ВЕСТНИК МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА. СЕР. 9. ФИЛОЛОГИЯ. 2013. № 2
А.В. Гоганова
ТИПОЛОГИЯ ПЕРСОНАЖЕЙ В РОМАНЕ АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА «ЧЕВЕНГУР»
Типология персонажей выстраивается в статье согласно позиции самого автора или главных героев. Каждая группа персонажей имеет культурных «предшественников». Так, «предки» платоновских странников — богомольцы, механики — «отродье старинных мастеров». В определенную культурную традицию вписываются и маргинальные на первый взгляд чевенгурские строители. Феномен юродства позволяет объяснить странности поведения, мышления, мировоззрения главных героев романа «Чевенгур».
Ключевые слова: творчество А. Платонова, «Чевенгур», типология персонажей.
The typology of characters is described in the article according to a position of the author or protagonists. Each group of characters has cultural roots. So, "forefathers" of Platonov's "wandering people" are pilgrims, mechanics are "a spawn of ancient masters". Marginal, at first sight, builders of Chevengur are included in a certain cultural tradition too. The phenomenon of Russian "yurodstvo" helps to explain the features of behavior, the way of thinking and philosophy of the main characters in the novel "Tchevengur".
Key words: A. Platonov's creative works, Platonov's novel "Chevengur", typology of characters.
К проблеме типологии персонажей Платонова исследователи, как правило, подходят с постановки вопроса о критериях, с помощью которых она может быть описана. Так, Е. Яблоков рассматривает героев как участников «универсального «метаконфликта»» [Яблоков, 1994: 194]: «С точки зрения отношения к миру в целом персонажи Платонова тяготеют к трем типам, для каждого из которых доминирует то или иное начало личности: инстинктивно-«природное» («естественный» человек), рационально-волевое («деятель»-утопист), интуитивно-духовное («странник»). Особо должен быть поставлен вопрос о женском типе в платоновских произведениях, который представляется единым, несмотря на известное разнообразие персонажей женского пола» [Яблоков, 1994: 195]. Е. Бронникова располагает группы персонажей между «полюсами» памяти и беспамятства, т. е. делит героев на тех, кто «"собирает" мир, накапливает его в сознании человека» и «обретает таким образом чувство укорененности в бытии и ощущение внутреннего единства своей индивидуальности», и на
тех, кто находится на полюсе беспамятства, лишающего личность всякой связи с миром, более того, разрушающего саму целостность человеческого "Я"» [Бронникова, 2009: 13]. У К. Баршта герои делятся на группы в связи с их профессиональной принадлежностью, являющейся, по мнению ученого, «выражением функциональной связи между человеком и "веществом существования"» [Баршт, 2004: 131]. Эти концепции представляют большой интерес, однако в платоновском тексте есть немало попыток героев или самого автора классифицировать персонажей. В данной статье мы попытались описать группы героев «Чевенгура» согласно именно такому «внутреннему» взгляду писателя (или героя Александра Дванова — резонера, выразителя авторских идей).
Александр Дванов как-то раз выслушивает мнение встреченного в деревне кузнеца о народе: «Десятая часть народа—либо дураки, либо бродяги, сукины дети, они сроду не работали по-крестьянски — за кем хошь пойдут» <.. .> Дванов нечаянно улыбнулся мысли кузнеца: есть, примерно, десять процентов чудаков в народе, которые на любое дело пойдут — и в революцию, и в скит на богомолье» [Платонов, 2011: 158]. Героев Платонова действительно можно разделить на две большие группы: большинство обычных людей и десятую часть «одержимых», особенно интересных автору и привлекающих взгляд Саши Дванова.
Первые, конечно, — это почти весь народ. Симон Сербинов, «ревизор чевенгурских свершений» [Н. Боровко, 2001: 109], описывает их так: «Многие русские люди с усердной охотой занимались тем, что уничтожали в себе способности и дарования жизни: одни пили водку, другие сидели с полумертвым умом среди дюжины своих детей, третьи уходили в поле и там что-то тщетно воображали своей фантазией»1. Одним из таких героев является, например, Прохор Абрамович Дванов, приемный отец Саши, который «давно оробел от нужды и детей и ни на что не обращал глубокого внимания — болеют ли дети или рождаются новые, плохой ли урожай или терпимый, — и потому он всем казался добрым человеком» (с. 27). Такие люди полностью подчинены природной стихии и ведут почти дикий образ жизни, который «в годы неурожая и засухи» становится совершенно диким: «Некоторые <.> повернули в лес и в заросшие балки, стали есть сырую траву, глину и кору и одичали» (с. 356). Особенно дикое состояние сказывается на детях: в голодный год «дети сами заранее умерли. Грудных же постепенно затомили сами матери-кормилицы, не давая досыта сосать». Была в селе и «одна старуха — Игнатьевна, которая лечила от голода малолетних: она им давала грибной настойки пополам со сладкой травой, и дети мирно затихали с сухой пеной на губах» (с. 12). Это бывает не только на «опушках у старых провин-
1 Платонов А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 3. М., 2011. С. 356. Далее цитаты приводятся по данному изданию с указанием страниц в круглых скобках.
