Научная статья на тему 'Русский патриот, швейцарец, гражданин мира: Герцен и национальное'

Русский патриот, швейцарец, гражданин мира: Герцен и национальное Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
236
31
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Русский патриот, швейцарец, гражданин мира: Герцен и национальное»

ВОПРОСЫ НАЦИОНАЛИЗМА 2015 № 2 (22)

Светлана Волошина

Русский пАтриот, швейцарец, гражданин мирА: герцен и национальное

Национальный вопрос, национальная идентичность, взгляд на свой народ изнутри и аналитические зарисовки других народов не просто занимают обширную часть в текстах Герцена — публицистических и автобиографических, но составляют важнейший узел его философских, исторических, политических и частно-человеческих взглядов. Центральным вопросом для Герцена оставалось самоопределение и будущее России, ее место среди других народов и роль в истории — как ретроспективная, так и будущая. Не кто иной как Герцен (известный своей — возможно, несколько избыточной — склонностью к галлицизмам) одним из первых вводит слово «национализм» в речевой оборот (в Дневнике за апрель 1844 года).

Сравнительные описания и полноценные историко-политические портреты отдельных народов обширны и познавательны еще и потому, что автор — публицисти активный общественный деятель — начиная с 1847 г. (т.е. с 35-летнего возраста — земную жизнь пройдя до половины...) жил в разных странах Европы и имел возможность воочию и непосредственно наблюдать нации в их микро-исторической динамике, в разных социальных слоях — и (в том числе) во время критического для Европы времени революции 1848 г.

Именно народы представлялись Герцену движущей силой истории: взгляд далеко не уникальный и вполне вписывающийся в парадигму исто-

риков и вообще дворянской интеллигенции первой трети XIX века. Среди современников и единомышленников Герцена этот взгляд получил и свое теоретическое объяснение, и дополнение — в виде учения Гегеля. Мировой дух в определенный исторический момент находит воплощение в некоем избранном народе. По меньшей мере, для Герцена это справедливо в 1840-х годах; позже он упоминает лишь отдельные мысли историософии Гегеля.

У Герцена, впрочем, нет целостного взгляда на историю: от телеологического ее понимания он приходит если не к позитивистскому видению и сугубо материалистическому пониманию ее, то к довольно простой антропологии, намеренно отстраняясь и становясь наблюдателем за происходящим, фиксирующим факты и составляя подробные и проницательные зарисовки наций в целом и портреты их отдельных представителей.

Нередко в своем описании развития и упадка народов Герцен использует именно гегелевскую терминологию — причем даже в поздних работах, когда юношеское увлечение Гегелем давно было забыто. Так, говоря о крестоносцах в Византии со всеми недостатками их образования и «утонченности нравов», Герцен видит «историческую правду» и будущность именно за ними: «эти дикие латники, грубые буяны, были полны силы, отваги, стремлений, они шли вперед, с ними был бог исто-

143

рии. Ему люди не по хорошу милы, а по коренастой силе и по своевременности их propos1»2, — пишет он о «диких» крестоносцах и византийцах, явно думая о другом противопоставлении — славян и европейцев.

Однако в тех же работах Герцен — еще более часто — использует сугубо физиологическую терминологию, предпочитая оставаться в рамках «начального» антропологического дискурса. По мнению Д.И. Чижевского, Герцен «говорит в шутку о "физиологии истории и органической естественной теологии". Он готов видеть в истории только физиологические явления, признавая в то же время, что "история и природа совершенно разное"»3. Таковы его рассуждения о европейских народах, где используется слово «порода» и широко идут сравнения с животным миром. Весьма красноречивый в этом отношении пассаж о физиологической обусловленности поведения европейцев достоин обстоятельного цитирования: «Англо-германская порода гораздо грубее франко-романской. С этим делать нечего, это ее физиологический признак, сердиться на него смешно. Пора понять раз навсегда, что разные породы людей, как разные породы зверей, имеют разные характеры и не виноваты в этом. Никто не сердится на быка за то, что он не имеет ни красоты лошади, ни быстроты оленя, никто не упрекает лошадь за то, что ее филейные мяса не так вкусны, как у быка; все, чего мы можем требовать от них, во имя животного братства, — это чтоб они мирно паслись на одном и том же поле, не бодаясь и не лягаясь» (10, 88).

Несмотря на некоторую (возможно, намеренную) комичность подобных

144

1 Намерений (франц.).

2 Герцен А.И. Собр. соч.: в 30 т. М.: АН СССР, 1954-1965. Т. 11. С. 474; в дальнейшем ссылки на это издание в тексте статьи с указанием тома и страницы.

3 Чижевский Д.И. Гегель в России. СПб.: Наука, 2007. С. 239.

пассажей, можно сделать вывод о том, что Герцен — не интернационалист. «Не рано ли так опрометчиво толковать о солидарности пародов, о братстве, и не будет ли всякое насильственное прикрытие вражды одним лицемерным перемирием?» — вопрошает Герцен, выражая лишь надежду на то, что в будущем «национальные особенности» лишь «потеряют свой оскорбительный характер» (10, 93).

Европа и Россия: граница. Русские и славяне

В своей публицистике (в том числе и автобиографической) Герцен, помимо центральной русской темы, прежде всего рассматривает (и неоднократно к ней возвращается) национальные особенности и исторические аспекты основных европейских народов: французов, немцев, итальянцев и англичан.

Основной водораздел проходит, естественно, на границе Европы и России: европейцы — народы старые, имеющие многовековую культурную, политическую и национальную историю, но обремененные множеством «старческих» болезней, — с одной стороны, и русские — народ с «юной кровью», новые варвары, сильные не историей и не цивилизацией, но потенциальной витальной силой, требующей найти и воплотиться в необходимой форме. Эта аксиология касается не только узконационального вопроса, она едина для многих областей мировоззрения Герцена.

Как и славянофилы, Герцен полагал, что главный водораздел, краеугольный камень определения (и самоопределения) русского народа положен Петром I, однако он не противопоставляет эти две ветви (европейской цивилизации и Руси), более того — настаивает на их синтезе; внутренняя непротиворечивость сотрет внешние различия в возрасте и культуре. Более того, Герцен считает, что та европейская форма, которую так быстро восприняла и заполнила часть русских (сначала — высший

слой, остальные воспримут позже), вовсе не противоречит «исконно русскому» содержанию.

«Иногда как-то не по себе нашему брату, скифу, середи этих наследственных богатств и завещанных развалин; странно положение чужого в семейной зале, где каждый портрет, каждая вещь дороги потомкам, но чужды ему; он смотрит с любопытством там, где свои вспоминают с любовью; ему надобно рассказать то, что те знают с колыбели.

А с другой стороны, разве родина нашей мысли, нашего образования не здесь? Разве, привенчивая нас к Европе, Петр I не упрочил нам права наследия? Разве мы не взяли их сами, усвоивая ее вопросы, ее скорби, ее страдания вместе с ее нажитым опытом и с ее нажитой мудростью? Мы не с пергаментом в руке являемся доказывать наши права. да мы их и не доказываем, потому что они неотъемлемы.» (5, 20-21).

Герцен неоднократно подчеркивает, что принятая форма была органична русскому характеру, — по его мнению, возврата к прежним формам бытия и быта допетровской Руси уже не могло быть даже через несколько десятилетий после переворота Петра — именно из-за этой непротиворечивости, органичности. «Русь пошла своими подвижными частями и так резко отделилась в пятьдесят лет от прежнего быта, что ей несравненно было бы труднее при Екатерине II возвращаться к оставленным нравам, нежели догонять европейские» (5, 23-24).

