Т.Ю.Максимова
ТЮТЧЕВ И М.И.ЦВЕТАЕВА
«Гармонии таинственная власть» соединяет художников разных эпох. Поэты, пришедшие в русскую литературу в начале XX в., по-особому пристально прочитывали и осмысливали созданное предшественниками, ясно осознавая прочность духовной связи с ними. Большинство поэтов Серебряного века постоянно находились в ситуации внутреннего диалога с поэтами XIX в. Настойчиво искавшие новые средства выразительности, новые возможности художественной речи, в духовном плане они во многом опирались на классические традиции русской лирики. Даже эпатажные декларации футуристов обнаруживали неизменно-страстный, обостренно-личный интерес к наследию прошлого, пусть и проявляемый порой самым парадоксальным образом.
М.И.Цветаева в статье «Поэт и время» (1932) отметила: «Надпись на одном из пограничных столбов современности: В БУДУЩЕМ НЕ БУДЕТ ГРАНИЦ - в искусстве уже сбылась, отродясь сбылась» (5, 331)'. Эта мысль об отсутствии временных границ в искусстве подтверждается всем творчеством поэтессы. Для нее всегда были значимы и дороги имена поэтов минувших времен. Среди них немаловажное значение имеет имя Федора Тютчева.
Самобытность творческой индивидуальности Цветаевой, оригинальность форм ее стиха лишь подчеркивают актуальность того содержания, которое поэтесса напрямую усваивает из духовного и художественного опыта литературы XIX в. В чем же заключается внутреннее родство Тютчева и Цветаевой - двух столь непохожих, на
первый взгляд, художников? Думается, прежде всего - в напряженности мысли и драматизме чувства. Постоянство интеллектуальных исканий и глубина эмоциональной жизни характерны для обоих поэтов. Когда в одной из записных книжек 1923 г. Цветаева замечает: «Убеждена, что в моих стихах множество совпадений»2, - подразумевая именно «родовое» сходство с другими поэтами, - то называет она при этом именно Тютчева. Многие тютчевские строки оказывались насущными для Цветаевой. В этом плане очень показателен пример, связанный с тютчевским стихотворением «Она сидела на полу...» (1858). Цветаева и в статьях, и в письмах часто возвращается к нему, цитирует его по самым различным поводам. Видимо, в строках этого стихотворения заключено для нее нечто крайне важное и кровно-близкое. Жившие в ее душе тютчевские строки она порой ощущает настолько своими, что может менять в них одно или два слова -словно творит их заново, для себя.
Что же открывает Цветаева в этом произведении? Драму жизни души и тела, драму разрыва между ними - и последнего, смертного -и прижизненного, когда тело еще существует, а душа, уставшая от испытаний, уже отчуждена от него. А то, что когда-то сжигало эту душу, превратилось в «остывшую золу». Именно такой акцент в истолковании тютчевского стихотворения видится наиболее созвучным духу цветаевской лирики. Тиски смертной оболочки («В теле как в трюме, / В себе как в тюрьме» (2, 254), - писала поэтесса в стихотворении 1925 г.) цветаевская героиня всегда ощущала болезненно, а ее душа, что «родилась крылатой», всегда рвалась на волю (недаром в Художнике она так ценила «мускул гимнаста / И арестанта, Что на канате / Собственных жил / Из каземата - / Соколом взмыл!» (2, 288).
Можно вспомнить признание тютчевского героя, которое звучит в этом стихотворении: «И страшно грустно стало мне, / Как от присущей милой тени»3 - и задать вопрос: а что за тень тревожит Цветаеву? Тень ушедшей любви? Тень минувшего? Тень самбй жизни, «невозвратимо пережитой»? Видимо, не случайно эти стихи вспоминаются ей в годы эмиграции - в пору расставания с прошлым - с прежней собой, с родной землей... Поначалу - мучительное чувство разрыва, а потом - горькое осознание разъединенности. Все дорогое, заветное в какой-то миг кажется только призраком, тенью. В
стихотворении «Страна» (1931) Цветаева напишет: «Той России -нету» (2, 290). И добавит: «- Как и той меня».
Что остается душе, потерявшей так много? Отрешение, - говорит Цветаева, приводя тютчевские строки в своей статье «Кедр» (1923) о книге С.М.Волконского «Родина»:
«Отрешение, вот оно мое до безумия глаз, до обмирания сердца любимое слово! Не отречение (старой женщины от любви, Наполеона от царства!), в котором всегда горечь, которое всегда скрепя сердце, в котором всегда разрыв, разрез души, не отречение, которое я всегда чувствую живой раной, а: отрешение, без свищущего ч, с нежным замшенным ш, - шелест монашеской сандалии о плиты, - отрешение: листвы от дерева, дерева от листвы, естественное, законное распадение того, что уже не вместе, отпадение того, что уже не нужно, что уже перестало быть насущностью, т.е. уже стало лишнестью: шелестение истлевших риз.
Об этом лучше, чем у кого-либо, сказано у Тютчева, одного из настольных поэтов Волконского:
И странно так на них глядела, Как души смотрят с высоты На ими брошенное тело (5, 260).
Словно эхом того, что Цветаева назвала - «шелестение истлевших риз», прозвучат строки Тютчева в очерке «История одного посвящения» (1931). Здесь они вспомнились ей так: «Брала истлевшие листы...». Речь в данном фрагменте очерка шла о сожжении бумаг и рукописей навсегда уезжавшей знакомой автора. «Остывшая зола» («Посередке решетки кавказское, с чернью, серебро: зола») важна тут как напоминание о ярости и беспощадности огня, сжигающего сердце, душу, жизнь: «Тело писателя - рукописи. Горят годы работы»; о безоглядности самосжигания: «Что это я, ее или свое, ее или себя - жгу?» (4,131).
Говоря о своем разминовении с людьми, о драме непонимания и разобщенности, Цветаева в одном из писем 1929 г. признает: «Может быть я долгой любви не заслуживаю, есть что-то, — нужно думать - во мне - что все мои отношения рвет. Ничто не уцелевает» (6, 378). И горестное, и неизбежное осознание того, что в мире людей для нее «ничто не уцелевает», заставляет Цветаеву вновь - только
чуть иначе - вспомнить тютчевские строки: «Держала тонкие листы / И странно так на них глядела». Видимо, не случайно в ее сознании появляются эти эпитеты - «тонкие», «странно». Они словно символизируют призрачность, непрочность ее связей с миром других людей.
В одном из писем 1921 г., напротив, упоминание Тютчева знаменует собой примету душевного родства поэтессы с другим человеком. Рассказывая о своем знакомом - красноармейце Борисе Бесса-рабове, много помогавшем ей в трудную пору, - Цветаева с нежностью и уважением отмечает: «... чтит искусство, за стих Тютчева в огонь и в воду пойдет...» (6, 176). Неожиданное ощущение родства душ - ощущение радостное и светлое. И имя Тютчева здесь - один из источников этого света, символ всего того, что способно объединять людей в эпоху «гражданских бурь», «в лихую годину» страшного разъединения...