циальных городов», куда «люди приходят жить прямо из природы» (с. 11), — в городе Дванов тоже «видел бедных детей, играющих не в игрушки, а одним воображением» (с. 77), которые в холода «грелись у горячих тел тифозных матерей» (с. 81). Полудикое или дикое состояние, в котором находится большинство героев Платонова, заставляет их чувствовать себя бессильными, бесправными перед природой и любыми другими стихиями: например, обычный мужик, «рябой и не евший», сравнивается в «Чевенгуре» с «воробьем, копавшимся в кале»: «Подошедший к Дванову мужик чем-то походил на отбывшего воробья — лицом и повадкой: смотреть на свою жизнь как на преступное занятие и ежеминутно ждать карающей власти» (с. 162). Такое состояние погружает людей в мрачное ощущение безысходности. Встречный старик рассказывает главным героям про свою жизнь: у него в душе «одна печаль и черное место . Прошлый год я бабу от холеры схоронил, — кончал печальный гражданин, — а в нынешнюю весну корову продотряд съел. Две недели в моей хате солдаты жили — всю воду из колодца выпили» (с. 189). Люди губернии, которых путешествующий Саша Дванов как толпу видит на станции, мучаются, бредят, их одолевают «покинутость, забвение и долгая тоска» (с. 72). «Александр тоже пошел в вагон, не понимая еще — за что мучаются так люди: один лежит в пустом вокзале, другой тоскует по жене» (с. 72).
Описание народа как бедствующего, несчастного и обреченного исследователи творчества Платонова нередко связывают с его пассивностью — в первую очередь умственной и духовной. Е. Бронникова, например, выделяет как главную особенность этой группы персонажей беспамятство, «слабое чувство ума» (с. 184), которое не позволяет им действовать целенаправленно и вырваться из пагубной природной зависимости. Е. Яблоков «инстинктивно-духовных» («естественных») героев, т. е. большую часть народа, противопоставляет «рационально-волевым» «деятелям-утопистам» [Яблоков, 1994: 194]. С этим нельзя не согласиться; в этих концепциях, к тому же, прослеживаются идеи «активного христианства» начала XX в. в духе Н. Федорова, увлечение которыми Платоновым очевидно. Согласно им именно активная позиция человека по отношению к окружающему миру возвышает людей над царством природы и делает нравственными существами.
Следует отметить, что речь идет о духовной активности. Ведь «абсолютный этический минус» [Яблоков, 1994:194] в романе воплощают как раз ненасытные и поэтому самые активные герои. Такие, например, как Петр Федорович Кондаев, деревенский сладострастный горбун. «Тихое зло его похоти» находило выход в мечтах: «Он хотел бы всю деревню затомить до безмолвного, усталого состояния, чтобы без препятствия обнимать бессильные живые существа» (с. 37),
и даже травы «до смерти сминал в своих беспощадных любовных руках, чувствующих любую живую вещь так же жутко и жадно, как девственность женщины» (с. 37). Сыновья столяра, у которого квартировал Захар Павлович до своего устройства в железнодорожное депо, тоже изнемогают от избытка сил. «Они возмужали настолько, что не знали места своей силе и несколько раз нарочно поджигали дом» (с. 53), а также «все могилы на кладбище специально обгадили» (с. 21). Активны «революционные массы», разгуливающие по деревням с оружием в руках, «безначальный народ» — анархисты (с. 94). Жизненная активность приобретает болезненный вид в детях, которые выглядят и говорят как старики и которых боятся собственные угасшие родители (например, в семье Поганкина, у которого довелось ночевать Захару Павловичу). Вообще о крестьянской силе говорится: «Два зайца от своей смерти волка сгрызут» (с. 188). Эта сила направлена исключительно на индивидуальные потребности, основана на природных инстинктах и не ведет ни к прогрессу, ни к улучшению жизни. У городских жителей эта сила пробуждается с приходом НЭПа. Старушка плачет от вида мяса, которое приказчик описывает: «Какая тебе конина?! Это белое черкасское мясо — тут один филей. Видишь, как нежно парует — на зубах рассыпаться будет. Его, как творог, сырым можно кушать» (с. 170). Или же эта сила выражается в мечте «одинокого комсомольца», живущего за стенкой рядом с Захаром Павловичем: «- Всякая сволочь на автомобилях катается, на толстых артистках женится, а я все так себе живу! — выговаривал комсомолец свое грустное озлобление» (с. 236).