«Общее место» многих писавших на тему национального характера — пресловутая русская (она же — славянская) пассивность, уступчивость внешним формам и идеям, также была переосмыслена Герценом. Развивая мысль о невозможности возврата к прежним, патриархально-московским формам жизни, превозносимых славянофилами, он настаивал, что само усвоение форм европейской жизни русскими проходило так быстро не из-за слабости и вялости русского ха-

рактера, а из-за особого рода пассивности — способности принять внешние формы, не теряя своей внутренней сути. «Сколько ни декламировали о нашей подражательности, она вся сводится на готовность принять и усвоить формы, вовсе не теряя своего характера, — усвоить их потому, что в них шире, лучше, удобнее может развиваться все то, что бродит в уме и в душе, что толчется там и требует выхода, обнаружения», — убеждает он (5, 24).

Приняв форму, внешность и восприняв образование и сколь возможно ин-тернализировав европейскую культуру, русские не претерпели серьезных внутренних перемен — таким образом, славянофильский подход и их постановка национального вопроса (конфликта) вообще получаются сомнительными. Цивилизационный конфликт в их понимании между Русью и Европой не был столь глубок, и призыв к возврату к прежним формам бытия — не более чем маскарад и ряженье; суть русского человека не изменилась. «Разве вельможи Екатерины оттого, что они приобрели все изящество, всю утонченность версальских форм (до чего никогда не могли дойти немецкие гранды — подчеркивает Герцен вопрос о форме и заодно культурно-социальную неспособность немцев. — С.В.), не остались по всему русскими барами, со всею удалью национального характера, с его недостатками?.. В них иностранного ничего не было, кроме выработанной формы, и они овладели этой формой en шао^е» (5, 24).

Славянофилы «возвращение к народу... приняли грубо», — считает Герцен, упоминая равнодушие народа к этим идеям мнимого и невозможного «возвращения»: одетого в мурмолку «национального» К. Аксакова этот самый народ принимал за персианина. «Лучшее доказательство, что возвращение славян к народу не было действительным, состоит в том, что они не возбудили в нем никакого сочувствия», — порицал Герцен привязанность славянофилов к

форме. Однако немаловажно, что здесь же он демонстрирует внутреннюю связь западников со славянофилами, расходящихся в основном по «внешним» вопросам: «Возвратиться к селу, к артели работников, к мирской сходке, к казачеству — другое дело; но возвратиться не для того, чтоб их закрепить в неподвижных азиатских кристаллиза-циях, а для того, чтоб развить, освободить начала, на которых они основаны, очистить от всего наносного, искажающего, от дикого мяса, которым они обросли, — в этом, конечно, наше призвание» (9, 148-149). В основе же своей эти два направления совпадали: «У нас была одна любовь, но не одинакая».

«У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы — за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно» (9, 170). Таков центральный манифест Герцена и его отношение к русскому народу.

Упомянутый дуализм славянского характера — исключительную восприимчивость при сохранении самобытности — Герцен программно упоминает во многих статьях, затрагивающих национальный вопрос. «Славяне действительно обладают большой эластичностью: выйдя однажды из своей патриотической исключительности, они уже не находят непреодолимого препятствия для понимания других национальностей. Немецкая наука, которая не переходит за Рейн, и английская поэзия, которая ухудшается, переправляясь через Па-де-Кале, давно приобрели право гражданства у славян. К этому надо прибавить, что в основе переимчивости славян есть нечто своеобразное, нечто такое, что, хотя и поддается внешним влияниям, все же сохраняет свой собственный характер» (7, 198-199).

Прибавим, что Герцен, с его любовью к парадоксам и внезапным идейным сближениям, демонстрирует эту мысль на неожиданном материале. Так, «мы встречаем эту черту русской души и в ходе... заговора», то есть подготовки и восстания декабристов. Взяв поначалу за основу английский образец — «конституционную и либеральную тенденцию в английском смысле», русские заговорщики не смогли на нем остановиться и не пожелали «более довольствоваться представительной монархией» (если можно ограничить самодержавие, то лучше уж дойти до конца и вовсе его уничтожить): таков пример нашей самобытности, которой тесно в рамках европейских формах!

Самобытность русских в отношениях с европейской цивилизацией проявляется и в отношении к религии. Уму русских «свойственна и трезвость, и ирония»: поэтому предыдущее поколение соотечественников Герцена так легко становилось «вольтерьянцами или материалистами, если не были франкмасонами». «Почва, завоеванная в России цивилизацией, была потеряна для церкви <...> Русский способен долго быть набожным до ханжества, но только при условии никогда не размышлять о религии; он не может стать рационалистом, ибо освобождение от невежественности для него равнозначно освобождению от религии» (7, 182-183).

Отношения с Европой и связанное с ними самоопределение русского характера «по Герцену» условно можно разделить на две части: историческую и современную. В «исторической» части «внедрение» Европы в Русь было несомненным благом.

С допетровского времени у нас почти не осталось свидетельств материальной, ощутимой истории, «городская жизнь не восходит далее Петра», для узнавания своей же истории «надобно рыться в архивах, это вопрос анти-кварский». Столетия проходили «над головою» крестьянина, «не возбудивши даже любопытства», он не «попал на

тот путь, который ведет от патриархальности к гражданскому развитию», лишь время от времени перестраивая избу — копию предыдущей — и ведя тот же образ жизни, что и предки. Памяти, которую можно считать в строениях прошлого, нет; преемственность найти сложно. «История славян скудна», и большая их часть «скорее подлежит ведению географии, чем истории» (7, 144).

Однако Герцен не останавливается на этом пессимистическом заявлении, видя в петровских реформах и разрыве, резком изменении «курса» России органическое продолжение нашей же истории, порицая славянофилов, считающих «все общечеловеческое иностранным, все образованное чужеземным». «Новая Русь» — это «Русь же», но только «с петровского разрыва на две Руси начинается наша настоящая история».

Признавая «многое скорбное этого (петровского. — С.В.) разъединения», Герцен настаивает на несомненном благе, им принесенном, и чуть ли не в первую очередь — это само осознание русскими собственной национальной идентичности: «близость с Европой ободряет, развивает веру в нашу национальность». (Второй, более поздний пример усиления национального самосознания ожидаемо связывается Герценом с внешней угрозой — войной 1812 года. «Подлинную историю России открывает собой лишь 1812 год; все, что было до того, — только предисловие» — 7, 153.)

Европейская «прививка» не изменила, не исказила русского характера и нации, а, напротив, дала толчок к обнаружению и развитию народного духа и России как национального государства (по крайней мере, шага к нему) и национального самосознания, первых ростков его зримого действия: «смелое государственное развитие, выступление на сцену Руси, как политической личности, и выступление русских личностей в народе; русская мысль приучается высказываться, является литература, является разномыслие, тревожат вопро-

сы, народная поэзия вырастает из песен Кирши Данилова в Пушкина.» (5, 24).

Просвещенное дворянство и интеллигенция, став в авангарде исторического движения, процесса, прогрессивное меньшинство, неизбежно потянет вперед и остальных: «народ отставший, за которого мы отбываем теперь историческую тягу и которого миновали и наша скорбь и наше благо, — что он не только выступит из своего древнего быта, но встретится с нами, перешагнувши петровский период. История этого народа в будущем; он доказал свою способность тем меньшинством, которое истинно пошло по указаниям Петра, — он нами это доказал!..» (5, 25).

Мысли о возможном, потенциальном мессианстве славян (прежде всего, конечно, русских), их роли как «нации будущего», несущей обновление европейскому миру, появились у Герцена достаточно рано — задолго до программных статей и «Былого и дум». «Славяне в будущем, вероятно, призваны ко многому», — писал он в дневнике в июне 1843 г.4.