И наконец, размышляя о динамике внутреннего развития Художника, о ступенях его духовного опыта, Цветаева вспоминает тютчевские строки и пишет в статье «Искусство при свете совести» (1932): «...для того, чтобы что-либо созерцать, нужно над этим созерцаемым подняться, поставить между собою и вещью весь отвес - отказ - высоты. Ибо гляжу-то - сверху! Высшее во мне — на низшее во мне. И что же мне остается от этого лицезрения - как не изумиться... или не узнать.
Брала истлевшие листы И странно так на них глядела, Как души смотрят с высоты На ими брошенное тело.
Так я когда-нибудь буду, нет, так я уже, порой, гляжу на свои стихи...» (5, 362).
Современник Цветаевой, Г.П.Струве, в рецензии на ее сборник, вышедший в 1923 г. в Берлине, писал: «У каждого поэта есть своя поэтическая родословная, более или менее ясная. Иногда за ее строчками, то в бешеной скачке обгоняющими одна другую, то в каком-то неповоротливом движении одна за другую цепляющимися, почудятся лики и лица Державина, Тютчева, Блока...» (6, 640). От-
кликаясь на эту рецензию, Цветаева не отвергла мысль о подобной «родословной».
Цветаева часто говорит о Тютчеве, когда размышляет о природе творчества, сущности поэзии, выстраивает свою концепцию искусства. Например, обращение к образу Тютчева мы находим в одном из ее писем 1930-х годов: «Поэт неизбежно терпит крах на всех других путях осуществления. Привычный, приученный (собой же) к абсолюту, он требует от жизни то, чего она дать не может, ибо она т о, из чего, а не то, что. Впрочем, бывают поэты-двоеженцы: Гёте, напр/имер/, Тютчев, сумевшие совместить. Но они были не только поэтами, м.б. и больше...» (7, 556).
Знаменательная строка Тютчева из стихотворения «Тени сизые смесились...» (1835), ставшая одним из емких символов его философии, позволяет Цветаевой охарактеризовать важнейшие стороны творческой индивидуальности двух поэтов-современников, Пастернака и Маяковского. В статье «Эпос и лирика современной России» (1932) Цветаева пишет: «Есть формула для Пастернака и Маяковского. Это - двуединая строка Тютчева: Все во мне и я во всем. Все во мне - Пастернак. Я во всем - Маяковский» (5, 379-380).
Обаяние личности поэта, магическое притяжение его дара Цветаева ощущала всегда. Даже в самые тяжелые, последние годы ее жизни, когда на ее долю вновь, как и в революционную пору, выпали суровые испытания, она сохраняет способность откликаться на любимые строки, всецело отдаваясь во власть гармонии, погружаясь в мир поэта. В письме 1940 г. она скажет, что Тютчев вновь ее «восхитил и восхитил» - от того мира, что существует «здесь и сейчас» - в мир иной - вневременный, вечный.
Изящный, утонченный парафраз тютчевских строк из стихотворения «Не верь, не верь поэту, дева...» (1839) мы находим в очерке об Андрее Белом «Пленный дух» (1934): «Прелесть - вот тебе слово: прельститель, и, как все говорят, впрочем, с нежнейшей улыбкой -предатель! О, в высоком смысле, как все - здесь, заведет тебя в дебри, занесет за облака и там, одного, внезапно уклонившись, нырнув в соседнюю смежную родную бездну - бросит: задумается, воззрится, забудет тебя, которого только что, с мольбой и надеждой («Мы никогда не расстанемся? Мы никогда не расстанемся?») звал своим лучшим другом.
Не верь, не верь поэту, дева, Его своим ты не зови...
О, не только «дева», - дева - что! а лучший друг, потому, что у поэта над самым лучшим другом - друг еще лучший, еще ближайший, которому он не изменит никогда и ради которого изменит всем, которому он предан - не в переводном смысле верности, а в первичном страшном страдательном преданности: кем-нибудь кому-нибудь в руки: предан - как продан, предан - как пригвожден» (4, 238).
В герое этого очерка для Цветаевой олицетворяется одна из граней облика Художника. Изменчивость, прихотливость его земной природы, непредсказуемость его земных проявлений - и неизменность его приверженности миру высшему, горнему. «Огня палящего не скроешь», - писал Тютчев в своем стихотворении. И не тот ли это, цветаевский, «легкий огонь, над кудрями пляшущий, - / Дуновение - Вдохновения!» (1, 401)?
В чем же выразилось созвучие двух судеб, двух душ, каким сходством тем и мотивов можно обозначить соотнесенность имен Тютчева и Цветаевой в истории русской поэзии? Если говорить о духовном и эстетическом наследовании Тютчеву, можно выделить целый ряд философских проблем и понятий, ключевых образов-символов, которые оказались чрезвычайно значимы для поэтессы и стали органической частью ее художественного мира.
Так, например, гражданская лирика Тютчева, с ее страстностью и глубиной, с ее широтой обобщений и четкостью заявленных позиций, несомненно, стала одним из камертонов для цветаевского сборника «Лебединый Стан» (1917-1921) и других произведений, написанных поэтессой в годы революции и гражданской войны. Опыт Тютчева, запечатлевшего многие «минуты роковые» в жизни Отечества, провидевшего и грядущие потрясения в жизни России, был заново востребован в трагическом XX в. И именно вслед за Тютчевым Цветаева рассматривает исторические противостояния нового времени как одно из проявлений извечного противоборства добра и зла, света и тьмы. При этом оба поэта твердо убеждены в высоком предназначении России, которая, проходя через мучительные испытания, остается, несмотря ни на что, оплотом православной веры.
Во многих стихотворениях Тютчева, посвященных судьбам славянства, упоминается, в частности, и «чешский край». Цветаева долгие годы хранила благодарную память о своем пребывании «на пражских высотах», а когда Чехия подверглась нападению гитлеровских войск, выразила свои чувства в пронизанном гневом, болью и любовью цикле «Стихи к Чехии» (1938-1939).
Целый мир, необычайно дорогой поэтессе, - это мир тютчевской «одухотворенной природы» (по определению Цветаевой). Оба поэта испытывают трепет перед таинством жизни. Все рождает в их душе благоговение, все влечет к себе их мысль и будит воображение: изменчивая морская стихия; грозная и притягательная сила ночи; призрачный, но такой реальный для обоих мир теней, пребывание души «в долинах сна» и напряженное самопознание в часы бессонницы. В их слове живет чувство приобщенности к тайнам бытия -и осознание непостижимости этих тайн.
В стихотворении «Наш век» (1851) с пронзительной откровенностью скажет Тютчев об одном из тяжких недугов современного ему человека - пагубе безверия. Страшно не только то, что этот недуг разрушает личность - страшно то, что человек подчас и не желает избавляться от него - или не знает, как это сделать.
*Не скажет ввек, с молитвой и слезой, Как ни скорбит перед замкнутой дверью: "Впусти меня! Я верю, Боже мой! Приди на помощь моему неверью!... "»*■
Глубоким состраданием к заблудшей, ослепленной душе пронизаны и строки цветаевского стихотворения 1940 г.:
«Вас и на ложе неверья гложет Червь (бедные мы!). Не народился еще, кто вложит Перст - в рану Фомы» (2, 364).
