/Вестник Самарской гуманитарной акалемии. Серия «Философия. Филология». 2018. №2 (24)
УДК 111
СЕМИОТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ НОМОТЕТИКИ НОВОЕВРОПЕЙСКОЙ РАЦИОНАЛЬНОСТИ В РОМАНЕ УМБЕРТО ЭКО «ОСТРОВ НАКАНУНЕ»
© А. Н. Огнев
Огнев Александр Николаевич кандидат философских наук доцент кафедры философии Самарский национальный исследовательский университет имени академика С. П. Королёва e-mail: phil@ssau.ru
В статье рассматривается семиотический аспект номотетики новоевропейской рациональности в повествовательных коллизиях романа У. Эко «Остров накануне». Реконструируются основные контексто-образуюшие тенленции, оказавшие влияние на становление новоевропейской рациональности. Показано значение проблемы «точки отсчёта» лля новоевропейской картины мира в её обшемета-физической версии. Улеляется внимание сюжетным холам барочной литературы. Анализируется специфика отражения в романе У. Эко его собственной семиотической концепции.
Ключевые слова: рациональность, номотетика, сюжет, фабула, знак, юнгианская тень, номос, историческая референция, отсутствующая структура.
Творчество крупнейшего итальянского писателя современности Умберто Эко являет собой замечательный образец свободного и непредвзятого отношения интеллектуала к действительности, разумное содержание которой во многом стало проблематичным для неё самой. Будучи законным наследником гуманистических традиций эпохи Возрождения, писатель ставил перед собой сверхзадачи, выходящие за пределы ценностных компетенций и мировоззренческих устремлений литературы, находящейся в фазе инерционного воспроизводства своих жанровых структур, имитирующей вовлеченность в коллизии, легитимируемые легендой «радикаль-ной посюсторонности». В писательском мастерстве Эко сходятся воедино интенциональные порядки его многогранного таланта мыслителя, ученого
и хронографа-полемиста. Каждый роман Умберто Эко представлял собой замечательный прецедент экспериментального обобщения, позволяющего задать новый концептуальный фокус понимания действительности, отвечающий критериям нарративной достаточности и эстетической необходимости, которая в своей тотальности и образует стиль. Свою писательскую задачу Умберто Эко видел в следующем: «мы должны жёстче придерживаться корней и идеи стиля, идеи настоящего литературоведения и анализа приёмов текста. Лучшие достижения в области семиотического анализа принадлежат нашим предкам. А наша задача — серьёзной и постоянной работой, не уступая никакому шантажу, смирять наших потомков»1. Руководствуясь этим видением, Эко как романист и рефлектирующий аналитик создаёт логику воспроизводства прецедента гуманистического понимания миссии искусства в условиях прогрессистской профанации его содержательной стороны. Вот почему вопрос о вызревании эйдетически-полноценной художественной формы в каждом новом романе писателя решается через раскрытие соотношения между истинным и мнимым фокусом идеируемого эстетического формообразования. Наиболее наглядно этот подход присутствует в романе «Остров накануне».
На протяжении всего творческого пути писатель стремился вскрыть жизненные истоки эстетических идеаций, показав их принципиальную несводимость к окказиональному мировоззренческому легендированию. В «Имени розы» была показана несостоятельность традиционалистского консервирования мёртвого знания в институционализациях схоластического дискурса, в «Маятнике Фуко» была раскрыта технология исполнения оккультно-конспи-рологического «голема» в порядках псевдоисторической реификации синсе-мантических формализмов семиозиса, в «Баудолино» игра воображения явилась в качестве превращённой формы противоречий жизненного пути героя, в «Таинственном пламени царицы Лоаны» обнаружилась принципиальная иррациональность претендующей на универсальность мнемоники и недостижимость классического анамнезиса для жизненного мира в стадии его витальной регрессии, в «Пражском кладбище» предстала идеологическая «кухня ведьмы», в которой взращивается тень исторического новоевропейского субъекта в качестве его дефицитарного двойника, в «Нулевом номере» была продемонстрирована мнимость форм псевдоисторической общности, образующихся вокруг информационной сенсации. У каждого из этих романов есть свой читатель, ценностные ожидания которого на свой лад диагностичны, коль скоро в них он сбывается в качестве комплекса семантических аттракций, номинально прогнозирующих нормативы рецепции, оспариваемые в их жизненности логикой повествовательного развёртывания заявленного сюжета. «Остров накануне» внешне интегрирован в этот ряд романов, вскрывающих генезис фантомных болей и травм опыта новоевропейского самосознания, но внутренне оказывается исполнением более амбициозной художественной сверхзадачи. В этом романе проницательность Эко-метафизика разрешает секреты художественного мастерства Эко-писателя на уровне спецификации онтологических снований, в границах которой новоевропейкая субъективность обнаруживает свой
1 Эко У. О литературе. М. : АСТ-согрш, 2016. С. 223.
