Научная статья на тему 'Российская империя: система управления (современная зарубежная историография)'

Российская империя: система управления (современная зарубежная историография) Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
3586
196
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Большакова О. В.

В обзоре представлен обширный экскурс в западную историографию 60–80-х годов, рассматривается сформировавшееся в англоамериканской исторической русистике в 1990-е годы направление «новой имперской истории», характеризуются основные работы по вопросам управления российской Евразией, вышедшие в последнее десятилетие на Западе.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Российская империя: система управления (современная зарубежная историография)»

РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ИНСТИТУТ НАУЧНОЙ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ

О.В.БОЛЬШАКОВА

РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ: СИСТЕМА УПРАВЛЕНИЯ Современная зарубежная историография

Аналитический обзор

Москва - 2003

ББК 63.3 (2) Р 74 Б79

Серия

«История России»

Центр социальных научно-информационных исследований

Отдел отечественной и зарубежной истории

Отв. редактор - канд. ист. наук В.М.Шевырин

Большакова О. В.

Б79 Российская империя: Система управления (Современная зарубежная историография). Аналитический обзор / РАН ИНИОН. Центр социал. науч.-информ. исслед. Отд. отеч. и зарубеж. истории; отв. ред. Шевырин В.М. - М., 2003. -(Сер.: История России). - 92 с. ISBN 5 - 248 - 00169 - 2

ББК 63.3 (2) Р 74

ISBN 5 - 248 - 00169 - 2 © ИНИОН РАН, 2003

СОДЕРЖАНИЕ

Введение..........................................................................................4

Бюрократия и власть:

Западная историография 1960-80-х годов....................................6

«Новая история империи»...............................................................31

Самодержавная политическая культура:

Новые интерпретации.................................................................46

Управление Евразией...................................................................... 60

Заключение....................................................................................87

Список литературы......................................................................... 88

ВВЕДЕНИЕ1

Вопросы о том, что собой представляла и как функционировала административная система имперской России, уже долгое время являются предметом пристального внимания западных историков. В 196080-е годы правительственный аппарат самодержавной России, его численный и социальный состав, эволюция на протяжении нескольких веков и его modus operandi изучались на Западе, в первую очередь в США, в рамках «новой» политической и институциональной истории. Эту дисциплину отличал интерес к функционированию социальных структур и властных механизмов, к политической культуре русского чиновничества. Характерной особенностью ее являлось то, что история России понималась как история формирующегося национального государства, а не многонациональной империи. Основное внимание исследователей сосредоточивалось на великорусском «центре», а интерес к «периферии» - окраинам империи, населенным иными народами, - был лишь спорадическим. В западных исследованиях истории России долгое время сохранялась традиция «централистского» взгляда, ведущая свое происхождение от русской дореволюционной историографии.

Серьезные события, произошедшие в мире в конце 80-х - начале 90-х годов, центральное место среди которых занимает распад Советского Союза, оказали большое влияние на историческую науку на Западе. В западной исторической русистике происходит, с одной стороны, поворот от социальной к «новой» культурной истории, с другой - возникает новый взгляд на историю России, которая ныне воспринимается историками как многонациональная и поликультурная империя. Проблемы управления империей понимаются теперь как управление обшир-

1 Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ, грант № 03-01-00695а.

ными территориями Евразии, населенной многочисленными народами и народностями. На первый план в западных исследованиях выходят проблемы национальной идентичности и вопросы национальной политики самодержавной России. Происходит смена исследовательских парадигм с полито-логической и социологической на этнокультурную.

Фокус исследовательских интересов в 90-е годы сместился от центра к периферии, к изучению отдельных регионов и политики самодержавного правительства по отношению к ним. При этом историки стремятся избежать традиционного взгляда «из центра» и посмотреть на осуществление имперской политики глазами подвластных народов и социальных групп, обращая особое внимание на такой аспект, как влияние местных инициатив на формирование и проведение в жизнь политического курса. Они демонстрируют, что режим, его характерные черты и особенности формировались не только посредством таких внутренних факторов, как постепенная консолидация власти в руках монарха, борьба внутри правящих элит, классовые конфликты, но и под влиянием контактов с разнообразными культурами, которые сильно отличались от православной великорусской.