4 Отметим также весьма теплое отношение Герцена к украинцам — в первую очередь, исходя из тех же предпосылок внимания и осознания ценности собственной народности. По Герцену, украинцы, этот «славный народ», даже в высших слоях общества остаются близки к собственному народу и знают его историю (не только общую, а местечковую). «Малоросс, даже став дворянином, никогда так резко не порывает с народом, как русский. Он любит отчизну, свой язык, предания о казачестве и гетманах. Независимость свою, дикую и воинственную, но республиканскую и демократическую, Украина отстаивала на протяжении веков, вплоть до Петра I <...> Там наблюдается более самобытное развитие, там ярче местный колорит, чем у нас, где вся народная жизнь, без различия, втиснута в жалкую форменную одежду <...> Наш народ не знает своей истории, тогда как в Малороссии каждая деревушка имеет свое предание. Русский народ помнит лишь о Пугачеве и 1812 годе» (7, 227-228).

Здесь начинается новый этап взаимоотношений славян и Европы — будущее. Восприняв, усвоив и интернализи-ровав европейскую культуру, что сделает русский народ в будущем? Видение Герцена ярко характеризует выбранная им метафора, используемая им сквоз-но во многих публицистических текстах, касающихся национального вопроса: скифы и новые варвары, чья витальная сила в итоге разрушила дряхлеющий Рим и наполнила его новым содержанием.

Русские — новые варвары, скифы, отношение которых к Европе двояко и мучительно нуждается в разрешении. Постулат о раздвоении русских (с одной стороны — мы исконно чужды европейскому миру, с другой — его историю и культуру привили нам, и те прижились) Герцен развивает в рамках собственной историософии. Вторая «стадия» взаимоотношений — пришел черед славян «спасти», обновить ветшающую Европу.

Здесь Герцен демонстрирует центральную тему, смысловую ось своего мировоззрения и публицистики, проходящую во всех его текстах, от общеисторических до сугубо личных. «Ветхий Адам» — европейцы и «новые варвары», Анахарсисы, — столь розны, что неизбежно или столкновение, или — в случае «варваров» — небывалый воз-

Кроме того, считает Герцен, различие видно даже в литературе. Гоголь представил «серию прекрасных картин, изображающих нравы и природу Малороссии, — картин, полных веселости, изящества, живости и любви. Подобные рассказы невозможны в Великорос-сии за отсутствием сюжета и героев. У нас народные сцены сразу приобретают мрачный и трагический характер, угнетающий читателя.». (С последним сложно не согласиться и сейчас: правда, о новых Гоголях не слышно, но «народные сцены» современных отечественных писателей все так же, если не более мрачны, — Роман Сенчин, Андрей Дмитриев, Владимир Козлов с романом «Гопники» и многие другие.)

можный рост и развитие, при условии, что варвары воспримут прогрессивные и культурные зерна Запада, нечто вроде центров кристаллизации, не потеряв при этом своего лица, исконных, исторических форм развития (общину) и своего духа. Библейская символика приходила ему в голову и раньше. Так, после жестокого подавления рабочего восстания в Париже Герцен сокрушенно признавал: «Трудно переродиться старому Адаму, социализм слишком широк для изношенных людей и слишком несовместен с обветшалыми формами, в которых держится старая жизнь Западной Европы» (5, 156).

И метафору (современного) столкновения народов (вновь добавим — и цивилизаций), и ее подробное толкование Герцен прописывает сам — в самой для него важной и программной части «Былого и дум» — в пятой книге. Центральную метафору конфликта двух миров Герцен берет из забытого французского романа «Арминий»: «Все мы знаем из истории первых веков встречу и столкновение двух разных миров: одного — старого, классического, образованного, но растленного и отжившего, другого — дикого, как зверь лесной, но полного дремлющих сил и хаотического беспорядка стремлений» (10, 28). Этот рассказ о столкновении дряхлеющего Рима и свежих варварских сил Герцен применяет к конфронтации цивилизаций современности: Европы и Руси.

Упомянутый водораздел — центральный для мировоззрения Герцена; он обозначает и детализирует его во всех программных статьях. Так, в «Письмах из Франции и Италии», сравнивая приграничные районы России и Пруссии, Герцен противопоставляет: «Мы имеем перед ними (остзейскими немцами и шире — европейцами. — С.В.) преимущество свежих сил и упований, они имеют преимущество выработанных и прочных правил; мы способны, они воспитанны; первоначальный гражданский катехизис знаком им,

как всякому европейцу, у нас tabula rasa в этом отношении» (5, 26).

Это отличие Герцен подчеркивает даже в величайших поэтах старого и нового мира — Байроне и Пушкине. Поэт — всегда выразитель национального, и разнонаправленность их помыслов и творчества красноречива: Пушкину «были ведомы все страдания цивилизованного человека, но он обладал верой в будущее, которой человек Запада уже лишился <...> он обладает инстинктивной верой в будущность России». Байрон же, «великая свободная личность. становится все более мрачным и непримиримым. Он не видел перед собой никакого близкого будущего и, удрученный горькими мыслями. готов связать свою судьбу с племенем славяно-эллинских морских разбойников.» (7, 203).

Герцен, уповая на молодость и, следовательно, потенциальную великую будущность славян, тем не менее не усердствует в излишнем оптимизме. Конечно, «у нас» «два основания для того, чтобы жить: социалистический элемент и молодость». И на ироничное замечание воображаемого оппонента во введении к статье «О развитии революционных идей в России»: «И молодые люди умирают иногда» — он не доказывает непременное мессианство славян, но признает замечание верным, добавляя: «.но еще более верно, что старики умирают всегда» (7, 147).

Народы: отделение овец от козлищ

В самом первом приближении все народы различаются по критерию отношения к свободе, революционности — как стремления к самоопределению и созданию независимого национального государства, а также («по Гегелю») по обладанию будущим, потенциальной силе, лежащей пока «под паром», но имеющей воплощение в грядущем.

Безусловно, в такой структуре если не «лучшим», то любимым европейским народом для Герцена стали итальянцы.

Помимо живого, жизнелюбивого, не склонного к доктринерству характера, открытости и приятной внешности, итальянцы обладали, в рамках системы ценностей Герцена, значительной социальной и политической добродетелью — явной склонностью и активным стремлением к созданию своего государства, построению единой национальной Италии на месте разобщенных республик.

Итальянцы

Страницы в работах Герцена, посвященные итальянцам, во многом аполо-гетичны. Итальянцев, по мнению Герцена, долго недооценивали, видели сквозь общеевропейские шаблонные призмы, «понятия, формы, меры, весы», не учитывающие специфику итальянского характера и его исторические особенности. «Говорят, что итальянцы ленивы, обманывают, что они рабы, политические невежды и пр.» (5, 76) — перечисляет автор и объясняет несправедливость каждого из ярлыков. Это общечеловеческие качества; что касается работы, то она «вообще не есть наслаждение, особенно в жарких странах», да и далеко не всегда напрямую связана с прибылью: «англичане в Манчестере, французы в Лионе, кажется, не ленивы, а хлеба насущного еще не заработали». Вообще, отметим, что Герцен с большой иронией относится к механистическому, чересчур серьезному и условно — «современно-офисному» пониманию «работы», «дела» с «точки зрения фабрик и рабочих домов» (9, 10), иронично делясь своей надеждой на то, как «.кто-нибудь докажет, что именно увлеченье-то и есть жизнь, а дела вздор, что их совсем и делать не нужно.» (5, 108).

Перейдя от этого своеобразного объяснения отсутствия трудоголизма у итальянцев, Герцен пишет о воскрешении их политической жизни — после «истории последних трех веков», когда «Франция, Австрия и папство работали, чтобы убить политическую жизнь

Италии». Работали, чтобы убить, однако не преуспели — и самоуважение, и любовь к свободам, и стремление к участию в политической жизни общества внутренне присущи этой нации: «В итальянцах особенно развито уважение к себе, к личности; они не представляют, как французы, демократию, она у них в нравах; и под равенством они не разумеют равномерное рабство» (5, 76). «Несмотря на все действия, на чужеземный гнет, на нравственную неволю, итальянец никогда не был до того задавлен, как французы и немцы» (5, 102). Панегирик витальности национальной Италии Герцен продолжает и дальше на страницах «Писем».