экспериментальный генезис, который в прочих романах составляет непрояв-леннную предпосылку декларативных художественных условностей. Если верно, что in abstracto суть языковой игры можно свести к сохранению ситуации преднамеренной неразличимости языка и речи, то роман создаёт «интересный» прецедент неразличимости сюжетного обобщения и фабульных условностей, различия между которыми в теории мыслятся clare et distincte. Сам писатель так позиционирует эти различия: «Фабула — это базовая схема повествования, логика действий и синтаксис персонажей, ход событий во времени»2. И далее: «Сюжет — это "история" (the story, la storia) как она действительно повествуется...»3. В художественной же практике их неразличимость делается «интересной» для читателя, но при этом надлежит помнить о том, что с шопенгауэровских времен «интересное» per se трактуется как внеэстетический момент, который не определяет собственную ценность произведения в аспекте его соотнесённости с Красотой как ценностным прималитетом, подлежащим канонической идеации. Поэтому ставки в художественной игре, которую ведёт Эко, столь же высоки, как в легендарном «Пари Паскаля», но только цена вопроса зависит здесь не от вероятностной игры, а от сохранения эффекта транзитивности в фикции «интереса» читателя, которому предлагается уловить момент, предшествующий пробуждению его духовной идентичности.
Величайший реформатор классической эстетики, освободивший её от фатума интеллектуализма, Б. Кроче учил: «искусство, будучи интуицией, соединяет в себе смысл и силу всего того, что оно имплицитно отрицает и от чего отличает себя»4. Неразличимость фабульного и сюжетного аспекта в ви-тализации фиктивного «интереса» читателя имплицитно отрицается в искусстве sensu stricto et proprio, поэтому это отрицание должно быть подано lege artis, дабы дать возможность читателю исповедывать его bona fide в качестве трансцендентального паралогизма, который, согласно основоположнику философского критицизма, остаётся ложным по форме в плане логической модели умозаключения, но может обладать при этом содержанием, которое может оказаться истинным. Показать, как формируются общезначимые основания, в силу которых этот паралогизм интуируется, становится той сверхзадачей, которая per definitionem не может быть решена в романе, а потому может только экспонироваться в нём как видимость (Schein), в сохранении которой читатель испытывает внеэстетический «интерес», связанный с моментом квалификации в составе его сущностных сил метафизических притязаний чистого разума, раскрываемых через дефицитарно-травматический опыт главного героя с его специфическим генезисом метафизической потребности. С высот немецкой классики Г. В. Ф. Гегель определял метафизику как «первое отношение мысли к действительности», в границах которого дефинитивы мысли конвертируются в определениях вещей, а действительность in corpore по своему понятийному объёму совпадает ipso facto с вещественностью: «Первым отно-
2 Эко У. Роль читателя. Исследование по семиотике текста. М. : АСТ-согрш, 2016. С. 68.
3 Там же. С. 68.
4 Кроче Б. Антология сочинений по философии. СПб. : Пневма, 1999. С. 339.
шением мысли к объективности является наивный образ мышления, который, не сознавая ещё противоположности мышления в себе самому себе, содержит веру, что посредством размышления познаётся истина и что она обнаруживает перед "сознанием то, что объекты суть поистине"»5. Эко предлагает читателю героя, практикующего подобную наивность в барочных ментальных интерьерах, дабы реципиент чувствовал себя более компетентным, нежели герой, ускользнувший из рутины фабульных ловушек барочного «Симплициссимуса». Самодовольство реципиента, поощряемое при помощи эмблематических аллегорий автором, обнаружится как инфляция читательской «персоны» в целой серии релятивистских эффектов в художественном семиозисе романа. Противоречие между культивируемым героем пафосом и рекурсивным логосом повествования скрывает более глубокий пласт отношений, освобождённых от персонифицирующих условностей — конфликт между объемом и содержанием гипотезы новоевропейской субъективности, которая обнаруживает фиктивность самого реципиента с его мнимым умственным самопревознесением над наивностью героя. Герой оказывается гораздо более живым, а потому и проблематичным существом, нежели читатель, который в качестве его хронологического потомка на деле подлежит укрощению посредством изысканно расставленных ловушек в догматике стилевых инспираций.
