Научная статья на тему 'Willard sunderland. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe. Ithaca; london: Cornell University Press, 2004. XVII + 239 pp. '

Willard sunderland. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe. Ithaca; london: Cornell University Press, 2004. XVII + 239 pp. Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
336
72
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Журнал
Антропологический форум
Scopus
ВАК
Область наук
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Willard sunderland. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe. Ithaca; london: Cornell University Press, 2004. XVII + 239 pp. »

Willard Sunderland. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe. Ithaca; London: Cornell University Press, 2004. XVII + 239 pp.

Есть нечто весьма показательное в том безразличии, которое мы выказываем по отношению к этому мощному явлению распространения нашей расы и расширению нашего государства. Кажется, что мы, так сказать, победили и населили половину земного шара в припадке рассеянности.

[Seeley 1883: 10]

На сегодняшний день существует целый ряд весьма ценных англоязычных монографий, созданных учеными (почти все из них работают в американских университетах) по истории русского империализма; прежде всего это работы Джеймса Форсайта, Марка Базина и Юрия Слезкина о Сибири и Дальнем Востоке [Forsyth 1992; Bassin 1999; Slezkine 1994], Моше Геммера, Остина Джер-силда, Майкла Кемпера и Николаса Брей-фогла о Кавказе [Gammer 1994; Jersild 2002; Kemper 2005; Breyfogle 2005], а также исследования Даниела Бровера, Адиба Халида и Джефа Сагадео о Центральной Азии [Khalid 1997; Brower 2002; Sahadeo], Роберта Дже-раси и Пола Верта о Волго-Камском регионе [Geraci 2001; Werth 2002]. До настоящего времени существовало три основных исследования степных регионов в эпоху до 1917 г.: книга Аллена Франка, в которой подход опытного ориенталиста применяется к истории Новоузенского района, расположенного в районе реки Урал, монография Вирджинии Мартин, писавшей о том, как менялось традиционное казахское право в ответ на давление имперского государства, а также исследование Майкла Ходарковс-кого, изучавшего степь как пограничную территорию, где «был невозможен мир» [Frank 2001; Martin 2001; Khodarkovsky 2002]. Блистательная новая книга Уилларда Сандерленда до известной степени основывается на работе Ходарковского, сходным образом охватывая столь же обширный, гранди-

озный временной отрезок (1100—1900), однако географически более конкретно фокусируется на европейской степи, простирающейся приблизительно от Оренбурга до Днестра и охватывающей Северный Кавказ, Кубань, Дон и земли Тавриды.

На современных географических картах большая часть этой обширной территории представлена попросту российской или украинской — причем только наличие «автономных» республик Башкортостан и Калмыкия указывает на то, что присутствие в этом регионе более ранних цивилизаций было отчасти заслонено. Заслугой Сандерленда является то, что он приподнял завесу над процессом, который превратил территорию, некогда населенную главным образом тюркскими кочевниками, в земли, на которых подавляющее большинство составляют оседлые славяне, созданием наиболее успешной — поскольку наиболее незаметной — колонии России (P. 227—228).

В то время как подход Ходарковского является в большей степени подходом социального историка, обследующего моменты конфликта и сотрудничества между оседлыми и кочевыми обществами, Сандерленд обращает больше внимания на государственные структуры, в частности на постепенную бюрократизацию процесса переселения в «пустую» степь. Благодаря обращению к архивным источникам из хранилищ Оренбурга, Симферополя и Одессы, а также Москвы и Петербурга «Taming the Wild Field» оказывается богатой смесью из административной, экологической и интеллектуальной истории, демонстрируя, как идеи относительно природы и пользы степи, а также сомнения относительно того, является ли степь «колонией» России, менялись с течением времени. Имена хорошо известных ученых, таких как В.Н. Татищев (P. 37—39) или Петр Семенов-Тян-Шанский (P. 195—196), встречаются наряду с не столь знаменитыми специалистами, вроде почвоведа В.В. Докучаева (P. 203—204), бюрократами, такими как первый глава Министерства государственных имуществ П.Д. Киселев (P. 137—138), а также пехотинцами колонизационного процесса, вроде «образцового менонита» Иоханна Корниса (P. 117—118). Изменения в облике степи по мере того как кочевники уступали дорогу крестьянскому сельскому хозяйству, а также официальные заботы по поводу ухудшения экологической ситуации в данном регионе (P. 196—206) также детально описаны в книге.