Особенное уважение Герцен испытывает к чувству личной свободы и независимости итальянцев: для него, неоднократно пострадавшего от российского жандармского и полицейского всевластия, ощущение свободы и «телесной неприкосновенности» было особенно дорого. «. Я весь был под влиянием итальянских и в особенности римских нравов, где гордое чувство личного достоинства и телесной неприкосновенности развито в каждом человеке, не только в факино5, в почтальоне, но и в нищем, который протягивает руку» (10, 22).

Итальянцы самобытны и «индивидуальны», широко развиты и артистичны. «Федералист и художник по натуре, итальянец с ужасом бежит от всего казарменного, однообразного, геометрически правильного» (10, 70).

Свободолюбие итальянцев проявляется не только в присущей им демократии, но также и в неприятии ригористичных церковных форм и аскетичного средневеково-христианского образа жизни (имеющего для Герцена безусловно негативную оценку): «В Риме нет ни одного замечательного памятника средних веков; весь этот византизм и готизм был не по натуре итальянцам <. > Климат Италии слишком светел

5 Носильщике (итал. (ассЫпо).

для истомы плотоумерщвления <. > Языческая закваска никогда не проходила в Италии, ей равно не прививались ни учреждения благоустройства и тишины, о которых так старались гибеллины, ни нравственная неволя, которую папы налагали на весь мир за исключением Италии» (5, 82). Для атеиста Герцена свобода от клерикализма недалека от свободы политической: рано или поздно свобода итальянцев «в нравах» «одействотворится» в государственные и политические формы.

В скобках отметим, что на воодушевленное отношение к национальным особенностям итальянцев в «Письмах из Франции и Италии» повлияло и время, в которое Герцен приехал в эту благословенную местность: итальянские главы писались с декабря 1847 г. по март 1848 г. — во время либеральных реформ и начала революции, и будущее республик казалось многообещающим. Немаловажно и то, что итальянские национальные добродетели получили высшее воплощение в двух любимых Герценом героях-революционерах его современности — Гарибальди и Мадзини.

Герцен, несколько раз акцентируя внимание читателя на «особом пути развития Италии», вольно (скорее всего) или невольно выстраивает параллель с русским народом. Не будучи славянофилом с их ортодоксальным и ригористичным пониманием «особого пути», Герцен тем не менее видит в развитии этих двух народов отход от шаблонного, «гуртового движения» остальных европейцев, от «исторической алгебры», составленной «по трем типам: по английскому, французскому и немецкому». И у итальянцев, и у русских исторические этапы не совпадают с общеевропейским «мейнстримом», за это оба народа считаются отставшими, но это просто иной путь, и оба эти полные сил народа еще воплотят свою потенциальную гражданскую, национальную, политическую энергию в будущем.

Сближает эти народы и государ-

ственное устройство (плохое), и слабая вовлеченность граждан в дела государства, — что также дает не совсем легитимную, но все же возможность проявлять свободолюбивые настроения. «...Правительства итальянские прескверно организованы. их государственные люди так же беспечны, как земледельцы <...> итальянец не всю свою жизнь связывал с государством, для него государство всегда было формой, условием, а не целью, как для француза.» (5, 102-103). Эту внутреннюю свободу не могут задавить ни тяжелый труд, ни унижение, ни крепостное состояние: «Нигде не видал я, кроме Италии и России, чтоб бедность и тяжелая работа так безнаказанно проходили по лицу человека, не исказив ничего в благородных и мужественных чертах» (5, 103), — продолжает Герцен это, казалось бы, неожиданное сближение по национальным признакам.

Схожесть с русскими видна и у образованного сословия: «Образованный итальянец выработывался, как наш брат, сам собой, жизнию, страстями, книгами, которые случались под рукой, и пробрался до такого или иного понимания. Оттого у него и у нас (курсив мой. — С.В.) пробелы, неспетости. Он и мы во многом уступаем специальной оконченности французов и теоретической учености немцев, но зато у нас и у итальянцев ярче цвета» (10, 70-71). Более того: Герцен с явным удовольствием указывает даже на совпадения в недостатках: «У нас с ними есть даже общие недостатки. Итальянец имеет ту же наклонность к лени, как и мы; он не находит, что работа — наслаждение; он не любит ее тревогу, ее усталь, ее недосуг. Промышленность в Италии почти столько же отстала, как у нас; у них, как у нас, лежат под ногами клады, и они их не выкапывают» (Там же).

С известной долей условности можно сделать вывод: русские (понятно) и итальянцы — два любимых народа Герцена, и за этими двумя народами он видит будущее Европы, ее возрождение.

«У таких народов есть затаенная мысль или, лучше сказать, не мысль, а непочатая сила, непонятная им самим до поры до времени, которая даст возможность переносить самые подавляющие несчастия, даже крепостное состояние» (5, 103).

Французы и люди со стертой национальностью — мещане

Особый интерес (и особое разочарование) для Герцена (как и для большинства его соотечественников) представляют французы — народ, славный свободомыслием, отсутствием пиетета и Революцией. У французов самоуважение, понятие чести и идея о личной независимости традиционно считаются столь высокими, что Герцен — полушутливо — советует соотечественникам остерегаться брать в слуги французов. Рассматривая национальные характеры европейцев на примере качества слуг, он делится опытом: «Если вы желаете иметь слугу-иностранца, берите немца: немцы охотники служить; берите, пожалуй, англичанина: англичане привыкли к службе, давайте им денег и будете довольны; но француза не советую брать». Француз «лихорадочно» любит деньги, но «не продаст ни всех удовольствий своих, ни права рассуждать, ни своего point d'honneur6» (5, 30). Однако уже здесь кроется подвох: во французской нации при ближайшем с нею знакомстве Герцен жестоко разочаровался.

Помимо центральных (прежде всего — гражданских) национальных черт, Герцен описывает множество более мелких, но также небезынтересных. Такова поверхностность французов, их способность легко усваивать внешнюю сторону вопроса и еще легче — цветисто говорить о ней, жить не для себя, не для сути, а для публики, для вида. «Француз не свободен нравственно: богатый инициативой в деятельности, он беден в мышлении. Он думает приняты-

6 Достоинства (франц.).

151

152

ми понятиями, в принятых формах, он пошлым идеям дает модный покрой и доволен этим» (10, 83).

«.Нет людей, с которыми было бы легче завести шапочное знакомство, как с французами, — и нет людей, с которыми было бы труднее в самом деле сойтиться. Француз любит жить на людях, чтобы себя показать, чтобы иметь слушателей, и в этом он так же противоположен англичанину, как и во всем остальном.» (10, 36).

Не нравится Герцену и стереотипность, шаблонность французов — как на родине, так и в эмиграции: «французы заготовляются тысячами по одному шаблону». В противоположность им, итальянцы «не имели ни битого, стереотипного чекана французских строевых демократов, которые рассуждают, декламируют, восторгаются, чувствуют стадами одно и то же и одинаким образом выражают свои чувства, ни того неотесанного, грубого, харчевенно-бурсацкого характера, которым отличались немецкие выходцы» (10, 70).

Анализируя пространные и подробные наблюдения Герцена о национальных европейских характерах в их самобытности, нельзя не отметить важную деталь: по большей части, особенно относительно французов, Герцен говорит не о нации вообще, но об определенной социальной страте — прежде всего о работниках (всех их городских разновидностях), в меньшей части — о крестьянах. Об аристократии почти не говорится «гуртово» — лишь рельефные зарисовки знакомых Герцену представителей высшего общества, а третье сословие и вовсе заслужило суровый приговор автора.

