Научная статья на тему 'Творчество А. Ф. Лосева и литературно-философские искания В. Ф. Одоевского'

Творчество А. Ф. Лосева и литературно-философские искания В. Ф. Одоевского Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
212
41
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
РУССКАЯ ФИЛОСОФИЯ / ФИЛОСОФСКАЯ ПРОЗА / ТРАДИЦИИ РОМАНТИЗМА / ФИЛОСОФСКИЙ РОМАН / ПЛАТОНОВСКИЙ ДИАЛОГ / ИСТОРИОСОФИЯ

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Тахо-годи Елена Аркадьевна

Автор ставит вопрос об отношении философа Алексея Лосева к концепции символизма русского романтика Владимира Одоевского, нашедшей воплощение в романе «Русские ночи». Лосева и Одоевского сближают не только философские и музыкальные интересы, но и сама идея символизма человеческой жизни, когда индивидуальная судьба оказывается алогической выраженностью логически-безупречного Божественного замысла, высшего Промысла о человеке и о человечестве в целом.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

A.F. Losev and V.F. Odoevsky

The author examines the attitude of the philosopher Alexey Losev to the concept of symbolism developed by the Russian romanticist Vladimir Odoevsky, most clearly expressed in his novel «The Russian Nights». Losev and Odoevsky not only have common philosophic or musical interests, but, most importantly, they share the idea of ultimate symbolism of human existence, where an individual fate is an a-logical expression of a logically immaculate Divine plan, God's design for man and mankind as a whole.

Текст научной работы на тему «Творчество А. Ф. Лосева и литературно-философские искания В. Ф. Одоевского»

Е.А. Тахо-Годи

ТВОРЧЕСТВО А.Ф. ЛОСЕВА И ЛИТЕРАТУРНО-ФИЛОСОФСКИЕ ИСКАНИЯ В.Ф. ОДОЕВСКОГО

Язык и стиль сочинений А.Ф. Лосева (1893-1988) -философских и беллетристических - заставляет вспомнить о традициях русского Серебряного века, в атмосфере которого формировалась личность будущего философа. Однако лосевское восприятие русского символизма насыщенно внутренним драматизмом. Лосев ценит творения Вяч. Иванова, Федора Сологуба, З. Гиппиус и др., но как православный мыслитель понимает «соблазн» символизма, шаткость религиозно-философских построений его вождей. Такое отношение к символизму позволяет классифицировать лосевское творчество как постсимволистское, основываясь не только на хронологии, но и исходя из внутренних, мировоззренческих посылок, а также предположить, что для Лосева существовали и иные, несимволистские литературно-философские ориентиры. В первую очередь здесь надо назвать романы Ф.М. Достоевского1. Есть и менее очевидные. Одним из них является творчество русского романМйаказрпиалшвуддзаскниВ.йозОдаавохкоготравильно судить о лосевском отношении к творчеству Одоевского, крайне мало. Имя Одоевского не фигурирует в юношеских дневниках и письмах Лосева. Это дает основание выдвинуть гипотезу, что знакомство с творчеством писателя произошло не раньше переиздания «Русских ночей» Одоевского в 1913 г.2. Именно это издание с лосевской росписью на обложке представлено в книжном собрании философа, хранящемся ныне в Библиотеке «Дом А.Ф. Лосева». Этот факт дает нам право предположить, что именно этот философский ро-

ман мог оказать явное воздействие на лосевское творчество - и философское, и литературное.