Первый раздел монографии Сандерленда «The Rus' Land and the Field» (P. 11—15) предлагает сжатый, но живой разговор о месте степи в ранних русских летописях, подчеркивавших чуждость степи и ее отличия от территорий живших в лесных областях славян. При отсутствии множества деревьев, водо-

емов, ягод или грибов, населенное не-славянами, нехристианами-кочевниками, периодически нападавшими на русские города, «поле» представлялось чужим и временами опасным местом. Этот «простор» обладал, тем не менее, и своими привлекательными сторонами, как место, куда могли переезжать крестьяне, стремясь избежать государственных поборов, хотя иногда и страдая от отсутствия защиты. Из случайной смеси неконтролируемой крестьянской миграции в XVII и начале XVIII в. при наличии государства, расширявшего свои границы с целью заполучить назад подданных, стремившихся к пустоте и относительной свободе степи (P. 11—35), эпоха конца XVIII в. стала свидетельницей того, как степь превратилась в пространство, пригодное для реализации принципов Просвещения, почти tabula rasa, где вдали от беспорядка «коренной Руси» можно было вводить новые, рациональные типы ведения сельского хозяйства посредством предприимчивых поселенцев, примером которых являлись немецкие меннони-ты, хотя при этом существовали менее успешные эксперименты с болгарами, бессарабцами и евреями из черты оседлости (P. 55—73). В эпоху, которую Сандерленд описывает как «бюрократическую колонизацию» (P. 97—113), число иностранных колонистов стремительно сокращалось, в то время как государственные крестьяне расселялись в больших количествах.

Сандерленд отчетливо показывает (P. 126—127) прежде всего отсутствие явной политики, нацеленной на то, чтобы обезопасить уязвимые пограничные области, заселив их православными крестьянами-великороссами. В 1840-х гг. проблемы этнич-ности или религии были не очень значимы для определения того, насколько подходят внутренние мигранты для степи, и все государственные крестьяне, независимо от своего происхождения, считались пригодными. В дальнейшем ситуация поменялась. Начиная с 1837 г. Министерство государственных имуществ приняло на себя ответственность за колонизацию и благополучие колонистов, в известном смысле предвосхитив деятельность Переселенческого управления, созданного в 1894 г. для переселения крестьян в азиатские степи и Сибирь. Деятельность этого ведомства была детально рассмотрена Сандерлендом ранее [Sunderland 2003]. Как и в других европейских империях, к концу XIX в. представления о европейском расовом и культурном превосходстве по отношению к азиатам становились преобладающими, как и использование термина «колонизация» наряду с «переселением». Сандерленд не единожды сравнивает колонизацию степи и миграцию переселенцев в других европейских империях, и с немалым успехом (P. 225), и здесь он опирается на русских авторов той эпохи.

Уже в 1866 г. профессор Казанского университета C.B. Ещев-ский говорил о государственной политике крестьянской колонизации степи как о европейском триумфе над азиатским варварством (P. 170). B 1890-х гг. президент Императорского Географического общества Петр Семенов-Тян-Шанский писал, что русское заселение «черноземных пространств» «Сарматской равнины» является частью большого «колонизационного движения европейской расы», тогда как Александр Кауфман, служивший в Переселенческом управлении, проводил недвусмысленные параллели с американской экспансией на Запад (P. 195).

B то время как эти идеи пускали корни, степной регион утрачивал свою значимость в качестве пространства русской колонизации на фоне североказахских степей, Восточной Сибири и Семиреченской области в Туркестане. Европейская степь была теперь освоена, с грязевыми ваннами в Астрахани, кумысолечебницами рядом с Оренбургом. И, что достаточно предсказуемо, по мере того как исчезали старые кочевые пути, они начинали все больше романтизироваться в литературе и живописи (P. 209—220). Ногайцам, как я недавно обнаружил при путешествии в Астрахань, все еще удается сохранять память о священной исламской географии, о святилищах суфийских шейхов [Frank 2001]. Однако сегодня память о ранних тюркских оседлых и кочевых жителях Крыма, Тавриды и Донской области заслонена представлениями о том, что все эти территории всегда были украинскими или русскими. Это единственные соперничающие претензии, обладающие современным политическим значением. Исключением являются крымские татары, небольшое число которых пытается вновь обустроиться на землях, с которых они были депортированы en masse Сталиным в 1942 г., но даже их незавидное положение в значительной степени оказывается забытым на фоне постоянных желчных полемик о том, являлся ли законным хрущевский «дар» Крыма Украине в конце 1950-х гг. Как пишет Сандерленд (P. 228), «к этому времени (ок. 1900) стало понятно, что пастбища на севере Черного и Каспийского морей принадлежали чужакам, которые их колонизировали, переизобрели их и таким образом натурализовали свои владения настолько, что казалось трудно поверить в то, что эти равнины когда-то могли принадлежать кому-либо еще».

