Научная статья на тему 'Тема безумия в русской литературе'

Тема безумия в русской литературе Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
6627
640
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА / RUSSIAN LITERATURE / БЕЗУМИЕ / MADNESS / ФАНТАСМАГОРИЯ / PHANTASMAGORIA / ВАКХИЧЕСКОЕ / BACCHIC / N. V. GOGOL / F. M. DOSTOEVSKY / A. P. CZECHOV / V. M GARSHIN

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Хубулава Григорий Геннадьевич

В статье безумие исследуется как выход из себя, как вакхическое, оргийное изумление, которое вообще свойственно искусству, и в частности литературе. В момент помешательства в сознании автора и читателя рождаются фантасмагорические образы, где «смешиваются» видимый и невидимый миры. Такая фантасмагория роднит безумие с мистическим, молитвенным отчуждением, к которому относится «безумие» гоголевского типа, видéния гоголевского Поприщина, с его жертвенным самосожжением души. Норма, строгая рациональность в понимании Достоевского-мистика воплощает не только «безумие перед Богом», но и неизлечимую, заразную болезнь, ведущую к грехопадению и кровопролитию. В статье Гоголю и Достоевскому противопоставляется А. П. Чехов как врач человек, не верящий в родство помешательства и гениальности, представляющий предельно рациональную картину сумасшествия. Безумие чеховского Коврина, его мания величия имеет строго «клиническую», медицинскую природу, приводит его самого и его близких к катастрофе. И наконец, герой Гаршина тихий борец с мировым злом ценой самопожертвования одерживает над этим миром смешную, но символическую и яркую победу. Микрокосм героя Гаршина воплощает евангельское: «…но мужайтесь: Я победил мир!» (Иоанн 16: 33). Персонажи литературных произведений, рассматриваемые в статье, в своем безумии (медицинском или метафизическом) расценивают себя как пророков, посланников мира, правдоискателей и борцов со злом. С выходом за свои пределы им суждено победить «внешнее зло» (Поприщин и герой «Красного цветка»), но не зло, коренящееся в них самих («Смешной человек» Достоевского и Коврин Чехова). Но чем бы ни было безумие: священным бредом изумленного оракула или предметом медицинского исследования, исследователю под силу скорее наблюдать и изучать, чем объяснить это явление: пока существуют литература и безумие, написать развернутый портрет «безумца в литературе» столь же непросто, как найти две одинаковые истории жизни и болезни.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The theme of madness in Russian literature

In the article madness is explored as a way out of oneself, as Bacchic, orgiastic amazement. At the moment of madness the mind of the author and the reader creates phantasmagoric images with visible and invisible worlds being mixed. Such phantasmagoria of insanity can be compared with mystical prayer alienation with «madness» of Gogol type, Poprishchin’s vision and sacrifi cial self-immolation of the soul. Norms, strict rationality in understanding Dostoevsky mysticism embodies not only the «madness before God «, but incurable, contagious disease, leading to the fall and bloodshed. Gogol and Dostoevsky are opposed to Chekhov, a physician, a person who does not believe in the relationship of insanity and genius. Madness of Chekhov`s Kovrin, his megalomania has a strictly «clinical» medical nature and leads him and his family to disaster. Finally, the hero of Garshin represents a quiet fi ghter against the evil and at the cost of self-sacrifice wins over this world with ridiculous, but symbolic and brilliant victory. The characters of literary works regard themselves as prophets, messengers of peace, truth seekers and fighters against evil. By overcoming their limits, they are to win the «external evil», but not evil, rooted in them. But whatever madness is, the researcher observes and learns rather than explains this phenomenon: as long as there are books, to write a detailed portrait of madness, «madman in literature» is not as easy as finding two identical stories of life and disease.

Текст научной работы на тему «Тема безумия в русской литературе»