Оба поэта знают минуты, когда «все удушливо-земное» мучительно томит и тяготит душу, тоскующую по миру высшему, горнему. И в то же время каждый из них одинаково остро ощущает неповторимую прелесть земного бытия. «Что пред тобой утеха рая, / Пора люб-
ви, пора весны...?»5, - пишет Тютчев в стихотворении «Нет, моего к тебе пристрастья...» (1835). И, словно вторя ему, Цветаева в одном из ранних стихотворений признает: «Я о земном заплачу и в раю» (1, 123).
И Тютчеву, и Цветаевой в полной мере довелось познать горечь испытаний. И одним из этих испытаний для самих поэтов и героев их стихотворений становится любовь. Любовь в их поэзии многолика. Облик ее может быть и радостен, и светел. Но все же чаще всего он оказывается трагичен. В цветаевском поэтическом словаре слово «любовь» нередко «рифмуется» со словом «боль»: «Я любовь узнаю по боли...», - определит поэтесса в стихотворении «Приметы» (1924). С огромной силой боль горестной и прекрасной любви выразилась в лирике Тютчева. «Последняя любовь» для него и его героя - бремя и дар, ясный, но «прощальный свет». Эта любовь воскрешает жаждущее сердце, но осознание обреченности на неизбежную разлуку с любимым человеком побуждает поэта сказать: «О ты, последняя любовь! / Ты и блаженство и безнадежность»6.
Оба поэта - каждый по-своему - раскрывают в своих стихах драму человеческого одиночества. И в то же время оба отмечают уникальную способность человека «жить в себе самом», отдаваясь во власть «таинственно-волшебных дум», как писал Тютчев в стихотворении «Silentium!» (1830). Будто отзвук тютчевских слов: «Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои - / Пускай в душевной глубине / Встают и заходят оне...»7, воспринимаются строки цветаевского стихотворения 1934 года:
«Уединение: уйди
в себя, как прадеды в феоды.
Уединение: в груди
ищи и находи свободу» (2, 319).
В то же время, отличаясь щедростью души и обладая даром проникновения во внутренний мир другого человека, и Тютчев, и Цветаева оставили множество посвящений своим современникам. Причем и к живущим, и к уже покинувшим земной мир оба поэта обращаются с редкостной свободой. Ведь близкие по духу люди для них всегда были живы, и ничто - ни время, ни пространство, ни грань между жизнью и смертью - не могли их разделить.
Многообразно раскрывается в творчестве Тютчева и Цветаевой драматизм человеческого существования. Грозная и неумолимая власть судьбы занимает воображение поэтов. В представлении Тютчева проявление этой власти сродни стихии:
«Из края в край, из града в град Судьба, как вихрь, людей метет...»" (97).
Как стихия, она безжалостна и безразлична к человеческим переживаниям: «И рад ли ты, или не рад, / Что нужды ей?.. Вперед, вперед!».
То же движение вперед - неназванное, но подразумеваемое - угадывается в цветаевском стихотворении «Даны мне были и голос любый...» (1915). Героям Тютчева и Цветаевой дано было изведать любовь - как «блаженство стольких, стольких дней», как безоглядный порыв страсти («Устам платила я щедрой данью»). Но если у Тютчева человек устремляется вперед, будто отталкиваясь от собственного прошлого — и «могучий вихрь» подхватывает его, то в цветаевском стихотворении героиню, в ее стремительном беге, судьба настигает неожиданным, беспощадным ударом: «Но на бегу меня тяжкой дланью / Схватила за волосы Судьба!» (1, 250). И, словно ей вслед, раздается вопрос из тютчевского стихотворения: «Куда бежать, зачем бежать?...». При всем различии смысловых акцентов, в обоих произведениях мы ощущаем - вместе с авторами - необычайность той сторонней, внешней по отношению к человеку силы, которая названа судьбой. О значимости и самостоятельности этой силы в восприятии обоих авторов говорит то, что у Тютчева она соотносится с природной стихией, а у Цветаевой одушевляется.
Судьба, настигающая человека как возмездие - и прежде всего возмездие за совершенный грех - явлена в тютчевском стихотворении «Все бешеней буря...». Позднее осознание содеянного и леденящий душу «таинственный страх» приходят к героям стихотворения -так же, как приходит мучительное раскаяние к героине стихотворения Цветаевой 1917 г.:
«И вот - теперь — дрожа от жалости и жара, Одно: завыть, как волк, одно: к ногам припасть, Потупиться - понять - что сладострастью кара -Жестокая любовь и каторжная страсть» (I, 372).
И тютчевским, и цветаевским героям ведомы порывы страстей, подчас роковых, гибельных. Но не только ими определяется суть любви. Словно стремясь разгадать потаенный смысл, постичь сокровенную природу столь всем знакомого и столь непостижимого явления и понятия - поэты настойчиво повторяют:
«Любовь, любовь - гласит преданье -Союз души с душой родной -Их съединенье, сочетанье, И роковое их слиянье,
И... поединок роковой...»9, - пишет Тютчев в стихотворе-нии «Предопределение» (1851-1852).
А Цветаева произносит это слово, делая его основой самозабвенной декларации, если не присяги на верность:
«Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе Насторожусь - прельщусь - смущусь - рванусь. О милая! -Нив гробовом сугробе, Ни в облачном с тобою не прощусь» (1, 570).
Тяготение сердец друг к другу, по Тютчеву, способно обернуться борьбой «неравной двух сердец». Две души, как две силы, неизбежно (не случайно стихотворение названо «Предопределение») вступают в свой «поединок роковой». В одном из стихотворений Цветаевой этот тютчевский мотив противоборства двух душ, который встречается во многих ее произведениях, доводится до некоего логического конца - и звучит парадоксальное признание: « - Мы с тобою - неразрывные, / Неразрывные враги» (1, 367).
Но, пусть и полная борьбы, испытаний, «жизнь, с ее мятежным жаром», как писал Тютчев в стихотворении «Итальянская villa» (1837), одинаково сильно влечет поэтов. И цветаевская героиня не только принимает «мятежный жар», но и приветствует «этот жестокий мятеж» (стихотворение «Бабушке») в собственном сердце. Более того, она готова провозгласить: «Я - мятежница лбом и чревом» (1, 539).
Конечно, способ выражения и степень внешней выраженности чувства в стихах поэтов разных эпох весьма различны. Если отнести Тютчева (с некоторой долей условности) к поколению «отцов», а
Цветаеву (как и других поэтов начала XX в.) - к поколению «детей», то вполне уместно, думается, вспомнить строки из цветаевского письма 1914 г. В.В.Розанову. Рассказывая в нем о своей рано ушедшей матери, Марии Александровне, человеке «с страстной женскою душой», если воспользоваться определением Тютчева, Цветаева говорит: «Ее измученная душа живет в нас, - только мы открываем то, что она скрывала. Ее мятеж, ее безумие, ее жажда дошли в нас до крика» (6, 124). В контексте проблемы литературных поколений эти слова, на наш взгляд, приобретают глубоко символический смысл.