Замечательный успех этого процесса, а также историческую слепоту, которую спровоцировал этот успех, можно оценить по горячему тону рецензии П.О. Рыкина и И.А. Грачева на книгу Сандерленда. Складывается впечатление, что рецензенты прочитали только введение, перед тем как отбросить книгу с отвращением; то, что вызывает их возражения, более или

менее сводится к тому факту, что вместе с рубриками «русская история» и «русская территориальная экспансия» издательство Корнельского университета решило добавить на обложку «империализм». Именно это слово в качестве описания московской, петровской, екатерининской и позднеимперской государственной экспансии в евразийские степи больше, чем что-либо еще, не могут проглотить рецензенты. Рыкин и Грачев обвиняют Сандерленда в «стереотипном» понимании терминов «империализм» и «колониализм», а также в том, что он использует их применительно к России в немодифицирован-ном виде. Это представляется особенно неудачным, поскольку работа Сандерленда является тонкой, сбалансированной, вполне чувствительной к тем различиям, которые существуют между русским империализмом и западными соперниками империи. Вот, что он пишет о колонизации европейской степи в XVIII в., в пассаже (Р. 89), выхваченном Грачевым и Рыкиным в качестве образчика «странной логики»: «Европейская степь в целом никогда не описывалась как колония, по всей вероятности, потому, что не была отделена географически от всего остального государства, хотя в других отношениях — на самом очевидном уровне, это название Новороссия — намек на колониальный статус кажется очевидным. Присущая всему этому двусмысленность демонстрирует главную, непреходящую правду о степи: одновременно достаточно отличающаяся, чтобы требовать исследования, достаточно опасная, чтобы требовать расселения казаков и власти военных губернаторов, достаточно не-русская, чтобы быть завоеванной и присвоенной, а к тому же достаточно удаленная, так что могла казаться в Петербурге „граничащей с Китаем ", степь, несмотря ни на что, не определялась как регион, вполне отличный от России. Русские начали наиболее интенсивный период колонизации степи, прибегая к риторическому стилю европейского колониализма, не идентифицируя отчетливо, тем не менее, данную колонию в качестве колониального пространства».

Грачев и Рыкин вырывают из контекста этот фрагмент с тем, чтобы поиронизировать над его противоречиями, однако именно эти противоречия и интересуют Сандерленда. Как он отмечает (Р. 46—47), самое раннее использование термина «Новороссия» появляется у Ивана Кирилова, возглавлявшего в 1734— 35 гг. Оренбургскую экспедицию, которая должна была открыть «пустые» степные маршруты за новой транскамской дорогой; это привело к основанию крепости и города Оренбурга, позднее ставшего плацдармом для русской экспансии в Центральную Азию. Отзвуки «Новой Англии» и «Новой Голландии» очевидны. Сандерленд показывает (Р. 69—70), что официальное принятие данного названия в качестве наимено-

вания завоеванных степных земель к северу от Черного моря было частью процесса осознанного переименования всех населенных пунктов и местностей данной области с тем, чтобы, как сформулировал историк А.Н. Самойлов, «уничтожить всякую память о варварах», населявших в прежние времена этот регион. Под варварами он имел в виду неправославных кочевников, рассматривавшихся с той же смесью презрения к их отсталости и восхищения их «благородной дикостью», характеризовавшей взгляд американских колонистов на индейские племена, которые они вытесняли (P. 62—63).

Рыкин и Грачев прибегают к нескольким примерам, приводимым Сандерлендом, чтобы доказать, что экспансия России в степи не являлась «империалистической». Так, они пишут, что если в конце XVII в. калмыцкий правитель Аюха-Хан сам решал, когда посылать помощь русским против крымских татар, а когда не посылать (P. 27), то «о каком империализме» мы можем говорить? Приводить пример конца XVII в., чтобы доказать, что российская политика в степном регионе в XVIII и XIX вв. не была «империалистической», является, по меньшей мере, уверткой. Если не обращать, однако, на это внимания, неужели Рыкин и Грачев всерьез полагают, что британцы завоевали Индию без помощи своих индийских союзников? Уже в 1799 г. низам Хайдерабада помог Ост-Индской компании в ее борьбе против султана Типу, и, хотя к этому времени власть низама была до некоторой степени ограничена, знаменитая победа Роберта Клайва над сагибом Чанды при осаде Аркоты в 1751 г. стала возможной только благодаря своевременному прибытию 2000 маратских кавалеристов, посланных навабом Аркоты Мухаммадом Али Валаджаом [ibn Hasan 1934: XII]. И он, и другие независимые правители постмонгольской эпохи иногда свободно заключали союз с британцами, поскольку это соответствовало их краткосрочным интересам и давало возможность нанести удар по местному сопернику. То, что калмыцкий вождь вел себя по отношению к русским таким же образом, ничего не доказывает.

Кроме того, Сандерленд пишет (P. 47), что большинство населения Оренбурга в XVIII в. состояло из «местных казахов и башкир». Рыкин и Грачев заявляют, что это означало, что город нельзя рассматривать в качестве «восточного форпоста русского колониализма». Они полагают, что в Мадрасе, Бомбее и Калькутте в XVIII в. не жили индийцы? А в Батавии не было яванцев? Что в казбахах, построенных французами в Северной Африке, не было арабских жителей? Если они так считают, то они жестоко ошибаются, тем не менее я сомневаюсь в том, что они стали бы дискутировать по поводу колониальной природы этих форпостов.