К числу фоновых констант, определяющих градус самооценки читателя, считающего себя более просвещённым и искушённым, нежели романный герой барочной эпохи, принадлежит разделение наук на номотетические и гуманистические, и это различие представляется читателю чем-то само собой разумеющимся. В действительности же эта оппозиция является весьма поздним приобретением человеческого ума, которым последний обязан неокантианцу Г. Риккерту, противопоставившему естественные (Naturwissenschaften) гуманитарным ( Geisteswissenschaften).
То обстоятельство, что граница между ними раньше проходила иначе, мало смущает современного реципиента, которому не приходит в голову, что изначально лингвистика и психология причислялись к естественным наукам, как и тот факт, что классический Век Прогресса не знал никакой «гуманита-ристики» на основании неких априорных критериев, а оперировал с факторами историчности «духа», ныне почитаемого архаичным суеверием. Между тем Г. Риккерт настаивал: «Всякий акт познания становится историческим индивидуумом по отношению к ценности познания. Совокупность актов познания объединяется в историческое развитие, и так как это развитие необходимо оказывается членом, входящим в состав наиболее общего, т. е. наиболее обширного целого, т. е. совокупности действительности, объективная точка зрения отнесения к ценности необходимо переносится и на эту историческую связь, т. е. последняя сама принимает вид исторического развития»6. В сущности, роман Эко концентрируется вокруг этой проблемной коллизии: речь идёт
5 Гегель Г. В. Ф. Энциклопедия философских наук в 3 т. М. : Мысль, 1974. Т. 1: Наука логики. С. 113.
6 Риккерт Г. Границы естественнонаучного образования понятий. Логическое введение в исторические науки. СПб. : Наука, 1997. С. 495.
о том, как акт познания приобретает историческую индивидуальность, облекаясь в эйдетику сюжета, которая диссонирует с реалистическими типизациями задействованных фабульных конструктов, развенчивая их фиктивный генезис. Номотетика новоевропейской рациональности взята под знаком реального обращения её эйдетических перспектив, в ходе которого выясняется, что в реальности не заключено предпосылок для семиозиса, обладающего объективистским алиби натуралистического типа, напротив — знак первичен в качестве тропа, выражающего определённый опыт наивного субъекта, сохраняющего подобающие ему титульные иллюзии.
Аналитическая химера «естественного языка» противоречит генезису языкознания как позитивистской науки, которая начинается с новоевропейской рационалистической констатации отсутствия сущностной связи между означаемым и означающим и отрицанием магической связи между словом и вещью. Этот пункт новоевропейской рациональности следует считать отправной точкой для логического моделирования языка как в неоэпикуреизме П. Гассенди, так и в наследии философов Пор-Рояля. Природа вещей не открывает себя в языке, но язык требует, чтобы существовала независимая от него rerum natura, ибо в противном случае всякий акт высказывания был бы случаем в рамках естественного фатума, а не актом свободы человека как мыслящего существа. Поэтому вещь должна существовать до того, как она становится квалифицированным семантическим аттрактором для человеческого ума, инициирующего её познание. Для Эко как для историка философии, искушённого в изучении схоластики, тезис о произвольности языкового знака, исключённого из явлений, вполне самоочевиден, в том числе и по теологическим соображениям, из которых исходил кардинал Кузанус, говоривший об архитипической человечности Адама: «Как мы читаем, он сам назначил слова всему в мире, и никакое слово никакого языка не было установлено первоначально никем другим. И не приходится удивляться Адаму, когда достоверно, что даром божьим многие внезапно овладели знанием всех языков. Для человека нет искусства природнее и проще, чем речь, и её не лишён ни один полноценный человек»7. Проблема в том, что из сущностной принадлежности человеку речи как эссенциального аквизита никоим образом не следует вывод о том, что природе изоморфен некий «естественный язык», возвещающий её тайны. Читатель как современный человек склонен к иллюзиям подобного рода, а потому его праксис требует утопической ребинзонады в качестве исходной модели ситуации начала познания, которая в романе предстаёт как конечный пункт назначения для главного героя, где обретается полнота реальности, которая для него наступить не может. Сам Эко в качестве теоретика и историка философии, анализируя семиотическую концепцию Р. Бэкона предлагает формулировку, оставляющую для романного семиозиса Spielraum, значимость которого позиционируется посредством комплекса демонстративных компенсаций: «Знаки, учреждённые душой, но без согласия с разумом и без решения воли, действуют naturaliter. При этом с естественными знаками они ничего
7 Эко У. От древа к лабиринту. Исторические исследования знака и интерпретации. М. : Академический проект, 2016. С. 206.