Наоборот, одной из самых положительных групп персонажей в оценке главного героя Дванова являются наиболее пассивные люди. «Второстепенные», замкнувшиеся в уединении герои часто имеют у Платонова признаки духовного превосходства: «Железнодорожные будки всегда привлекали Дванова своими задумчивыми жителями — он думал, что путевые сторожа спокойны и умны в своем уединении» (с. 177). В их спокойствии скрывается то же, что утонувший рыбак, отец Саши Дванова, видел в рыбе — «особом существе, наверное знающем тайну смерти» (с. 15). Рыбак «показывал глаза мертвых рыб Захару Павловичу и говорил: «Гляди — премудрость. Рыба между жизнью и смертью стоит, оттого она и немая и глядит без выражения; телок ведь и тот думает, а рыба нет — она все уже знает» (с. 15). «Задумчивые» герои Платонова напоминают христианских отшельников или молчальников. Эти люди даже лица имеют особенные: «Таких лиц не бывает у простых людей, привыкших перехитрять свою непрерывную беду» (с. 48). В тексте не встретить портретного описания таких героев, писатель дает лишь привязку к какому-то архетипическому образу; например, прохожий человек, похожий на «лишенного звания монастырского послушника» (с. 48).
Другой тип персонажей с «особыми лицами», тоже из «чудаков», — это странники. По мнению Е. Яблокова, они «в наибольшей степени соответствуют положительному мироощущению платоновского человека», так как они активны, и их непрестанное движение — не просто «абстрактное перемещение, но "собирание мира в свою душу"» [Яблоков, 1994: 201]. Однако хотелось бы отметить, что «в отличие от исследователей Платонов (и за ним герой Дванов)» не делит персонажей на положительных и отрицательных. Даже уничтоживший «по классовому признаку» почти целый город Чепурный вызывает у Саши сочувствие: «Ему трудно и неизвестно, — видел Дванов, — но он идет куда нужно и как умеет» (с. 321). Из общей массы народа автор просто выделяет вниманием героев, составляющих ту десятую часть «чудаков в народе, которые на любое дело пойдут — и в революцию, и в скит на богомолье» (с. 158). Все эти чудаки, одержимые, люди с «сердечной нуждой» (с. 66) вызывают и особые чувства у главного героя.
Чудаки у Платонова тоже отличаются друг от друга. Их всех объединяет то, что они «погибнут от нетерпения жизни» (с. 319), но у каждого свои способы «рассеять <...> тяжесть горюющей души народа» (с. 82). Один из таких способов, как уже было сказано, странничество. У Платонова это всеобщее подсознательное стремление людей: «Если б все дети Прохора Абрамовича умерли в одни сутки <.. .> Прохор Абрамович моментально бросил бы свою земледельческую судьбу, отпустил бы жену на волю, а сам вышел босым неизвестно куда — туда, куда всех людей тянет, где сердцу, может быть, так же грустно, но хоть ногам отрадно» (с. 27). При описании не раз подчеркивается убогость странников: «Мимо губисполкома шли люди, их одежда была в глине, точно они жили в лощинных деревнях, а теперь двигались вдаль, не очистившись» (с. 82). Странничество изображается писателем как вид подвижничества: «По той степи идут люди <.> из родного дома они ничего, кроме своего тела, не берут» (с. 203); бредущие люди изображены почти иконописно: «Человек был уже близко, с черной бородой и преданными чему-то глазами» (с. 245). Описывая странников в разных произведениях, Платонов не раз упоминает, что их «далекие деды ходили куда-то с сумочками и палочками на богомолье из Воронежа в Киев» (с. 245). Только чевенгурские герои идут не на богомолье, а «куда попало»: «— Мы-то? — произнес один старик, начавший от безнадежности жизни уменьшаться в росте. — Мы куда попало идем, где нас окоротят. Поверни нас, мы назад пойдем» (с. 82). Е. Яблоков назвал эту группу персонажей наиболее соответствующей платоновскому миропониманию. Ученый объясняет это так: герои Платонова находятся в постоянном гносеологическом конфликте с миром, не способны адекватно познавать этот мир, чтобы существовать в нем. Одни из
них совершенно пассивны (крестьяне), другие (чевенгурцы) переделывают мир, создавая новую реальность (и провал их заключается в том, что человек сам является частью действительности и неспособен освободиться от самого себя). И только странники текут по течению жизни — и адекватны ей. Однако странники изображаются в «Чевенгуре» сюрреалистично, с элементами абсурда: один пешеход «время от времени <.. .> ложился и катился лежачим, а потом опять шел ногами» (с. 119), чтобы все время двигаться и не тратить времени на отдых. Сюрреалистический эффект появляется оттого, что «отцовский» смысл странничества («из Воронежа в Киев на богомолье») утерян и теперь движение людей «в даль земли» (с. 215) бесцельно: «Прочие и есть прочие — никто <.> Они — безотцовщина ... Они нигде не жили, они бредут» (с. 280). «Надо, чтобы человека ветром поливало» (с. 216), а «какая вера-надежда-любовь давала силу их ногам на песчаных дорогах — ни одному подающему милостыню не было известно» (с. 46-47). Странствующий человек бредет, угнетаемый собственным незнанием. Как некогда Захару Павловичу, «что-то должна прошептать ему на ухо мать, когда кормила его грудью. Но мать ничего ему не прошептала, а самому про весь свет нельзя сообразить» (с. 59). Еще больше сюрреалистический эффект усиливается, когда платоновские «философы» пытаются объяснить феномен с позиций современной им физики (теории Эйнштейна): «В кабинете он (Шумилин. — А.Г.) вспомнил про одно чтение научной книги, что от скорости сила тяготения, вес тела и жизни уменьшается, стало быть, оттого люди в несчастии стараются двигаться. Русские странники и богомольцы потому и брели постоянно, что они рассеивали на своем ходу тяжесть горюющей души народа» (с. 82).