УДК 141.32

Вестник СПбГУ. Сер. 6. 2014. Вып. 1

Г. Г. Хубулава

ТЕМА БЕЗУМИЯ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

В статье безумие исследуется как выход из себя, как вакхическое, оргийное изумление, которое вообще свойственно искусству, и в частности литературе. В момент помешательства в сознании автора и читателя рождаются фантасмагорические образы, где «смешиваются» видимый и невидимый миры. Такая фантасмагория роднит безумие с мистическим, молитвенным отчуждением, к которому относится «безумие» гоголевского типа, видения гоголевского Поприщина, с его жертвенным самосожжением души. Норма, строгая рациональность в понимании Достоевского-мистика воплощает не только «безумие перед Богом», но и неизлечимую, заразную болезнь, ведущую к грехопадению и кровопролитию. В статье Гоголю и Достоевскому противопоставляется А. П. Чехов как врач — человек, не верящий в родство помешательства и гениальности, представляющий предельно рациональную картину сумасшествия. Безумие чеховского Коврина, его мания величия имеет строго «клиническую», медицинскую природу, приводит его самого и его близких к катастрофе. И наконец, герой Гаршина — тихий борец с мировым злом ценой самопожертвования одерживает над этим миром смешную, но символическую и яркую победу. Микрокосм героя Гаршина воплощает евангельское: «...но мужайтесь: Я победил мир!» (Иоанн 16: 33). Персонажи литературных произведений, рассматриваемые в статье, в своем безумии (медицинском или метафизическом) расценивают себя как пророков, посланников мира, правдоискателей и борцов со злом. С выходом за свои пределы им суждено победить «внешнее зло» (Поприщин и герой «Красного цветка»), но не зло, коренящееся в них самих («Смешной человек» Достоевского и Коврин Чехова). Но чем бы ни было безумие: священным бредом изумленного оракула или предметом медицинского исследования, исследователю под силу скорее наблюдать и изучать, чем объяснить это явление: пока существуют литература и безумие, написать развернутый портрет «безумца в литературе» столь же непросто, как найти две одинаковые истории жизни и болезни.

Ключевые слова: русская литература, безумие, фантасмагория, вакхическое.

G. G. Hubilava

THE THEME OF MADNESS IN RUSSIAN LITERATURE

In the article madness is explored as a way out of oneself, as Bacchic, orgiastic amazement. At the moment of madness the mind of the author and the reader creates phantasmagoric images with visible and invisible worlds being mixed. Such phantasmagoria of insanity can be compared with mystical prayer alienation with «madness» of Gogol type, Poprishchin's vision and sacrificial self-immolation of the soul. Norms, strict rationality in understanding Dostoevsky mysticism embodies not only the «madness before God», but incurable, contagious disease, leading to the fall and bloodshed. Gogol and Dostoevsky are opposed to Chekhov, a physician, a person who does not believe in the relationship of insanity and genius. Madness of Chekhov's Kovrin, his megalomania has a strictly «clinical» medical nature and leads him and his family to disaster. Finally, the hero of Garshin represents a quiet fighter against the evil and at the cost of self-sacrifice wins over this world with ridiculous, but symbolic and brilliant victory. The characters of literary works regard themselves as prophets, messengers of peace, truth seekers and fighters against evil. By overcoming their limits, they are to win the «external evil», but not evil, rooted in them. But whatever madness is, the researcher observes and learns rather than explains this phenomenon: as long as there are books, to write a detailed portrait of madness, «madman in literature» is not as easy as finding two identical stories of life and disease.

Keywords: Russian literature, N. V. Gogol, F. M. Dostoevsky, A. P. Czechov, V. M. Garshin, madness, phantasmagoria, Bacchic.

Хубулава Григорий Геннадьевич — кандидат философских наук, докторант, Санкт-Петербургский государственный университет, Российская Федерация, 199034, Санкт-Петербург, Университетская наб., 7/9; 89045179990

Hubilava George G. — Candidate of Philosophy, St. Petersburg State University, 7/9, Universitetskaya nab., St. Petersburg, 199034, Russian Federation; 89045179990

61

Часто, как эхо мыслей Шопенгауэра и Ницше, приходится слышать разговоры о «вечном возвращении». Многие видят в этом феномене «выход из-под власти закона», заключающийся в повторении. Проще говоря, если случилось что-то неприятное, то все можно будет исправить, переиграть, ведь «хлеб, пущенный по водам, возвращается на круги своя».

Однако даже сторонники подобной идеи движения по кругу признают: есть события, последствия которых необратимы. Подобные события словно начинают новую серию непоправимых перемен, пережив и даже преодолев которые, уже невозможно стать «таким, как прежде». К таким случаям относится и болезнь. Если же речь заходит о «нервной» или «психической» болезни, следует отметить, что ее последствия не просто необратимы и неисправимы. Последствия, как и проявления таких заболеваний, становятся, а зачастую и остаются частью личности больного на протяжении всей его жизни.

Литература как ни один другой вид искусства требует от автора самоанализа, и часто (даже против воли автора) носит характер исповеди, может поведать нам о взаимоотношениях «болезни» и «больного» из его уст, иногда кажущихся нам устами персонажа или «лирического субъекта». Эдгар По, Эрнст Гофман, Фридрих Шиллер, Франц Кафка, Томас Манн, Френсис Скот Фицджеральд и многие другие часто красноречивее врачей расскажут вам о страхах и причудливых галлюцинациях. Более того, существует мнение, согласно которому «безумие... куда больше говорит о человеке, чем так называемая нормальность» [см.: 1, с. 32].

Несомненно, следует ограничить рамки, в которых на примере литературного процесса нами употребляется термин «безумие». Обнаруживается несколько странное, но весьма близкое нам определение: «Безумие есть крайняя степень отчуждения, а отчуждение вообще принадлежит сущности человека» (Жан Ипполит). К тому же согласно словарю Эмиля Бенвениста: обезуметь — выйти из себя. Сравни с обратным значением: прийти в себя [см.: 2, с. 148].

