Научная статья на тему 'Вербальные данные в составе коммуникативного действия: язык, текст, автор, интерпретатор'

Вербальные данные в составе коммуникативного действия: язык, текст, автор, интерпретатор Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
299
58
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ЕСТЕСТВЕННЫЙ КОММУНИКАТИВНЫЙ ПРОЦЕСС / ВЕРБАЛЬНЫЕ ДАННЫЕ / ЭКСПЕРИМЕНТ / СЕМИОТИЧЕСКИЙ ПОСТУПОК / КОММУНИКАТИВНОЕ ДЕЙСТВИЕ / КОММУНИКАТИВНАЯ МОДЕЛЬ / СМЫСЛООБРАЗОВАНИЕ / КОГНИТИВНОЕ СОСТОЯНИЕ / ИСТОРИЯ О СОБИРАНИИ ГРУШ / ИНТЕРПРЕТАЦИЯ / NATURAL COMMUNICATIVE PROCESS / VERBAL DATA / EXPERIMENT / SEMIOTIC ACT / COMMUNICATIVE ACTION / COMMUNICATIVE MODEL / SENSE PRODUCTION / COGNITIVE STATUS / STORY OF COLLECTING PEARS / INTERPRETATION

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Вдовиченко Андрей Викторович, Тарасов Евгений Федорович

В статье на основании двух экспериментов-наблюдений выявляются характеристики вербальных данных и коммуникативного действия, их соотношение в естественных условиях коммуникации. Авторы считают, что коммуникативное действие и вербальные данные соотносятся как целое и его несамостоятельная часть, наделяемая функциями в процессе вписывания (интегрирования) в коммуникативное действие. Вербальные данные (взятые на различных уровнях анализа от звука до предложения и текста) могут считаться смыслообразующими элементами только при условии вовлечения в коммуникативные действия, организованные конкретными говорящими (пишущими). В естественном коммуникативном процессе (с использованием или без использования вербального канала) понимаются личные коммуникативные действия (семиотические поступки) в сколь угодно сложных (иногда вовсе недоступных интерпретатору) условиях, а не слова или иные «знаки» (жесты, рисунки, несловесные звуки и пр.). Поскольку знак выделяется и получает тождество только в личном коммуникативном действии, его дискретное существование можно считать условным, а его конституирование утилитарной процедурой. Обязательные признаки естественного семиотического действия (поступка) коммуникативность, акциональность, ситуативность,когнитивность, интерпретируемость полностью игнорируются языковой моделью смыслообразования, в которой обладающими значением и смыслом признаются сами «знаки» (слова и др.). В естественном коммуникативном процессе всегда «работают» несколько каналов воздействия. Попытки обособления канала коммуникации (например, признание актов «только речевыми») не отвечают реальности коммуникации и не могут способствовать построению адекватной модели смыслообразования

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Verbal Data as a Part of Communicative Action: Language, Text, Author, Interpreter

In the article based on two experiments (or observations) the authors regard the characteristics of verbal data and communicative action, their relations in natural conditions of communication. the authors state that communicative action and verbal data correspond as the whole and its dependent part allocated with functions in the course of inscribing (integrating) them into communicative action. the verbal data (taken at different analysis levels from sound to sentence and text) can be considered sense producing elements only if they are involved in a communicative action organized by a speaker (writer). In the natural communicative process (which is realized with or without verbal channel used) nothing but personal communicative actions (semiotic acts) can be understood, performed in complex (sometimes unavailable to the interpreter) conditions, but not words or other ‘signs’ (gestures, figures, nonverbal sounds and so forth). as the sign is selected and receives identity only in a personal communicative action, its existence can be assumed as conditional, and its institutionalization can be assumed the utilitarian procedure. the language model completely ignores the mandatory characteristics of natural semiotic action (act) communicativity, actionality, situativeness, cognitivity, interpretiveness. It postulates signs possess value and sense by themselves (words and others). In natural communicative process several channels of influence always “work”. the attempt of separating and isolating one of communication channels (for example, recognizing the speech acts) does not correspond to reality of communication and cannot promote creation of an adequate model of sense production.

Текст научной работы на тему «Вербальные данные в составе коммуникативного действия: язык, текст, автор, интерпретатор»

теоретические и экспериментальные исследования

УДК 81'23

вербальные данные в составе коммуникативного действия: язык, текст, автор, интерпретатор

Статья подготовлена при поддержке РНФ, грант № 17-18-01642 «Разработка коммуникативной модели вербального процесса в условиях кризиса языковой модели», в Институте языкознания РАН

Вдовиченко Андрей Викторович

Ведущий научный сотрудник Сектор теоретического языкознания Институт языкознания РАН 125009, Москва, Большой Кисловский пер., 1/1

профессор ПСТГУ an1vdo@mail.ru

Тарасов Евгений Федорович

Заведующий отделом психолингвистики Институт языкознания РАН 125009, Москва, Большой Кисловский пер., 1/1

профессор

eft34@mail.ru

В статье на основании двух экспериментов-наблюдений выявляются характеристики вербальных данных и коммуникативного действия, их соотношение в естественных условиях коммуникации. Авторы считают, что коммуникативное действие и вербальные данные соотносятся как целое и его несамостоятельная часть, наделяемая функциями в процессе вписывания (интегрирования) в коммуникативное действие. Вербальные данные (взятые на различных уровнях анализа - от звука до предложения и текста) могут считаться смыслообразующими элементами только при условии вовлечения в коммуникативные действия, организованные конкретными говорящими (пишущими). В естественном коммуникативном процессе (с использованием или без использования вербального канала) понимаются личные коммуникативные действия (семиотические поступки) в сколь угодно сложных (иногда вовсе недоступных интерпретатору) условиях, а не слова или иные «знаки» (жесты, рисунки, несловесные звуки и пр.). Поскольку знак выделяется и получает тождество только в личном коммуникативном действии, его дискретное существование можно считать условным, а его конституирование -утилитарной процедурой. Обязательные признаки естественного семиотического действия (поступка) - коммуникативность, акциональность, ситуативность, когнитивность, интерпретируемость - полностью игнорируются языковой

моделью смыслообразования, в которой обладающими значением и смыслом признаются сами «знаки» (слова и др.). В естественном коммуникативном процессе всегда «работают» несколько каналов воздействия. Попытки обособления канала коммуникации (например, признание актов «только речевыми») не отвечают реальности коммуникации и не могут способствовать построению адекватной модели смыслообразования.