Строки Тютчева - человека, прожившего жизнь, полную и любви, и горестных утрат, подчас удивительным образом перекликаются со словами поэтессы, только начавшей свой жизненный и литературный путь. Вспомним, например, два стихотворения: тютчевское «Брат, столько лет сопутствовавший мне...» (1870) и цветаевское «Уж сколько их упало в эту бездну...» (1913). Тютчев говорит о потере родного по крови и одного из самых близких по духу человека, Цветаева - об уходе неназванных и даже неизвестных ей людей, объединенных лишь тем, что их - как и каждого из живущих - подстерегает «бездна», в которой им предстоит кануть. Но для обоих поэтов страшно чувство собственного одиночества, покинутости, возникающее в виду неизбежных утрат. «И я теперь на голой вышине / Стою один, - и пусто все кругом»10, - говорит Тютчев - и повторяет: «Пусто будет там, / Где я теперь». И цветаевская героиня так же ясно осознает: «Настанет день, когда и я исчезну / С поверхности земли» (1, 190).
В цветаевском стихотворении со всей юношеской бескомпромиссностью заявлен протест - героиня не в силах представить, что когда-то не будет и ее, ее, «такой живой и настоящей / На ласковой земле!» (1, 191).
Тютчевский герой, страдающий и страждущий, уже готов к отречению от земного существования:
* Бесследно все - и так легко не быть!
При мне иль без меня - что нужды в том ?
Все будет то ж - и вьюга так же выть,
И тот же мрак, и та же степь кругом».
Неумолимые законы бытия вынуждают героя тютчевского стихотворения признать над собой их власть. У Цветаевой же всевластие этих законов не оспаривается, но примириться с ними, принять их до конца героиня еще не готова - так трудно ей признать, что «будет жизнь с ее насущным хлебом, / С забывчивостью дня, / И будет все -как будто бы под небом / И не было меня!». По-разному рисуют авторы то, что будет после них. Цветаева подчеркивает обыденность, однообразие того круга житейских забот, в которые погружены люди. Ничто - ничей уход из мира - не заставит их выйти из этого круга. Тютчев же сосредоточивается на трагизме и безотрадности человеческого существования, говоря про суровость окружающего мира («тот же мрак») и бескрайность одиночества («та же степь кругом»).
Осмысливая все это, поэты стремятся обозначить некий рубеж, определить тот эмоциональный итог, к которому приводят их эти размышления. Цветаевская героиня, не в силах смириться с неизбежным, словно стремясь закрепить в чем-то память о своем пребывании «на ласковой земле», бережно перечисляет все, что любит, все, что соединяет ее с этим земным миром: «колокол в селе», «час, когда дрова в камине / Становятся золой». Автор насыщает стихотворение приметами внешнего и внутреннего облика героини, подчеркивает интенсивность ее душевной жизни, со всеми ее радостями и печалями. Мы явственно ощущаем, как напряженно героиня живет, как она умеет любить, как тоскует о любви. Ситуация же в тютчевском стихотворении выглядит совсем иначе. Герой с особой болезненностью и остротой ощутил, как мало теперь осталось того, что связывало бы его с земным существованием. Он признает, что с уходом родного человека оборвалась одна из последних нитей, соединявших его с миром. Ему уже не дано познать очарование простых «земных примет»: ведь для него «живая жизнь давно уж позади». Ощущение исчерпанности пронизывает строки стихотворения - исчерпанности земных сроков («дни сочтены»), исчерпанности душевных сил («утрат не перечесть»). Героиня Цветаевой настаивает на том, что не должно бесследно исчезнуть все, с ней связанное, - даже тогда, когда она сама исчезнет «с поверхности земли». А для героя Тютчева минувшее, все, что было им любимо и ему дорого, как раз исчезает, растворяется в окружающем мраке. «Смотря в ночную тьму», он думает не только о всепоглощающей «бездне» - смерти, ждущей впереди, но и о всепо-
глощающей бездне земного времени, в которой канут все привязанности, все чувства, все человеческие страсти: «бесследно все».
Если цветаевская героиня говорит о неизбежности ухода, находясь еще в самой гуще жизни, едва поспевая за бегом «стремительных событий», то тютчевский герой оказывается «на голой вышине». Что это за вершина? Высота прожитых лет, высота обретенной мудрости - но и отделенность, отдельность собственного существования, приближенность к небу, нахождение над «живой жизнью». Отсюда -трагическое осознание: «Передового нет, и я, как есть, / На роковой стою очереди». К подобному ощущению придет и Цветаева - спустя много лет. Обстоятельства сложатся так, что именно эти строки Тютчева сопроводят ее на последних земных путях. В воспоминаниях Л.В.Веприцкой о знакомстве с Цветаевой в 1940 г. приводится, в частности, и такой эпизод: «Под Новый год Марина Ивановна поднялась ко мне на второй этаж. Постучала. Я читала в это время томик Тютчева. «Войдите», - сказала я и заложила пальцем книгу на читаемом стихотворении. Палец лег на строфу: «Дни сочтены, утрат не перечесть, Живая жизнь давно уж позади, / Передового нет, и я, как есть, / На роковой стою очереди». Марина Ивановна попросила показать ей заложенное место, прочла строфу и сказала: «Это про меня, ведь я постучала к Вам и Вы сказали, чтобы я вошла. Поэтому эта строфа непременно относится ко мне» (7, 674).
Пристальное внимание к внутреннему миру человека, ко всему многообразию душевных состояний необычайно характерно для обоих поэтов. Ощущением бесконечной свободы и высоты человеческой души рождены такие тютчевские определения, как «душа живая», «живое пламя», «живые крылья / Души». Но именно в силу того, что душа - живая, она, как все живое, может быть уязвима. И все раны, нанесенные ей, по-настоящему кровоточат, болят, заставляют страдать. Даже «живые крылья», как пишет Тютчев в стихотворении «Чему молилась ты с любовью...» (1851-1852), не могут уберечь ее от вражды и злобы «черни», толпы. Праздное и жестокое любопытство «черни», беспощадный приговор толпы способны разрушить бережно созидаемую гармонию души. Нежная и любящая, она оказывается беззащитна перед натиском чужой «наглой воли»:
«Чему молилась ты с любовью, Что, как святыню, берегла,
Судьба людскому суесловью На поруганье предала»".
Поэт говорит о том, как страшна и агрессивна человеческая косность, ограниченность: «Толпа вошла, толпа вломилась / В святилище души твоей...». Признавая, как трудно, почти невозможно подчас для души противостоять всему этому, Тютчев пишет:
*Ах, если бы живые крылья Души, парящей над толпой, Ее спасали от насилья Бессмертной пошлости людской!»
Чуть позже, в одном из стихотворений 1855 г., о пошлости как о зловещей и неумолимой силе скажет Н.А.Некрасов: «О, пошлость и рутина - два гиганта, / Единственно бессмертные на свете...»12. Столкновение с «бессмертной пошлостью людской» вызывает гнев и ярость цветаевской героини. Если Тютчев говорит об этой силе эмоционально, выражая, прежде всего, огромную сердечную боль, сострадание, Некрасов - сдержанно и скорбно, то Цветаева всегда предъявляет нравственный счет всем, кто подвержен этой силе. Так происходит, например, в стихотворении «Попытка ревности» (1924).