Французский работник, небогатый горожанин, т.е. «Париж, за ценсом стоящий», Герцену явно мил. Он «гуманен, вежлив», трогательно внимателен к детям и уважителен к женщинам, весел, шутлив (без пошлостей) и в общем гармоничен. «Страсть к шутке, к веселости, к каламбуру составляет один из существенных и прекрасных элементов

французского характера; ей отвечает на сцене водевиль» (5, 37). Водевиль для Герцена — объективное отражение французского характера хорошего слоя общества — это «народное произведение французов, как трансцендентальный идеализм немцев».

Однако работниками нация французов вовсе не исчерпывается.

Во всех европейских народах Герцен выделяет особый слой — вненародный (скорее — антинародный), лишенный ярких национальных черт и со стертой индивидуальностью — европейское мещанство. Коллективное чудовище, яд, разъедающий современную Европу, вырождение нравов и понятий, это новая, наднациональная формация людей, пагубная для национальной идентичности и для свободного, разумного мира — вообще. «Рыцарская доблесть, изящество аристократических нравов, строгая чинность протестантов, гордая независимость англичан, роскошная жизнь итальянских художников, искрящийся ум энциклопедистов и мрачная энергия террористов — все это переплавилось и переродилось в целую совокупность других господствующих нравов, мещанских. Они составляют целое, т.е. замкнутое, оконченное в себе, воззрение на жизнь, с своими преданиями и правилами, с своим добром и злом, с своими приемами и с своей нравственностью низшего порядка», — пишет Герцен обширную и детализованную отповедь мещанскому миру (10, 125). Мещанство — не просто стирание национального характера и особенностей, унификация, на которую консервативно сетовал К.Н. Леонтьев, но новый пласт, уничтожающий и самобытность, и нравственность, и свободу, а главное — подавляющий здоровое развитие человечества, в том числе и в его национальном аспекте.

Мещанин общеевропейский — зло, мещанин же французский — зло вдвойне. «Одна господствующая страсть поглощала все мысли и досуги среднего состояния — стяжание, нажива, ажио-

таж; эта страсть, вместе с национальной скупостью французов, вытравливает в их сердце не только любовь к ближнему, к истине, но уважение к себе» (5, 142). Для Герцена тема финансов, денег особенно важна, и французы здесь, по его мнению, не прошли искуса: «француз. ни в каком случае не забудет финансовой стороны вопроса», — несколько раз напоминает он на страницах своей публицистики, — даже «издание журнала, выбор депутата», то есть дела гражданские, — не более чем «торговый оборот».

«Буржуа, проприетер, лавочник, рантье», — «деспотв семье, тиран детей, тиран жены». Даже весьма (на практике) патриархальный Герцен возмущен явным антифеминистическим посылом французских буржуа (собственно, дело здесь не в следовании феминизму, а в порицании дурного отношения к слабым, зависимым и социально не защищенным членам общества — детям, женам и неимущим). Лучше быть гризеткой, лореткой и «амазонкой Булон-ского леса», чем женой мещанина.

Французский мещанин испортил даже и театр, и истинно французское развлечение — водевиль: своими низкими пристрастиями он заставил сменить «искрящуюся остротами шутку» водевиля на «сальные намеки».

Герцена отличает видение национального (а также социального) даже в бытовых вещах, а также в вопросах, находящихся, казалось бы, целиком в рамках эстетических категорий, — например, красоты. Быт (и с этим сложно не согласиться) — один из самых показательных свидетельств и национального характера, и нравственного уровня его носителя вообще. «В теории можно понять всякую истину, всякую мысль, а на практике не устроишь свой домашний быт», — с затаенной горечью делится Герцен выстраданным выводом и детально описывает устройство парижских многоквартирных домов, где зависимость от «частной прислуги» и, следовательно, самые резкие социаль-

ные противоречия и «дикое барство» сведены к минимуму. В самом разумно-практическом, продуманном и опрятном жилище заключено и уважение к личной свободе, и индивидуальное пространство, и отсутствие резких классовых столкновений и обид.

Красота «по Герцену» также несомненно имеет национальный отпечаток, и дело здесь не в физических параметрах и колорите: она своего рода продолжение и следствие национального характера, истории народа, а также неизбежной социальности. «Французская красота чрезвычайно человечествен-на, социальна; она далека от германо-английской надтельности, заставляющей проливать слезы о грехах мира сего, о слабостях его, толико сладких, она также далека и от андалузской чувственности. Она не в одной наружности, не в одной внутренней жизни, а в их созвучном примирении. Такая красота — результат жизни, — жизни целых поколений, длинного ряда влияний органических, психических и социальных; такая красота воспитывается веками, выработывается преемственным устройством быта, нравов, достается в наследие, развивается средою, внутренней работой, деятельностию мозга, — такая красота факт цивилизации и народного характера» (5, 53).

Неизбежная социальность накладывает отпечаток и на национальное: так, среди русских крестьянок красивых почти нет: «женщина в крестьянстве слишком задавлена. слишком работница, слишком безлична»; красота (точнее, умение привлекательно выглядеть) напрямую связана с понятием и ощущением свободы в народе и «понятия о личности»: речь, «разумеется», «не об отвлеченном понятии личности и ее гражданских правах, а о том ин-стинктуальном понятии, которое так очевидно в самых низших классах европейских государств, совершенно независимо от их политического устройства, — в Испании, в Англии, в Италии и во Франции (5, 54).

Финальный «приговор» Герцена французской нации суров: нация не оправдала, вернее, предала возлагаемые на нее надежды. Внутренняя свобода, потребность к развитию в новых формах — основной критерий национальной добродетели — оказался у французов фальшивым: «свобода мысли, слова у французов скорее благородный каприз, а не истинная потребность...» (5, 176). Более того — даже, казалось бы, лучшая часть французского общества — демократы — тоже нехороши. «Французский дюжинный демократ — буржуа in spe7 », — жестко заключает автор «Былого и дум».

После жестокого подавления восстания рабочих в июне 1848 г. и особенно после 2 декабря 1851 г. Герцен окончательно разочаровался в свободолюбии, гражданской активности и витальной гражданской силе французов, что во многом определило немало негативных описаний и печального анализа характера этого народа. (До следующего масштабного революционного предприятия французов — Парижской коммуны — Герцен чуть-чуть не дожил.)

Англичане и швейцарцы

В иерархии народов, выстроенной в зависимости от их отношения к свободе и независимости, особое место занимают Англия и Швейцария, особое — по высшей степени возможной свободы своих граждан. «Одна за своим морем, другая за своими горами, обе — средневековые республики (не совсем понятно, почему Англия — республика. — С.В.), обе — прочно вросшие в землю вековыми нравами» (10, 95). Характер двух народов — англичан и швейцарцев — во многом определился и долговременной слабой включенностью в общеевропейские дела благодаря естественным географическим преградам, и традиционной свободой населения. «Желательно было бы знать, как консерваторы объясняют, что единствен-

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

7 В будущем (лат.).

ные покойные земли в Европе — те, в которых личная свобода и свобода речи всего меньше стеснены», — язвительно замечает Герцен. И Швейцария, и Англия (а следовательно — их народы) играют большую роль в жизни Герцена — обе страны во многом стали его родиной: первая — в прямом смысле (Герцен получил швейцарское гражданство в 1851 г.), вторая — по длительности добровольного проживания (с 1852 по 1865 г.).

Швейцарцы обладают ценным качеством — личной независимостью и свободой, самобытностью и цельностью натуры: «горы, республика и феодализм воспитали, сохранили в Швейцарии сильный, мощный кряж людей». Особенно ценна для Герцена и прямая вовлеченность жителей Швейцарии в дела государства от самого низшего уровня, прямое влияние на его политику, отстаивание своих национальных интересов. «.Каждый работник, каждый взрослый крестьянин, половые в трактирах и их хозяева, жители гор и жители болот знают хорошо дела кантона, принимают в них участие, принадлежат к партиям» (10, 97).

«Два краеугольных камня всего английского быта: личная независимость и родовая традиция» делают, по мнению Герцена, схожими эти две страны и два народа.