Движение странников носит отпечаток одержимости, но не имеет смысла и оборачивается, подобно существованию «живущих нечаянно», «как живут травы на дне лощины» (с. 245), крестьян, усталостью, тоской и озлоблением. «Сразу видно было, что это идет не остаток сволочи, а угнетенный: он брел в Чевенгур как на врага, не веря в ночлег и бурча на ходу. Шаг странника был неровен, ноги от усталости всей жизни расползались врозь» (с. 245). Сюрреалистичное, с элементами абсурда изображение странников, на наш взгляд, не позволяет назвать эту группу персонажей «важнейшей, психологически наиболее близкой автору», как считает Е. Яблоков [Яблоков, 1994: 201]. Смысл исконных, вечных устремлений людей пытаются найти другие — действительно главные герои «Чевенгура», представляющие собой еще один тип платоновских чудаков.
Стоит заметить, что каждый тип чевенгурских «одержимых» соотносится у Платонова с предшествующей культурой, культурой отцов. В странниках, как мы уже говорили, можно узнать бредущих на богомолье, в «путевых сторожах» — молчальников или отшельни-
ков. Еще один тип героев, встречающийся во многих произведениях Платонова, — машинисты — «отродье старинных мастеров» (с. 51), как назван приемный отец Саши Захар Павлович. Машинисты — это тоже «чудаки», но только нашедшие «угол опережения собственной жизни» (с. 43) в машинах (как родной отец Саши, утопившийся в озере Мутево, искал его в смерти, как чевенгурцы искали его в строительстве коммунистического города, где бы люди «жили между собой без паузы» — с. 381). Захар Павлович, например, «наблюдал в паровозах ту же самую горячую взволнованную силу человека, которая в рабочем человеке молчит без всякого исхода» (с. 44). Машины способны пробуждать в этих героях душевные и духовные порывы: «Машинист-наставник сжал руки в кулаки от прилива какой-то освирепевшей крепости внутренней жизни, похожей на молодость и на предчувствие гремящего будущего» (с. 43). Этот герой даже «верил, что, когда исчезнет в рабочем влекущее чувство к машине, когда труд из безотчетной бесплатной натуры станет одной денежной нуждой, тогда наступит конец света, даже хуже конца: после смерти последнего мастера оживут последние сволочи, чтобы пожирать растения солнца и портить изделия мастеров» (с. 51).
Связь с предшествующей культурой имеют и строители Чевенгура: «Откуда вы? — думал надзиратель про большевиков. — Вы, наверное, когда-то уже были, ничего не происходит без подобия чему-нибудь, без воровства существовавшего» (с. 129). Они тоже представляют собой особую группу платоновских персонажей из «десяти процентов чудаков в народе, которые на любое дело пойдут — и в революцию, и в скит на богомолье» (с. 158). Именно чевенгурцы заняты поиском подлинного смысла жизни, который «забыт» странниками и которого так и не нашел приемный отец Саши Дванова в машинах, потому что в какой-то момент «перед Захаром Павловичем открылась беззащитная, одинокая жизнь людей, живших голыми, без всякого обмана себя верой в помощь машин» (с. 51), и под старость он начал тосковать «о какой-то отвлеченной, успокоительной жизни на берегах гладких озер, где бы дружба отменила все слова и всю премудрость смысла жизни» (с. 58). Чевенгурцы пытаются создать «успокоительную жизнь» своими руками. Однако они не приемлют религиозную веру отцов или идею всесилия человеческого разума (нашедшую воплощение в машинах). Они строят город счастья под лозунгами коммунизма, но и коммунистическими в строгом смысле их идеи не являются. Они не читали Маркса, и их представление о коммунизме крайне расплывчато: «— А что такое коммунизм, товарищ Чепурный? — спросил Жеев. — Кирей говорил мне — коммунизм был на одном острове в море, а Кеша — что будто коммунизм умные люди выдумали.» (с. 275). Какое на самом деле происхождение имеют представления чевенгурцев об идеальном городе, помог
бы понять анализ происхождения самих чевенгурцев, культурных истоков этого типа героев.