Ключевые слова: естественный коммуникативный процесс, вербальные данные, эксперимент, семиотический поступок, коммуникативное действие, коммуникативная модель, смыслообразование, когнитивное состояние, история о собирании груш, интерпретация

Данная статья не только содержит описание эксперимента (во второй части), но ее первая часть сама представляет собой эксперимент, в котором предлагается поучаствовать тому, кто читает сейчас эти строки.

Свою задачу я вижу в том, чтобы в ходе предлагаемого взаимодействия с читателем (или наблюдателем, то есть с Вами) зафиксировать сущностные различия между, с одной стороны, вербальными данными (взятыми на различных уровнях анализа) и, с другой, - коммуникативным действием, произведенным с участием вербального канала.

Начиная эксперимент, предлагаю вниманию наблюдателя две последовательные реплики, которые представляют собой вопрос и ответ:

[а чего он у него своровал не знаешь

не знаю наверное плохой мальчик].

Эти высказывания взяты из актуальной ситуации взаимодействия двух коммуникантов (имеется аудиозапись). Состоявшийся диалог завершился этими двумя фразами, которые - можно сделать обоснованное предположение - в настоящей форме наблюдателю невозможно интерпретировать в тождестве. Однако именно эти слова были действительно сказаны и поняты в рамках реального диалога.

Констатировать непонимание (со стороны наблюдателя) в данном случае принципиально важно, поскольку это составляет условие продолжение эксперимента.

Если наблюдатель признает факт непонимания, эксперимент продолжается.

Если же наблюдатель считает эти реплики понятными, то я как экспериментатор, чтобы убедиться в заявленном понимании, готов задать несколько вопросов: кто [он]? У кого [своровал]? Кто [ты], к которому обращается автор первой реплики? «Мальчик» сказано иронично или серьезно? И пр.

Если на эти вопросы у наблюдателя определенных ответов нет (согласимся, по меньшей мере, на то, что возможные ответы будут гораздо менее уверенными и определенными, чем у самих коммуникантов, которые в момент речи ни в чем не сомневались, и что эти ответы вряд ли совпадут с мнением самих коммуникантов), тогда эксперимент все равно продолжается.

Перед наблюдателем графическую фиксацию обрели реплики, некогда сказанные на русском языке, которые были наполнены смыслом для самих коммуникантов (см., вернее, сл. аудиозапись). Однако наблюдателю, чтобы понимать эти русскоязычные вербальные данные, чего-то недостает. Очевидно, что русский язык в этой элементарной ситуации по каким-то причинам не справляется с главным своим делом, к которому призван, казалось бы, любой язык - производить понимаемые осмысленные высказывания (давать правила их построения, предоставлять семантические элементы, т.е. значимые слова, быть инструментом порождения высказываний, производить смыслообразование, и пр.; вспомним генеративную грамматику Хомского, в которой роль языка как устройства состоит в порождении вербальных структур по заданным правилам [Хомский 1998]; или теорему Патнэма, где способность языка производить осмысленные предложения не подвергается сомнению [Putnam 1981]; или роль языка во французской школе, напр., у Барта, когда умерло все, включая диаду субъект-объект, за исключением языка (и его двойника «письма»), который все нивелирует и порождает тексты [Барт 1994], и др.).

Поскольку перед наблюдателем в данном случае, несомненно, имеет место факт «языка», а русский язык, можно быть уверенным, безусловно, известен тому, кто дочитал настоящую статью до данного места, то, вероятно, именно «язык» нам и следует заставить работать, чтобы он реализовал, наконец, смыслы в приведенном фрагменте диалога.

Попытаемся сделать это, восходя по уровням анализа вербальной структуры, от мельчайших выделяемых элементов к более масштабным.

На уровне звуков, фонем и графем наблюдается довольно странная ситуация: вербальные данные («слова», а точнее «клише») произносятся совсем не так, как пишутся, а пишутся совсем не так как произносятся. Это происходит в подавляющем большинстве случаев, вследствие чего звуки, фонемы и графемы, обеспечивающие организацию элементов в этом сегменте «системы языка», ввергаются в хаос неопределенности и в этих условиях теряют способность строить систему (об утилитарности выделения знаков, см. [Вдовиченко 2016: 172]).

Так, фонетическая картина текста, которая выглядит приблизительно следующим образом (условно):

[А чиво он у ниво сваравал, ни знаиш ни знайу, навернаэ плахой мал'чик], заметно отличается от принятого графического способа фиксации этих данных. Получается, что аутентичный коммуникант (например, говорящий с детства по-русски житель Москвы) беззаботно произносит [чиво], а пишет почему-то [чего]. Когда же ему нужно прочесть написанное [чего], он снова возвращается к [чиво] [Вдовиченко 2017].

Разобраться в том, как в слове [чего] ([чиво]) соотносятся звуки, графемы и фонемы, оказывается, совсем не просто, поскольку 1) звуки не точно соответствуют графемам (здесь, например, звук [в] не соответствует графеме [г]), 2) фонемы не точно соответствуют графемам (здесь, например, фонема [э] не соответствует букве [е]), 3) звуки не точно соответствуют фонемам (здесь, например, тот же звук [в]

не соответствует фонеме [г], а звук [и] не соответствует фонеме [э], представленной на письме графемой [е]).

Даже этот небольшой элемент (слово [чего]) демонстрирует, что русское письмо нельзя назвать ни строго фонематическим, ни, тем более, фонетическим. К тому же фонемы, с помощью которых постулировавшие их исследователи пытались обеспечить концептуальные основания для инвариантности слова, в относительно единообразном виде (и то не всегда) появляется почему-то только на письме, которое глубоко вторично по отношению к устной стихии бытования вербальных клише. В устной -главной и базовой - форме вербальной коммуникации фонем не наблюдается, поэтому легендарный фонетический комплекс [сама паймала сама] принципиально ничего не сообщает о том, где рыба, а где рыбачка, если не становится написанным.