Подтверждение этому тезису мы находим в словах самого Лосева. В интервью 1983 г. Лосев говорит, что Одоевского он «всегда любил за его роскошный романтизм, изысканную фантастику, проникновенную философию музыки и здоровые национальные чувства, доходившие у него до признания величайшей исторической роли России»3. В этой фразе возникает прямая отсылка к финалу «Русских ночей». Именно в Эпилоге «Русских ночей» (задолго до трудов славянофилов и тем более «Заката Европы» О. Шпенглера) Одоевским был создан историософский образ гибнущего Запада и восходящего солнца России, которой принадлежит историческое будущее. Это «здоровое национальное чувство» могло особо импонировать молодому Лосеву, пережившему в начале творческого пути свой «славянофильский период» (отсюда его попытки издать в 1918 г. серию «Духовную Русь»4). Несмотря на весь лаконизм, это автопризнание позволяет нам вычленить сразу четыре ключевых момента, привлекавших мыслителя: помимо национальных воззрений, это еще и роскошный романтизм, фантастика, философия музыки. Сразу скажем, что данный перечень может быть иДвйсхтшельршсширеМЮ-е годы в философской ассоциации Государственного института музыки Лосев выступил со специальным докладом «Философия музыки В.Ф. Одоевского как образец учения о музыке в эпоху романтизма»5. Однако текст этого доклада, к сожалению, не сохранился или до сих пор не найден. Упомянут Одоевский и в рецензиях, которые были помещены под криптонимом «А.Л.» в журнале «Музыкальное образование» (1926, № 5-6; и 1928, № 1) и которые, судя по сделанной Д. О. Чеховичем атрибуции, принадлежат перу Лосева6.

До сих пор не было замечено появление обширной реминисценции из «Русских ночей» в датированном 31 декабря 1926 г. Предисловии к «Философии имени» (1927), где без упоминания имени писателя давался пересказ анекдота о враче, лечившем ветчиной портного и сапожника, взятый из Эпилога «Русских ночей» (РН, 144)7. Для стиля лосевских философских работ 1920-х годов весьма характерны подобные вставные рассказы-анекдоты, имеющие аллегорический смысл и свидетельствующие о позиции са-

мого автора. Не случайно Лосев не столько цитирует, сколько пересказывает текст, сокращая длинноты и придавая этим тексту большую ударную силу, отчего забавный анекдот приобретает характер явного сатирического выпада. Недаром завершается он авторским восклицанием: «Хотите ли вы быть таким "эмпириком", как этот врач? По-вашему, он - эмпирик. А по-моему - просто дурак, и критиковать подобный эмпиризм недостойно людей, именующих себя философами»8.

Введение реминисценции из Одоевского в Предисловии к «Философии имени» не только литературно-художественный прием. Ее появление, во-первых, заставляет задуматься о возможных схождениях между философией языка Одоевского, зафиксированной в романе (например, чрезвычайно важная для автора проблема коммуникации), и лингвофилософскими воззрениями самого Лосева. Во-вторых, выявление этой реминисценции дает право говорить о том, что Лосев сознательно опирался на опыт Одоевского, видел в нем единомышленника в борьбе против голого эмпиризма и чистой фактографии в науке, боящихся всякой «идеи». Подобный ракурс позволяет заметить скрытый параллелизм между возникающим в лосевской «Диалектике мифа» образом «Некоего» (ДМ, 144)9, самого сатану, принявшего «формы философские, художественные, научные и т.д.» (ДМ, 197), в том числе и «научного» материализма, этой «обезьяны христианства» (ДМ, 147), и рассуждениями Фауста из «Русских ночей» о Люцифере как родоначальнике и вдохновителе материализма и эмпиризма (РН, 144).

В таком контексте уже становится закономерным использование автором «Диалектики мифа» мотива «танца скелетов» (Д, 76-78), восходящего к новелле Одоевского «Бал», фрагмент которой Лосев цитирует в работе «Музыка как предмет логики» (1927). Этот мотив есть и в новелле «Музыкальный миф» из книги «Музыка как предмет логики», и в повести «Метеор» (1933) при описании «Мефистовальса» Листа как танца сатаны, «вальса обнаженных скелетов», которые «стучат друг о друга костями и закидывают ноги выше головы»10. В «Диалектике мифа» пляска скелетов становится своеобразным романтическим фоном для исторического, с элементами гротеска, обобщенного портрета эпохи с ее главным героем - «призраком коммунизма»

(Д, 125).