Многие исследователи считают чевергурских строителей маргиналами, асоциальными элементами, захватившими власть в провинциальном городе. Во многом, так оно и есть: Симон Сербинов описывает их: «Чевенгур, вероятно, захвачен малой народностью или прохожими бродягами, которым незнакомо искусство информации, и единственным их сигналом в мир служит глиняный маяк <...>; среди бродяг есть один полуинтеллигент и одни квалифицированный мастеровой, но оба совершенно позабывшиеся» (с. 382). Их внешний облик говорит о давней заброшенности, о том, что они выпали из нормальной жизни. Гопнер описывается как «пожилой и сухожильный человек, почти целиком съеденный сорокалетней работой; его нос, скулья и ушные мочки так туго обтянулись кожей, что человека, смотревшего на Гопнера, забирал нервный зуд. Когда Гопнер раздевался в бане, он, наверное, походил на мальчика, но на самом деле Гопнер был стоек, силен и терпелив, как редкий. Долгая работа жадно съедала, и съела, тело Гопнера — осталось то, что и в могиле долго лежит: кость да волос; жизнь его, утрачивая всякие вожделения, подсушенная утюгом труда, сжалась в одно сосредоточенное сознание, которое засветило глаза Гопнера позднею страстью голого ума» (с. 178). Так же выглядит один из «прочих» Яков Титыч: «Худой старый человек, на ушах кожа посинела от натяжения, то же самое, что у Гопнера» (с. 333). Однако в этом описании истощенность и немощность преподносятся как результат мученической жизни героев, и это подчеркивается соответствующими эпитетами: «Во сне он (Копёнкин. — А.Г.) не видел себя и, если б увидел, испугался: на лавке спал старый, истощенный человек, с глубокими мученическими морщинами на чужом лице, — человек, всю жизнь не сделавший себе никакого блага» (с. 164).
Телесное убожество является следствием мученической жизни чевенгурцев, их постоянно напряженного сознания. Равнодушным отношением к пище и одежде эти герои демонстрируют презрение к плоти. Копёнкин советует Пашинцеву идти по улице голым: «Что ты думаешь, люди живого тела не видали? Ишь ты, прелесть какая — то же самое и в гроб кладут!» (с. 221). Крайний аскетизм является отличительной чертой платоновских чудаков и ложится в фундамент чевенгурской утопии: иметь не имущество, а «одних людей», — хотя и объясняется с помощью марксистских лозунгов. «Чудаками» герои становятся именно из-за радикального неприятия обычного хода жизни. Одни питаются почвой, другие подражают нищим. Они отрицают любые проявления культуры: от понятий собственности и семьи до рационального способа мышления — и поэтому оказываются на культурной обочине, маргиналами.
Однако глубина характеров платоновских героев все-таки позволяет предположить, что чевенгурцы — это не только уродливое порождение послереволюционной России, не только малограмотные мужики, услышавшие марксистские лозунги, но и продолжатели некой культурной традиции.
«Убогий», «юродивый», «блажной» — наиболее частые эпитеты для чевенгурских строителей. Так определяется Копёнкин: он «все более скрывался от Дванова — убогий, далекий и счастливый» (с. 117). О Пашинцеве, «сироте земного шара» (с. 164), Копёнкин отзывается: «Блажной ты, а не грустный» (с. 151). Больше всего эти герои напоминают таких же одержимых аскетов с парадоксальным мышлением и маргинальных по своей сути, как юродивые.
Один из самых известных исследователей феномена юродства А. Панченко проводит разделение бытового понимания этого феномена (как телесной и душевной убогости) и понимания как христианского подвига, зародившегося в средние века, «этикетного». В отношении к произведениям Платонова это деление не представляется особенно важным, так как ко времени создания романа (и намного раньше, примерно с XVIII в.) явление перестало существовать в полноценном виде и осталось в народном сознании в сочетании как бытовых, так и религиозных смыслов. «В чем сущность юродства, этого "самоиз-вольного мученичества"? — пишет ученый. — Пассивная часть его, обращенная на себя, — это аскетическое самоуничижение, мнимое безумие, оскорбление и умерщвление плоти» (с. 79). Аскетизм героев в «Чевенгуре» приобретает утрированный вид: «Шумилин сжался под пальто, чтобы соответствовать общей скудости страны, не имевшей необходимых вещей» (с. 82). «Юродивый наг и безобразен, — пишет А. Панченко. — Жизнь юродивого, как и жизнь киника, — это сознательное отрицание красоты, опровержение общепринятого идеала прекрасного, точнее говоря, перестановка этого идеала с ног на голову и возведение безобразного в степень эстетически положительного [Панченко, 1984: 79]. Так же похожие на мощи тела Гопнера и Ко-пёнкина вызывают у Саши Дванова трепетное отношение, похожее на отношение к святым мощам.