При этом характерно, что говорящие вовсе не задумываются и не осознают, как пишется то, что они говорят: произнося в актуальной ситуации [чиво], они понимают это клише и не испытывают необходимости в фонетически противоестественном варианте [чего]. Странность как раз и состоит в том, что только в графической репрезентации звучащей речи - глубоко вторичной и несамостоятельной - фонемы можно хотя бы неуверенно наблюдать (если, правда, не иметь в виду иные способы графической фиксации - скажем, китайский или белорусский, где увидеть фонемы на письме еще более проблематично).

Пожалуй, самый конструктивный пример, освобождающий от запутанности, - возможность написать русскоязычный текст латиницей, или каким-то иным не столь распространенным способом, где присутствие фонем будет так же сложно констатировать, как и в сознании говорящего, но вербальная форма высказывания при этом будет воспринята и понята аутентичным коммуникантом: например, йпету vedut sebja stranno.

Ясно, что смысл графической фиксации, осуществляемой более или менее распространенными способами, состоит в том, чтобы вызвать из памяти аутентичного коммуниканта уже существующие в ней клише, и как-нибудь воссоздать то, что произносил (мог бы произнести) аутентичный коммуникант: он пишет [чего], чтобы прочитали заранее известное [чиво].

Тот же механизм возвращения к звуковому образу, заранее известному из устной коммуникативной типологии, мы застаем в случае, когда используются сокращения: распознать за знаком [см.] целое слово может только тот, кто знает его заранее (см. выше), иначе кроме двух букв и точки он не увидит ничего.

Тот же механизм работает, когда на письме слово обозначается без знаков ударения. В русской орфографии так происходит в подавляющем большинстве случаев, каждый из которых мог бы вызвать вопросы (например, [вопрасы] или [вапросы]?), если бы не образы фонетических клише, изначально известные аутентичным коммуникантам (и изначально недоступные иностранцам).

Любая графическая фиксация, будучи глубоко вторичной по отношению к естественной коммуникативной практике, всего лишь стремится возвратить

(приблизить) к ней сознание читающего. Письмо (в русском случае непонятно какое - одновременно фонетическое и фонематическое, с использованием элементов иероглифического, типа [с.] или [см.], а также совсем не-фонетических и нефонематических стрелочек, точек, тире, знаков вопросов, двоеточий, многоточий и пр.) представляет собой всего лишь намек на комплексные формы коммуникации, которые, несомненно, первичны по отношению к написанному.

Поэтому звуковая, фонематическая и графическая форма двух интересующих нас реплик как бы указывает направление поиска смыслов, но сама не может быть более информативной, чем естественный (в том числе звуковой) архетип (сл. аудиозапись).

На уровне звуков, фонем и графем мы, по-видимому, не можем заставить язык порождать смыслы.

На уровне морфем нас постигнет та же участь. Морфология форм в двух интересующих нас репликах, доступная современному исследователю, в том числе по специальным справочникам, укажет такие подробности, которые явно были не известны говорящим в момент интеракции. Однако они, участники диалога, в отличие от исследователей, понимали, о чем они говорили, всецело игнорируя знание корневой семантики, соединительных гласных, суффиксов, окончаний, и пр. Слова известны аутентичным говорящим как целостные вербальные клише, «вписанные» в коммуникативные синтагмы [Вдовиченко 2008]. Зато состав и внутреннее строение самих фонетических комплексов (слов) не воспринимается аутентичными коммуникантами в дискретном виде.

Кроме того, здесь, как и повсюду, где вербальные клише находятся в естественном («рабочем») состоянии, этимология этих форм не просматривается и не помогает наблюдателю, поскольку значимые единицы этимологических дериваций («этимоны») в естественном коммуникативном процессе полностью отсутствуют, а слова, будто бы обладающие этимонами, в естественной коммуникации полностью деэтимологизированы: говорящие не знают ни единого индоевропейского или иного корня; этимологической перспективы употребляемых слов они не осознают. Максимум, что позволяют себе говорящие - строить риторику своих коммуникативных действий с использованием методов «народной» этимологии, от которых «академическая» принципиальным образом не отличается (первая, впрочем, хотя бы риторически «срабатывает») [Вдовиченко 2008].

Кроме того, как уже было замечено, не вполне понятно, какие единицы, составляющие морфемы, становятся значимыми в конкретных случаях. Так, в слове [своровал] была произнесена, скорее, «семантема» [вар], а не [вор]. Но она, очевидно, не вызвала у коммуникантов недоумения и не стала причиной непонимания, несмотря на совершенно иную «семантику корня» [вар]. При такой постановке вопроса приходится признать, что [вар] «работает» вместо [вор], смешивая, таким образом, все морфологические и этимологические карты.

Похоже, морфология не эффективна в прояснении сказанного. Для смыслообразования в конкретном естественном эпизоде использования вербальных клише необходимо что-то иное.

Видно, что естественный процесс смыслообразования игнорирует морфемный уровень, который, как и уровень звуков (фонем, графем), оказывается бесполезным в объяснении смыслопорождения.

На уровне лексем застаем похожую ситуацию: выделенные элементы данного уровня не дают тождественного понимания, которое, тем не менее, следует констатировать в естественной ситуации коммуникации (как у участников диалога). Так, в попытках приписать какие-то собственные значения лексемам наблюдатель (если он имеет такое желание) сталкивается в нашем случае с заведомо непреодолимой проблемой: понять [он] и [у него] - совершенно понятные участникам диалога - наблюдатель определенно не способен. Причина этого, безусловно, содержится не в лексемах как таковых, и не в различном знании «языка» наблюдателем и коммуникантами-авторами реплик, а в различной мере владения параметрами коммуникативной ситуации (которая все рельефнее проступает как реальность, которая действительно имеет значение для смыслообразования).

Заметим, что не только «пустые слова» (вспомним Бенвениста [Бенвенист 1998: 296]), но и «наполненные» (такие как [своровал], [мальчик], [плохой], [наверное]) не становятся более понятными от своей «наполненности». Они, так же как и слово [он], с точки зрения наблюдателя, относятся неизвестно к чему, означают неизвестно что. Соответственно, они также пусты, как и подмеченные в начале местоимения [он], [у него]. Если эти слова что-то и означают, то их «значения» известны только участникам коммуникации (авторам рассматриваемых реплик), но почему-то непонятны знающему «язык» наблюдателю. Такое положение дел заставляет снова искать подлинные причины смыслообразования за пределами выделенных нами объектов анализа (вербальных клише), ввиду их несамостоятельности и неспособности к автономному смыслообразованию.

