2008); «Веселье без похмелья!» (реклама средства против похмелья «Алкозельцер». 2009); «Чешитесь те, кому лень намазываться!» (реклама препарата против раздражений кожи «Псило-бальзам». 2008); «Просвещайтесь на здоровье» (заголовок) - материал о доступности флюорографического обследования (Рязанские ведомости. 2011. № 51 (3854). 25 марта).
Анализ данных примеров позволяет сделать следующий вывод: бэджевые тексты, созданные на основе лозунгов, особенно активно используются в языке рекламы. Это объясняется коммуникативной функцией, которую призвана выполнять реклама: осуществление связи между производителем и потребителем путем прямого воздействия, в данном случае - через слово.
Исследование материалов СМИ и рекламы дает возможность установить, что в бэджевых текстах кристаллизуется человеческий опыт, тонкие и поразительно меткие философские наблюдения, обобщения - все то, что окружает человека, что его волнует в общественной и личной жизни, что составляет содержание его мыслей, чувств, идеалов. Однако зачастую бэджевые тексты подчеркивают скептический взгляд их создателей на явления окружающей
действительности, негативное отношение к общепринятым ценностям и традициям, стремятся низвести идеалы с занимаемых ими позиций. В устной речи бэджи в основном используются в качестве готовых языковых формул, которые позволяют высказывать мысли в краткой форме и одновременно несут огромную смысловую нагрузку, а также позволяют передавать необходимую информацию завуалированно, иносказательно.
Литература
1. Береговская, Э.М. Надпись на значке как вид текста / Э.М. Береговская // Филологические науки. - 2006. - № 6.
2. Костомаров, В.Г. Языковой вкус эпохи (из наблюдений над языком современных масс-медиа) / В.Г. Костомаров. - СПб., 1999.
3. Лотман. Ю.М. Текст как семиотическая система / Ю.М. Лотман. - Таллин,1992.
4. Тулинова, О.А. Бэджевый текст как особая коммуникативная единица / О.А. Тулинова // Активные процессы в языковой массовой коммуникации // Рус. язык - основа отечественной журналистики: тезисные выступления участников Всерос. науч.-практ. конф. - М., 1997. - С. 194196.
УДК 82-92=82-95
Н.В. Зиновьева
Научный руководитель: доктор филологических наук, профессор В.В. Агеносов ТЕМА ЖАЛОСТИ В ТЕОРЕТИЧЕСКИХ СТАТЬЯХ ЖУРНАЛА «ЧИСЛА»
Данная статья посвящена одному из самых, на наш взгляд, интересных журналов русского зарубежья 1930-х гг. - литературному журналу «Числа». Тема жалости занимает одно из центральных мест среди тем, к которым обращались критики и авторы «Чисел»; она неразрывно связана с общими религиозными и философскими концепциями, развиваемыми журналом.
Журнал «Числа», русское зарубежье, тема, жалость.
This article is devoted to the literary journal of the Russian Diaspora of the 1930s. called "The Numbers". The theme of pity takes one of the central places among the themes of this journal; the theme is closely connected with the general religious and philosophical concepts being developed in "The Numbers".
Journal "The Numbers", Russian Diaspora, theme, pity.
Журнал (а точнее, «сборник» - именно так он именовался в выходных данных) русской эмиграции «Числа» выходил в Париже с февраля 1930 г. по июнь 1934 г., когда увидел свет последний, десятый номер. Первые четыре номера редактировались совместно известной теософкой И. де Манциарли и Н. Оцупом, остальные - только Н. Оцупом (о роли Н.А. Оцупа в редактировании и администрировании сборников см., например, [4, с. 8]).
К особенностям сборников можно отнести, во-первых, сам их внешний вид: они имели солидный объем (до 300 страниц), печатались на качественной бумаге, с большим количеством иллюстраций и репродукций, в том числе и цветных. Внимание в «Числах» уделялось прежде всего литературе и ис-
кусству как эмигрантским, так и зарубежным и советским.