Такое отчуждение, выход из себя, экстатика имеет довольно разветвленные корни, поэтому нам придется вскользь упомянуть о них. Условно говоря, безумие делится на разрушительную потерю рассудка (пелена Гекаты) и священное неистовство, свойственное оргиям и вакханалиям.

Вакхический характер нередко принимает и сама литература как явление. Причем вакханалия эта касается как пишущего, так и читающего. Литература, хотим мы этого или нет, в чем-то сродни психическому расстройству: кто-то осуществляет, т. е. делает сущностями, характерами свои переживания и видёния. А мы, читая, сами дарим этой истории и ее героям часть себя — читателя. Это случается, даже если нам не нравится читаемое. Реплика или образ все равно (вос)принимается нами. И интерпретируется, и даже примеряется на себя. Обращаясь к книге, мы тоже покидаем пределы нашего Я.

Добрый идальго Алонсо Кихана «сошел с ума», став героем своих любимых рыцарских романов — Дон Кихотом. А все потому, что этот человек был un lecteur amoureux — влюбленным читателем, как назвал его М. Фуко. Стоит нам лишь на секунду вернуться к идее вакханалии, как мы находим подтверждение нашей мысли: «Оргийное безумие, являясь плодоносной почвой для всякой образности, порождает из себя аполлонийское оформление, делая каждого носителя такого оформления трагическим героем. Герой, ставший дионисийским безумцем очарован; сливаясь с окружающим, он превращается

62

в него, он уже поэтому оказывается лицедеем» [3, с. 54-155]. Таково очарование литературы.

Рассмотрим феномен безумия на примере нескольких произведений русской литературы. Наш разговор пойдет о почти незримой грани между безумием и гениальностью (нашедшими отражение в литературе). Придется балансировать на грани между свойственным священнодействию выходом за пределы себя (слиянием со всем сущим) и собственно потерей рассудка.

«Только люди, способные к безумию, приносят на землю глубокие откровения истины» — на этот, согласитесь, весьма необычный платоновский тезис традиционно принято закрывать глаза. Тема безумия — и этот факт уже можно отнести к традиции — перекликается с темами духовидчества, юродства и мессианства. «Безумие — расплата за талант» — это суждение так же весьма распространено. Но к порциям таланта и безумия мы еще обязательно вернемся. А сейчас — добро пожаловать в наш приемный покой.

Первым «пациентом» в нашей беседе станет герой новеллы Н. В. Гоголя «Записки сумасшедшего» — Аксентий Иванович Поприщин. Нет сомнений в том, что перед нами — духовидец. Он — мелкий, низкий чин (как Башмачкин в «Шинели» и Ковалев в «Носе») — не просто мечтает о повышении. Поприщин перевоплощается то в испанского короля (которому, однако, «не нужно никаких знаков подданничества!»), а то смиренно сносит побои Инквизиции и «испанских депутатов» (читай — врачей). И вот уже во весь голос звучит исповедальный вопль героя (а может, автора?): «Милая мамочка! Что они делают со мною? Льют мне на голову холодную воду! Помяни сына своего в молитве своей, милая мамочка!» В своем бреду безумец стремится обрести «имя и место свое меж людей по праву». Кто-то теряет себя в безумии, а он в безумии хочет себя найти: «Отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник? Может быть, я какой-нибудь граф или генерал, а только так кажусь титулярным советником?»

Поприщин — спаситель. Он стремится спасти Луну от столкновения с Землей.

Катастрофа грядет в «год 2000 апреля 43 числа; мартобря 86 числа». Вообразите, каким безумством был для Гоголя далекий 2000 год! А мы вот уже тринадцать лет живем в постпоприщенскую эпоху. В эпоху глобализации и массовых коммуникаций, когда и вправду может показаться, «что Китай и Испания совершенно одна и та же земля» — хотя в масштабах мира все обстоит именно так.

У Поприщина мы наблюдаем то самое дионисийское «очарование», опьянение, выход из себя, в котором герой, по А. Ф. Лосеву, «сливаясь с окружающим, превращается в него». Происходит смешение героя и мира — т. е. умопомешательство Поприщина. При этом все тот же Поприщин — персонаж, о котором можно было бы сказать: «.. .безумие и безумец. несут в себе и угрозу, и насмешку, и головокружительную бессмыслицу мира, и смехотворное ничтожество человека» [4, с. 94].

Словно «поприще», от которого берет свой корень фамилия Поприщин, означает не только дело жизни, но и расстояние, равное дневному пешему переходу. Свой пеший переход из одного мира в другой Аксентий Иванович совершает по нескольку раз в день! Этим же знаком Гоголь указывает нам на символический переход от просто существования к чему-то большему, высшему.