Отношение к англичанам у Герцена двоякое: с одной стороны — уважение, доходящее до редкой меры — восхищения, с другой — осуждающее любопытство к их (на его взгляд) излишней эксцентричности.

После крушения личного и общего — смерти жены, окончания семейной жизни и окончательного разочарования в европейской революции — Герцен выбрал именно Англию для многолетнего постоянного проживания, и не в последнюю очередь из-за общеизвестной национальной черты англичан — уважения к личной свободе. (Примечательно, что один из современников Герцена — В.С. Печерин — именно по

этой причине считал Англию лучшим из возможных мест на земле.)

Некоторое непонимание и осуждение англичан связано, пожалуй, с продолжением этой же национальной черты: сколько-нибудь близких отношений с англичанами Герцен так и не завел.

Герцена в англичанах удивляла и работоспособность, и выдержка. «Страшно сильные организмы у англичан», — удивлялся он полному отсутствию привычной славянину лени и приводил в пример политиков высшего звена — Пальмерстона и Гладстона: «Гладстон между двумя управлениями финансов, имея полтора года времени, написал комментарии к Гомеру». И заключал: «Эта прочность сил и страстная привычка работы — тайна английского организма, воспитанья, климата», — проводил Герцен сравнения в области примитивной антропологии. Впрочем, надо отметить, что Герцен «разыгрывает карту» таких сугубо материалистических сравнений лишь для неприятных черт некоторых народов — не случайно один из наименее «любимых» им народов — немцы — оказалась почти полностью внутри этой «методики».

Герцен упоминает и другие общие штампы национального характера англичан (любовь к спорту, странности традиционной английской кухни, известная зарегулированность и обусловленность рутины), однако, несмотря на обилие каламбуров и иронии, они слишком поверхностны, чтоб быть интересными. «Англичанин учится медленно, мало и поздно, с ранних лет пьет порт и шери, объедается и приобретает каменное здоровье; не делая школьной гимнастики, немецких Turner-Übungen, он скачет верхом через плетни и загородки, правит всякой лошадью, гребет во всякой лодке и умеет в кулачном бою поставить самый разноцветный фонарь. При этом жизнь введена в наезженную колею и правильно идет от известного рождения известными аллеями к известным похоронам; страсти слабо ее волнуют. Англичанин теряет

свое состояние с меньшим шумом, чем француз приобретает свое; он проще застреливается, чем француз переезжает в Женеву или Брюссель» (11, 115).

Германия и немцы

Понятие «немцы» выступает у Герцена в двух основных смыслах, иногда пересекающихся: собственно этническая принадлежность и принадлежность к командно-административной системе Российской империи.

Одним из центральных постулатов Герцена о русском народе является разделение этого народа и его правительства — по мнению Герцена, антинародного, с известной долей условности названного им немецким. Под словом «немцы» касательно правительственных и административно-чиновничьих кругов Герцен далеко не всегда обозначает их узконациональную принадлежность, но прежде всего — чуждость интересам русского народа, России. «Я. не хочу смешивать петербуржское правительство с русским народом, — пишет Герцен в предисловии к одному из основных публицистических трудов о современной ему истории и будущем европейских народов — "Письма из Франции и Италии". — Я никогда не скрывал моей ненависти к первому и никогда не скрою моей любви ко второму» (5, 7).

Это разделение, существование двух полностью разных, даже противоположных миров, неоднократно подчеркивалось Герценом. Российское государство в его современном виде не преследует национальные интересы, более того — оно ведет и антиславянскую политику. Так, в статье «Сербы и черногорцы» Герцен предупреждает адресатов о том, что «нельзя безнаказанно смешивать Россию с ее правительством». Понимая, что у западных славян есть свои полюсы зла и объекты национальной и политической неприязни, он утверждает: «недостаточно продолжать ненавидеть турков и не терпеть Австрии», «надобно окончательно не

надеяться на русское правительство ». Если в России это общеизвестно, то и «западным братьям нашим» пора убедиться в том, что «в России нет ничего меньше русского, меньше славянского, как правительство. Зимний дворец — это какая-то немецкая слобода на Неве» (14, 331).

Свое видение «немцев» не в рамках этничности, но в виде социального слоя, чуждого интересам страны и весьма реакционного, Герцен манифестированно подчеркивает в разных текстах. «Немцы» — некий символ чуждости (здесь, пожалуй, действует подсознательная отсылка к старому, первому значению этого слова: немцы — некто «немой», не наш, непонятный, говорящий на ином языке, другой), воплощение мертвой бюрократии, негуманистической силы. Это отношение к национальности как к обобщенному символу видно в цитатах: принадлежность к «немцам» администрации «вовсе не зависит от царствующего лица, а от царствующей мысли, от всей системы. тут преемственно наслоившаяся почва». Среди таких «немцев» немало и русских, и «из всех правительственных немцев — само собою разумеется — русские немцы самые худшие», — утверждает Герцен, и этнические корни здесь ни при чем: речь об иной культурно-исторической формации, слое, противопоставленном и враждебном русской нации. «Немецкий немец в правительстве бывает наивен, бывает глуп, снисходит иногда к варварам, которых он должен очеловечить. Русский немец ограниченно умен и смотрит с отвращением стыдящегося родственника на народ. И тот и другой чувствуют свое бесконечное превосходство над ним, и тот и другой глубоко презирают все русское, уверены, что с нашим братом ничего без палки не сделаешь. Но немец не всегда показывает это, хотя и всегда бьет; а русский и бьет, и хвастается» (14, 148). Один из первых ярких (т.е. худших) «воплощенных» типов немецких немцев — «конюх-регент, герцог на содержании» Бирон. Однако

«русский на манер немца далеко превзошел его», Бирон «здесь бледнеет», и в иерархии Герцена главным «русским немцем» выступает Аракчеев.

Интересно и наблюдение Герцена о минимальных различиях у немцев разных сословий, имущественного ценза и образования: и работники, и генералы «имеют одинакие зоологические признаки», воспитание, происхождение и образование не вносят значительных улучшений.

Для Герцена подобное видение «немцев» — не единичная прихоть завзятого любителя каламбуров, а культурологическое явление, детально им проанализированное. Явлению посвящена даже отдельная статья — «Русские немцы и немецкие русские» (1859), где эта сложносоставная псевдоэтничность подвергается автором анализу, структуризации, помещается в исторический контекст и рассматривается, так сказать, в динамике. «Немецкость» — чуждый элемент, которым в разной степени «заражены» особы царского дома и правительственные чиновники.

Герцен в рассмотрении «немцев» как чужеродного и вредного (именно своей фундаментальностью) элемента в правительстве доходит даже до (намеренно) забавного предела: представляет историю правителей России с точки зрения их принадлежности к «немцам». Так, Петр I положил начало «дрессировке немецкой», т.е. «наиболее проти-вуположной славянскому характеру»8, Петр III был «добродушнейшим из всех немцев», а резкая перемена и новая эпоха российской жизни связа-

8 Образ и действия Петра I для Герцена был неоднозначен, но вполне объясним: «Петр был совершенно прав в стремлении выйти из неловких, тяжелых государственных форм Московского царства, но, разорвавшийся с народом и равно лишенный гениального чутья и гениального творчества, он поступил проще. Возле, рядом иные формы прочной немецкой работы, в них так могуче развилась западная жизнь — чего же лучше?..» (14, 152).

на с тем, что «немка, взбунтовавшаяся против него, была офранцужена, выдавала себя за русскую и стремилась заменить немецкое иго — общеевропейским» (это, конечно, про Екатерину II). В системе Герцена это не так уж и плохо: несмотря на господство французов в «гостиной и на кухне», «передняя и правительство остается за немцами».