Основными сотрудниками журнала стали «молодые» (то есть начавшие свою литературную деятельность уже в эмиграции, в отличие от писателей «старшего поколения») прозаики и поэты русского зарубежья. В истории литературы «Числа» остались как журнал, вокруг которого в основном сложилась так называемая «парижская нота» - не оформленная организационно поэтическая школа, ориентирующаяся на требования, предъявляемые поэзии Г. Адамовичем. Именно в «Числах» сотрудничали главные идеологи «парижской ноты» (по свидетельству В. С. Варшавского) - Г. Иванов, Г. Адамович и сам Н. Оцуп [1, с. 178].
Неудивительно, что «Числа» с их «аполитичностью», их проблемными публикациями, их вниманием к авангарду, к культурной жизни СССР, считающегося тогда в эмигрантской среде «несуществующим государством», с их весьма расплывчато обозначенной литературной позицией привлекали к себе интерес эмигрантского читателя и вызывали много споров.
Об основных темах «Чисел» говорилось достаточно много как в них самих, так и в других изданиях русского зарубежья. При этом, как правило, отмечались те темы, которые декларировали и сами «Числа». Уже в редакционной статье, которой открывался первый номер сборников, говорилось: «У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, - обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. „Числам" хотелось бы говорить главным образом об этом» [7, с. 6]. Одной из главных тем «Чисел», действительно, стала тема смерти, в религиозном и философском плане тесно связанная с темами жизни и воскресения. Именно за эту тему, ставшую одной из центральных в лирике «парижской ноты» (наряду с темами метафизического одиночества, пустоты и др.), «Числа» неоднократно порицались критиками русского зарубежья и обвинялись в «похоронных настроениях», в «упадочничестве» и «декадентстве» (см., например, [8, с. 150]).
Одной из наиболее типичных в этом отношении может служить статья Г.П. Федотова «О смерти, культуре и „Числах"», в которой он говорит о том, что «...тема смерти оборачивается в „Числах" темой нирваны. Это доказывает, что старое декадентство еще не преодолено - с его ставкой на усталость, на блеклость, на угашение жизни». Это связано, по мнению критика, с неправильным „смертеощущени-ем" сотрудников „Чисел", с их тоской по блаженной смерти, в то время как «христианству чуждо отношение к смерти, как ко сну и покою» [10, с. 146].
В дальнейшем К. Гершельман, один из первых исследователей «Чисел», в своей опубликованной в журнале «Новь» статье «О современной поэзии» выделит следующие основные темы сборников - «смысловая оценка жизни, личности, мира; индивидуальная смерть как центральная тема; темы религиозно-философские» [12, с. 233]; в письме в редакцию «Чисел» те же темы определяются им по-другому: «темы смерти, метафизической неполноты и одиночества, темы бессмысленности и призрачности мира и др.» [2, с. 248].
Современная исследовательница «молодой» эмигрантской литературы 30-х годов ХХ века Н.В. Ле-таева также говорит о вечных темах литературы, нашедших свое отражение в «Числах», а в качестве основной темы «Чисел» выделяет «тему самоценности и значимости индивидуального уровня бытия человека» [5, с. 54].
Мы, в свою очередь, выделяем не одну, а несколько основных тем «Чисел», тесно связанных друг с другом. Из них, как нам кажется, одна тема
заслуживает особого рассмотрения; она напрямую связана с религиозно-философскими и творческими установками сотрудников «Чисел» и, насколько нам известно, отдельно никогда не рассматривалась. Это тема, условно обозначенная нами как «тема жалости».
Эта тема на страницах «Чисел» неразрывно связана с такими основными темами художественных и публицистических произведений сборников, как тема смерти и тема религиозного бытия, в меньшей степени - с темой стремления к истине.