Уровень лексем, таким образом, не позволяет приблизиться к смыслу и процессу его порождения, несмотря на иллюзию большей осмысленности единиц.

На уровне предложения эти фразы можно, пожалуй, записать уже более привычным образом:

«- А чего он у него своровал, не знаешь?

- Не знаю, наверное, плохой мальчик.»

Здесь мы имеем в виду, что графический способ представления коммуникативной интеракции (с использованием вербального канала) уже учитывает комплексность коммуникативной процедуры. Он включает не только буквы, приблизительно обозначающие реальные звуки, но и намеки на целый ряд иных параметров: деление на слова и предложения обозначается большими-маленькими буквами и пробелами; интонационные паузы и остановки - запятыми и точками; интонационные варьирования тона - знаком вопроса; распределение ролей в диалоге - разделением на реплики и строки, а также постановкой тире в начале новой реплики.

Уровень предложения (высказывания) убеждает в том, что графически оформленная «законченная мысль» не может быть достаточным «контекстом»

для воссоздания смысла в отдельно взятом слове. Необходим более обширный контекст, в котором будет понятным хотя бы слово [он] - одно из главных в двух рассматриваемых репликах (ведь коммуникантам оно было понятным в момент говорения).

Кроме того, заметно, что, несмотря на целостность предложения, синтаксические функции элементов - особенно во второй фразе - не определяются с уверенностью (заметим, забегая вперед, что и в первой фразе все не так просто).

Имея в виду динамику эксперимента (взаимодействия с читателем этих строк), можно сделать предположение (а затем проверить), каковы «синтаксические функции элементов» и как, соответственно, эти реплики понимались коммуникантами. Для этого попытаемся переформулировать высказывания, сделать их более понятными, рассчитывая на свой опыт восприятия русских коммуникативных клише.

Итак, первую реплику, по-видимому, можно интерпретировать следующим образом: «А ты не знаешь, что он у него своровал?». В свою очередь, вторую реплику - следующим образом: «Я не знаю, что он у него своровал. Он, как мне кажется, плохой мальчик».

Согласимся, что иные варианты интерпретации будут менее правдоподобными (если вообще возможными), если основывать свои заключения на данной форме этих двух реплик.

Снова отметим, что в рассуждениях о синтаксическом понимании двух естественных реплик присутствует некая странность. Она состоит в том, что синтаксис данных актуальных предложений («законченных структур») остается почему-то непонятным, требующим прояснений и гаданий. Кроме синтаксиса, непонятным остается и общий смысл предложений - к чему относятся вопросы? Какие обстоятельства могут характеризовать «его» как «плохого мальчика»? и пр.

Впрочем, здесь же стоит отметить, что ощущение непонимания испытывает только наблюдатель, в то время как участники диалога были вполне удовлетворены сказанными фразами и без труда понимали их.

(Замечу, что такая ситуация - когда одним понятно все, а другим не понятно ничего, не может иметь место на территории одинаково известного всем «языка». Очевидно, что мы находимся в какой-то иной области, требующей иных, неязыковых, инструментов для исследования смыслообразования. Наши попытки действовать в рамках «языка», на уровнях «языка», предпринимаются только для того, чтобы показать, что такой путь неэффективный и недостаточный).

Как видно, уровень синтаксиса, привлеченный к анализу данных реплик, также не дает уверенности в понимании, вслед за звуками, морфемами и словами, и вместе с ними.

Уровень текста предоставляет возможности несколько сузить диапазон поисков смысла:

(1) - Помнишь... мне Настя говорила... Какой-то фильм она тебе показывала... Ты помнишь? Там такой. кто-то груши собирает.

(2) - Да.

(3) - А ты мне можешь рассказать про него? вопросы психолингвистики 4 (34) 2017

(4) - А что?

(5) - Ну, пересказать... Потому что я его не видел, а мне очень интересно...

(6) - Ну-у-у-у-у-у-у...

(7) - Можешь потом мне рассказать, ладно?

(8) - Вообще-то и сейчас могу.

(9) - Ну, давай.

(10) - Там был. Там дяденька сперва собирал груши.

(11) - Так.

(12) - И вот пришел мальчик, и взял, он взял. так незаметно взял корзину полную с грушами.

(13) - Так.

(14) - То есть своровал.

(15) - Так.

(16) - Груши.. Вот... И дяденька обернулся, а корзины нет.

(17) - Так.

(18) - Потом он поехал на велосипеде.

(19) - Кто, дяденька или мальчик?

(20) - Нет, мальчик, который украл. Вот. Он поехал на велосипеде.

(21) - Так.

(22) - И упал с велосипеда. Там мальчики еще шли. Вот. И они ему помогли встать. Ну, там, отряхнули его.

(23) - Так.

(24) - Вот. И за это он им дал груши. Вот. И они обратно пошли. Там. И проходили мимо этого дяденьки.

(25) - И?

(26) - И он увидел, что у них груши, и подумал, что это они своровали.

(27) - Но он что-нибудь сделал?

(28) - Ничего не сделал.

(29) - Ничего не сделал, да?

(30) - Да, и это конец фильма.

(31) - И все? И там больше ничего такого не было?

(32) - Нет.

(33) - Ну, а помнишь, там, проходил дядя с козой?

(34) - Нет, не проходил.

(35) - Такого не было там в этом фильме?

(36) - Нет, не было.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

(37) - Слушай, а мальчишек сколько там было, которые ему помогали?

(38) - Ну.

(39) - Не помнишь? Ну, сколько? Четверо, трое, двое, один?

(40) - Ну. Наверно четверо.

(41) - Четверо? Или трое?

(42) - Четверо.

(43) - А сколько у дяди было корзин с грушами? Помнишь?

(44) - Две.

(45) - Две всего было корзины?

(46) - Да.

(47) - И одну мальчик своровал? Или три у него было?

(48) - Нет, две. И одну своровал.

(49) - А чего он у него своровал, не знаешь?

(50) - Не знаю, наверное, плохой мальчик.

(51) - Плохой мальчик? Понятно. Ну, ладно, спасибо большое.