Поскольку стихотворение имеет конкретного адресата, мы видим здесь уже не толпу - как носительницу пошлости, не символический образ страшных гигантов, которые, по словам Некрасова, «... одолевают все / насмешливо и нагло выжидая, / Когда придет их время», а одного героя, на которого обрушивается вся сила авторского сарказма. Позиция Цветаевой оказывается наступательной, активной. Используя тютчевскую формулу и развертывая метафору богатства и бедности, которая приходит через все стихотворение, Цветаева с нескрываемой иронией спрашивает героя: «С пошлиной бессмертной пошлости / Как справляетесь, бедняк?» (2, 242). «Бедняк» здесь - человек, сам себя обделивший, обокравший; человек, духовно ущербный, не способный осознать истинную цену того, что давала и дает ему жизнь. В восклицаниях и в вопросах цветаевской героини звучат и обида оскорбленной в своем искреннем чувстве женщины («Как живется вам с другою, - / Проще ведь?»), и укор
Художника («Как живется вам с товаром / Рыночным? Оброк - крутой?»).
Так Цветаева находит возможность дать отпор той враждебной силе, которая была с горечью названа Тютчевым «бессмертной». В ее словах - язвительная насмешка, издевка над убожеством представлений толпы. В определении «пошлина бессмертной пошлости» мы видим не игру со звуком (что никогда не становилось для Цветаевой самоцелью), а возможность открыть новую грань смысла тютчевских слов. Человек толпы, по Цветаевой, - не просто носитель пошлости. Он - ее заложник, он платит ей дань, он закрепощен ею. Теперь не толпа (как это происходит у Тютчева) становится судьей живой души, а сама эта восставшая, взбунтовавшаяся душа выносит свой приговор. Закрепощенность данника Цветаева противопоставляет освобожденности живой души, говоря о ней, как о «плавучем острове (По небу -не по водам!»). По тютчевской «модели» создается еще одна формула в цветаевском стихотворении. Как бы ни был человек подвержен власти низменных чувств, он неизбежно зависим - как всякий смертный (пусть даже не осознавая этого) - и от власти иного, противоположного начала - суда совести. Рано или поздно этот суд совести совершается - и автор спешит напомнить об этом:
«... С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?»
Как видим, Цветаева сознательно «выравнивает» чашу весов, противополагая «бессмертной пошлости» «бессмертную совесть».
Мотивы тютчевского стихотворения отозвались и в других произведениях Цветаевой. Толпа у Тютчева всевластна. Даже «парящая» душа оказывается ее жертвой, заложницей в плену «людского суесловья». В цветаевском же стихотворении 1918 г., напротив, победно, с долей вызова, провозглашается: «Если душа родилась крылатой - / Что ей хоромы - и что ей хаты! / Что Чингис-Хан ей и что -Орда!» (1, 421). Акцент здесь сделан на утверждении независимости души от внешних обстоятельств, и даже - обстояний, независимости от времени, исторических и социальных условий - как и всякого рода условностей. Крылатая душа не только способна преодолеть любые преграды, разрушить любые оковы - она готова сама перейти в наступление, вступить в борьбу. И потому со всей непримиримостью
звучат цветаевские слова: «Два на миру у меня врага, / Два близнеца, неразрывно-слитых: / Голод голодных - и сытость сытых!»
Благоговение и трепет перед той высотой, на которую может подняться человеческая душа, явственно ощутимы в тютчевском стихотворении «Памяти В.А.Жуковского» (1852). Гармония, внутренняя цельность, чистота - вот «лучший плод» самосовершенствования души:
«О, как они и грели и сияли -Твои, поэт, прощальные лучи...»'3.
Глубоко почитая, по тютчевскому слову, «души высокий строй», Цветаева немало писала о восхищавших ее людях. С особым уважением относилась она к поколению «отцов» - с их благородством и аристократизмом духа.
Обращаясь к ним, «современникам старшим», в цикле «Отцам» (1935), Цветаева говорит о том, что ей особенно дорого в этих людях. Здесь звучат тютчевские мотивы чистоты души («чисто / Прожили, с честью»), духовной высоты («Поколенье — с пареньем!»). Автору дорога та система ценностей, что была завещана отцами (вспомним, что жизнь своих родителей Цветаева определила как «жизнь на высокий лад»): «Ваша - сутью и статью, / И почтеньем к уму, / И презрением к платью / Плоти - временному!» (2, 332).
Посвящая свой цикл «отцам», Цветаева словно отвечает на вопрос, заданный в тютчевском стихотворении. Будут ли благодарны и современники, и потомки за великий дар, оставленный «взволнованному миру»: «Поймет ли мир, оценит ли его? / Достойны ль мы священного залога?»14. Из уст поэта XX в., присягнувшего на верность «отцам» («Поколенье! Я - ваша! / Продолженье зеркал»), мы слышим это слово благодарности: «До последнего часа / Обращенным к звезде - / Уходящая раса, / Спасибо тебе!».
Своеобразным обращением к поколению «отцов» стала для Цветаевой и пушкинская тема. Тютчевская формула, родившаяся в скорбном для истории русской поэзии 1837 году, оказалась верна на много десятилетий вперед: «Тебя ж, как первую любовь, / России сердце не забудет!..»15. И почти столетие спустя Цветаева подтвердит это своим циклом «Стихи к Пушкину» (1931). Соотнося в одном из
стихотворений цикла масштаб личности Петра Великого и великого Пушкина, Цветаева говорит об их глубоком внутреннем родстве:
«Гигантова крестника правнук Петров унаследовал дух. И шаг, и светлейший из светлых Взгляд, коим поныне светла... Последний - посмертный - бессмертный Подарок России - Петра» (2, 285).
Цветаева стремится противопоставить живого поэта его «канонизированному», как она сама говорила, образу - и потому с иронией восклицает: «Пушкин - в роли монумента?» (2, 281). По Цветаевой, он может восприниматься как «африканский самовол», а по Тютчеву - как «богов орган живой. Но с кровью в жилах... знойной кровью». Эта кровь оказалась жертвенной. Как скажет позже Цветаева в очерке «Мой Пушкин» (1937): «Первое, что я узнала о Пушкине, это - что его убили»16. Поэт, писал Тютчев, «сею кровью благородной» «жажду чести утолил» - и с тех пор, уйдя из земного мира, живет в сердцах людей.
Для автора «Стихов к Пушкину» он
«Всех румяней и смуглее До сих пор на свете всем, Всех живучей и живее!»
«Велик и свят был жребий твой!», - сказал в своем стихотворении Тютчев, современник поэта. И столетие спустя другой русский поэт удостоверяет: «То - серафима / Сила - была: / Несокрушимый / Мускул крыла» (2, 288).
Размышляя о высоком предназначении поэзии, Тютчев в одном из стихотворений 1850 г. определяет ее как небесную гостью, несущую гармонию в кипящий земными страстями мир:
Юна с небес слетает к нам -Небесная к земным сынам, С лазурной ясностью во взоре -И на бунтующее море Льет примирительный елей»17.