Анализ Сандерлендом программ по седентаризации кочевников (P. 103) как еще одного аспекта колонизации также вызывает раздражение Рыкина и Грачева, заявляющих, что сочетание финансовых субсидий, имперских наград, бесплатного зерна и орудий, используемых для того, чтобы поощрять башкир, калмыков и казахов «взяться за плуг», выгодно отличается от массового уничтожения американских индейцев в британских колониях в этот же период. Это верно, однако это не отменяет колониальной по сути природы данного предприятия, которое должно было «превратить» кочевников в наиболее полезных граждан империи, а также включало заселение большинства пахотной земли крестьянами-колонистами.

Последний пример, который приводят Рыкин и Грачев для демонстрации «неимперской» природы русской экспансии (уход множества калмыков в китайскую Джунгарию в 1771 г.), представляется особенно странным. Сандерленд пишет (P. 57), что обеспокоенные все возрастающим вторжением русских в свои внутренние дела, свыше 150 000 калмыков, приблизительно три четверти всего населения, мигрировали для того, чтобы, как сказал один из их лидеров, избежать «тягот рабства» под русским управлением. Екатерина Великая смотрела на это иначе — как на попытку уйти от служебных обязанностей, которые они должны были нести в качестве русских подданных. Она послала экспедиционное казачье войско для того, чтобы поймать и вернуть калмыков, и когда эта затея провалилась, безуспешно апеллировала к циньскому императору. Рыкин и Грачев уверяют нас, будто факт того, что калмыки рассматривались в качестве российских подданных, а не «опасных туземцев, подлежащих беспощадной эксплуатации или уничтожению», означал отсутствие «имперских» или «колониальных» взаимоотношений! Тот факт, что русские администраторы в целом ценили жизнь нерусских обитателей «пустых» степных пространств выше, чем колонисты Северной Америки, стоит приписывать не альтруизму или более сильному чувству человеческого братства, но тому, что российское государство испытывало хроническую нехватку рабочей силы и постоянно стремилось помешать населению утекать за кордон. Британцы в Индии также пытались помешать миграции крестьян, стремившихся уйти от налогового бремени и службы под управлением англичан. Они поощряли крестьян к переезду из перенаселенного Восточного Пенджаба на только что снабженные оросительными системами земли на западе, прибегая к тем же стимулам, что и русские по отношению в кочевникам, однако это не изменило в корне неравенства в их взаимоотношениях. Пенджабцы, как и калмыки, являлись имперскими подданными [Ali 1988].

Другой раздел, с которым никак не могут согласиться Рыкин и Грачев, это заключение книги (Р. 227—228), где Сандерленд еще раз (на мой взгляд, удачно) рассматривает двусмысленный характер и «расплывчатый империализм» русской колонизации степи. Сандерленд вполне обоснованно полагает, что процесс, в результате которого кочевники, прежде населявшие степь, потеряли большую часть своей земли, а также свою автономию, должен описываться как разновидность империализма. Он признает, что в отличие от русской колонизации казахской степи этот процесс редко признавался властями открыто колонизационным, поскольку здесь не было ни резерваций для местных жителей, ни массового уничтожения, как в Северной Америке. Последняя глава книги начинается так (Р. 223): «Обширные пастбища юга Европейской России стали платформой наиболее ранних и самых влиятельных столкновений русских с другим и наиболее долгосрочным театром русской экспансии и сельскохозяйственной колонизации. Данная книга является исследованием того, как эти две реальности разворачиваются вместе на протяжении почти тысячи лет, влияя друг на друга и по ходу дела создавая имперский регион. От по видимости наиболее чужого, дикого пространства к пробному камню нации, от пограничной зоны кочевников и казаков до имперской области фермеров и бюрократов, от мира тюрко-монгольских культур до мультиэтничного универсума с преобладанием славян, степь постепенно и настойчиво превращалась в противоположность того, чем она была, когда попала в анналы русской истории. Действительно, она была настолько основательно колонизирована русскими и другими чужаками, освоена их экономическими и культурными практиками, что превратилась в самое невидимое и в этом смысле наиболее успешное имперское владение России. К началу XX в. степь была настолько глубоко преобразована русским империализмом, что современникам было трудно определить, является она пограничной землей, колонией или же самой Россией».

Сам по себе этот фрагмент достаточен, чтобы указать на то, что Грачев и Рыкин ошибаются, утверждая, будто Сандерленд просто применяет грубые западные стереотипные представления об империализме к России. Он отчетливо показывает, что процесс экспансии в степи, говоря объективно о ситуации «колонизации», субъективно не рассматривался таким образом теми, кто был в него вовлечен; что мы имеем в данном случае дело с ситуацией усвоения и ассимиляции, а не «завоевания» в обычном смысле слова. Тем не менее заявлять, что экспансия, не включающая военных завоеваний, не является «колониальной», значит отрицать колониальную природу множества европейских миграций на американский Запад или

вглубь Австралии — что со всей очевидностью было бы абсурдным.