общего не имеют. Если же назывались естественными в связи с тем, что природа была их субстанцией, то эти называются так, поскольку они побуждаются природой как первопричиной действия»8. Этот ход мысли образует нерв того конструктивного приёма, который гарантирует роману повествовательную целостность.
Главный герой романа Роберт де ла Грив Поццо ди Сан Патрицио, предстаёт сам по себе в качестве значащего единства, своеобразной ономатической контаминации, преднамеренность которой должна указывать на судьбу, подобающая достоинству центральной фигуры романа. Отсылка к такой вероятной преднамеренности легитимирует его в его «героическом» статусе, но не даёт указаний на то, каким путём он может стяжать подобающий его рангу этос. Повествовательная легальность героя не вызывает сомнений по предъявленным жанровым индикациям, но сам он чувствует себя лишённым сознания собственной моральной правоты, поскольку «умышленность» его умопостигаемого характера остаётся для него непроявленной предпосылкой. Свой собственный эмпирический характер главный герой находит в готовой системе обстоятельств, предусмотренный его предопределённостью к барочному литературному бытованию. Коль скоро Роберт видит в этом убедительную, но случайную конфигурацию «естественных знаков», представленную механикой фабульных аттитюдов, он чувствует свои поступки отчужденными от его внутренней душевной основы. Дефицит прагматической санкции приводит его еще в юности к гипотезе своего тёмного двойника, на которого возлагается ответственность за все промахи и жизненные неудачи. Романный Doppelgänger главного героя заключает в себе принципиально неосуществимую возможность романтизации, conditio sine qua non которой — двоемирие, но такой путь, предлагающий минимальное наличие катарсической эйдетики в предложенной романной диспозиции оказывается лишённым когерентности с точки зрения постулата изотопии. Поэтому гипотетический виновник всех несчастий Роберта прозябает в статусе классической юнгианской тени, в чём, согласно адептам юнгианства, «суммируются многозначные повторяющиеся определения Тени как негативной стороны личности, суммы всех неприятных качеств, которые хотелось бы спрятать; подчинённой, обесцененной и примитивной стороны человеческой природы»9. В двойнике главный герой обнаруживает себя как «естественный знак», лишённый положительных ценностных коннотаций, как суммарная исчислимость, по отношению к которой невозможно никакое опосредствование (Vermittlung), коль скоро никакой диалог с тенью не может иметь ценностного смысла, поскольку он никак не может влиять на динамику повествования. Феррант представляет собой злокачественную пре-вращённую форму барочной авантюрной литературы в судьбе Роберта, дающую метастазы в задействованных фабульных конструктах, но обречённую на неспецифическое снятие в катарсических реминисценциях сюжетной эйдети-
8 Риккерт Г. Границы естественнонаучного образования понятий. Логическое введение в исторические науки. С. 206.
9 Сэмьюэлз Э, Шортер Б., Плот Ф. Словарь аналитической психологии К. Юнга. СПб. : Азбука-классика, 2009. С. 235.
ки, ибо, по признанию Эко-романиста, «как ни размашист Роберт был в сочинении сюжета, он всё же не мог изображать капоника Диня или господина Гаффареля, мчащихся намётом в атаке на Робертову темницу, то есть на Феррантову, поскольку Феррант для всех, кто знал его, был Робертом»10. Итак, в романе Феррант оказывается личной платоновой пещерой Роберта, quod erat demonstrandum.
