Поэтика и фольклорно-мифологические традиции. - Кемерово: Кемер. гос. ун-т, 1990. - 91 с.

15. Wilczynski W. Ъ problemow геаШти. - Ъю1опе Gora, 1994.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.