Борьба с метафизическим злом эмпиризма, материализма, атеизма не единственное звено, связующее Лосева и Одоевского. Объединяет их и отстаивание необходимости цельного знания, синтетической науки, основанной не только на рациональных, но и на интуитивных основаниях. Отсюда характерный для обоих мыслителей «энциклопедизм» (обращение к разным областям знания - математике, естествознанию, астрономии и т.д.), их общее стремление к познанию бытия как «живой жизни»11. Недаром в «Заметках о книгах» в журнале «Музыкальное обозрение» Лосев напишет, что «"мистический идеализм" для Одоевского, конечно, есть "реализм" и при том совершенно "опытнОыдйн"а,к"оэмгпоивроирчиетськийо"»1т2о. м, что Лосев непосредственно продолжает религиозно-философские искания Одоевского будет не совсем верно. Характерные для Одоевского, женатого на сестре известного масона С. С. Ланского, увлечения мистическими учениями, в том числе трудами Сен-Мартена или Джона Пордеча, последователя Якова Бёме, Лосеву, несомненно, чужды. Если уж Лосева и привлекает мистика, то эта мистика православного Востока, ведущая свою историю от святого Григория Паламы. Лосева и Одоевского сближают не столько религиозные, сколько философские и музыкальные интересы: стремление к цельному знанию, чтение Шеллинга и Платона, высокая оценка Вагнера.

Хотя Лосев, задумывая свою прозу, ссылался на новеллы Гофмана, Э. По и романы Уэллса, небезынтересно обратить внимание и на их возможную связь с антиутопическими опытами Одоевского (новелла «Город без имени»). Именно у Одоевского, «очень тонко чувствовавшего Гофмана, мы уже видим стремление освоить принцип завуалированной фантастики в более широком философском объеме», причем, как пишет Ю.В. Манн, у него намечен «путь снятия параллелизма - в пользу реального плана»13. Познание действительности через изображение безумия персонажа (Ванька в рассказе «Театрал», безымянные герои рассказов «Мне было 19 лет...», «Епишка») в лосевской прозе заставляет вспомнить и об изначальном замысле Одоевского показать «психологические явления, необъяснимые в человеке»14, и назвать свой роман «Дом сумасшедших». Воздействием романтической традиции, в том числе «Русских ночей» Одоевского, можно объяснить тягу Лосева к изображению героя-артиста(артистки), героя-

«мечтателя», и противостоящего ему человека-филистера. Уже первая из лосевских новелл - «Музыкальный миф», вошедшая в книгу «Музыка как предмет логики» (1927), явно возвращает читателя к опыту романтической философско-музыкальной прозы, ведущей историю в отечественной литературе от «Русских ночей» Одоевского. Сближает с «Русскими ночами» и сам нетрадиционный принцип сопряжения новеллы и философского трактата, дающий о себе знать не только в книге «Музыка как предмет логики», но затем и в большинстве лосевских беллетристических вещей 1930-1940-х годов. Правда, в отличие от Одоевского, в лосевской прозе не новелла как иллюстрация инкорпорируется в канву философских рассуждений, а, напротив, отдельные философские пассажи вклиниваются в повествование, как в повестях «Встреча», «Трио Чайковского» или в романе «Женщина-мыслитель».

Однако не только Гофман с его фантастикой и героями музыкантами, вроде Крейслера, становится тем магнитом, который предопределяет схожесть исканий писателей, отделенных друг от друга целым столетием. В гораздо большей степени тут «повинен» не немецкий романтизм, а, как это не покажется неожиданным, древнегреческие источники.

В «Примечании к Русским ночам», написанном в 1860-е годы и опубликованном впервые в издании романа 1913 г., Одоевский, коснувшись вопроса об отношении к гофмановской традиции, отрицал ее серьезное воздействие на роман, зато подробнейшим образом разъяснял его связь с античной трагедией и, еще в большей степени, с платоновскими диалогами. В этих разъяснениях для нас главными являются два пункта: необходимость введения в произведение современной литературы 1) подлинного диалогизм, дающего возможность; 2) изобразить судьбу идеи не только объективно, но и субъективно. Одоевский понимал, что «перенести целиком древнюю форму хора», которая могла бы препятствовать нынешней «замкнутой объективности» и отражать мнение зрителя (читателя), «в нашу новую драму есть дело невозможное», но считал необходимым, как минимум, ввести «хоть какого-нибудь адвоката со стороны зрителей, или, лучше сказать, адвоката господствующих в тот момент времени понятий» (РН, 190). Надеясь, что «когда-либо желаемая цель достигается»

(РН, 190), сам писатель пытался решить эту задачу иным путем, опираясь при создании романа на «драму идей», нашедшую наиболее совершенное воплощение в платоновских диалогах.