Если следовать преднамеренному номосу барочной романной демонстративности, то и сам остров, на поиски которого отправляется герой, оказывается своеобразным «пещерным» спецэффектом идеализма, развенчанной бэко-новской критикой идолов. Однако остров тематически не исчерпывается литературной тематикой робинзонады или мотивом «психического убежища». В последнем качестве он желанен, но неисполним, подобно эскапистскому ценностному смыслу барочной авантюры. У «Острова накануне» есть своя собственная литературно-философская история, которая не приговорена к разрешению в обывательскую индивидуалистическую идиллию в буржуазном англосаксонском назидательном вкусе. Остров несуществующих благ и несовместимых с жизнью совершенств фигурирует как антитеза ансельмову онтологическому аргументу «Прослогиона» у его оппонента Гаунило, противостоящего последовательному теологическому реализму. Для перипатетика Ибн Туфейля «Остров» становится локусом для построения естественнонаучной априорной этерналистской модели мира, характеризующейся эссенциалистским теоретическим минимализмом, что позволяет его герою констатировать: «Существование же его, выявляющееся со стороны материи, есть существование слабо выраженное и почти непостижимое»11. Этот мотив усугубляется в композиционном приеме аллегорики барочного рондо в грасиановом «Критиконе», в котором действие начинается со встречи на острове Критило (отца) и Андренио (сына), отправляющихся на поиски утраченной Фелисинды (жены и матери), совпадение персонификаций которой, равно как и родственная связь между героями, выявляется в ходе повествования, которое должно завершиться на Острове Бессмертия. Изначально герои знают друг друга через призму абстракции «естественного человека» как «естественного» знака, обусловленного топогенетически, и лишь в сюжете они узнают о родстве, которое их связывает через общую утрату Фелисинды. Примечательно, что Андренио переживает на острове коллизию платоновой пещеры, но к сознательной жизни приходит лишь благодаря встрече с отцом, персонифицирующим критическое начало. В ответ на восторги Андренио о красоте мира, которую открыл ему остров, где он обретался, Критило выдвигает максиму в стиле высокого Барокко: «Способность не удивляться проистекает у меньшинства от знания, у большинства же — от неспособности видеть. Нет лучшей похвалы, чем удивление знатока, которое, предполагая избыток совершенств, доходит порой до лести, если только не облечется в молчание. Но, увы, удивление стало ныне пошлым — не величие восхищает нас, а новизна»12. Грасиановский
10 Эко У. Остров накануне. М. : Астрель-согрш, 2012. С. 466.
11 Ибн Туфейль. Повесть о Хаййе ибн Якзане. М. : Художественная литература, 1978. С. 87.
2 Грасиан Б. Карманный оракул. Критикон. М. : Наука, 1984. С. 80.
камертон вполне ощутим в тональности иезуитского патера, с которым главный герой знакомится на корабле и ведёт спор о главнейших системах мира: «Иезуит упивался Аргументом о Лучнике. Если Земля вращается все двадцать четыре часа суток, то стрела, пущенная строго вверх, обязана падать на запад за много миль от стрелявшего»13. Вопрос о местонахождении острова, через который проходит нулевой меридиан, предстаёт суетным начинанием, поскольку он предполагает риторическую фигуру, требующую возвращения новизны, что несообразно канону схоластической логики. И все-таки именно фатер Каспар предпринимает роковую для него попытку достичь острова при помощи подводного колокола. Техническая неисполнимость этого решения столь же очевидна, как и социальная: именно поэтому в ретроспекции жанрового конструкта Эко-романист избегает ассоциаций как с технократическими, так и с социальными утопиями, кодифицирующими мифологему Острова, который должен остаться точкой отсчета для рационализации познаваемой природы вещей.