Еще одна непременная черта юродивых — это их маргинальное положение в обществе, «ибо юродство — это уход из культуры» [Панченко, 1984: 77]. При этом юродивые выглядят как нищие и питаются тем, что земля сама дает (как в Чевенгуре), «не простоты ради», а из презрения к мирским благам. «Уходя в юродство, человек уходит из культуры, рвет с ней все связи» [Панченко, 1984: 78]. Так же поступают и чевенгурцы, строящие город, чуждый цивилизации и созданный для людей, отрицающих ее блага и недостатки — принцип собственности, труд, понятие семьи.
Теснейшим образом с мотивом ухода из культуры связан мотив безумия юродивых. «Безумие — главная характеристическая черта
подвига "юродства", отличающая его от других подвигов», — пишет иеромонах Алексий Кузнецов [Кузнецов, 1913: 62]. Юродивый отвергает культуру и ее главное достижение — разум. Героям «Чевенгура» не свойственно логическое мышление. «Копёнкин <.> с точностью ничего не знал, потому что переживал свою жизнь, не охраняя ее бдительным и памятливым сознанием» (с. 300). Сам о себе герой говорит: «Вот я — ты думаешь что? — я тоже, брат, дурак, однако живу вполне свободно» (с. 213). Есть среди двенадцати строителей Чевенгура и откровенно помешанный, безумный Пиюся и Кирей, стреляющий кур из пулемета. В голове Чепурного тоже, «как в тихом озере, плавали обломки когда-то виденного мира и встреченных событий, но никогда в одно целое эти обломки не слеплялись, не имея для Чепурного ни связи, ни живого смысла. Он помнил плетни в Тамбовской губернии, фамилии и лица нищих, цвет артиллерийского огня на фронте, знал буквально учение Ленина, но все эти ясные воспоминания плавали в его уме стихийно и никакого полезного понятия не составляли» (с. 93).
Вместе с тем подобно тому, как в жалком теле юродивого, «в этом скудельном сосуде — живет ангельская душа» [Панченко, 1984: 114], так и в их безумии скрывается особого рода мудрость. Ведь «мысль у пролетария действует в чувстве, а не под плешью» (с. 176). В связи с этим особенно интересно исследование речи платоновских персонажей. Их косноязычные, произнесенные, как правило, вслух высказывания («Кто учился думать при революции, тот всегда говорил вслух» — с. 177) напоминают по строению детские (схожесть героев с детьми отмечается Платоновым; например, писатель обращает внимание на «тревогу неуверенности, которую имели в себе дети и члены партии» — с. 254). Эти высказывания «сродни детскому языку, а детское "немотствование" в средние века считалось средством общения с богом» [Панченко, 1984: 96]. А. Панченко считает, что «глоссолалию, косноязычное бормотание, понятное только юродивому, те "словеса мутна", которые произносил Андрей Цареградский» [Панченко, 1984: 75, 114, 96], например, можно интерпретировать как развитие принципа молчания. Еще один речевой прием, характерный как для древнерусских юродивых, так и для чевенгурцев, — парадоксальность, в данном случае по происхождению — фольклорный прием.
Юродивых отличает переворачивание любых норм, не только языковых. Блаженный произносит «словеса мутны», но они содержат «сокровенную мудрость». Он наг и безобразен, но воистину «в скудельном сосуде живет ангельская душа». Переворачиваются все смыслы, и безумцы становятся «единственными мудрецами в "объюродившем мире"» [Панченко, 1984: 96]. Так происходит и в «Чевенгуре»: группа маргинальных «философов», «великомученики своей идеи» (с. 66), претендует на роль спасителей «объюродившего мира».
Мир действительно изображен у Платонова «объюродившим», с помощью подчеркнуто сниженных образов: мужик похож на копавшегося в навозе воробья, дети греются у горячих тифозных тел своих матерей. А чевенгурцы, недалекие, жалкие и порой очень жестокие, наоборот, показаны почти в героическом ареоле — в отчаянном стремлении перестроить «убогий» мир для счастья. Такое «переворачивание» оценки персонажей позволяет говорить о специфическом видении, в том числе и автора. Кстати, его точка зрения поразительно близка к точке зрения чевенгурских чудаков, порой даже сливается с ней, что не раз отмечалось исследователями. Поэтому традиция юродства, возможно, заложена и в авторской позиции. Особенно это наблюдение может быть интересно при попытке описать природу платоновского юмора. Он вполне соответствует описанию А. Панченко: этот спектакль (поведение юродивого) «по внешним признакам действительно смешон, но смеяться над ним могут только грешники, не понимающие сокровенного, «душеспасительного» смысла юродства. Рыдать над смешным — вот благой эффект, к которому стремится юродивый» [Панченко, 1984: 81]. Ведь чевенгурцы тоже смешны, но смешное оказывается по своей сути трагичным.