В этом плане Одоевский в истории русской мысли - прямой предшественник и «Трех разговоров» Вл. Соловьёва, и лосевской прозы, в которой процесс «убывания» повествовательного элемента - лишь «обнажение приема», изначальной установки на диалогическую форму. При этом надо сказать, что и идея «хора» вполне «своя» для лосевской прозы. Недаром в рассказе «Из разговоров на Беломорстрое» один из персонажей - марксист Абрамов - говорит своим собеседникам прямо и недвусмысленно: «<...> все вы, разноголосый хор действительности, втянуты, стихийно

вовлечены в смерч бытия, в ураган истории» (Я, I, с. 481). Я уже пыталась показать связь этого хорового начала у Лосева с античной трагедией, с «романами-трагедиями» Достоевского, с философской прозой Вл. Соловьёва, с теорией символического реализма Вяч. Иванова15. В этой цепи традиций свое место должен занять^<1ВроЬнзтвх1еусс-(ип^13ни^;О(дд^ввки1мго.- я находил не один философский интерес; в его разговорах судьба той или другой идеи возбуждала во мне почти то же участие, что судьба того или другого человека в драме или в поэме » (РН, 191). Избранная писателем форма диалога позволяла осуществить введение «адвоката господствующих в тот момент времени понятий», причем «предмет этой новой, - если угодно, - драмы остался тот же: задача жизни, разумеется, не разрешенная» (РН, 192). Так, в романе

Одоевского «вместо Фалеса, Платона и проч. на сцену явились современные тогда типы: кондиллькист [материалист - Т.-Г.], шеллингианец и, наконец, мистик (Фауст), все трое - в струе русскОП»1дрципиРЫ,н19Ьаж92) обратить внимание на то, что у Одоевского главный герой, его alter ego, Фауст, оказывается не только мистиком, но и символистом: не имея, как и прочие его собеседники-оппоненты, однозначного ответа на загадку жизни, он, в отличие от них, как замечает автор, «удовлетворяется символизмом» (РН, 192). Что это за символизм и в чем его суть? Ответ на этот вопрос находим во «Введении» романа: «Во все эпохи душа человека стремлением необоримой силы, невольно, как магнит к севе-

ру, обращается к задачам, коих разрешение скрывается во глубине таинственных стихий, образующих и связующих жизнь духовную и жизнь вещественную <...>. Для объяснения великого смысла сих великих деятелей естествоиспытатель вопрошает произведения вещественного мира, эти символы вещественной жизни, историк -живые символы, внесенные в летописи народов, поэт - живые символы души своей. <. > В истории встречаются лица вполне символические, которых жизнь есть внутренняя история данной эпохи всего человечества. <. > В глубине внутренней жизни поэту встречаются свои символические лица и происшествия; иногда сими символами, при магическом свете вдохновения, дополняются исторические символы, иногда первые совершенно совпадают со вторыми; тогда обыкновенно думают, что поэт возлагает на исторические лица, как на очистительную жертву, свои собственные прозрения, свои надежды, свои страдания; напрасно! <...> Таким образом, могут существовать отдельно и слитно исторические и поэтические символы; те и другие истекают из одного источника, но живут разною жизнию: одни - жизнию неполною, в тесном мире планеты, другие - жизнию безграничною, в бесконечном царстве поэта; но - увы! и те и другие хранят внутри себя под несколькими покровами заветную тайну, может быть недосягаемую для человека в сей жизни, но к которой ему позволено приближаться» (РН, 7-8).