Ну, и нам было бы совсем легко все принять, когда бы «болезнь» Поприщина не была так неотрывно связана с «болезнью» самого Гоголя. И дело вовсе не в том, как

63

«полусумасшедший» писатель скитался белыми ночами по Невскому проспекту, «донимая прохожих нелепейшими сказками о встреченных им призраках и о виденных им гробах, якобы паривших над мостами». Нет, безумие Гоголя, как и безумие Попри-щина, дионисийского, иного рода. Не иначе как в связи с таким безумием особенно любопытным кажется одно высказывание о Гоголе, принадлежащее Розанову, вот оно: «О нем, — Гоголе, — особенно, если речь заходит о последних годах жизни его, можно часто услышать что-нибудь, вроде: — "Это — болезнь, этого конца не надо было изображать. Тут — психиатрия, до которой литературе нет дела..." Возможно, так оно и есть. Ведь безумие интересно не иначе, как медику. Однако, безумие Гоголя, — и я настаиваю на этом, — факт не медицинско-психиатрический, а философско-психиатрический.

В Гоголе с детства, с десяти лет, когда он был уже странным мальчиком в семье и школе, а я думаю — с самого рождения, т. е. уже врожденно, — жило, росло и развивалось это гениальное, особенное, исключительное безумие. Перед концом жизни безумие овладело всем существом писателя, разлилось в нем «вовсю». Но и ранее «конца» было в нем единственно растущим, деятельным, движущим началом. Розанов настаивает, что гоголевское «безумие — особого рода, не медицинское, а — метафизическое, где менее безумствует мысль и более безумствует воля, сердце, совесть, безумствует "грех" в нас, "святость" в нас; где миры здешний и "тамошний" странно перепутываются, взаимодействуют, человеку открываются "небеса", и вообще он ощущает, видит и знает много вещей, весьма странных с точки зрения аптекарского магазина и департамента железнодорожных дел, но не очень уже странных для священника, для отшельника, для святого, ясновидящего....» И еще — «Гоголь кончил безумием, но гениальным и гениально, — как мог бы им кончить в другой обстановке и среди других людей Платон.» [5, с. 294, 295].

Сама собою приходит мысль о родстве гоголевской натуры с пустынниками, известными нам с ветхозаветных времен: Иовом, Иеремией. И мысль эту подтверждает и Розанов. Гоголь был пустынником в миру, потому что «мир, лежащий во зле», весь мир был для него — пустынью: «.самая суть пафоса и вдохновения у Гоголя шла по обратному, антимонументальному направлению: пустыня, ничего. Один Бог над землею, да яркие звезды в небе.» И целая планета становится могилою своего обитателя-человека.

«"Грустно на этом свете, господа". И не могло не быть "грустно" душе такой особенной, и одинокой, и зловещей. Со зловещею звездою над собой, пожалуй, — с черною звездою в себе» [5, с. 298].

Этой «черною звездою» был сам наш мир, беспощадно и полностью отраженный и в «Ревизоре», и в «Невском проспекте», и в «Мертвых душах». Весь гоголевский мистицизм заключен в том, что этот писатель был настоящим монахом исихастом, практиковавшим горевшую в его сердце внутреннюю безмолвную молитву. Видения Божьей матери и ангелов были постоянными спутниками Гоголя с восьми лет. О мистическом опыте в жизни Гоголя красноречиво говорит Даниил Андреев в своем комментарии к полотну Репина «Самосожжение Гоголя»: «Вы слышите, что Гоголь замолился, запостился, заблудился в мистицизме. Но внезапно различаешь искаженное предсмертным томлением лицо человека, принесшего в жертву весь смысл своей жизни. В потухающих глазах и на искривленных устах его — ужас подлинного самосожжения. Те же глаза и те же губы вдруг начинают лучиться детскою, непоколебимой верой и той любовью, с какой рыдающий ребенок припадает к коленям матери: "Я тебе все отдал — прими меня, Господи: утешь, обойми!" И чудо в том, что мы видим незримо присутствующую

64

на этом полотне Заступницу, принимающую "полусумасшедшего" умирающего в свои любящие объятия» [6, с. 289].

Душа Гоголя, как и его лучшие планы и слава, переживают то самое ветхозаветное всесожжение (самосожжение) во Славу Божью. Тонкая грань между болезнью и благодатью просматривается в том, что нечистый дух (как и болезнь) подменяет собой личность страдающего (дух — во мне), тогда как осеянный благодатью человек не разобщен в себе, как это бывает с шизофреником, но, напротив, приобщен Божьей Волей к незримому, непостижимому миру (я — в духе). Последний, вероятно, и есть мистический опыт Гоголя. Его метафизическое «безумие» есть «безумие» любви к Богу. (Пожалуй, первым из русских классиков к безумию, освобождающему от автоматизма существования и социально детерминированной жизни, умозрительно прикасается Пушкин, отрицая его как способ «выхода из себя» [7, с. 295].)