По крайней мере, становится ясно, что самое вероятное предположение о смысле двух интересующих нас реплик, сделанное на уровне предложений, оказалось неверным. Очевидно, что на фоне только что случившегося обсуждения о том, сколько корзин было «у дяди» и сколько было украдено (реплики 43-48), следующий за этим вопрос «А чего он у него своровал?» (49) не может означать «Что он у него своровал?». Это можно истолковать только как «А почему он у него своровал?». Именно так и понимает эту реплику второй коммуникант (именно это и означает реплика 49).

В своей ответной реплике (50) второй говорящий не оставляет сомнений в том, что слова «наверное, плохой мальчик» представляют собой не указание на то, что кто-то («он») плохой, а содержат объяснение, почему «он у него своровал»: потому, что он «плохой мальчик».

Из этого текста можно также понять, что участники диалога говорят о каком-то «фильме», в котором происходят некоторые события. Главным из них, замеченных вторым коммуникантом, было похищение корзины с грушами, и пр. и пр.

И все же, несмотря на ощущение большей вразумительности, диалог по-прежнему остается не вполне понятным: кто его участники? кто такая Настя и зачем она упомянута в начале диалога? зачем инициирован данный диалог? о каком «мальчике», «мальчиках» и «дяде» они говорят (ведь коммуниканты видели их в фильме, а наблюдателю их облик и видимое поведение полностью неизвестны, если он не смотрел тот же фильм); правильно или не правильно определяет число объектов («корзин» и «мальчишек») второй коммуникант, отвечая на вопрос первого; говорит ли неправду первый коммуникант, когда просит рассказать о фильме, поскольку «не смотрел его, но очень интересуется», и пр.

Заметим, что главную причину далеко не полной вразумительности текста можно видеть в том, что 1) наблюдатель не присутствовал и не видел сам момент коммуникативных действий, и что 2) изначально этот «текст» не был предназначен для такой коммуникативной процедуры, в которой в настоящий момент он оказался, а экспериментатор (т.е. я, автор данной последовательности коммуникативных действий), вовлекающий данный текст в свою процедуру, следом которой, или намеком на которую являются читаемые Вами слова и предложения, - только и делает, что стремится исполнить свою риторическую задачу - показать неавтономность данного «текста» в деле смыслообразования.

Иными словами, никто не заботился и не заботится о том, чтобы этот «текст» (как след череды коммуникативных действий) способствовал смыслообразованию в иных (за пределами доступных аутентичным коммуникантам) условиях и ситуациях.

Но здесь автор не отслеживал когнитивное состояние адресата для успешного коммуникативного воздействия. «Подслушанный текст» в значительной мере выглядит так же, как случайно услышанная фраза из разговора двух незнакомых прохожих (например, «Да, он ни за что этого для него не сделает» и пр.), - и даже еще менее определенно, поскольку в данном случае наблюдатель не наблюдает ни внешнего облика коммуникантов, ни обстоятельств коммуникативной интеракции. Поэтому, несмотря на аккуратно представленную точную запись произнесенных слов (клише), упакованных в предложения, упакованные, в свою очередь, в текст, вся эта совокупность продолжает остро нуждаться в источниках смыслообразования, которые, по-видимому, не могут быть восстановлены вне ориентации на когнитивные состояния конкретных коммуникантов (что они видели перед собой, о чем знали в момент интеракции, какие мыслимые объекты вовлекались в коммуникацию, каковы были изначальные отношения и распределение ролей между ними, каковы были общие для них фреймовые и фоновые знания, актуализованные в момент коммуникации, и пр. и пр.).

Здесь нужно сделать оговорку, что текст - в том виде, в каком он приведен выше, как, впрочем, и любой текст - может ввести наблюдателя в соблазнительное состояние интерпретационной экзальтации: наблюдатель резонно осознает, что процессы понимания (смыслообразования) происходят в нем, и нигде более совершаться лично для него не могут. В силу своей обособленности от автора, породившего «текст», одновременно в силу очевидной невозможности превратиться в него, наблюдатель констатирует для себя факт смерти автора, оставаясь с единственным несомненно не умершим и доступным - с собой (ср., например, усилия Р. Барта [Барт 1994]). После этого «текст» становится добычей любого «одиночки», теряя ориентиры, вложенные в него в момент создания. Что же до автора, то он оказывается всего лишь одним из прочих интерпретаторов.

Однако здесь же, чтобы избавиться от экзальтации и не узурпировать больше свободы, чем это дозволительно в отношении другого субъекта, нужно заметить, что 1) интерпретатор все же - вольно или невольно -стремится к автору как источнику коммуникативного действия, который знаменует собой предел смыслообразования; в этом стремлении интерпретатор 2) неизбежно демонстрирует различную меру приближения к когнитивному состоянию автора, что само по себе устанавливает своего рода шкалу интерпретационной (де)экзальтации.

С одной стороны, полное знание авторской интенции и мысли, очевидно, недоступно никому иному, кроме самого автора. Можно считать авторскую коммуникативную интенцию желательным, хоть и недостижимым пределом усилий интерпретатора, и одновременно одним из двух крайних значений на данной шкале.

С другой стороны, полное игнорирование автора оказывается столь же невозможным (см. ниже), поэтому можно, в свою очередь, считать полное

игнорирование недостижимым пределом усилий тех, кто настаивает на смерти автора, и противоположным крайним значением на шкале.

Интерпретатор, находясь в своем «возможном мире», может устремляться по этой шкале в различных направлениях, тем самым, свидетельствуя о собственных приоритетах смыслообразования и способов его обнаружения. При этом само наличие шкалы и возможность выбора направления принципиально оставляют настоящего автора в игре на поле смысла.

Иными словами, поиск источников смыслообразования, скажем, в «тексте» [октябрь уж наступил] начинается с ответа на прямой вопрос: он был написан кем-то или не написан никем?