Тютчеву необычайно дорога эта особая миссия поэтического слова - мирить враждующих, просветлять души. Поэзия, посланница и вестница неба, дарует и самим поэтам возможность совершенствоваться, возрастать душой, достигая единства между обычным житейским существованием поэта и его вдохновенным творческим трудом. В уже упоминавшемся тютчевском стихотворении «Памяти В.А.Жуковского» ясно выражена эта важная для автора мысль. Он говорит о своем герое:
*Душа его возвысилась до строю:
Он стройно жил, он стройно пел...»'*.
О необходимости соответствия слова поэта его делам говорит и Цветаева в стихотворении 1919 г.:
«Ясчастлива жить образцово и просто...
...Знать: Дух - мой сподвижник, и Дух - мой вожатый!
Входить без доклада, как луч и как взгляд.
Жить так, как пишу: образцово и сжато, -
Как Бог повелел и друзья не велят» (1, 449).
И Тютчев, и Цветаева, памятуя о пушкинском завете: «Веленью Божию, о Муза, будь послушна!», напоминают нам об ответственности поэта. Его путь - путь служения. И совсем не случайно в тютчевском стихотворении появляются слова про «лучший подвиг» поэта. Он, как духовный воин, должен выполнить свой долг до конца. На сходство поэтического и воинского служения указывает и Цветаева -например, в поэме «Перекоп» (1928-1929). Будто побуждая поэта к духовному бодрствованию, она говорит: «Поэт, гляди в небо! / Солдат, гляди в оба!». Не один «примирительный елей» несет в себе поэзия. Творчество немыслимо, невозможно без горения, без самосожжения. Еще совсем юной, в 15 лет, Цветаева в одном из писем сказала: «Горение могут вынести только немногие избранные. Я лично говорю: надо всегда разжигать костер в сердце прохожих, только искру бросить, огонь уж сам разгорится. Лучше мученья, огненные, яркие, чем мирное тленье. Но как убедить людей, что гореть надо, а не тлеть» (7, 715).
Противопоставление горения и тления мы найдем в стихотворении Тютчева «Как над горячею золой...» (1830). Поэт говорит про «огнь скрытый и глухой», палящий, томящий, но не дающий света: «Как грустно тлится жизнь моя / И с каждым днем уходит дымом»19. Внутренний огонь, не находящий себе выхода, испепеляет душу: «Так постепенно гасну я / В однообразье нестерпимом!..». Для личности губительно ощущение бесплодности - а следовательно, и некой иллюзорности собственного существования (вспомним образ из стихотворения 1848-1849 гг.: «тень, бегущая от дыма»):
«О небо, если бы хоть раз Сей пламень развился по воле, И, не томясь, не мучась доле, Я просиял бы - и погас.'»
Пусть заветный свиток вспыхнет ярким огнем, пусть от этого огня - хоть и на короткие мгновения - вокруг разольется свет. О таком огне, вырвавшемся на волю, напишет Цветаева. Это огонь души, пламя страстей - и человек в цветаевской лирике проверяется, испы-тывается им. Такое испытание может оказаться очень суровым - в трагедии «Ариадна» Цветаева скажет: «злей Зевесовой грозы / Огнь неистовости тварной, / Страстью названной». Всякий раз поэт задает вопрос - способен ли человек выдержать это испытание, сумеет ли закалить в нем свой дух? Ведь сама любовь, по Цветаевой, - «как огненная пещь» (1, 423).
Если у Тютчева герой лишь мечтает, чтобы «сей пламень развился по воле», то цветаевскя героиня может не только сказать о себе: «Я сама - огонь» (пьеса «Метель»), но и распространить этот огонь на весь окружающий мир. Она полна необычайной силы, невероятной энергии - и действительно способна зажигать чужие сердца:
«Так от сердца к сердцу, от дома к дому Вздымаю пожар.
Разметались кудри, разорван ворот... Пустота! Полет! Облака плывут, и горящий город Подомной плывет» (I, 315).
Огонь страстей может быть и грозен, и разрушителен. Но оба поэта напоминают нам и о существовании очистительного огня творчества. «Птица-Феникс я, / Только в огне пою!» (1, 425), - пишет Цветаева в стихотворении 1918 г. Это огонь, преображающий косную материю, превращающий все земное в неистощимый источник вдохновения: «Высоко горю и горю до тла, / И да будет вам ночь светла». Такого «огня палящего» действительно «не скроешь», как пишет Тютчев в стихотворении «Не верь, не верь поэту, дева...» (1839). Поэт принадлежит иному миру:
«Поэт всесилен, как стихия, Не властен лишь в себе самом, Невольно кудри молодые Он обожжет своим венцом»20.
Он не в силах изменить собственную природу - таким он пришел в мир, таким был призван - крещен, по словам Цветаевой, «на вечный пыл / В пещи смоляной поэтовой» (2, 253).
Драматизм судьбы поэта, обозначенный в этом стихотворении Тютчева - и в другом, написанном им год спустя («Живым сочувствием привета...») - неоднократно выявляется в цветаевской лирике. Ее поэт - «пасынок», «слепец» «в мире, где каждый и отч, и зряч» (2, 185). И если в строках Тютчева о том, что поэт может быть «всю жизнь в толпе людей затерян», тема трагического одиночества поэта лишь намечена, то в цветаевском цикле «Поэты» ( 1923) звучание этой темы многократно усиливается. Поэт здесь - изгой, вытесненный из мира, отверженный миром: «Поэты мы - и в рифму с париями... (2, 185). Но это, по Цветаевой, не может сломить его дух - он готов бросить вызов всему и всем:
«Он тот, кто смешивает карты, Обманывает вас и счет, Он тот, кто спрашивает с парты, Кто Канта наголову бьет...» (2, 184).
Главным же и для Тютчева, и для Цветаевой остается умение истинного поэта сохранять в своей душе живой и трепетный огонь. Пушкинская мысль о благоговении «пред мощной властью Красоты»
близка Тютчеву. Душа его героя-поэта отзывается на все прекрасные впечатления бытия: «О, как в нем сердце пламенеет! / Как он восторжен, умилен! / Пускай служить он не умеет - / Боготворить умеет он»21.
Никто так, как он, не способен согреть идущим от сердца словом чужую душу - ведь «на то», по цветаевскому определению, «у поэта слова / всегда огневые - в запасе!» (1, 489).
Душа поэта наделена способностью не только преодолевать границы обыденного существования - она прозревает то, что скрыто от людских глаз. Поэту дается особое знание, особое чувствование, он прикасается к непознанному, оставаясь при этом и смертным человеком. Герой тютчевского стихотворения 1855 г. ясно осознает причастность поэта одновременно к двум мирам:
«О вещая душа моя! О сердце, полное тревоги,
О, как ты бьешься на пороге/Как бы двойного бытия.'..
Так, ты - жилица двух миров, / Твой день - болезненный и страстный,
Твой сон - пророчески неясный, /Как откровение духов...»22.
В цветаевской лирике неоднократно воплощается этот тютчевский мотив «двойного бытия». Существование на грани двух миров может быть и сладостно, и мучительно. Не этим ли противоречием продиктованы цветаевские строки 1914 г.?
*На, кажется, надрезанном канате/Я - маленький плясун.