Тема жалости - прежде всего, к ближним своим, то есть к таким же эмигрантам, - была органически вписана в бытие русского зарубежья. Не зря во вступительной редакционной статье к первому номеру «Чисел» говорится о духовном мире эмиграции: «Мировоззрения, верования - все, что между человеком и звездным небом составляло какой-то успокаивающий и спасительный потолок, - сметены или расшатаны» [7, с. 6]. Видя разрушение великой и, казалось, незыблемой державы, крушение идеалов, трагедию русского рассеяния, кризис русской интеллигенции в условиях зарубежья, русский человек, воспитанный в традициях православной культуры (а жалость к ближнему связывалась для русских мыслителей прежде всего с христианской религией), вряд ли мог не жалеть тех, кто, как и он, оказался вдалеке от Родины.
Тема жалости находит свое выражение уже на страницах первого номера «Чисел», вышедшего в 1930 году, в рецензии Г. Федотова на книгу В. Розанова «Опавшие листья» [9]. Здесь следует заметить, что рецензии в «Числах» обычно представляли собой не подробный разбор анализируемого произведения, и даже не читательские впечатления, а, скорее, философские и религиозные рассуждения «на тему», своеобразные статьи в миниатюре. Рецензия Георгия Федотова, одного из выдающихся критиков русского зарубежья того времени, не стала исключением из правила. Он говорит не столько об «Опавших листьях» как о художественном произведении, сколько о религиозных взглядах и жизненной позиции самого Розанова - и уже через эту призму рассматривает «Опавшие листья». Жалость здесь предстает в качестве одной из основных движущих сил в мире Розанова - наряду с любовью и страхом смерти (или мечтой о бессмертии). Все эти три своеобразные философские категории у Федотова взаимосвязаны и перетекают одна в другую. Он утверждает, что неизбывный страх смерти у Розанова преодолевается только любовью, «лишь через любовь к конкретной личности он ощущает бессмертие» [9, с. 224], а сама «любовь для Розанова - жалость (здесь и далее курсив мой. - Н. З.) и боль о человеке» [9, с. 224]. И несмотря на это, ни в одной из цитат из «Опавших листьев», приведенных Г. Федотовым в своей рецензии, не встречается само слово «жалость». Розанов говорит: «утешение», «любовь к человеку»; но обобщает эти нравственные категории и обозначает их словами «религия жалости» уже Г. Федотов - и это позволяет нам познать внутренний мир самого критика, пожалуй, едва ли не лучше, чем мир Розанова, о котором он говорит.
По мнению Федотова, Розанов не полностью проникся идеями христианства: «...как древний еврей, он плохо верит в бессмертие» [9, с. 224]. И только категория жалости помогает Розанову познать Бога, оставаться христианским писателем: «лишь погружаясь в жалость, Розанов встречается с Христом» [9, с. 224].
Однако жалость как таковая для творчества Розанова может быть и в какой-то степени пагубной. Говоря о недостатках «Опавших листьев», Федотов пишет: «Нельзя... не почувствовать, как тонет в этой жалостной стихии чувство личности. О самой любимой, о «друге», Розанов не умеет сказать почти ничего конкретного. Она остается для нас бледной тенью Женщины, Русской Женщины, Матери, Христианки - мы не видим ее живого лица [9, с. 225]».
Здесь тема жалости в какой-то степени сталкивается со стремлением «числовцев» к истине. Жалость как таковая для Федотова, безусловно, остается положительным качеством, христианской добродетелью, однако в творчестве критик ценит жалость ниже, чем правдивое отображение действительности.