Гоголевский Поприщин смотрит в мир сквозь решетку. Но его взгляд совсем иной: «Ведь через то, что камер-юнкер, не прибавится третий глаз на лбу», — пишет сумасшедший о своем начальнике. Но у самого Поприщина третий глаз (орган чувств просветленного, и как мог Гоголь знать?) широко открыт. Оттого сумасшедший и видит, что «на луне живут носы», а у «дэва под самым носом шишка».

Наконец, мы наблюдаем сумасшедшего, вступившегося за «нежную и непрочную луну», прескверно сработанную в Гамбурге дураком бочаром, положившим «смоляной канат и часть деревянного масла, и оттого по всей земле вонь страшная, так что нужно затыкать нос». Защищая «нежный шар» Луны от Земли, что непременно сядет на Луну, Поприщин собирает Государственный совет с бескорыстным и гуманным намерением спасти Луну и обитающие на ней человеческие носы. При виде «канцлера» «бритые гранды», ловившие Луну по стенкам, разбегаются, а он сам «как король, остался один», получая удар палкой. [см.: 8]. Но сколько достоинства и вызова в портрете Поприщина, написанном Репиным, где герой Гоголя предстает как инаковидящий страдалец, т. е. patient в истинном смысле слова. Черновое название повести было — «Записки сумасшедшего мученика».

Галерея сумасшедших мучеников продолжается безымянным героем рассказа Ф. М. Достоевского «Сон смешного человека» [9]. «Я смешной человек. Они меня называют теперь сумасшедшим. Грустно потому, что они не знают истины, а я знаю истину. Ох, как тяжело одному знать истину! Но они этого не поймут. Нет, не поймут», — говорит о себе этот наш «пациент». После неудачной попытки самоубийства герой видит сон, в котором из могилы взывает к Богу: «Кто бы ты ни был, но если ты есть и если существует что-нибудь разумнее того, что теперь совершается, то дозволь ему быть и здесь». В ответ на зов героя из могилы выхватывает ангел: «Я не спрашивал того, который нес меня, ни о чем, я ждал и был горд. Я уверял себя, что не боюсь, и замирал от восхищения при мысли, что не боюсь. Я знал, что повстречай я наяву существо, уносившее меня, оно имело бы лик человеческий».

Сон продолжается на новой, а вернее, «на бывшей некогда» планете Земля. На этой иной Земле «все было точно так же, как у нас, но, казалось, всюду сияло каким-то праздником и великим, святым и достигнутым, наконец, торжеством. И наконец, я увидел и узнал людей счастливой земли этой. Дети солнца, дети своего солнца, — о, как они были прекрасны! Это была земля, не оскверненная грехопадением, на ней жили люди не согрешившие, жили в таком же раю, в каком жили, по преданиям всего человечества, и наши согрешившие прародители, с тою только разницею, что вся земля здесь была повсюду одним и тем же раем».

65

Каким-то необъяснимым образом герой Достоевского оскверняет этот земной рай, своим присутствием привнеся в него привычное нашей реальности «рациональное» зло: «.Я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю. Они научились лгать и полюбили ложь и познали красоту лжи. Затем быстро родилось сладострастие, сладострастие породило ревность, ревность — жестокость... О, не знаю, не помню, но скоро, очень скоро брызнула первая кровь. Все воюющие твердо верили в то же время, что наука, премудрость и чувство самосохранения заставят наконец человека соединиться в согласное и разумное общество, а потому пока, для ускорения дела, "премудрые" старались поскорее истребить всех "непремудрых" и не понимающих их идею, чтоб они не мешали торжеству ее».

В ужасе герой сна требует от обитателей потерянного рая распять себя самого, дабы как-то искупить содеянное. Но подобная жертва уже никого не спасает, потому что сам герой не годится на роль спасителя — он не чист. Он не будет искупителем, ведь он и есть искуситель.

Героя Достоевского мучит как болезненное совершенство невозможного рая, в котором он оказался, так и гибель этого рая, в который он привнес частичку нашего привычного ratio.

Этот персонаж выглядит своего рода антагонистом гоголевского «сумасшедшего». И не только оттого, что «смешной человек» не спасает, а сам заражает догреховный «мир Божий» безумием, безусловно происходящим «от мира сего». Просто теза Гоголя о том, что «безумие» в нашем понимании может являться формой непознанного нами духовного просветления, встречается с зеркальным утверждением Достоевского: привычная нам и оправданная логикой «норма» может оказаться заразной и опасной болезнью для людей, чистых душой. Сам Достоевский говорит об этом так: «Болезненные произведения. Но самое здоровье ваше есть уже болезнь. И что можете знать вы в здоровье?» — подобная претензия, вызов и сам вопрос традиционно вызывают глубокое неприятие поборников «естественности человеческой природы». В. Набоков, например, спрашивает нас: «Что есть у него [Достоевского] кроме вечной неврастении, раздражающей любого нормального читателя, кроме болезненного христианства, выраженного в стремлении этого писателя, чьи религиозные мотивы тошнотворны своей безвкусицей, совать Христа, где надо и не надо? Из всех стилистических приемов, которыми так богат язык Пушкина и Толстого, Достоевскому известны лишь три: повторение, пересказ, мелодраматизм.