Немцы — самые преданные слуги государевы; со времени Петра I «на берега Невы обрушилась туча уроженцев тридцати шести. княжеств», и с тех пор русское правительство обрело себе идеальных исполнителей: «точность и бесстрастие машины, молчаливость глухонемых, стоицизм послушания при любых обстоятельствах, усидчивость в работе, не знающая усталости. Добавьте к этому известную честность (очень редкую среди русских) и как раз столько образования, сколько требует их должность, но совсем недостаточного для понимания того, что вовсе нет заслуги быть безукоризненными и неподкупными орудиями деспотизма: добавьте к этому полнейшее равнодушие к участи тех, которыми они управляют, глубочайшее презрение к народу, совершенное незнание национального характера, и вам станет понятно, почему народ ненавидит немцев и почему правительство так любит их» (7, 179).

Любопытно то, что описание «немцев» и «мещан» — буржуазии у Герцена — по многим ключевым признакам схожи. Эти два частично вненациональных образования, чуждых интересам того народа, в котором они проживают, и во многом паразитирующих на нем, не отличающихся выдающимися способностями, однако имеющих значительное влияние на властей предержащих. И те, и другие — зло, нуждающееся если не в искоренении, то в жестком ограничении.

Характерно, что даже в статье о «немцах» Герцен не забыл упомянуть и своего основного неприятеля, встроив его в местную структуру. Аксиология мира, добра и зла едина во всех герце-

новских произведениях, и «полюсом зла» в иерархии автора выступает император Николай I. Авторитарное, деспотическое правление Николая было плохо как для страны, русских, так и для соседних народов; Герцен немало имел неприятностей и от императора лично. Император присутствует и здесь: «одним из самых замечательных русских немцев, желавших обрусеть, был Николай». «Замечательных» означает ужасных для страны, и «обрусеть», т.е. понять и поддерживать национальные интересы русских, — явно не получилось. «Чего он ни делал, чтоб сделаться русским: и финнов крестил, и униат сек, и церкви велел строить опять в виде судка, и русское судопроизводство вводил там, где никто не понимал по-русски, и все иностранное гнал, и паспортов не давал за границу, а русским все не сделался...» (14, 151).

Вердикт антинациональному правлению Николая «оглашен» Герценом в другой статье — «О развитии революционных идей в России»: «Религия, патриотизм были всего лишь средством укрепить самодержавие, народ никогда не обманывался насчет национализма Николая; ярчайшее выражение его царствования — девиз деспотизма: "Пусть погибнет Россия, лишь бы власть осталась неограниченной и нерушимой"» (7, 201).

Вообще, отчужденность правительства от народа Герцен упоминает нередко: «Идеал общественного порядка для петербургских царей — передняя и казармы» (10, 14), т.е. сервильность и военщина — неизменная формула власти в России.

Отрывки, посвященные непосредственно немцам, во многом забавны, однако переполнены штампами: Герцен во всех своих обращениях к германской нации и комментариях по поводу ее истории, характере и будущности — исключительно ироничен.

Немец, по Герцену, сентиментален и романтичен, оставаясь и при этом филистером. «В Германии нечего смо-

треть. Германию надобно читать, обдумывать, играть на фортепьянах — и проезжать в вагонах одним днем с конца на конец <.> германский ум при всей теоретической силе имеет какую-то практическую несостоятельность; что немцы велики в науке и являются самыми тяжелыми, и, что еще хуже, самыми тупыми, и, что всего хуже, самыми смешными филистерами» (5, 16-17).

Немцы — парадоксальная нация, в делах душевных чрезмерно сентиментальная (к тому же Германия славна литературой, философией и музыкой), а в практических — чересчур приземленная: «.немец всегда наклонен к золотухе, слезам и романтизму, к платонической любви и мещанскому довольству. немки не умеют одеваться и могут только жить в двух средах — в надзвездном эфире или в кухонном чаду» (5, 17).

Причина, поясняет нам вроде бы иронично Герцен, — в еде и строении тела: у немцев «фибрин плох, рыхл, дрябл.». В описаниях немцев у Герцена особенно заметно физиологическое отношение к этносам и народам. В случае немцев это напрямую — они «есть то, что едят» (да и едят-то как неприятно!). Этот народ — сугубо приземленный и материалистический в жизни, таковы же и причины — не Реформация, не Тридцатилетняя война, «общая главная причина одна — немецкая кухня». «Полноте презирать тело, — призывает Герцен в своем полусатирическом сравнительном описании народов, — оно. насмех вашему гордому духу докажет его зависимость от узкого сапога».

Немецкая традиционная пища тяжела — «что может выработать желудок немца из пресно-пряно-мучнисто-сладко-травяной массы с корицей, гвоздикой и шафраном»? От еды, за переваривание которой желудку надо дать медаль, нельзя «выработывать какой-нибудь упругий, самобытный английский или деятельный, беспокойный французский фибрин» (5, 18).

Столь же «несерьезны» и малосим-

патичны портреты представителей немецкой эмиграции в Лондоне. По мнению Герцена, немецкая эмиграция отличалась «своим тяжелым, скучным и сварливым характером. В ней не было энтузиастов, как в итальянской, не было ни горячих голов, ни горячих языков, как между французами». Причина крылась все в том же неприятном немецком характере. «Отсутствие общепринятой светскости, тяжелый школьный док-тринаризм, излишняя фамильярность, излишнее простодушие немцев затрудняли с ними сношения непривыкших людей. Они и сами не очень сближались...» (11, 150), — предваряет Герцен обилие малозапоминающихся анекдотов, портретов и эпизодов, связанных с немцами (в том числе — с «марксида-ми») в изгнании.

Разрыв теории и практики немцев Герцен также видит и в их «особенной» революционности: «Все немецкие революционеры — большие космополиты, sie haben überwunden den Standpunkt der Nationalität9 и все исполнены самого раздражительного, самого упорного патриотизма. Они готовы принять всемирную республику, стереть границы между государствами, но чтоб Триест и Данциг принадлежали Германии» (10, 84).

Итог размышлений Герцена о немецком народе также неутешителен: те никогда не преодолеют дуализма высокой философии и искусства и консервативно-ретроградной политической и общественной жизни. «Немец теоретически развит, без сомнения, больше, чем все народы, но проку в этом нет до сих пор», — выводит он вердикт (10, 82). «Немцы могли быть глубоко радикальными в науке, оставаясь консервативными в своих поступках, поэтами — на бумаге и буржуа — в жизни. Нам же, напротив, дуализм противен. Социализм нам представляется самым естественным философским силлогиз-

9 Они преодолели точку зрения национальности (нем-.).

мом, приложением логики к государству» (7, 252).

Герцен и поляки

Особого внимания заслуживает отношение Герцена в его публицистике к полякам и польскому вопросу. Здесь кроется не совсем очевидный на первый взгляд, однако любопытный раскол, зазор. С одной стороны, общеизвестно, что Герцен (как и часть оппозиционно настроенного дворянства) всегда сочувствовал Польше и желал свободы для угнетаемого «русским царизмом» народа. При получении вестей о «варшавском восстании» 1830 года Герцен и его друзья были вне себя от радости: «Это уж недалеко, это дома (новость о Польше пришла после новости о французской революции. — С.В.), и мы смотрели друг на друга со слезами на глазах, повторяя любимое: Nein! Es sind keine leere Träume! Мы радовались каждому поражению Дибича, не верили неуспехам поляков, и я тотчас прибавил в свой иконостас портрет Фаддея Костюшки», — вспоминал Герцен юношеские свободолюбивые порывы (8, 134). На первый взгляд радоваться юноше каждому поражению русского полководца несколько странно, однако — если присмотреться — радость здесь, во-первых, чисто политическая (национальная Польша находится в составе Российской империи, так сказать, насильно), а во-вторых, «отрицательная»: это неуспехи политические, неуспехи ненавистного деспотического Николая I — ярчайшего представителя холодной «немецкой» военщины. (Вряд ли Герцен об этом думал, но и сам Дибич имел прусское происхождение.)