Примечательно, что непосредственной действующей причиной, побудившей Роберта совершить путешествие в поисках Острова, является замысел Мазарини и распоряжение Кольбера, полагавших, что нахождение нулевого меридиана способно обеспечить мировую геополитическую гегемонию Франции на морях. Судьбу главного героя реализует чуждая ему Воля к Власти, для которой абстракция математической системы отсчёта предстаёт в качестве реального фактора господства. Номотетика новоевропейской рациональности может быть реифицирована только посредством иллюзий, вызванных 1) в космологическом отношении каузальными атрибуциями, переводящими син-семантические условности в ранг автосемантических предметных референций, 2) в психологическом плане — проекциями несостоявшихся идеалистических ожиданий, почерпнутых из риторических фигур речи литературно-переживае-мой эпохи, а также 3) в теологическом подтексте - неизжитыми ревеляциони-стскими интроектами. Поиск острова оказывается частнонаучной задачей, которая расслаивается на три плана, отсылающих к дисциплинарному консенсусу будущей догматической метафизики классического рационализма. Если бы главному герою было ведомо, что метафизическую проблему можно удостоверить там, где обнаруживается хиатус в научном мышлении (но её нельзя разрешить путём вторичной контекстуальной ревитализации абстракций рассудочного мышления), то он не связывал бы с её разрешимостью и собственных сверхценных мировоззренческих ожиданий. Но в этом случае он не был бы героем, чья неисполнимая миссия выстраивает в единый повествовательный ряд названий естественнонаучных, псевдонаучных и литературно-дидактических сочинений, образующих внутреннюю романную хронологию. Пока Роберт де ла Грив принимает эмблематику мира за реальность, он демонстрирует отражательные свойства знака, но не выражает ту Природу, которая для него остаётся загадкой. Когда главный герой начинает искать самовозвышающего катарсиса в идеализированном этикете куртуазного поклонения образу Возлюбленной, составленной из литературных штампов, он вкладывает душу в визуальные стимулы внешнего мира и персонифицирует неисполнимую мета-
13 Эко У. Остров накануне. С. 355.
физическую фикцию. Так багряная голубка становится символом «утраченной» (ибо сводимой к литературным клише, а потому и нереальной) Возлюбленной, которая оказывается душой недостижимого острова. Отрешаясь от воспоминаний о минувшем и настоящем в составе собственной персонифицированной очевидности, Роберт де ла Грив приходит к выводу: «Всякая вещь мыслит, но сообразно своей сложности»14. Пребывая в плену квалитативистс-ких иллюзий, герой осознаёт собственную мыслимость как эпифеномен движения, никогда не достигающего той нулевой точки, начиная с которой оно могло бы стать измеримым.
Для всякого романа, однако, принципиальным является не метафизическое разоблачение его функциональности, а взаимоотношение с персонами, благодаря которым рецепция авторского замысла сохраняет для читателя эффект жизненной вовлечённости. У действующих лиц может наличествовать историческая референция, построенная по законам реалистической типизации, но её кризис, отражающий внутренний конфликт героя, обнаруживается только в том случае, когда он пытается покрыть дефицит эйдетики собственного умопостигаемого характера теми мотивирующими стимулами, которые исходя от них. Именно в такие моменты и обнаруживается, что субъективность действующих лиц гарантирует их fabula personata, которая оказывается конечной и исчерпаемой с точки зрения потребностей дальнейшего сюжетного развития, обещающего явить ad oculos субъективность главного героя. Это обещание так и остаётся в романе неисполненным, но в награду читатель получает утешительный приз — признание собственного существования в своём сущностном аспекте, в котором читательское «бытие» перерастает границы своей протокольной условности, фокусируясь инстанционально в континуальный комплекс рациональных интерпретаций. Читатель приобретает «бытие-в-признан-ности» (das Anerkanntsein), не подозревая о том, какие мировоззренческие обязанности это на него налагает в мире, устроенном по аллегорическому канону барочной литературы. Читатель становится причастным семиотическому бессмертию, о котором Я. А. Коменский в «Лабиринте света» говорил, что «это драгоценное бессмертие само по себе ничто»15, о чём свидетельствует и главный герой в одноимённой главе романа Эко, когда встречается с Ферран-том, «стараясь усилиями логики противостоять ощущениям сердца»16. Попытка Сен-Савена избавить героя от «тени» путём критики патерналистской мифологии выглядит вполне убедительной для читателя, но не для Роберта, ибо реальный протагонист Сен-Савена, С. Де Бержерак (свободный от роста-новской беллетризации), высказывал сомнения в оправданности авторитарно-трактуемого культа Отца, находясь на Луне: «Вы правы, но дело в том, что все законодатели были стариками и боялись, как бы молодёжь не отняла у них власть, которую они присвоили себе и которую, подобно жрецам ложных религий, превратили в некую тайну, ибо доказать её разумность невозможно»17.
14 Там же. С. 530.
15 Коменский Я. А. Сочинения. М. : Наука, 1997. С. 85.