Я - тень от чьей-то тени. Я - лунатик/Двух темных лун» (1, 214).
Земные порывы («Пускай страдальческую грудь / Волнуют страсти роковые», - пишет Тютчев ) и тяготение души к Богу открываются и в цветаевском стихотворении 1918 г., когда автор говорит про «большие звезды / Над горячей головой, и руки, / Простирающиеся к Тому...», к Кому обращено и стремление тютчевского героя: «Душа готова, как Мария, / К ногам Христа навек прильнуть».
И Тютчев, и Цветаева говорят о том, что «вещая душа» поэта причастна всем тайнам бытия. Цветаева пишет:
«Знаю все, что было, все, что будет. Знаю всю глухонемую тайну,
Что на темном, на косноязычном Языке людском зовется - Жизнь» (], 408).
А Тютчев в своем стихотворении напоминает про «сон - пророчески неясный». Это еще одна грань «двойного бытия» - грань между явью и сном, которая подчас так неразличима в жизни поэта. Тема сна, обозначенная Тютчевым, становится одной из ключевых тем цветаевской лирики. Героиня Цветаевой, пребывая «в озерах сна», открывает для себя сон, как волшебную страну. Там, в этой стране, живут воспоминания о былом, там возможна встреча с дорогим человеком, с которым «дневное» существование давно разъединило: «Чей давний образ вынырнет из сна?» (1, 86). «В край незнакомый, в мир волшебный» переносят «радужные сны» и тютчевского героя в стихотворении «Е.Н.Анненковой» (1859). Этот дивный край так хорошо знаком ему, так обжит его душой, что незабываемо-яркие краски оживают в его воображении:
«Мы видим: с голубого своду / Нездешним светом веет нам, Другую видим мы природу, / И без заката, без восходу Другое солнце светит там...»23.
Образ поэта-с новидца не раз появится в произведениях Цветаевой. Реальность сна - это свободно освоенная им реальность. Пребывание в ней - свидетельство беспредельности пространств души. В цикле «Сон» (1924) Цветаева скажет:
«В постель иду, как в ложу: / Затем, чтоб видеть сны: Сновидеть: рай Давидов / Зреть и Ахиллов шлем Священный, - стен не видать,'» (2, 245).
И Тютчев, и Цветаева говорят о чистой радости познания в стране сна. Тютчев пишет: «Все лучше там, светлее, шире, / Так от земного далеко... / Так разно с тем, что в нашем мире, -/Ив чистом пламенном эфире / Душе так родственно-легко»24.
Образы сна еще долго возвращаются «к незабывшей душе», -говорит Цветаева в раннем стихотворении «Наши души...». Мирясь с необходимостью возвращения в «дневную» (земную) реальность, герой Тютчева, тем не менее, с горечью признает: «Проснулись мы, -
конец виденью, / Его ничем не удержать, / И тусклой, неподвижной тенью, / Вновь обреченных заключенью, / Жизнь обхватила нас опять».
В одном из цветаевских стихотворений 1925 г. этот мотив земного «заключения» многократно усиливается: Цветаева говорит о нестерпимой подчас тяжести земной ноши:
«Существования котловиною Сдавленная, в столбняке глушизн, Погребенная заживо под лавиною Дней - как каторгу избываю жизнь» (2, 255).
В такие, по слову Тютчева, «роковые дни», именно сон способен облегчить страдания души, «тоской томимой», - сон или хотя бы воспоминание о нем: «Но долго звук неуловимый / Звучит над нами в вышине...». И потому снова и снова, как пишет Цветаева, «к утешителю-сну простираются руки» (1, 126).
Многообразны и разноплановы состояния, в которые может быть погружен спящий человек. В раннем цветаевском стихотворении «Дортуар весной» сон не избавляет детей от забот, печалей, грусти: «Тихи вздохи. На призрачном свете / Все бледны. От тоски ль ожиданья, / Оттого ль, что солгали гаданья, / Но тревожны уснувшие дети» (1, 20). В стихотворении Тютчева «По равнине вод лазурной...» (1849), напротив, все полно безмятежности, «милых... дум» - и морская стихия несет покой и гармонию: «Сны играют на просторе / Под магической луной - / И баюкает их море / Тихоструйною волной»25.
Но оба поэта напоминают нам и о том, что сон, как явление, во многом сродни смерти. В стихотворении «Близнецы» (1852) Тютчев пишет:
*Есть близнецы - для земнородных Два божества - то Смерть и Сон, Как брат с сестрою дивно сходных -Она угрюмей, кротче он...»26.
Указывая, как Тютчев, на то, что сон и смерть являются воплощением силы, стоящей над человеком, Цветаева в стихотворе-
нии 1918 г. определяет их так: «Ходит сон с своим серпом, / Ходит смерть с своей косой - / Царь с царицей, брат с сестрой» (1, 395).
Соединяя друг с другом две эти силы, «дивно сходных», по словам Тютчева, Цветаева в стихотворении того же 1913 г. пишет про смертный сон. Он - над человеком, над жизнью с борениями страстей, исканием счастья, он - «всем престолам - престол, / Всем законам - закон» (1, 394). Жизнь - это «страстный стон», уход из жизни - это «смертный стон», а над бытием, «над стонами - сон», небытие. Погружение в вечный сон освободит человека от страдания: «Он уймет, он отрет / Страстный пот, смертный пот».
Но забвение «от всех обид, от всей земной обиды», как сказала Цветаева в цикле «Ученик» (1921), может дать человеку и другая могучая стихия - природа. Трепет и благодарность - вот что испытывают оба поэта, не прикасаясь даже, а причащаясь тайн непостижимо-прекрасной жизни природы. В мире природы для чуткой души все живо: здесь «солнцы... дышат», гроза «говорит» «языками неземными», - писал Тютчев в стихотворении «Не то, что мните вы, природа...» (1836). Мир природы становится для обоих поэтов неким критерием истины - недаром Тютчев утверждал: «В ней есть душа, в ней есть свобода, / В ней есть любовь...»27. Природа дарит человеку то ощущение гармонии, которое так трудно обрести в мире людей. Об этом пишет Тютчев в своем стихотворении 1855 г.: «Все пошлое и ложное / Ушло так далеко, / Все мило-невозможное / Так близко и легко»28.
Обращаясь к миру природы, Цветаева с особым чувством говорит о деревьях, называя их «други», «братственный сонм» в одноименном цикле 1922-1923 гг. Они для нее живые существа: «ивы-провидицы», «вяз - яростный Авессалом» (2, 143). В их кругу, «в тишайшем из братств», цветаевская героиня находит умиротворение, покой, спасение «от рева рыночного». Столкнувшись «с земными низостями дней, / С людскими косностями» (2, 142), человек ищет - и находит - утешение, погружаясь «в великий покой / Мхов! В струе-ние хвой ...» (2, 144). Он отрешается от земной суеты - так же, как и герой тютчевского стихотворения:
*Шумят верхи древесные/Высоко надомной И птицы лишь небесные Беседуют со мной.
...Илюбо мне, и сладко мне, И мир в моей груди...»