Основным оправданием русской имперской экспансии, предлагаемым Рыкиным и Грачевым, является то, что конец монгольского владычества оставил позади себя «властный вакуум», что неизбежно влекло русских в степи. Это, по-видимому, означает, что завоевание данного региона не может описываться как «империализм» или, в самом крайнем случае, что его обитатели должны быть благодарны русским, спасшим их от еще более неприятной власти китайцев, иранцев и турок. Здесь отчетливо различимы отзвуки славянофильских писаний Николая Данилевского; параллель, которая удивит Рыки-на и Грачева, можно обнаружить в наблюдениях губернатора Бомбея в 1830-х гг. сэра Джона Малькольма о возникновении британского владычества в Индии: «Ост-Индская компания начала становиться политической силой и, следовательно, стала государством в эпоху падения имперского дома Тимура, когда различные индийские принцы спорили по поводу фрагментов распавшейся империи, каждая провинция которой была раздираема их маленькими войнами или стонала под их временным игом» [Malcolm 1826: 5-6].

Аргумент «властного вакуума», таким образом, является весьма избитым и старым, а кроме того, заслуживает упоминания то, что сэр Джон Силей, отнюдь не являвшийся жестким критиком британского империализма, еще в 1883 г. считал его неприменимым к Индии, вместо этого приписывая британскую экспансию агрессивности и жадности Ост-Индской компании [Seeley 1883: 305-307]. Самое время бросить такой же критический взор на русскую имперскую экспансию, что и сделал Сандерленд в отношении европейской степи. Хорошо осознавая тот факт, что в XVI и XVII вв. значительная доля русской колонизации в данном регионе находилась вне эффективного контроля государства (P. 29-34), Сандерленд приводит свидетельства, которые отчетливо показывают, что по крайней мере с 1750-х гг. существовала четкая политика экспансии и колонизации, направлявшаяся из центра (с разной степенью успеха). Окончательное присоединение черноморских степей потребовало двух агрессивных войн против Оттоманской империи (P. 55-60). «Собирание земель Золотой Орды», завершенное аннексией Крыма, являлось со всей очевидностью частью сознательного экспансионистского проекта.

Грачев и Рыкин в состоянии удерживать удобную дистанцию между «доброжелательным» русским колониализмом и его западным двойником-«эксплуататором» отчасти благодаря

предсказуемому взгляду на первый феномен через розовые очки и абсурдно карикатурному образу второго. Российская империя не только не была раем дальтонической толерантности, любимой советскими историками и евразийскими мыслителями; представление о строгой западно-восточной полярности в других европейских империях, ставшее популярным благодаря покойному Эдварду Саиду, также является в известном смысле мифом, во всяком случае требует осторожных уточнений. Конечно, не только российские историки делают подобные заявления [Figes 2001: 380—384; Hosking 1996: 39— 40]. Недавняя полемика между Натаниелем Найтом и Адибом Халидом на страницах «Критики» по поводу того, применим ли «ориентализм» Эдварда Саида к России, также до известной степени била мимо цели, поскольку парадигма Саида не может некритически применяться ни к одной из европейских империй [Khalid, Knight 2000]. В том что касается взаимоотношений империй с «подвластными народами», все многообразие форм империализма можно обнаружить в одном континууме: иногда типы имперского устройства могут быть близкими соседями, иногда они могут быть отдалены друг от друга, тем не менее у них всегда есть нечто общее. Однако эта точка зрения широко, а подчас и жестко отвергается в сегодняшней России.

Доктор Александр Гелиевич Дугин, основатель Международного Евразийского движения, любит указывать, что Россия не является ни Востоком, ни Западом, но чем-то промежуточным и что поэтому ее идентичность вступает в противоречие со строчками Киплинга из его «бессмысленного» стихотворения о никогда не встречающихся близнецах, что верно лишь в отношении материалистических, рационалистических, империалистических народов Запада1. Как и большинство тех, кто беззаботно прибегает к избитой фразе Киплинга, Дугин не приводит окончания стихотворения, в котором подчеркивается нечто совершенно иное: Но нет Востока, и Запада нет, что племя, родина, род, / Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает?(пер. Е. Полонской). Дело не просто в том, что Киплинг оказывается более тонким, а подчас и более противоречивым писателем, чем нередко заставляет думать (в первых строчках «Человека, который был» («The Man who Was») он вставляет замечание о русских, которое является более подходящим для целей Дугина2). Дело в том, что непонимание

Чтобы составить себе представление о «евразийской» программе, см. <http://www.evrazia.org/>.