В том же первом номере сборника, в котором появилась рецензия Г. Федотова, была помещена и одна из ставших знаменитыми анкет «Чисел», касавшаяся творчества М. Пруста и его влияния на литературу в общем и на литературу русского зарубежья в частности. Ив. Шмелев, считавшийся тогда одним из виднейших русских литераторов «старшего» поколения, в своем ответе на вопрос анкеты сравнил тяжеловесный, «утомляющий» стиль Пруста со стилем М. Альбова, однако заметил при этом: «...у Аль-бова есть полет и светлая жалость к человеку, есть Бог, есть путь, куда он ведет читателя» [11, с. 278]. Несомненно, что для Шмелева жалость Альбова намного предпочтительнее холодного бесстрастия Пруста; она непосредственно связана с творческим полетом, с Богом и с путем постижения жизни. Ведь не случайно рядом Шмелев поставил вопрос: «Куда ведет Пруст, какому Богу служит?» [11, с. 278]. Своим противопоставлением Ив. Шмелев в какой-то степени возражает Г. Федотову - жалость для Шмелева не помеха искусству, а, напротив, критерий его истинности и отражения в нем всей полноты жизни.
Официально редакция «Чисел» не выразила свою точку зрения на трактовку темы жалости; однако уже во втором-третьем (сдвоенном) номере «Чисел» появилась статья Б. Поплавского «О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции», в которой, как и в последующих своих работах на страницах «Чисел» (в статьях «По поводу...», «Новое издание Тургенева», а также в многочисленных рецензиях) Поплавский активно возражает Г. Федотову.
Поплавский создает в «Числах» своеобразную «философию жалости». Для Поплавского, как и для Шмелева, жалость - неотъемлемая черта христианского мировоззрения и мировосприятия; но Поплав-ский, в отличие от Шмелева, ставит жалость на первое место в своих требованиях к творческой личности. До Поплавского никто из философов и теоретиков искусства - а в своих статьях в «Числах» он выступает именно в такой роли - не делал жалость основой своей концепции.
Впервые тема жалости у Поплавского, как уже было сказано выше, появляется в статье «О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции» [6]. Эта статья стала одной из программных для молодых литераторов, сплотившихся вокруг «Чисел»; в ней, сравнительно небольшой по объему, затронуты все основные темы сборников и подняты все специфически «числовские» вопросы. Именно в ней впервые, как считают сегодня литературоведы, появилось определение «парижская мистическая школа» - так Поплавский обозначил то явление, которое сегодня благодаря ему же называют парижской нотой.
Начиная свою статью в свойственном ему парадоксальном стиле с шокирующих утверждений о том, что «искусства нет и не нужно» [6, с. 308], что «красивая и чистая духовная жизнь такая же пошлость, как и красивое искусство» (Там же), По-плавский делает вывод: «Что же остается, когда познано, что и заниматься и не заниматься искусством одинаково грех? Остается жалость к высшему человеку (а все люди высшие, и чем ниже и темней человек, тем выше). Жалость в форме всякого рода участия. <...> Жалость к высшему человеку - пафос Ницше, одного из самых христианских писателей» [6, с. 308]. Уже по данному отрывку можно судить, что понятие «жалость» у Поплавского тесно связано, во-первых, с искусством и с духовными поисками людей искусства (которым, собственно, и предназначается статья) и, во-вторых, с христианством. Но связи эти трудно назвать определенными; из приведенной цитаты можно лишь сделать вывод, что жалость Поплавский ставит выше искусства как такового и даже выше «красивой и чистой духовной жизни». Здесь подразумевается, скорее всего, то, что С. Горный позже назовет «жалостью деятельной», ведь не зря же автор утверждает: «...конечно, гораздо выше давать деньги, чем давать мысли. И малейший парад Армии Спасения стоит всего Лувра» [6, с. 308].