Умиротворяющий душу шум деревьев непостижим для человека, «нерасшифрован» для него: «Каким наитием, / Какими истинами, / О чем шумите вы, / Разливы лиственные?» (2, 148) - вопрошает цветаевская героиня.
В их вечном трепете она открывает присутствие вечности: «...знаю - лечите / Обиду Времени - / Прохладой Вечности». О целительной силе, заключенной в природе, говорит в своем стихотворении и Тютчев: «Так, в жизни есть мгновения - / Их трудно передать, / Они самозабвения / Земного благодать».
Что несет для цветаевской героини «древа вещая весть»? Напоминание об ином существовании, ином духовном измерении. И потому звучит утверждение: «Есть / Здесь, над сбродом кривизн - / Совершенная жизнь» (2, 144). И для тютчевского героя дыхание вечности, заключенное в природе, делает земное время условным: «Дремотою обвеян я - / О время, погоди!» - восклицает он.
Но исполненная трагических переживаний лирика обоих поэтов напоминает нам и о том, что порой ни благодатная сила природы, ни творческое горение не могут утолить человеческого страдания. О бремени страдания свидетельствуют и поздняя лирика Тютчева, и поздняя лирика Цветаевой. Тютчев, пережив утрату самого дорогого человека, Е.А.Денисьевой, пишет Я.П.Полонскому: «Воля убита, все убито». И в тот же год этой потери так определяет чувство мучительной боли: «Жизнь, как подстреленная птица, / Подняться хочет - и не может...»29. Удары судьбы, которые довелось испытать Цветаевой в самые последние годы жизни, также рождают в ее душе слова: «Я сейчас убита» (7, 707). «Иссыхающая нива», - так скажет она о себе в одном из стихотворений 1928 г. Ощущение убывания жизни, ощущение себя «по ту сторону дней», как скажет Цветаева, знакомо обоим поэтам. Гармония существования разрушена: физическое присутствие в мире уже не обусловлено полнотой жизни души.
«...для души еще страшней / Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья...», - пишет Тютчев в стихотворении 1867 г.
Собственную выключенность из жизни - жизни живых - Цветаева осознает как выключенность «давно не одушевленного предме-
та» (7, 678) - и с горечью признает: «Мне - совестно: что я еще жива» (7, 688).
Постоянно мысленно возвращаясь в прошлое - и соотнося его с настоящим, тютчевский герой теряет ощущение реальности: «Во сне ль все это снится мне, / Или гляжу на самом деле, / На что при этой же луне / С тобой живые мы глядели?»30, - пишет Тютчев в стихотворении 1868 г. Мир вокруг, внешне ничуть не изменившийся, оказывается для героя призрачным видением того, что было когда-то - или сам он существует теперь в этом мире неким призраком: «Опять стою я над Невой, / И снова, как в былые годы, / Смотрю и я, как бы живой, / На эти дремлющие воды».
Мир ушедших и для цветаевской героини реален и близок: в стихотворении 1941 г. она признается: «Чем пугалом среди живых - / Быть призраком хочу - с твоими, / Своими...» (2, 369).
И, словно предвосхищая прощание с жизнью, в том же 1941 г. говорит: «Пора снимать янтарь, / Пора менять словарь, / Пора гасить фонарь / Наддверный...» (2, 368).
Но даже в «роковые дни / ... страшных нравственных тревог», пишет Тютчев в стихотворении 1873 г., возможен проблеск живого чувства. Жизнь, которая «над нами тяготеет / И душит нас, как ко-шемар», может осветиться на миг по воле и милости Бога. Измученному, исстрадавшемуся сердцу подчас довольно одного луча света, одного сердечного слова участия: «Счастлив, кому в такие дни / Пошлет всемилосердный Бог / Неоценимый, лучший дар - / Сочувственную руку друга»31.
Неиссякаемая сила жизни одушевит и разбудит то, что, казалось, навеки замолкло: сокровенные струны души. Тютчевские строки говорят о возможности избавления от тяжести уныния. Происходит волнующее и чудесное преображение души:
«Воскреснет жизнь, кровь заструится вновь, И верит сердце в правду и любовь».
Душа, так много перестрадавшая, оказывается способна не только отозваться на чужое тепло, но и самой его дарить. В цветаевском стихотворении 1938 г. читаем: «Опустивши забрало, / Со всем -в борьбе, / У меня уже - мало / Улыбок - себе... / Здравствуй, зелени
новой / Зеленый дым! / У меня еще много / Улыбок другим...» (2, 345).
Изведавшие немало жизненных тягот, оба поэта открыли для себя важнейший закон бытия: человек, пришедший в мир по воле Бога, должен реализовать Божий замысел о нем самом. Постоянство душевной работы, способность к самопожертвованию, очищение страданием - все это мы находим в их творчестве, и все это является залогом самосовершенствования души. Чувство исполненного долга перед Богом пронизывает цветаевские строки 1922 г.: «Золото моих волос / Тихо переходит в седость. / - Не жалейте! Все сбылось, / Все в груди слилось и спелось, / Спелось - как вся даль слилась / В стонущей трубе окрайны. / Господи! Душа сбылась: / Умысел Твой самый тайный» (2, 149).
Умудренное и просветленное приятие суровых законов жизни звучит в этих словах. Смиряясь с неизбежностью человеческого страдания, покоряясь воле Бога, герой Тютчева признает:
*Когда на то нет Божьего согласья, Как ни страдай она, любя, -Душа, увы, не выстрадает счастья, Но может выстрадать себя...»32.
Любящая, чуткая, щедрая душа, которая сумела «выстрадать себя», открывается нам в стихах двух разделенных временем, но столь близких друг другу по духу поэтов - Федора Ивановича Тютчева и Марины Ивановны Цветаевой.
Примечания
1. Цветаева М.И. Собрание сочинений в семи томах. М., 1994-1995. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.
2. Цветаева М.И. Неизданное. Записные книжки: В 2 т. - М., 2000. Т. 2. С. 279.
3. Тютчев Ф Стихотворения. М., 1978. С. 233.
4. Там же. С. 192.
5. Тютчев Ф.И. Стихотворения. Письма. М., 1957. С. 116.
6. Там же. С. 199.
7. Там же. С. 72.
8. Там же. С. 97.
9. Там же. С. 185.
10. Тютчев Ф. Стихотворения... С. 303.
11. Там же. С. 204.
12. Некрасов Н А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1971. Т. 1. С. 174.
13. Тютчев Ф. Стихотворения... С. 208.
14. Там же. С. 209.
15. Там же. С. 139.
16. Цветаева М.И. Мой Пушкин. М., 1981. С. 34.
17. Тютчев Ф. Стихотворения... С. 173.
18. Там же. С. 208.
19. Тютчев Ф.И. Стихотворения. Письма... С. 73.
20. Тютчев Ф. Стихотворения... С. 150.
21. Там же. С. 151.
22. Там же. С. 223.
23. Там же. С. 239.
24. Там же.
25. Тютчев Ф.И. Стихотворения. Письма... С. 154.
26. Там же. С. 156.
27. Там же. С. 121.
28. Тютчев Ф. Стихотворения.... С. 219.
29. Там же. С. 256.
30. Там же. С. 279.
31. Тамже. С. 313.
32. Там же. С. 259.