«Следует отчетливо понимать, что русский является очаровательным человеком, пока он находится на своем месте. Как восточный человек, он очарователен. И только тогда, когда он начинает настаивать на том, чтобы на него смотрели как на самый восточный

Дугина симптоматично для широко распространенного незнания русских о природе западных колониальных империй. Дугин, как и другие мыслящие сходным образом наблюдатели, был бы удивлен, узнав, что бабушка лорда Ливерпуля, британского премьер-министра в 1812—1828 гг., была из Гуджарати и что в британской и французской империях имели место многочисленные культурные обмены и межрасовые смешения, хотя с середины XVIII в. это происходило на основе жесткого неравенства и к 1830-м гг. границы стали более четкими. У фельдмаршала лорда Робертса Кандагарского, британского военачальника во Вторую афганскую и англо-бурскую войну, были индийские бабка и мачеха. Категория класса подчас была столь же существенна, как и категория расы для определения британской имперской иерархии; это означает, что индийские принцы могли посещать элитарные школы и университеты и быть принятыми в закрытые клубы, попасть куда даже не могли мечтать белые мужчины-пролетарии; что первый индиец, ставший членом парламента, был избран в 1898 г.1 и что в 1890-х гг. К.С. Ранджитсинжи не просто мог играть в крикет за Кембридж и Англию, но быть капитаном крикетного клуба графства Сассекс и иметь в своем подчинении белых британцев [Ballhatchet 1980; Cannadine 2001].

Все это не является отрицанием того, что британская империя, по крайней мере начиная приблизительно с 1800 г., была расистским предприятием, в котором британцы были привилегированным народом: однако это указывает на то, что упрощением было бы полагать существование четких различий между западными империями, основанными исключительно на расовой иерархии, и российской империей, где единственным детерминантом положения и власти являлась категория сословия. Именно представление о том, что завоевания России носили исключительно ассимиляционный характер, в течение долгого времени позволяло российским историкам и философам отрицать, что Россия является или когда-либо являлась колонизаторской, империалистической. Они могли говорить, что российская экспансия была в известном смысле «естественной», органической и не требовала насильственных захватов и пролития (большой) крови. Эта точка зрения была суммирована Николаем Данилевским, писавшим в 1871 г.: «Никогда занятие народом предназначенного ему исторического поприща не стоило меньше крови и слез... Он или занимал пустыри, соединял с собой путем исторической, нисколько не насиль-

из западных народов, а не на самый западный из восточных, он становится расовой аномалией, с которой исключительно трудно иметь дело» [Kipling 1903: 97]. Dadabhai Naoroji, Liberal MP for Finsbury and a prominent Indian Nationalist.

ственной ассимиляции такие племена, как чудь, весь, меря или как нынешние зыряне, черемисы, мордва, не заключавшие в себе ни зачатков исторической жизни, ни стремлений к ней; или, наконец, принимал под свой кров и свою защиту такие племена и народы, которые, будучи окружены врагами, уже потеряли свою национальную самостоятельность или не могли долее сохранять ее, как армяне или грузины» [Данилевский 2003: 45]. Не вызывает удивления, что подобным мыслям вторит такой несколько безумный политик, как Дугин; гораздо большее беспокойство испытываешь, обнаруживая, что под ними с энтузиазмом готовы подписаться специалисты, занимающиеся российской и другими европейскими империями. К несчастью, рецензия на книгу Сандерленда, написанная Грачевым и Ры-киным, представляет эти тенденции современной российской науки в особенно опасной форме. Их раздраженная реакция на мысль Сандерленда о том, что российская экспансия в степной регион действительно является «империализмом», отражает именно то, что глубокие следы далеких по времени «варваров», как формулировал это Самойлов, оказались стертыми. Блестящие работы В.О. Бобровникова и Сергея Абашина [Боб-ровников 2002; Абашин 2002] среди прочих, а также существование выходящего в Казани прекрасного журнала «Ab Imperio» показывают, что это отнюдь не универсальный феномен в современной России, хотя все еще широко распространенный. Так, доктор Евгения Ванина, заведующая южно-азиатским сектором Института востоковедения РАН, во введении к своей недавней англоязычной публикации, говорит о «российских трагических свидетельствах опустошающих вторжений с Запада, вековых традициях контактов с азиатскими народами, евразийском характере русской цивилизации в целом, который способствовал сочувственному взгляду русского общества на Индию и негативному восприятию западного воздействия на нее. Обе наши страны, Индия и Россия, на протяжении веков оставались непонятыми, оклеветанными и опороченными Западом, который пытался установить превосходство евроамериканского образа жизни в противоположность ,,варварским " Индии или России» [Vanina 2003: XII-XIII].

Таким образом, Россия, империя, которая в пик своего расцвета покрывала шестую часть земного шара и чей правящий класс был абсолютно европейским, чья агрессивная армия некогда обдумывала завоевание Индии, начинает играть роль жертвы. Не нужно далеко ходить, чтобы обнаружить источник таких непродуманных представлений об эксплуатации России Западом и международной солидарности с такими же угнетаемыми, добывающими хлеб свой тяжелым трудом народами мира. «Великая дружба» между Россией и подвластными ей

народами была излюбленной темой огромного числа работ послевоенной советской историографии [Tillett 1969; Slezkine 1994: 323-335; Martin 2001: 432-461]. Однако Советский Союз развалился пятнадцать лет назад, и ученые больше не обязаны составлять политически тенденциозные комментарии, покоящиеся на сомнительном фактическом фундаменте. По всей вероятности, некоторые продолжают прибегать к мифу о всецело благожелательной российской экспансии, поскольку он им нравится и они все еще в него верят.