Назойливое повторение слов и фраз, интонация одержимого навязчивой идеей, стопроцентная банальность каждого слова, дешевое красноречие — отличают стиль Достоевского. Этот "детективный" автор просто не умеет избегать пошлостей: "Возвышенные страдания, возможно, лучше, чем дешевое счастье." — только глупец способен увидеть за этим глубокую мысль. К тому же, и это немаловажно: настоящий художник не допустит, чтобы ему верили на слово. Искусство — божественная игра» [10, с. 175-200].

Я не стану посвящать отдельный раздел несомненному сходству набоковских мотивов с ненавистным Набокову Достоевским. О напрашивающихся параллелях между Ставрогиным и Гумбертом-Гумбертом (тема «нимфетки» в «Бесах» и «Лолите») и о родственной природе Алексея Ивановича и Александра Лужина (навязчивая идея игры в «Игроке» и «Защите Лужина») написано множество работ [см., напр.: 11-12]. Но если «безумие» гоголевского героя окрашено жертвенностью, то «сумасшедший» Достоевского не соприкасается с миром, в котором оказался, не становится им. А прикоснувшись,

66

уничтожает его. «Безумие» и губительность «смешного человека» — в его «нормальности».

Совсем по-другому тему нормальности и «пророческого бреда» раскрывает, а вернее сказать, вскрывает, подобно хирургу, А. П. Чехов в рассказе «Черный монах» [13]. Чехов — врач, и тем ценнее кажется его опыт художественного исследования душевной болезни. «Норма мне неизвестна, как неизвестна она никому из нас», — однажды сказал писатель.

Итак, наш третий «пациент» — чеховский философ Андрей Васильевич Коврин. Магистр, который «утомился и расстроил себе нервы», да еще вдобавок не лечился и, судя по намекам автора, был охоч до вина. Также мы узнаем, что в анамнезе Андрей Васильевич «много читал и писал, учился итальянскому языку и, когда гулял, с удовольствием думал о том, что скоро опять сядет за работу. Он спал так мало, что все удивлялись; если нечаянно уснет днем на полчаса, то уже потом не спит всю ночь». Воображение философа занимает странная (не им ли самим бессонной ночью сочиненная?) легенда о жившем в древние времена сирийском монахе, одетом в черное и однажды повстречавшем своего черного двойника, двигавшегося по поверхности озера «аки посуху». Ничего удивительного нет в том, что видение из легенды вскоре является и самому Коврину, между ним и его галлюцинацией разворачивается диалог, затягивающий персонаж в трясину безумия. Горькая ирония Чехова очевидна. «Черный монах» — рассказ о безумии именно в психиатрическом смысле (в противовес «метафизическому безумию» в контексте Н. В. Гоголя и В. В. Розанова). Чеховскую медицинскую метафизику, если можно так выразиться, отличает именно отказ этого автора от метафизики книжной. Жесткий и даже жестокий отказ.

И тем более жалок безумный Коврин, метящий, подобно Поприщину, в спасители, но уж не в испанские короли, а наивно сожалеющий том, что он мог бы стать «пророком Магометом или. Достоевским.» — такое сопоставление не случайно. «Ты призрак, галлюцинация», — говорит Коврин монаху. Иван Карамазов пытается то же самое доказать черту: «Ты болезнь моя, ты призрак... Ты моя галлюцинация». Оба, и монах и черт, внушают героям их собственные невысказанные мысли. Да и сам монах, несомненно, воплощение дьявольской гордыни. Характерная черта ее — помрачение ума. К тому же ситуация, когда человеку (герою Чехова) «приятно слушать» свой бред, обычно называется шизофренией или грехом прелести. Именно такое «раздвоение в себе» с клинической беспристрастностью описывает Чехов.

«Счастливы Будда и Магомет или Шекспир, что добрые родственники и доктора не лечили их от экстаза и вдохновения. Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив, я был интересен и оригинален», — повторяет персонаж Чехова. Коврин, как и Иван Карамазов, балансирует на грани безумия до тех пор, пока не соскальзывает в него. Неизбежен печальный финал — гибнет и друг Коврина, и он сам: «.он, звал свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова, но невыразимое, безграничное счастье наполняло все его существо. .. .Черный монах шептал ему, что он гений и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения. Коврин был уже мертв, и на лице его застыла блаженная улыбка» [14, с. 342].