16 Грасиан Б. Карманный оракул. Критикон. М. : Наука, 1984. С. 81.
17 Бержерак С. де. Иной свет, или государства и Империи Луны. СПб. : Изд-во Ивана Лимбаха, 2002. С. 105.
Из рассмотренной коллизии становится вполне очевидным, что то, что представляется исторической ограниченностью романного героя, реалистичнее того скептического пробабилизма, с которым готов согласиться читатель, поскольку Сен-Савен в качестве вымышленного персонажа романа призывает его исповедовать взгляды, которые С. Де Бержерак обнаружил у жителей Луны. Странно, что это обстоятельство не побуждает читателя усомниться в своей собственной реальности. Так Эко показывает, что акт картезианского «Cogito» возможен для современного читателя только в качестве мемориального имитативного жеста, но никак не в качестве сообщения от первого лица, передающего собственный жизненный опыт. Ergo: согласие с либертином не делает человека свободным, коль скоро оно обусловлено инерцией социального цинизма, а не силой мысли.
Если персонажность Сен-Савена заявляет о себе вполне сюжетно посредством полноценной либертинской легенды, то «диньский каноник», отсылающий к скептику и неоэпикурейцу П. Гассенди, так и не оформляется в романе в выраженную агентивную величину. Указание на его воззрения, суммирующиеся в атомистической картине мира, остаётся напоминанием о потенциальном горизонте референции, которому суждено обретение инстанционального мировоззренческого статуса не в самом романе, а в той реальности, в которой благоденствует читатель, упивающийся мнимым самовозвышением над наивным образом мыслей героя. Речь идёт о том, что в гегелевской диалектике трактуется как акт отчуждения понятия во всеобщность полагаемой действительности, но только с одной оговоркой: это отчуждённое полагание происходит не внутри повествовательного горизонта событий романа, а постулируется как догма той картины мира, внутри которой пребывает реципиент. Нечто похожее уже имело место по мере приближения финала «Волшебной горы» Т. Манна, когда самоустранение Нафты позиционируется как Vorschein исторической реализации его мировоззренческой инициативы, которую он не может обосновать чисто интеллектуальными средствами в полемике с Сеттенбрини, целью которой является победа в борьбе за душу главного героя. У Эко эта диалектическая коллизия имеет несколько иной смысл: учение «диньского каноника» является мировоззренческой гипотезой для главного героя, к которой он обращается как к объяснению принципиальной невозможности параклетического исхода, тогда как для читателя атомистическая доктрина уже состоялась в качестве номотетического основания, гарантирующего «реалистичность» принятой к исполнению фактичности жизненного мира. П. Гассенди, излагая эпикурейскую доктрину, учил, что «внутри Вселенной многое движется и изменяется; но какие бы движения и изменения в ней ни происходили, они не имеют никакого значения по сравнению с неизмеримостью Вселенной»18. Для человека барочной эпохи актуальная мировоззренческая дилемма по поводу этой космологической пропозиции: можно принять эту Вселенную, трактуя её номотетику в ключе эроса героического энтузиазма Дж. Бруно, а можно воспринять её травматически в духе Б. Паскаля, опыт переживания которым экзистенциального шока от
18 Гассенди П. Соч. в 2 т. М. : Мысль, 1966. Т. 1. С. 144.
бесконечности избавил современного человека от необходимости самостоятельно искать в этом ценностный смысл. В романе для героя эта дилемма дезактуали-зируется, поскольку для него пока экзистенциально невозможна картезианская гипотеза Бога-обманщика: «С какой стати Господь бы обязывался, подобно циркачу бесконечно трюкачествовать? Господь проявил свою волю, свободно и вечно, посредством творчества и обустройства единственного мира»19. Но как обстоят дела в этом вопросе для современного читателя? Mожeт ли он встать вровень с творческой инстанцией, чтобы его позиция номотетического нейтрализма не была для него субъективно психодефензивным приёмом, «трюком», как выразился главный герой?