Ответ, так или иначе брезжащий в рамках языковой интерпретации (а именно, что «текст существует написанным на языке, значит, в нем присутствуют значения и смыслы независимо от автора») не может быть принят, поскольку в таком случае «язык» заранее вобрал в себя все возможные тексты, и тогда ни писать, ни говорить на «языке» не имеет никакого резона. Но автор, несмотря на всеохватность языка, зачем-то произвел данный «текст» (в составе соответствующего коммуникативного действия), и значит, именно он видел в этом какую-то предикативность. Явление вербальных данных, как и любого иного компонента коммуникативного действия, можно объяснить только интересами данного субъекта осуществить целенаправленное коммуникативное влияние, а не породить стандартную, существующую по законам «языка», словесную структуру (заметим, что любой «язык» потому и является пустым и бессмысленным, что в нем отсутствует личность - подлинный источник любого смыслообразования).

Таким образом, на заданный вопрос стоит все же ответить утвердительно: данный текст явился в результате лично организованной кем-то коммуникативной процедуры, следом которой стала данная вербальная последовательность. Так, «язык» не может ответить на вопрос, наступил ли уже октябрь или еще нет, и зачем нужно вообще об этом говорить. Прояснить, наступил ли октябрь и зачем об этом сказано, может только автор того действия, в состав которого входит это высказывание.

Иными словами, кто-то должен маркировать собой опорную точку для данной «констатации» (зафиксировать систему семиотических координат) и дать шанс для дальнейшего многофакторного оценивания соответствующего коммуникативного поступка. В этом и состоит 1) неизбежность фокусирования интерпретации на когнитивном состоянии того, кто производит данное коммуникативное действие: семиотический поступок (с вербальным компонентом) кто-то все-таки совершил, и это не просто факт языка (нужно иметь в виду, что язык не может создавать тексты, и тексты сами себя тоже не пишут).

Несмотря на это, по-прежнему остается возможным 2) продвижение по шкале интерпретационной экзальтации в сторону исчезновения автора, которое позволяет интерпретатору почувствовать себя креативно, скажем, признать, что эта строка говорит (то есть «почти никем не сказана») о революции 1917 г.:

«Великий Октябрь уж наступил». На нашей условной шкале это соответствует положению максимальной интерпретационной экзальтации, в котором настоящий автор полностью отсутствует, «мертв» для интерпретатора. Живой интерпретатор с готовностью занял его место, но, кажется, оказался в довольно глупом положении: ему все равно не удастся убедить свою аудиторию, - если она составлена из homines sapientes, - что в данном тексте просматривается «революция», заложенная в него - среди всего прочего - от природы или из соглашения (откуда якобы берутся все «значения слов в языке»). Если же интерпретатор припишет этот «текст» себе и будет настаивать на его «революционном» содержании, вложенном в текст уже лично им, и будет настаивать на своем праве так поступить, то тотчас превратится в банального плагиатора - ведь именно этот «текст слов» уже был однажды создан и интегрирован в чужое коммуникативное действие.

Интерпретатору остается сделать вид, что он изящно и просто пошутил про революцию, вовлекая «для красоты» строчку из Пушкина. При этом запланированные ранее поминки по автору все же придется признать не состоявшимися.

Наоборот, продвижение по шкале в сторону выявления автора сразу обещает избавление от подобного когнитивного тупика (на нашей шкале это соответствует положению максимально возможной деэкзальтации): вполне определенный автор (А.С. Пушкин) совершил коммуникативный поступок в некогда мыслимых условиях. Поэт, побывав в плену у интерпретатора, к счастью «выжил» и благодаря этому хотя бы отчасти конкретизировал смысловое поле данного «текста»: то действие, в составе которого он некогда произнес [октябрь уж наступил], нельзя мыслить соотнесенным с большевистским переворотом 1917 г. ввиду очевидных (укорененных в его, авторском, когнитивном состоянии) причин. Ясно, что содержанием своего сознания и своим поступком автор ввел смыслопорождение данного высказывания в достаточно тесные рамки: текст (ряд «следов» коммуникативных поступков) не может содержать больше смыслов, чем сам авторский замысел данного поступка.

Иными словами, понимать автономный «текст» (написанный на «языке») в принципе невозможно, поскольку пониманию подлежит только личная деятельность того, кто организовал коммуникативную процедуру; в самом же тексте источники смыслообразования полностью отсутствуют. Текст представляет собой лишь намек на личное коммуникативное действие (вернее, последовательные намеки на ряд коммуникативных действий), и без возведения намека к объекту намека (или без воссоздания по следу того, что оставило этот след) смысл не может осознаваться в тождестве. Зато коммуникативный поступок (личное действие), в отличие от текста, уже можно понимать.

Как видно, «язык», состоящий из самоорганизующихся звуков, фонем, морфем, слов, предложений и текстов, невозможно заставить производить смыслы. Там, где оно все же гадательно просматривается сквозь мутное стекло уровней «языка», на самом деле «работает» локализованное в сознание субъекта коммуникативное действие с его мотивациями, мыслимыми объектами, установленными связями, констатированными адресатами и пр.

Уровень коммуникативной ситуации, или семиотического действия, как раз делает доступным максимальное (насколько возможно) приближение к когнитивным состояниям говорящих, усвоение их мотиваций и, соответственно, смысла совершаемых семиотических поступков. Чтобы представить коммуникативную ситуацию и семиотическое действие в ней, можно воспользоваться вербальным описанием (или, скажем, видеосюжетом, при наличии). Чем больше мыслимых коммуникантами параметров коммуникативного действия будет осознаваться интерпретатором, тем дальше продвинется он в понимании авторского семиотического поступка.

Участниками рассматриваемой здесь интеракции выступают автор данной статьи (в ролевой функции «отца своего ребенка») и его дочь, Анна В., возраст 8 лет и 2 месяца, ученица первого класса. Более чем за неделю до данного диалога старшая сестра Анны, Анастасия («Настя», 17 лет), имитируя непринужденность, по моей просьбе дала посмотреть своей младшей сестре фильм У. Чейфа о похищении груш (http://pearstories.org/docu/narrative.htm). Дата просмотра фильма Анной В. 29.04.2017.

Затем, больше чем через неделю, автор статьи, также имитируя непринужденность (см. запись диалога), попросил Анну В. пересказать просмотренный фильм (08.05.2017, 16 часов 25 минут), чтобы заручиться материалом для предполагаемой статьи. При этом Анна В. сидела в комнате одна, за компьютером, и играла, забыв про уроки, в увлекательную игру. Экспериментатор вошел, мешая ей заниматься любимым делом, и попросил рассказать о фильме, не обнаруживая записывающий диктофон. Анна В. в течение разговора продолжала время от времени смотреть в монитор, исполняя какие-то игровые действия, и желала побыстрее исполнить просьбу - чтобы ее, наконец, оставили в покое.