Самое время вспомнить и о вере многих в то, что «безумие — расплата за талант». Слово «талант», давно вошедшее в употребление в обыденном смысле, изначально

67

происходит от греческого taXavtov — буквально: вес. Производный от этого существительного глагол tXevaq имеет значение «выносить, переносить, претерпевать, дерзать». Талант, дерзание и страдание находятся в тесной «родственной» связи друг с другом. Талантливый — это не только дерзкий, но и терпеливый, и страждущий. «Каждому талантов дам по силе его» (Мф. 25: 15). Часто люди, наделенные ношей таланта, страдают под его весом. Страдают, разумеется, и физически, и духовно. Такое «духовное страдание» нередко выражается и в том, что принято назвать психическими отклонениями и расстройствами. Чеховского героя можно назвать страждущим и переносящим только в связи с тяжелой болезнью его рассудка. По вине Коврина его учитель и друг погибает, не вынеся потери дела своего жизни — сада. (Привет Гаеву и Раневской!) Любимая женщина отныне проклинает человека, погубившего своей болезнью жизнь ее семьи. В иных талантах — помимо учебы в магистратуре и болезненной зависти к Магомету и Шекспиру — Коврину Чеховым отказано.

Говоря о врачебном опыте писателя, приведем осторожное суждение врача-психиатра: «Далеко не всегда наличие у человека мистического опыта напрямую свидетельствует о том, что он является "психотиком" [духовидцем]. Мы можем, с известной долей осторожности, предположить, что и при психической болезни, и при прохождении мистико-аскетического пути само-и Богопознания оказываются задействованными одни и те же психические механизмы» [14, с. 53-54] Одесную этого врачебного сомнения — тихий и неумолимый чеховский приговор: «Человек хочет и ищет Бога, ищет день и ночь и находит одну только пропасть, в которую чем дольше смотришь, тем кажется она глубже и темнее» [15, с. 515]).

В определенной степени наследником каждого из наших персонажей является герой новеллы В. Гаршина «Красный цветок». В губернскую психиатрическую больницу привозят нового пациента. Он буен, и врачу не удается снять остроту приступа. Больной — человек образованный, он «в значительной степени сохраняет свой интеллект и свойства своей души». Его волнует обилие зла в мире. Ему представляется, что он — «честный боец и первый боец человечества», возглавляет легион людей, тайно борющихся с мировым злом. Рыцарь и спаситель, он готов умереть за свое дело. Рядом с собой в легионе он видит «величайших людей нынешних и прежних времен». Средоточием и воплощением зла оказывается «ядовитый» цветок мака, найденный пациентом в больничном саду. Этот мак «впитал в себя всю невинно пролитую кровь, все слезы, всю желчь человечества». От ужасного цветка «длинными, похожими на змей ползучими потоками извивается зло». Наконец однажды утром сумасшедшего находят мертвым, с оборванными ногтями и окровавленными руками, на лице — спокойная, горделивая улыбка, а в ладони зажат цветок, который победитель уносит с собой в могилу [16].

В том, что символом мирового зла выбран мак, можно усмотреть намек хоть на опиум, хоть на бодлеровские «Цветы зла». Это вопрос интерпретации. Дело не только в ней. Герой маленького рассказа В. М. Гаршина непостижимо вмещает в себе черты всех наших героев-пациентов: он одержим идеей спасения мира, как Поприщин, горделив, как Коврин, но в герое Гаршина нет патологической зависти Коврина к гению, а значит «горделивость» персонажа «Красного цветка» скорее той же природы, что и королевское достоинство Поприщина. Наконец, наш последний безумец безымянен, как герой Достоевского. Персонаж Гаршина целостен, не раздвоен, ведь цветок — это внешнее зло, а не часть натуры больного. Проиграв de facto, de jure гаршиновский герой одерживает над мировым злом свою маленькую, трагическую победу. И она неоспорима, несмотря на

68

то что жизнь, как где-то сказал Э. А. По, — «бесконечное состязание человеческой воли с человеческим же уродством, состязание, из которого никто еще не вышел живым».