Однако эта поддержка польского народа вряд ли была чем-то большим, чем чисто политическим жестом: Герцен выступал резко против официальных действий Петербурга в отношении Польши и рассматривал отсутствие гражданских свобод в России и притеснение «братского» народа в составе империи как имеющие один источник и

причину — деспотическое, авторитарное правление Николая.

Действия Герцена в отношении польского восстания 1863 года еще более показательны: «Колокол», как известно, поплатился и своим тиражом, и реноме своих издателей после того как они открыто заявили свою поддержку полякам. Разумный и дальновидный Герцен прекрасно понимал и преждевременность готовящегося восстания, и предрешенный его неуспех, однако (не в последнюю очередь из-за энтузиазма Бакунина) заявил в «Колоколе» (в 147-м листе от 15 октября 1862 г.) о солидарности издателей с повстанцами. Поддержка поляков вновь имела политический подтекст: издание заявило оппозицию агрессивной военщине императора, поскольку право нации на самоопределение вновь отняли. К тому же, были и другие обстоятельства: Бакунин «запил свой революционный запой» и мечтал о разжигании в России и Польше единой общеславянской революции и создании «славной и славянской» федерации; Герцен, храня скептицизм, Бакунина и жаждущего действий Огарева все же поддержал10.

При всем обилии политических за-

10 Говоря о поддержке оппозиционным «Колоколом» «братского народа», притесняемого Россией, нельзя не упомянуть о напрашивающейся параллели с современностью. Резкое осуждение действий администрации и заявление солидарности с другой стороной конфликта как проявление истинного, настоящего патриотизма напоминает (при всех несхожих деталях) современный оппозиционный взгляд на тему Украины. Статьи в «Колоколе» этого периода поддерживали Польшу, резко осуждая действия российского правительства и армии, там же размещали прокламации «Земли и Воли»: «Мы с Польшей, потому что мы за Россию. Мы со стороны поляков, потому что мы русские. Мы хотим независимости Польше, потому что мы хотим свободы России. Мы с поляками, потому что одна цепь сковывает нас обоих» (17, 91).

159

явлений в защиту Польши и манифестированной оппозиции действиям правительства Герцен ни в своей публицистике, ни в личных документах (дневнике и эпистолярии) не дает хоть сколько-нибудь развернутых описаний и комментариев к характеру польского народа. В главе о лондонской эмиграции шестой книги «Былого и дум» есть описание Ворцеля, однако акцент там дается не на специфических национальных чертах этого лидера и идеолога, а на, так сказать, его общереволюционной стороне и личных качествах. Редкие зарисовки поляков, встречающиеся на страницах «мемуара», носят скорее анекдотический характер и, надо признать, не слишком лестны. Впрочем, Герцен намеренно не дает здесь обобщений.

Настаиваем: Герцен, для которого мировая история представляет собой в первую очередь взаимоотношение и развитие народов, Герцен, с удовольствием и пристрастностью анализировавший и выносивший вердикт народному характеру и духу всех сколько-нибудь значимых народов современной ему политической карты мира, — высказывался о поляках чрезвычайно неохотно.

В той же статье «Сербы и черногорцы» можно найти объяснение этим «белым пятнам» в тексте: «Мы не говорили о западных славянах потому, что нам нечего было высказывать, кроме нашей искренной братской любви; говорить об одной любви мы не хотим», — поясняет Герцен.

Любопытно: к полякам есть явное и открытое положительное политическое отношение, есть «братская любовь», о которой говорить не хочется (а об итальянцах, например, которых любит не меньше, тем не менее говорит изрядно), а описаний и анализа народа — нет. Такие описания стоило бы искать не в строго-публицистических текстах, а скорее в автобиографических «Былом и думах», и факт их отсутствия интересен не меньше, чем самое развернутое опи-

сание. «Былое и думы» — программный, важнейший для мировоззрения Герцена текст, факты, портреты и образы которого проходили строгую «выборку». В текст проходили лишь факты, встраивающиеся в иерархию ценностей автора, не противоречащие его аксиологии и жизненной схеме. Роль различных народов (тем более — участников революционных движений) в современной истории для Герцена чрезвычайно важна, и если среди анализа и описаний на страницах книги нет поляков, то это далеко не случайность. Возможно, Герцен — с его ироничным и критическим умом — не мог создать по тем или иным автобиографическим причинам комплиментарный портрет польской нации и решил вовсе не писать об этом — дабы не противоречить теплому политическому сочувствию угнетаемому народу.

Те редкие упоминания и комментарии о поляках и отношениях с ними в лондонской эмиграции, что встречаются в последних, исключительно публицистических томах «Былого и дум», лишь подтверждают это. «Мы шли с разных точек — и пути наши только пересекались в общей ненависти к петербургскому самовластью», — округло объясняет Герцен расхождение. «Формы нашего мышления, упованья не те, весь гений наш, весь склад не имеет ничего сходного. Наше соединение с ними казалось им то те8аШапее'ом, то рассудочным браком.» (11, 367).

Слово «патриотизм» неизбежно сейчас несет и специфический пафос, и во многом сомнительные коннотации, однако адекватного синонима здесь нет: Александр Иванович Герцен был патриотом, избравшим эмиграцию ради свободы слова — которое есть дело. Его письменное объяснение причин «невозвращения» современникам — своеобразное profession de foi: «За эту открытую борьбу, за эту речь, за эту гласность <...> я переломил или, лучше сказать, заглушил на время мою

кровную связь с народом, в котором находил так много отзывов на светлые и темные стороны моей души, которого песнь и язык — моя песнь и мой язык.» (6, 13).

Говоря о национализме, точности ради нельзя не отметить, что по своему происхождению Александр Иванович — наполовину немец: мать его, Генриетта Луиза (в России добавили — Ивановна) Гааг — уроженка г. Штутгарта, старшая из девяти детей небогатого семейства секретаря казенной палаты Готлоба Фридриха и Вильгель-мины Регины Эрпф (или Эрпфин) — сбежала в Россию с Иваном Алексеевичем Яковлевым — русским дворянином старинного рода. Однако о своем полунемецком происхождении Герцен практически никогда не упоминал, всегда считая себя русским.

В конце статьи позволим себе поместить пространную, но весьма важную цитату, в полной мере отражающую понимание Герценом своей национальной и цивилизационной принадлежности. Этот символ веры относительно народности был официальным ответом (в английской газете The Morning Advertiser) от 15 февраля 1855 г. на резкие нападки И.Г. Головина — публициста, эмигранта, автора нескольких сочинений о России и человека на редкость конфликтного характера. Головин оспаривал право Герцена представлять революционную Россию на международном демокра-

тическом митинге («он, побуждаемый одной любовью к истине, предупреждает, что я не русский, а немецкий жид, родившийся в России, — "раса, находящаяся под особым покровительством Николая"», — иронизировал Герцен в «Былом и думах») (11, 418), и решил дать манифестированный отпор.

«ОТВЕТ Г-НУ ГОЛОВИНУ ИЗДАТЕЛЮ "THE MORNING ADVERTISER"

Милостивый государь! Вы поместили в вашей газете письмо, в котором автор, воспользовавшись моей немецкой фамилией, отрицает мое русское происхождение.

Незаконный сын Ивана Яковлева, я ношу не фамилию моего отца, а ту фамилию, которую он счел нужным мне дать.

Я родился в Москве, учился в университете этого города и всю свою жизнь, вплоть до 1847 г., провел в России.

Русский по рождению, русский по воспитанию и, позвольте прибавить, вопреки или скорое благодаря теперешнему положению дел, русский всем своим сердцем, я считаю своим долгом требовать в Европе признания моего русского происхождения, что никогда не ставилось даже под сомнение в России ни со стороны признававшей меня революционной партии, ни со стороны царя, преследовавшего меня.» (Цит. по переводу: 12, 240).

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.