(См. выше «текст диалога»).

Понятно, что наличие изображений участников коммуникации, а также их диспозиция в пространстве, разделяющее их расстояние, окружающие предметы, тембр их голоса и интонации, выражение лиц, движения рук, паузы и пр. могли бы еще ярче передать обстоятельства интересующих нас последовательных интеракций. Некоторые из подробностей, вероятно, могли бы сыграть в интерпретации свою роль, такие как, например, присутствующие в сознании старшего и младшего участников единые образы - «груш», «дяденьки», «мальчика», «мальчиков», «корзин», «велосипеда» и всего того, что не обсуждалось, но также нашло свое отражение в сознании участников единой практики (просмотра фильма). Эти образы, в отличие от сугубо индивидуального контента сознания, наделяют участника (и даже интерпретатора) частичной прогностической способностью: так, например, рассчитывая на знание единого видеоряда, участник диалога с гораздо большей уверенностью может рассчитывать на определенные реакции собеседника, поддерживать заинтересованный разговор, осознанно задавать вопросы и демонстрировать знание сути дела, учитывать последовательность образов в сознании собеседника, и пр.

После констатации параметров состоявшейся коммуникации многое в рассматриваемом тексте становится ясным: от образов объектов, вовлекаемых в диалог, до личных отношений и интонаций участников. Так, например, любой, кто посмотрел фильм У Чейфа, может гораздо эффективнее «проникать в сознание» данных коммуникантов и понимать их интеракции, или, зная о вовлеченности Анны В. в компьютерную игру, интерпретировать ее реакции и реплики, например, «Ну-у-у-у-у-у...» (6) или остановки речи (2, 10, 16), и др.

Интерпретатор, кроме того, непременно ощущает себя перемещающимся по упомянутой шкале (назовем ее нейтрально - шкалой интерпретации), что в самом деле дозирует смыслы: их возникает больше или меньше, в зависимости от глубины погружения в «чертоги сознания» аутентичных коммуникантов (авторов «текстов»).

Ввиду всего этого исследователь данного диалога (читатель, или наблюдатель) должен, наконец, пережить немалую радость от обилия смыслов, хлынувших и наводнивших собою доселе пустоватый «текст реплик», - совершенно иное чувство, нежели то, которое владело им в продолжении тягостного скитания по бесплодным пустыням букв, звуков, морфем, слов, предложений и даже пустыне самого текста, где смыслы не определялись.

В этом потоке понимания, который был вызван приливом жизненного коммуникативного контента, привязанного к личному сознанию и действию коммуникантов, можно видеть кардинальное различие между естественным (коммуникативным) и языковым смыслообразованием, а одновременно - между коммуникативным действием (с участием вербального канала) и языковой структурой (вербальными данными - словом, предложением, текстом).

Как видно, вербальные клише, составляющие текст, оставались пустыми и неопределенными до тех пор, пока на сцену не явилось личное сознание и личный семиотический (коммуникативный) поступок.

Здесь важно отметить, что весь разъясняющий контент «обильно хлынул» только в нашей нарочито (ради эксперимента) созданной ситуации: искусственно возведенную плотину, не допускавшую подлинные факторы смыслообразования в естественную коммуникативную интеракцию, наконец, столь же искусственно прорвало, - рассуждение вышло на уровень семиотического поступка и мыслимой ситуации его совершения.

Но - очень важно заметить - в естественном состоянии (в отличие от только что устроенного игрового квеста) коммуникант и интерпретатор с самых первых шагов коммуникативной процедуры уже оснащены всеми возможностями и инструментами смыслопорождения. Смыслообразование семиотического поступка (с участием слов или без), порождаемого или интерпретируемого, как раз и начинается с констатации мыслимых параметров действия. На этой стадии у коммуникантов уже имеется все то, что нами только в конце было замечено как «хлынувшее» и «наполнившее».

Так, при порождении коммуникативного действия, в состав которого, скажем, входят слова [просьба к присутствующим выключить сотовые телефоны] автор сразу

обладает комплексом данных, которые задают возможности воздействия на адресата, а также некоторые способы (в том числе вербальные коммуникативные клише), которые обыкновенно в похожих коммуникативных синтагмах (типологических условиях коммуникации) вызывают в сознании адресата нужные автору изменения. Понять эти и другие слова можно только как действие коммуниканта в данных условиях, то есть только в составе мыслимой коммуникативной синтагмы, двигаясь по шкале интерпретации в сторону коммуниканта.

Понимание всегда будет сводиться к интерпретации его осмысленного поведения. Именно поэтому действие коммуниканта, который адресует данное «предложение» ([просьба к присутствующим выключить сотовые телефоны]), скажем, таможеннику при прохождении границы или продавцу, спрашивающему, «будете ли Вы это покупать», окажется слишком сложным для истолкования, при том что в «самом предложении», казалось бы, нет никаких нарушений или избыточной сложности.

В свою очередь, при интерпретации «текста» читатель все время пребывает в одном, не вполне линейно (скорее, многомерно) воссозданном, моменте авторского коммуникативного действия, с соответствующим набором параметров. Его сознание способно анализировать единомоментно только одно авторское действие, на что и рассчитывает автор, продвигающий читателя, посредством вербальных «намеков», от действия к действию. Набор параметров при переходе от одного семиотического поступка к другому формируется как изменяющееся (нарастающее) множество данных, из которого сознание интерпретатора, подчиняясь автору, избирает актуальные элементы, необходимые для производства и интерпретации данного действия (в этом и состоит нелинейность процедуры смыслообразования). Понятно, что для успешной интерпретации каждого действия в «тексте» необходимо не количество предложений, предшествующих данному, а мыслимый невербально набор данных, составляющих арсенал интерпретатора, то есть мыслимый постоянно меняющийся дискурс, в постоянном обладании которым нуждается автор действия и затем истолкователь.