Таким образом, не странники (согласно позиции Е. Яблокова), а чевенгурцы, схожие с автором не только по манере высказывания, но и по особенностям видения мира, «в наибольшей степени соответствуют положительному мироощущению платоновского человека» [Яблоков, 1994: 201]. Чевенгурские строители являются главными персонажами еще и потому, что именно они заняты поиском подлинного смысла существования, который «забыт» бредущими странниками и который так и не был найден Захаром Павловичем ни в машинах, ни в людях. Они пытаются найти разрешение «сердечной нужды» «прочих», нищенок и бродяг, пролетариев и одиноких захолустных философов. При этом прежний смысл, который утешал их отцов, чевенгурцы отвергают: «Отцу моему хотелось Бога увидеть наяву, а мне хочется какого-то пустого места, будь оно проклято, — чтобы сделать все сначала, в зависимости от своего ума.» (с. 181) — говорит Гопнер. Строительство города-рая они начинают под лозунгами коммунизма, но сами не знают, что такое коммунизм. Если и возможно провести параллель между ними и юродивыми, то с учетом, что хотя «в иерархии святых он (юродивый. — А. Г.) занимал последнее место — ниже преподобных, среди плотоубийц, верижников и столпников» [Панченко, 1984: 130], но «юродство — добровольно принимаемый христианский подвиг из разряда так называемых «сверхзаконных», не предусмотренных иконическими уставами» [Панченко, 1984: 79]. Древнерусские подвижники были юродивыми «Христа ради». Юродство же чевенгурцев (их неистовый аскетизм, отказ от благ цивилизации и культуры и т. д.) отличается отсутствием какой бы то ни было четкой идеи. Если даже
«буржуи» «лежали у заборов в уюте лопухов <.> и шептались про лето Господне, про тысячелетнее царство Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли», то «горе было Чепурному и его редким товарищам — ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час» (с. 247). Поэтому если чевенгурцы (и схожий с ними, как мы уже говорили, автор) и юродивые, то не «Христа ради», а неизвестно ради чего. Смысл их юродства не задан (что отсылает к философии экзистенциализма), и в своих поисках они могли «опираться только на свое воодушевленное сердце» (с. 247).
Создавая этот образ современного юродивого — праведного, аскетичного, одержимого идеей справедливости, — своего рода святых людей послереволюционного времени (хотя и погрязших в жестокости, но не осуждаемых Александром Двановым: ведь чевенгурцу «трудно и неизвестно, — видел Дванов, — но он идет куда нужно и как умеет» — с. 321) — Платонов подчеркивает, что их много в народе. Писатель создает целую галерею ярко-индивидуальных чудаков, которые «не походили друг на друга — в каждом лице было что-то самодельное, словно человек добыл себя откуда-то своими одинокими силами. Из тысячи можно отличить такое лицо — откровенное, омраченное постоянным напряжением и немного недоверчивое» (с. 177). У каждого свой «подвиг». Так, например, Копёнкин — рыцарь «прекрасной дамы» революции, верящий, что «Роза Люксембург заранее и за всех продумала все — теперь остались одни подвиги вооруженной руки, ради сокрушения видимого и невидимого врага» (с. 125). «Черты его личности уже стерлись о революцию» (с. 102), и остался один «вооруженный человек» (с. 132). Его личность довольно противоречива: он «больше всего боялся чужого несчастья и мальчиком плакал на похоронах незнакомого мужика обиженней его вдовы» (с. 163), хотя «убивал не так, как жил, а равнодушно» (с. 139), «как баба полет просо» (с. 139). Пашинцев «объявил <...> ревзаповедник, чтоб власть не косилась, и хранил революцию в нетронутой геройской категории» (с. 147), он «горит отдельно от всего костра» (с. 146), «живя без всякого руководства» (с. 147). Яков Титыч — необразованный философ, «у которого глаза испортились от впечатлений обойденного мира» (с. 290), самый мудрый из всей массы «прочих» и «одна пожилая круглая сирота» (с. 301). Его жизнь текла, «потому что ей некуда было деться, он существовал в остатке и в излишке населения земли» (с. 333). Но при этом он один из самых бескорыстных мечтателей о счастье «прочих». Пашка Пиюся — самый жестокий из чевенгурцев, не дававший «застаиваться горю полубуржуев на одном месте» (с. 252), персонаж, к которому уместнее всего подошел бы древнерусский синоним юродивого — «похаб». Однако и он бушует только ради того, чтобы скорее наступил рай-коммунизм.
Все они, как и средневековые юродивые, гротескные персонажи. Кстати, помимо двенадцати строителей Чевенгура, к типу юродивых близки и встретившийся главным героям на пути Федор Достоевский из коммуны «Дружба бедняка», «хромой гражданин <.. .> облеченный неизвестным достоинством» («Ты не гляди, что я хром, — я здесь самый умный человек: все могу!» — с. 120). Или крестьянин по имени Бог, питавшийся почвой: «Крестьянин со своенравным лицом и психической, самодельно подстриженной бородкой», «уверенный во всеобщем заблуждении»; «пищей его была глина, а надеждой — мечта» (с. 87, 88). При этом автор замечает: «Бог слободы Петропавловки имел себе живые подобия в этих весях губернии» (с. 93). Везде «ютились странные люди, отошедшие от разнообразия жизни для однообразия задумчивости» (с. 93). Этот тип героев, из «десяти процентов чудаков в народе» (с. 158), находится в центре внимания писателя. И именно об их эксперименте, попытке воплощения их представлений о мире — роман «Чевенгур».