Далее Поплавский говорит о том, что «литература есть аспект жалости» [6, с. 309], то есть без жалости, испытываемой к тому, о ком и для кого пишешь, к ближнему своему, литература вообще невозможна. И, наконец, он полностью уравнивает понятия литературы (искусства), жалости и христианства, одновременно связывая их с истинно «числовской» трактовкой смерти: «...конечно, для литературы, т.е. для жалости (т. е. для христианства) самое лучшее - это погибать» [6, с. 309]. Для чего погибать? У Поплав-ского здесь видна своего рода символика подвижничества: с одной стороны, самоунижение, самоограничение и самоотречение во имя просветления, приближения к Богу, с другой стороны, самопожертвование, конечная гибель ради других людей, ради их спасения, ради жалости к ним. Для Поплавского имена Христа, Сократа, Моцарта и Блока стоят в одном ассоциативном ряду - они все «погибли, и сиянием своего погибания озарили мир» [6, с. 309]. И именно эмиграция, «тьма внешняя», по его мнению, предоставляет наилучшие возможности для такого духовного подвижничества. И тогда эмиграция, по Поплавскому, становится не величайшим злом, но величайшим благом; да, она ведет к гибели, но ведь
«только погибающий согласуется с духом музыки» [6, с. 309]. И православная жалость здесь - величайшая движущая сила, способная преобразовать мир.
Может показаться, что здесь Поплавский противоречит сам себе: сначала говорит о жалости деятельной, о денежной помощи, о готовности пожертвовать собой ради блага других, и вдруг оказывается, что умирание и есть благо. Тогда нужна ли эта помощь - не проще ли дать человеку умереть и «слиться с духом музыки»?
Однако никакого противоречия здесь нет. Дело в том, что Поплавский выдвигает различные требования по отношению к себе - к творческой личности, которой не страшно погибнуть, - и к другим, всем прочим, ближним своим. Себя творческие люди жалеть не могут, «им прекрасно и сладко себя не щадить, потому что они уже иной мистический «aeon» самораскрытия духа и им все легко» [6, с. 311]. Других же жалеть - и притом деятельной, активной, по Поплавскому, истинно христианской жалостью -творческий человек обязан. Навязывать другому свой путь, в том числе и путь гибели, нельзя; и именно потому «выше давать деньги, чем давать мысли» - материальная помощь пойдет во благо, а «давать мысли» бесполезно и даже вредно - ведь каждый сам должен создавать свое мировоззрение.
Эту же точку зрения Поплавский продолжит развивать в других своих критических работах, опубликованных в «Числах».
В свою очередь, Г. Федотов в уже упоминавшейся нами статье «О смерти, культуре и „Числах"» [см. 10] весьма резко возражает Б. Поплавскому. По мнению Федотова, «Поплавский проклинает искусство во имя единственной реальности: жалости к человеку, даже к отдавленной заячьей лапке. С разных концов здесь Бог и человек (живая тварь) убивают искусство, как мнимое и ложное...» [10, с. 147].
Федотов утверждает главенство искусства над жалостью, именно в искусстве, прежде всего, а не в жалости для него проявляется Бог: «Искусство есть слава, «осанна» сквозь распятие падшего мира, и жалость бессильна убить его» [10, с. 147].
Точки зрения Г. Федотова и Б. Поплавского своеобразно примиряет С. Горный в своем опубликованном на страницах «Чисел» докладе «Психология «Жалости»» [3]. Само появление такой, отчасти философской, отчасти публицистической, работы говорит о том, что тема жалости была, действительно, актуальна в условиях эмиграции.