Участник коммуникативной ситуации с самого начала получает (или уже имеет) значимые для порождения или интерпретации параметры, которыми он так и не смог бы до последнего момента заручиться, если бы начинал порождение (интерпретацию) семиотического поступка от уровня звуков и морфем (как в приведенном игровом поиске факторов смыслообразования по уровням). В отличие от реализованной здесь условной процедуры, начатой от звуков и морфем, коммуникант и интерпретатор в актуальной ситуации все делают прямо наоборот: в мыслимом моменте коммуникативной ситуации и ее параметрах уже содержится огромный набор возможностей (и ограничений) для порождения или интерпретации авторского действия.

Нужно отметить, что только после установления данной системы координат (то есть после понимания личного действия в мыслимых условиях коммуникации) становится возможным приписывать значения и смыслы элементам вербальной структуры, как со стороны автора, так и интерпретатора (так, слово [я] может

быть признано понятным только после констатации мыслимого в данный момент источника говорения). Впрочем, элементарный состав действия может и не проявляться в сознании участников, поскольку замысел действия имеет невербальное содержание и поэтому не разложим на коммуникативные клише или иные единицы. Если он уже «обработан» сознанием независимо от единиц, возникшее когнитивное тождество уже не нуждается в бесполезной «элементаризации».

литература

Барт Р. Смерть автора // Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М., 1994. С. 384-391.

Бенвенист Э. О субъективности в языке // Бенвенист Э. Общая лингвистика. Благовещенск: Благовещенский Гуманитарный колледж им. И.А. Бодуэна де Куртенэ, 1998. (Репринт 1974). 362 с.

Вдовиченко А.В. «Расставание с «языком». Критическая ретроспектива лингвистического знания. М., 2008. 512 с.

Вдовиченко А.В. Вербальный процесс в зеркале чтения и письма // Вестник ПСТГУ Серия III: Филология. 2017. Вып. 52. С. 62-75.

Вдовиченко А.В. О несамотождественности языкового знака. Причины и следствия «лингвистического имяславия» // Вопросы философии, 2016 №6. С. 164-175.

Макеева Л.Б. Философия Х. Патнэма. М., 1996. 190 с.

Хомский Н. Синтаксические структуры / Пер. К.И. Бабицкого. Благовещенск, 1998. 139 с.

Morris C.W. Signs, Language and Behavior. N. -Y., 1946. 365 p.

Putnam H. Reason, Truth and History. Cambridge, 1981. 117 p.

VERBAL DATA As A PART oF coMMuNicATIVE ACTioN:

language, text, author, interpreter

Andrey V. Vdovichenko

Leading researcher Department of Theoretical Linguistics Institute of Linguistics Russian Academy of Sciences 1, building 1 Bol'shoy Kislovsky per., Moscow, 125009 Russia Professor at Department of Philology Orthodox St Tikhon University for Humanities

an1vdo@mail.ru

Eugeny F. Tarasov

Head of Psycholinguistics Department Institute of Linguistics Russian Academy of Sciences 1, building 1 Bol'shoy Kislovsky per., Moscow, 125009 Russia

professor eft34@mail.ru

In the article based on two experiments (or observations) the authors regard the characteristics of verbal data and communicative action, their relations in natural conditions of communication. The authors state that communicative action and verbal data correspond as the whole and its dependent part allocated with functions in the course of inscribing (integrating) them into communicative action. The verbal data (taken at different analysis levels - from sound to sentence and text) can be considered sense producing elements only if they are involved in a communicative action organized by a speaker (writer). In the natural communicative process (which is realized with or without verbal channel used) nothing but personal communicative actions (semiotic acts) can be understood, performed in complex (sometimes unavailable to the interpreter) conditions, but not words or other 'signs' (gestures, figures, nonverbal sounds and so forth). As the sign is selected and receives identity only in a personal communicative action, its existence can be assumed as conditional, and its institutionalization can be assumed the utilitarian procedure. The language model completely ignores the mandatory characteristics of natural semiotic action (act) - communicativity, actionality, situativeness, cognitivity, interpretiveness. It postulates signs possess value and sense by themselves (words and others). In natural communicative process several channels of influence always "work". The attempt of separating and isolating one of communication channels (for example, recognizing the speech acts) does not correspond to reality of communication and cannot promote creation of an adequate model of sense production.

Key words: natural communicative process, verbal data, experiment, semiotic act, communicative action, communicative model, sense production, cognitive status, story of collecting pears, interpretation.

References

Bart R. Smert' avtora [Author's Death] // Izbrannye raboty: Semiotika. Pojetika. [Selected Works on Semiotics and Poetics]. M., 1994 Pp. 384-391.

Benvenist E. O sub'ektivnosti v jazyke [On subjectivity in language] // Benvenist E. Obshhaja lingvistika [General Linguistics]. Blagoveshhensk: Blagoveshhenskij Gumanitarnyj kolledzh im. I.A. Boduena de Kurtene, 1998. (Reprint 1974). 362 p.

Vdovichenko A.V. «Rasstavanie s «jazykom». Kriticheskaja retrospektiva lingvisticheskogo znanija [Parting with language. A critical retrospective of linguistic knowledge]. M.: Izdatel'stvo PSTGU, 2008. 512 p.

VdovichenkoA.V. Verbal'nyj process v zerkale chtenija i pis'ma [Verbal process in the mirror of reading and writing] // Vestnik PSTGU. Serija III: Filologija Review of Orthodox St Tikhon University for Humanities. Ser. III: Philology]. 2017. Vyp. 52. Pp. 62-75.

Vdovichenko A.V O nesamotozhdestvennosti jazykovogo znaka. Prichiny i sledstvija «lingvisticheskogo imjaslavija» [Non-self-identity of a linguistic sign. Causes and effects of the "linguistic onomatodoxia"] // Voprosy filosofii [Problems of Philosophy], 2016 No. 6. Pp. 164-175.

Makeeva L.B. Filosofija H. Patnema. [H.Putnam's Philosophy]. M., 1996. 190 p. Chomsky A.Sintaksicheskie struktury [Syntactical Structures] / Per. K.I. Babitskogo [Tr. K.I. Babitsky]. Blagoveshhensk, 1998. 139 p.

Morris C.W. Signs, Language and Behavior. N. -Y., 1946. 365 p. Putnam H. Reason, Truth and History. Cambridge, 1981. 117 p.

wx

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.