Менее вопиющей, но в известном смысле более досадной является цитата из текста Сергея Панарина и Дмитрия Раевского — досадной, поскольку принадлежит перу двух видных ученых, чей журнал «Вестник Евразии» опубликовал замечательную работу: «Для завершения формирования исторической Евразии решающее значение имела экспансия Российской империи. Она распространилась на земли, непосредственно примыкающие к „метрополии", а не на отделенные от нее морями и океанами, как было с остальными империями нового времени. При этом Россия как бы „возвращала " в лоно единого государства области, некогда уже входившие в состав прежних „мировых" империй. В этом одно ее отличие от европейских колониальных держав» [Панарин, Раевский 2003]. На самом деле сборник, в предисловии к которому появился этот пассаж, является замечательно сбалансированным, исключительно высококачественным; обидно, что это введение настолько неадекватно остальным текстам.

Никто не будет отрицать, что если отставить в сторону Кавказ и Центральную Азию (где параллели с заморской экспансией европейских империй являются очевидными), Российская империя обладала некоторыми важными специфическими чертами. Она была сухопутной, а не морской, расширялась неизменно в течение четырехсот лет или около того на прилегающие земли, которые уже были более или менее хорошо известны, нередко четкие различия между метрополией и периферией отсутствовали. Все это во многих отношениях отличало Российскую империю от других империй Нового времени. Однако эти различия не по качеству, а по степени. Легко можно продемонстрировать сходство России с ее сухопутными современницами, Оттоманской и Австро-Венгерской империями, или провести параллели между российской экспансией и американской экспансией на Запад1. Различие «суша/море» не следует абсолютизировать. Индия и Америки располагались очень далеко от европейской метрополии, однако можно ли

Сопоставления России с Турцией и Австрией см.: [Lieven 2000]; Россию с Америкой сопоставляет и Сандерленд.

утверждать, что небольшое расстояние по морю между Марселем и Алжиром делает французский империализм совершенно отличным от сухопутных империй? Если говорить об Индии, то после открытия Суэцкого канала в 1869 г. время путешествия из Саутгемптона в Бомбей было вполовину короче, чем поездка из Москвы в Ташкент, не говоря уже об Иркутске или Владивостоке. Естественно, можно рассуждать о роли моря как воображаемой границы, позволяющей провести четкую демаркационную линию между метрополией и колонией, однако нет сомнений, что до железнодорожной эпохи море являлось основным мировым путем и гораздо менее эффективным физическим барьером, чем пустыня, степь или горы.

Вопрос о «преемственности» также требует внимательного рассмотрения. Конечно, существует гипотеза, утверждающая, что русские получили в наследство «дело» монголов (вероятно, именно на это намекает Панарин, говоря про «возвращение в лоно»), однако каким образом существование предшественника (и при этом отнюдь не идентичного) делает империю более мирной или менее империалистической? Вполне резонно утверждать, что британцы в Азии не только осознанно подхватили имперское наследие Моголов, но являлись помимо всего наследниками торговых империй португальцев и голландцев, так же как русские наследовали монголам. Любой нарратив о Российской империи, в котором процесс экспансии представлен мирной неизбежной ассимиляцией, со всей необходимостью не принимает в расчет осаду Казани, кровавую кампанию Ермака в Сибири, войны против калмыков, башкир и казахов (все во имя «подавления внутренних мятежей»), войны против Оттоманской и Персидской империй, кровопролитный восьмидесятилетний конфликт на Северном Кавказе и ряд кампаний по завоеванию Центральной Азии между 1865 и 1885 гг., ставшей свидетельницей уничтожения в 1881 г. генералом Скобелевым нескольких тысяч туркмен в Геок-Тепе.

Скобелев — особенно интересная фигура благодаря недавним попыткам его реабилитации в качестве «героя империи»: начиная только с 2000 г. появились три его новых биографии, недвусмысленно прославляющие генерала и его роль в имперской экспансии1. Прозрачно названный Соболевым, генерал играет важную роль в двух романах Бориса Акунина, один из которых был экранизирован; образ турок в этом фильме заставил бы Эдварда Саида перевернуться в гробу, если бы он когда-нибудь выказал интерес к России [Акунин 1998]. То, что

[Костин 2000]; [Глущенко 2001] (эта шовинистическая книжка также содержит некритические биографии К.П. фон Кауфмана и М.Г. Черняева); [Гусаров 2003]; см. также: [Кирилин 2002].