Доклад, безусловно, заслуживающий отдельного и тщательного исследования, по своей структуре двучастен. В первой, самой обширной части доклада автор беспристрастно, ни в коей мере не навязывая слушателям и читателям свою точку зрения, приводит примеры различных трактовок жалости как понятия: речь псковской крестьянки, говорящей «за-лею» вместо «люблю», философия Ницше, Спенсера, Шопенгауэра, случай из студенческой жизни (встреча с сумасшедшим) и случай нервно-психического расстройства, описанный у Фрейда, рассказ князя Мышкина о бедной Мари и разговор Нехлюдова с Катюшей Масловой; во второй же части, небольшой
по сравнению с первой, автором делаются выводы из приведенных выше примеров. Эти выводы, несмотря на явное и глубокое знакомство автора с проблемой и постоянные ссылки на авторитет выдающихся философов, - и даже по контрасту с этим - кажутся достаточно тривиальными. С. Горный выделяет два вида жалости - «вялую» или «пассивную» и «активную», «действенную». По мнению автора, первая есть причина (и симптом!) многих нервных расстройств; она безоговорочно вредна, поскольку «парализует волевой импульс» [3, с. 186], создавая только видимость дела. Активная же жалость - жалость подлинно христианская (но при этом автор оговаривается: «Я говорю не о церковно-историческом, а о евангельском» (христианстве. - Н. З.) [3, с. 186]); активная жалость непременно ведет за собой поступок, доброе дело с целью помочь страдающему. Действенная жалость, по С. Горному, «в том и состоит, что ее струя, направленная к единице - на самом деле есть борьба за нарушаемую злом гармонию» [3, с. 187]. Если мы рассмотрим с этой точки зрения статьи Г. Федотова и Б. Поплавского, то увидим, что Федотов говорит в первую очередь о «пассивной» жалости, а Поплавский, как уже упоминалось выше, - об «активной» ее разновидности.
К сожалению, все проявления темы жалости в журнале «Числа» не могут быть рассмотрены в одной статье. Тем не менее, исходя из приведенных нами примеров, мы можем сделать следующие выводы: тема жалости присутствует на страницах журнала «Числа» и тесно связана с его основными темами: темой смерти и воскресения, темой стремления к истине и темой религиозного бытия; на страницах «Чисел» развернулась дискуссия, связанная, прежде всего, с различными трактовками жалости и сострадания Г. Федотовым и Б. Поплавским как представителями различных «поколений» эмиграции и закончившаяся своеобразным «примирением» их точек зрения в докладе С. Горного, также опубликованном на страницах сборника.
Литература
1. Варшавский, В.С. Незамеченное поколение / В.С. Варшавский. - Нью-Йорк, 1956.
2. Гершельман, К. Отклики отовсюду / К. Гершельман // Числа. - 1934. - № 10. - С. 248.
3. Горный, С. Психология «Жалости» (Выдержка из доклада, прочитанного в Берлине) / С. Горный // Числа. -1933. - № 9. - С. 183-187.
4. Еремина, Л. Рыцарь культуры / Л. Еремина // Лит. обозрение. - 1996. - № 2. - С. 8-10.
5. Летаева, Н.В. Молодая эмигрантская литература 1930-х годов: проза на страницах журнала «Числа»: дис. ... канд. филол. наук / Н.В. Летаева. - М., 2003.
6. Поплавский, Б. О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции / Б. Поплавский // Числа. - 1930. -№ 2-3. - С. 308-311.
7. Редакционная статья (автор не указан) // Числа. -1930. - № 1. - С. 6.
8. Струве, Г.П. Русская литература в изгнании / Г.П. Струве // Струве Г. П. Русская литература в изгнании. Краткий биографический словарь русского Зарубежья. -3-е изд., испр. и доп. - Париж; М., 1996.
9. Федотов, Г.П. Розанов. Опавшие листья. Изд. Яо88юа. Берлин. 1929 / Г.П. Федотов // Числа. - 1930. -№ 1. - С. 223-227.
10. Федотов, Г.П. «О смерти, культуре и „Числах"» / Г.П. Федотов // Числа. - 1930. - № 4. - С. 146.
11. Шмелев Ив. Анкета о Прусте / И. Шмелев // Числа. - 1930. - № 1. - С. 278.
12. Ю.Т. [Рец.]. «Новь», сборник № 6. Изд. Комитета Русской Культуры. Эстония, 1934 // Числа. - 1934. - № 10. - С. 233.