Таким образом, здесь охарактеризованы основные группы персонажей, встречающиеся в романе Андрея Платонова. Сделано это на основании не самостоятельно выбранной концепции, а на основании описаний типов героев самим автором или его резонером — главным героем Александром Двановом. В целом персонажи делятся на две группы: это народ, пребывающий в отчаянном состоянии «покинутости, забвения и долгой тоски» (с. 72), и десятая часть «чудаков в народе, которые на любое дело пойдут — и в революцию, и в скит на богомолье» (с. 158). Последняя группа вызывает у автора и главного героя особый интерес. Внутри она неоднородна. Причиной «странности» всех этих персонажей является их утрированный аскетизм и неприятие норм цивилизации и культуры. Это уединенные философы-неучи, встречающиеся «в этих весях губернии» (с. 93), или являющиеся в облике «путевых сторожей», которые «спокойны и умны в своем уединении» (с. 77) и напоминают молчальников и пустынников. Это бредущие «в даль земли» (с. 215) странники, предки которых брели «из Воронежа в Киев на богомолье». Это машинисты и механики, названные в романе «отродьем старинных мастеров» (с. 51). В основе каждого типа персонажей-чудаков заложена давняя традиция, которая позволяет объяснить особенности их странного поведения. Такая параллель, хотя и менее явная, чем в случае с остальными «чудаками», может быть проведена и для главных героев романа — чевен-гурских строителей. Хотя в тексте есть только эпитеты («убогий», «юродивый») и нет прямых указаний на эту параллель, чевенгурцы имеют многие черты древнерусских юродивых: крайний аскетизм, переворачивание культурных норм, особенности речи, включающие фольклорный прием парадоксальности, похожие на «словеса мутны» средневековых юродов, маргинальное положение в обществе, внешнюю и душевную убогость. К тому же схожесть точек зрения
героев и автора (в видении которого маргиналы, взявшиеся ломать привычный мир, превращаются, наоборот, в «единственных мудрецов в объюродившем мире») позволила сделать предположение, что традиция юродства не чужда и автору романа. Главное отличие их от средневековых культурных предшественников состоит в том, что древнерусские чудаки были «юродивыми Христа ради», смысл же юродства чевенгурских строителей не определен, не задан (коммунизм — слишком расплывчатое понятие для чевенгурцев, скрывающее под собой как образы старообрядческой мечты о мужичьем рае, христианский идеал любви к ближнему, так и марксистскую классовую ненависть). Эта незаданность Абсолюта (что отсылает к философии экзистенциализма) отличает чевенгурцев от древнерусских юродов «Христа ради» сильнее, чем некоторые поведенческие черты. Однако средневековым юродивым также была не свойственна социальная активность: «Юродивый не посягает на социальный порядок, он обличает людей, а не обстоятельства» [Панченко, 1984: 132], чевен-гурцы же творят социальную революцию, ибо считают: «Все люди <...> рождаются, проживают и кончаются от социальных условий, не иначе» (с. 307), и весь роман может быть рассмотрен как выход маргинальных, юродивых героев на арену истории и попытка наконец воплотить свой идеал о праведности и счастье на земле. Чевенгурцы, таким образом, являются главной группой персонажей — они строят «коммунизм», не понимая, что именно строят, но, на наш взгляд, подсознательно следуя идеалу, связанному с традицией юродства, воплотившему радикальное неприятие «объюродившего мира», но вместе с тем и отчаянную веру в идеал праведности.
Список литературы
Баршт К.А. Семантика профессии в прозе Платонова (К вопросу о типологии платоновских персонажей) // Творчество Андрея Платонова: Исследования и материалы. Кн. 3. СПб., 2004. Боровко Н. Портретная галерея «Чевенгура» // Континент. 2001. № 9. Бронникова Е.В. От памяти к беспамятству: к вопросу о типологии персонажей в романе А. Платонова «Чевенгур» // Вестник Челябинского государственного университета. Вып. 29. 2009. № 5 (143). Филология. Искусствоведение. Кузнецов А. Юродство и столпничество: религиозно-психологическое исследование. СПб., 1913. Панченко А.М. Смех как зрелище // Лихачев Д.С., Панченко А.М., Поныр-
ко Н.В. Смех в Древней Руси. Л., 1984. Платонов А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 3. М., 2011.
Яблоков Е. О типологии персонажей А. Платонова // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 1994.
Сведения об авторе: Гоганова Александра Владимировна, аспирант кафедры истории русской литературы XX века филол. ф-та МГУ имени М.В. Ломоносова. E-mail: [email protected]