В сущности, на таком символическом отношении к миру базируется и весь замысел романа, и его художественное воплощение, в том числе отбор действующих лиц. Когда Одоевский в «Примечании к Русским ночам» признавался, что для того, «чтоб свести эти три направления к определенным точкам», он избрал «разные лица, которые целою своею жизнию выражали то, что у философов выражалось сжатыми формулами, - так что не словами только, но целою жизнию один отвечал на жизнь другого» (РН, 192), он повторял идею, нашедшую выражение уже во «Введении», открывавшем роман в 1844 г.: «Еще несколько слов о форме того сочинения, которое называется "Русскими ночами" и которое, вероятно, наиболее подвергнется критике: автор почитал возможным существование такой драмы, которой предметом была бы не участь одного человека, но участь общего всему человечеству ощущения, проявляющегося разнообразно в [историко]-

символических лицах; словом, такой драмы, где бы не речь, подчиненная минутным впечатлениям, но целая жизнь одного лица служила бы вопросом или ответом на жизнь другого» (РН, 8).

Такая концепция историко-символического бытия всего человечества, позволяющая видеть и в конкретных проявлениях человеческой жизни, и в круге господствующих в определенную эпоху идей символическое проявление общемировой драмы -«общего всему человечеству ощущения», как представляется, должна была показаться весьма привлекательной для Лосева в 1920-1930-е годы, когда философ наиболее напряженно размышлял над проблемами символа и мифа не отрешенно-абстрактно, но сквозь призму социально-исторических катаклизмов ХХ столетия, пытаясь сконструировать собственную историософскую модель развития человечества. Концепция символизма Одоевского могла привлечь Лосева в 1920-е годы еще и потому, что оказывалась внутренне созвучна собственному лосевскому пониманию символа. В сделанном 1 декабря 1925 г. в ГАХН докладе «Диалектическая структура символа» Лосев определит символ как «алогическую выраженность логического»16. Но ведь иными словами можно сказать, что все перипетии реальной человеческой жизни с ее, казалось бы, необъяснимы коллизиями, есть не что иное как символ -алогическая выраженность логически-безупречного изначального Божественного замысла, высшего Промысла о конкретном человеке и о человечестве в целом. Недаром в лосевской прозе, особенно в таких произведениях, как «Трио Чайковского», «Женщина-мыслитель», «Из разговоров на Беломорстрое», «Встреча», «Жизнь», возникают герои, выполняющие функции «адвокатов» тех или иных господствующих понятий. Они, как и герои Одоевского, призваны всей своей жизнью служить «вопросом или ответом на жизнь другого», а вместе с тем и ответом на вопрос, как в конкретно-исторических условиях «сбывается» или «не сбывается» человек, а вернее - сам замысел о че-

ловеке17.

1 Об отношении к Достоевскому см.: Тахо-Годи Е.А. Художественный мир прозы А.Ф. Лосева. - М., 2007 (им. указ.).

2 Одоевский В. Ф., кн. Русские ночи // Под ред. С. А. Цветкова. - М.: Путь, 1913.

3 Альманах библиофила. - М., 1983. - Вып. 14. - С. 29.

См.: Тахо-ГодиЕ.А. Великие и безвестные. - СПб., 2008. - С. 425-442. Апокриф. Культурологический журнал. 1992. - № 1. - С. 110-118. Там же. - С. 116.

Здесь и далее в скобках «Русские ночи» цит. по: Одоевский В.Ф. Русские ночи. - Л., 1975. - Сер. «Литературные памятники».

8 Лосев А.Ф. Бытие. Имя. Космос. - М., 1993. - С. 625.

9 Здесь и далее в скобках «Диалектика мифа» цит. по: Лосев А.Ф. Диалектика мифа. Дополнение к «Диалектике мифа». - М., 2001. Сер. «Философское наследие». - Т. 130.

Лосев А.Ф. «Я сослан в XX век.». Т. 1. - М., 2002. - С. 258. РН, 103. Словосочетание «живая жизнь» едва ли не первым употреблено Одоевским. Затем оно появляется у Тютчева и Достоевского. Апокриф. - С. 116.

Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. Вариации к теме. - М., 1996. - С. 66. Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14-ти тт. - М.-Л., 1937-1952. - Т. 10. - С. 248. См.: Тахо-Годи Е.А. Художественный мир прозы А.Ф. Лосева. (им. указ.). Лосев и культура XX в. - М.: Наука, 1991. - С. 216. Ср.: Тахо-Годи Е.А. Художественный мир прозы А.Ф Лосева. - С. 243.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.