УДК 811.161.1
А.А. Котов
ОБ ЭТНОСПЕЦИФИЧНОСТИ ОДНОГО ГРАММАТИЧЕСКОГО ЯВЛЕНИЯ
В РУССКОМ ЯЗЫКЕ
В статье рассматривается соотношение полных и кратких форм имен прилагательных-предикатов в русском языке. Описываются основные семантико-прагматические особенности такого соотношения, делается вывод об этноспецифичности этого явления.
Языковая картина мира, этноспецифичные значения, грамматика, прилагательные-предикаты, темпоральная семантика, функционально-коммуникативная семантика, параметрическая оценка.
In the article the ratio of full and short forms of names of adjectives-predicates in the Russian language is considered. The basic semantic and pragmatic features of such ratio are described, the conclusion of ethnospecificity of this grammatical phenomenon is drawn.
А language picture of the world, ethnospecific values, grammar, adjectives-predicates, temporal semantics, functional-communicative semantics, parametrical estimation.
Языковая картина мира является предметом многих современных лингвистических исследований. По мнению М. А. Кронгауза, «одной из основных задач современной лингвистической семантики стало исследование концептуализации мира языком, его лексикой и грамматикой, т. е. исследование того, как язык членит мир и как он этот мир представляет» [15, с. 85]. И в этом случае мы говорим «о том представлении, которое стоит за языком, а если говорить точнее, за каждым конкретным языком» [15, с. 85], о том, как язык концептуализирует окружающий нас мир и представляет его нам.
Единого, если так можно выразиться, строгого определения языковой картины мира нет. Под языковой (иначе - наивной) картиной мира чаще всего понимают «исторически сложившуюся в обыденном сознании данного языкового коллектива и отраженную в языке совокупность представлений о мире, определенный способ концептуализации действительности» [8], или «зафиксированную в языке и специфическую для данного языкового коллектива схему восприятия действительности» [22, с. 10], или «совокупность представлений о мире, заключенных в значении разных слов и выражений данного языка, складывающихся в некую единую систему взглядов, или предписаний... и навязываемых в качестве обязательной всем носителям языка» [7].
Изучение русской языковой картины мира имеет достаточно давнюю историю (см. обзоры [22]), одним из первых в отечественной лингвистике эту идею с конца 60-х годов ХХ века развивал Ю.Д. Апресян. В его понимании языковая картина мира - это «особый способ мировидения», проявляется в «национально специфичном наборе ключевых идей -
своего рода семантических лейтмотивов, каждый из которых выражается многими языковыми средствами самой разной природы - морфологическими, словообразовательными, синтаксическими, лексическими и даже просодическими» [1, с. 35]. Такая ключевая идея имеет «тем больше оснований на лингво-, или этноспецифичный статус, чем больше арсенал средств ее выражения в данном языке по сравнению с другими языками, чем разнообразнее их природа (особенно показательны в этом отношении грамматикализованные значения) и чем больше число языков, в которых она не может быть выражена столь же простыми средствами» [1, с. 35].
Ю. Д. Апресян разграничивает этноспецифич-ность в сильном и слабом смысле: в первом случае в языке присутствуют «простые по своей структуре единицы с таким значением, которое в других языках может быть выражено только описательно, т. е. сложными единицами типа словосочетаний или предложений (этнопсецифичность в сильном смысле)»; во втором случае «значение, в принципе выразимое простыми средствами в других языках, имеет... некий особый - грамматикализованный или полуграмматикализованный - статус (этноспецифич-ность в слабом смысле)» [1, с. 36].
Этноспецифичные значения, как правило, исследуются преимущественно на лексическом и идиоматическом материале, поскольку «основную культурную нагрузку несет лексика: слова и словосочетания. Из них складывается языковая картина мира, определяющая восприятие мира носителями данного языка. Особенно наглядно и ярко этот аспект представлен устойчивыми выражениями, фразеологизмами, идиомами, пословицами, поговорками — то есть тем слоем языка, в котором непосредственно сосре-