Отличительной чертой стиля Гаршина как писателя-рассказчика являются точность наблюдения, определенность в выражении мысли. В его прозе читатель практически не встречает метафор и иных тропов и стилистических изысков, их заменой служит простое обозначение предметов и фактов без придаточных предложений в описаниях. Как и в случае с Гоголем, болезнь Всеволода Гаршина роднит автора с его персонажем. Но, увы, случай Всеволода Михайловича далек от дионисийских божественных видений. Здесь преобладала именно болезнь в клиническом смысле слова. С проблемой видений и безумия писатель был знаком на личном опыте. «Девизом моего поколения было: претерпеть», — сказал он однажды. И претерпевал сполна. С детства крайне чувствительный и впечатлительный, писатель прошел рядовым Первую мировую войну. Этому периоду жизни посвящен его рассказ «Воспоминания рядового Иванова». Опыт войны не только сделал Гаршина убежденным пацифистом, но и обострил приступы его нервной болезни, сопровождавшиеся галлюцинациями, некоторые из которых были сродни самоотверженной борьбе со злом, описанной им в «Красном цветке». В тридцать три года писатель покончил жизнь самоубийством: бросившись в лестничный пролет, сильно разбился и скончался в муках пять дней спустя. Трагическому ореолу, окружившему личность Гаршина сразу после его ранней кончины, немало способствовал и тот факт, что писатель послужил моделью образа сына на картине И. Е. Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года». «Понятный», но, увы, непонятый и далекий от «помешательства оракула» писатель прожил недолгую жизнь, увенчавшуюся мученической смертью, однако сумел поведать о безумии наравне с Гоголем, Достоевским и Чеховым. И все же, что такое безумие, если судить о нем по произведениям русской литературы и их авторам? Удалось ли нам прояснить хоть что-то в результате нашего разговора? Во-первых, безумие как выход из себя, как вакхическое, оргийное изумление вообще свойственно искусству, и в частности литературе. Здесь в момент помешательства в сознании автора и читателя рождаются фантасмагорические образы, «смешиваются» видимый и невидимый миры. Во-вторых, такая фантасмагория роднит безумие с мистическим, молитвенным отчуждением. Подобное «безумие» гоголевского типа, видения гоголевского Поприщина, как и видения его создателя, сродни духовидчеству, молитве или медитации. Это жертвенное самосожжение души. В-третьих, норма или «мудрость мира сего» (строгая рациональность) в понимании Достоевского (как мистика) воплощает не только «безумие перед Богом», но неизлечимую, заразную болезнь, ведущую к грехопадению и кровопролитию. В-четвертых, Чехов как врач — человек, не верящий в родство помешательства и гениальности, — представляет нам предельно рациональную картину сумасшествия. Безумие чеховского Коврина, его мания величия имеет строго «клиническую», медицинскую природу и приводит его самого и его близких к катастрофе. И, наконец, герой Гаршина — тихий борец с мировым злом ценой самопожертвования, одерживает над этим миром смешную, но символическую и яркую победу. Подобно Гоголю и его Поприщину, герой Гаршина в своем микрокосме воплощает евангельское: «.но мужайтесь: Я победил мир!» (Иоанн 16: 33). Все четверо персонажей в своем безумии (медицинском или метафизическом) расценивают себя как пророков, посланников мира, правдоискателей и борцов со злом. При этом, выйдя за пределы себя, они могут победить «внешнее зло» (Поприщин и герой «Красного цветка»), но не зло, коренящееся в них самих («Смешной человек» Достоевского и Коврин

69

Чехова). Но чем бы ни было безумие: священным бредом изумленного оракула или предметом медицинского исследования, нам под силу скорее наблюдать и изучать, чем объяснить это явление; пока существуют литература и безумие, написать развернутый портрет «безумца в литературе» столь же непросто, как найти две одинаковые истории жизни и болезни.

Литература

1. Мазин В. Введение в Лакана. М.: Прагматика, 2004.

2. Бенвенист Э. Словарь индоевропейских социальных терминов. М.: Прогресс, 1995. 456 с.

3. Лосев А. Ф. Фр. Ницше // Ницше: pro et contra. СПб.: Изд-во РХГИ, 2001, 154 с.

4. Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб.: Арт &Факт, 1997. 576 с.

5. Розанов В. В. Отчего не удался памятник Гоголю? // Розанов В. В. Мысли о литературе. М.: Современник, 1989. С. 292-299.

6. Андреев Д. Л. Роза мира. М.: Прометей, 1991. 289 с.

7. Пушкин А. С. Не дай мне бог сойти с ума // Пушкин А. С. Стихотворения. М.: Наука и жизнь, 1980.

8. Гоголь Н. В. Петербургские повести. Записки сумасшедшего. М., 1996. С. 50-69.

9. Достоевский Ф. М. Сон смешного человека. СПб., Азбука. 1999. С. 87-127.

10. Набоков В. В. Лекции по русской литературе. М.: Независимая газета, 1999. 440 с.

11. Злочевская А. В. Художественный мир Владимира Набокова и русская литература XIX века. М.: Изд-во МГУ, 2002. 188 с.

12. Сараскина Л. И. Набоков, который бранится // В. В.Набоков: Pro et contra: Личность и творчество Владимира Набокова в оценке русских и зарубежных мыслителей. СПб. : Изд-во РХГИ, 1999 . C. 542-570.

13. Чехов А. П. Черный монах // Чехов А. П. Избранные произведения в трех томах. М.: АСТ, 1964. С. 311-343.

14. Чесноков Р. А. А. Психоаналитическая терапия верующего пациента: извилистое русло и подводные камни / Журнал практической психологии и психоанализа. 2004, № 1. С. 53-54.

15. Чехов А. П. Письмо // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. М.: Наука, 1974-1982. С. 511-517.

16. Гаршин В. М. Красный цветок. М.: Новый ключ, 2006. 99 с.

Статья поступила в редакцию 5 сентября 2013 г.

70

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.