я хочу сказать, отнюдь не является пустяком: как и любая другая европейская страна, Россия больше не может благодушествовать по поводу своего имперского прошлого или прославлять его. Недавняя примитивная апология британского империализма, написанная Н. Фергюсоном и охотно подхваченная американскими неоконсерваторами, показывает, что и на Западе это остается важной проблемой [Ferguson 2003]. Когда русский шовинистический национализм оказывается на подъеме, когда предрассудки против бывших подданных, особенно с Кавказа, оказываются широко распространенными и когда предпринимаются шаги для того, чтобы вновь утвердить доминирующую позицию России в отношении республик бывшего СССР, ученым следует вести себя более нейтрально, сбалансированно и критично по отношению к имперскому наследию своей страны — в большей степени, чем многие из них поступают сегодня.

Библиография

Абашин С.Н. Община в Туркестане в оценках и спорах русских администраторов начала 80-х гг. XIX в. // Сборник Русского исторического общества. 2002. Т. 5 (153). C. 71—88. Акунин Б. Турецкий Гамбит. Смерть Ахиллеса. M., 1998. Бобровников В.О. Мусульмане Северного Кавказа. Обычай, право,

насилие. М., 2002. Глущенко Е. Герой Империи. М., 2001.

Гусаров В.И. Генерал М.Д. Скобелев. Легендарная Слава и несбывшиеся надежды. М., 2003. Данилевский Н.Я. Россия и Европа. Взгляд на культурные и политические отношения славянского мира к германо-романскому. М., 2003.

ген.-майор Кирилин А.В. Боевые заслуги М.Д. Скобелева в Туркестане// Военно-исторический журнал. 2002. Т. 7 (507). C. 40—45. Костин Б. Скобелев. М., 2000.

Панарин С., Раевский Д. Предисловие // Евразия. Люди и мифы. М., 2003.

Ali I. The Punjab Under Imperialism 1885-1947. Princeton, 1988.

Ballhatchet K. Race, Sex and Class under the Raj. L., 1980.

Bassin M. Imperial Visions. Nationalist Imagination and Geographical

Expansion in the Far East, 1840-1865. Cambridge, 1999. Breyfogle N. Heretics and Colonizers. Forging Russia's Empire in the

South Caucasus. Ithaca, 2005. Brower D. Turkestan and the fate of the Russian Empire. L., 2002. Cannadine D. Ornamentalism. L., 2001.

Ferguson N. Empire: How Britain made the Modern World. L., 2003. Figes O. Natasha's Dance. L, 2001.

Forsyth J. A History of the Native Peoples of Siberia. Cambridge, 1992. Frank A. J. Muslim Religious Institutions in Imperial Russia. The Islamic World of Novouzensk District and the Kazakh Inner Horde 1780— 1910. Leiden, 2001. Frank A.J. Muslim Sacred History and the 1905 Revolution in a Sufi History of Astrakhan // DeWeese D. (ed.). Studies in Central Asian History in Honor of Yuri Bregel. Bloomington, 2001. P. 297—317. Gammer M. Muslim Resistance to the Tsar. London, 1994. Geraci R. Window on the East: National and Imperial Identities in Late

Tsarist Russia. Ithaca, 2001. ibn Hasan B. Tuzak-i-Walajahi. Madras, 1934. Part I. Hosking G. Russia, People and Empire. L., 1996. Jersild A. Orientalism and Empire. Montreal, 2002. Kemper M. Adat against Shari'a: Russian Approaches towards Daghestani «Customary Law» in the 19th Century // Ab Imperio. November 2005. Vol. 3.

Khalid A. The Politics of Muslim Cultural Reform. Jadidism in Central

Asia. Berkeley, 1997. Khalid A. Russian History and the Debate over Orientalism; Knight N. On Russian Orientalism: A Response to Adeeb Khalid // Kritika. Fall

2000. Vol. 1. № 4. P. 691-715.

Khodarkovsky M. Russia's Steppe Frontier. The Making of a Colonial

Empire 1500-1800. Bloomington, 2002. Kipling R. Life's Handicap. L., 1903.

Lieven D. Empire. The Russian Empire and its Rivals. L., 2000. Malcolm J. The Political History of India from 1784 to 1823. L., 1826. Vol. I. Martin T. The Affirmative Action Empire. Ithaca, 2001. Martin V. Law and Custom in the Steppe. The Kazakhs of the Middle Horde and Russian Colonialism in the Nineteenth Century. L.,

2001.

Sahadeo J.F. Russian Colonial Society in Tashkent, 1865-1923.

Bloomington (forthcoming). Seeley J. The Expansion of England. L., 1883.

Slezkine Y. Arctic Mirrors. Russia and the Small Peoples of the North. Ithaca, 1994.

Sunderland W Empires without Imperialism? Ambiguities of Colonization

in Tsarist Russia // Ab Imperio. June 2003. Vol. 2. Tillett L. The Great Friendship. Chapel Hill, 1969. Vanina E. (ed.). Indian History. A Russian Viewpoint. Delhi, 2003. Werth P. At the Margins of Orthodoxy: Mission, Governance, and Confessional Politics in Russia's Volga-Kama Region, 1827-1905. Ithaca, 2002.

Александр Моррисон Пер. с англ. Аркадия Блюмбаума

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.