Писатель не даёт ответа на этот вопрос, оставляя его делом совести читателя, руководствуясь этосом открытости художественного произведения, коль скоро для Эко «художественное произведение как эпистемологическая метафора»20 не образует аксиологического кодекса, подлежащего к нормативному исполнению, в чём сказывается влияние заповедей крочеанской эстетики. Этот подход вполне вписывается в семиотическую ортодоксию Ю. M. Лотмана: «Для Павла I парад был в такой же мере метафорой Порядка и Власти, в какой для Наполеона сражение — метонимией Славы»21, чем подтверждается принципиальная правота A. Ю. Нестерова: «Никто из людей не знает ответа на вопрос, кто он, не обладает возможностью посмотреть на себя «снаружи», без опосредствования структурами собственного сознания»22, в чём, собственно говоря, и фокусируется семиотический аспект номотетики новоевропейской рациональности в его концептуальном, системообразующем смысле, что cun reservatione Jacobea признаёт и сам Эко в финале «Отсутствующей структуре»: <^ожно свести системы действий к системам знаков, лишь бы отдельные системы знаков вписывались в общий контекст системы действий»23. Именно эта reservatio mentalis позволила ему превратить остров нулевой долготы в «отсутствующую структуру», которая организует пространственную таксономию внешнего опыта, будучи sensu stricto et proprio продуктом аксиоматизации времени, относимого к априорным формализмам внутреннего созерцания. Вот почему «Остров накануне» можно узреть, но невозможно достичь. Он остаётся семиотическим постулатом творческой новизны del giorno primo, позволяющим не только писателю сохранить гуманистическую веру в разум читателя, но и самому читателю осмыслить генезис предпосылок собственного мышления через развенчание титульных иллюзий свойственной ему как конечному существу кодифицированной мифологии реципиента.
19 Эко У. Остров накануне. С. 480.
20 Эко У. Открытое произведение. Форма и неопределённость в современной поэтике. СПб. : Симпозиум, 2016.С. 204.
21 Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. СПб. : Азбука-Аттикус, 2014. С. 73.
22 Нестеров А. Ю. Человек и техника в постсингулярном мире // Третьи Лемовские чтения : сб. матер. Всерос.й науч. конф. с международным участием памяти Станислава Лема. Самара : Изд-во Самарского университета, 2016. С. 435.
23 С. 530.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Бержерак С. де. Иной свет, или государства и Империи Луны. Санкт-Петербург : Изд-во Ивана Лимбаха, 2002. 484 с.
2. Гассенди П. Соч. в 2 т. Т. 1. Москва : Мысль, 1966. 431 с.
3. Гегель Г. В. Ф. Энциклопедия философских наук в 3 т. Т. 1: Наука логики. Москва : Мысль, 1974. 452 с.
4. Грасиан Б. Карманный оракул. Критикон. Москва : Наука, 1984. 632 с.
5. Ибн Туфейль. Повесть о Хаййе ибн Якзане. Москва : Художественная литература, 1978. 150 с.
6. Коменский Я. А. Сочинения. Москва : Наука, 1997. 476 с.
7. Кроне Б. Антология сочинений по философии. Санкт-Петербург : Пневма, 1999.
480 с.
8. Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. Санкт-петербург : Азбука-Аттикус, 2014. 416 с.
9. Нестеров А. Ю. Человек и техника в постсингулярном мире // Третьи Лемовские чтения : сб. матер. Всерос. научн. конф. с международным участием памяти Станислава Лема. Самара : Изд-во Самарского университета, 2016. С. 434—470.
10. Николай Кузанский. Соч. в 2 т. Т. 1. Москва : Мысль, 1980. 471 с.
11. Риккерт Г. Границы естественнонаучного образования понятий. Логическое введение в исторические науки. Санкт-петербург : Наука, 1997. 536 с.
12. Сэмьюэлз Э, Шортер Б., Плот Ф. Словарь аналитической психологии К. Юнга. Санкт-Петербург : Азбука-классика, 2009. 288 с.
13. Эко У. О литературе. Москва : АСТ-согрш, 2016. 416 с.
14. Эко У. Остров накануне. Москва : Астрель-согрш, 2012. 576 с.
15. Эко У. От древа к лабиринту. Исторические исследования знака и интерпретации. Москва : Академический проект, 2016. 559 с.
16. Эко У. Открытое произведение. Форма и неопределённость в современной поэтике. Санкт-Петербург : Симпозиум, 2016. 412 с.
17. Эко У. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. Санкт-Петербург : Симпозиум, 2004. 544 с.
18. Эко У. Роль читателя. Исследование по семиотике текста. Москва : АСТ-согрш, 2016. 640 с.