Если в предыдущий период исторические исследования фокусировались главным образом на изучении правительственного аппарата самодержавной России и формальных государственных и общественных институтов, то в последние годы приходит понимание, что в жизни страны огромную роль играли (и продолжают играть) традиционные, личные связи и неформальные институты. Управление огромной империей осуществлялось не только «рациональной» бюрократией, но и членами влиятельных семейств, многочисленными кланами властных элит на основе традиционных отношений покровительства. В связи с этим историки особое внимание стали уделять изучению политической культуры правящих элит и тем властным механизмам, которые издавна были укоренены на территории Евразии. На современном этапе новый импульс получили исследования самодержавной власти, которые из плоскости идеологии перешли в область изучения ритуалов, культурных практик и репрезентаций, а также изучение эволюции концепта самодержавия на протяжении всего периода империи.

Особое значение в современном научном контексте приобрело сравнение России с другими империями Нового времени, как с европейскими «заморскими» (Великобритания, Голландия, Франция), так и с

континентальными - Австро-Венгрией и Османской империей, которые так же, как и Российская, распались после Первой мировой войны.

В связи с этим большой вес в изучении Российской империи, ее обширных азиатских окраин получили так называемые постколониальные исследования и модель «ориентализма», рассматривающая отношение западноевропейских колонизаторов к своим восточным подданным в разных аспектах, начиная с создания востоковедной науки и кончая формированием образов восточных народов в общественном сознании.

В обзоре представлен обширный экскурс в западную историографию 60-80-х годов, рассматривается сформировавшееся в англоамериканской исторической русистике в 1990-е годы направление «новой имперской истории», характеризуются основные работы по вопросам управления российской Евразией, вышедшие в последнее десятилетие на Западе.

БЮРОКРАТИЯ И ВЛАСТЬ: ЗАПАДНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ 1960-80-х ГОДОВ

Проблемы управления Российской империей получили серьезное рассмотрение в западной историографии уже в начале 1960-х годов, при этом исследования развивались по нескольким направлениям: социальная история бюрократии и ее политическая культура, участие бюрократии в подготовке и осуществлении реформ, история государственных и общественных институтов дореволюционной России. Эти исследования, выполненные в рамках так называемой «новой» политической и социальной истории, основывались на постулатах структурно-функциональной соци-ологии и теории модернизации. В центре внимания западных историков-русистов находилось государство, как главная движущая сила русской истории, и его правительственный аппарат как главный инструмент модернизации страны. В их работах воссоздавалась история власти в России, ее механизмы и технологии, прослеживалось формирование современных государственных институтов,

В 50-60-е годы проблемы управления и власти занимали первостепенное место в общественных науках на Западе, и особенно в США. Решающее воздействие в этот период на них оказывала политическая социология Макса Вебера. Особую актуальность в тогдашней социально-политической ситуации на Западе приобрела разработанная им кон-

цепция бюрократии, при этом основное внимание историков было сосредоточено на идеально-типической модели бюрократии. Немаловажной стороной веберовской теории бюрократии было также рассмотрение чиновничества как особой привилегированной статусной группы, со своими особыми взглядами и ценностными ориентациями, и анализ политической роли бюрократического аппарата, который представлял собой серьезную социальную силу и стремился к обладанию властью в обществе.

Важной составляющей социологических и исторических исследований бюрократии явились также теория элит, теория заинтересованных групп и позднее - концепция политической культуры, сосредоточившая внимание исследователей на человеческой ментальности. Разработанные на основе политической социологии Макса Вебера и элитистских теорий модели бюрократии послужили теоретической основой для исторических исследований на Западе.

Необходимо заметить, что создание этих моделей было обусловлено в первую очередь практическими целями, связанными с экспертизой программ помощи, которую США оказывали странам «третьего мира» в процессе их деколонизации и развития. В итоге в 50-60-е годы изучение проблем бюрократии становится предметом главным образом политологического анализа и изучается большей частью в сравнительном контексте. Основное внимание в западных исследованиях уделялось той роли, которую бюрократия играет в процессе политического развития в направлении демократизации. Анализировалось ее участие в политической борьбе между различными «группами интересов», влияние на процесс принятия решений и в конечном итоге - на выработку конкретного политического курса и его осуществление. Интерес западных исследователей к российской и советской бюрократии также был вызван главным образом политическими соображениями, в том числе попытками спрогнозировать дальнейшую судьбу тоталитаризма в СССР, который зачастую сводился к «бюрократии у власти».

Бюрократия как инструмент политической модернизации в развивающихся странах - тема конференции, прошедшей в Стэнфордском университете в 1962 г. Как показали материалы конференции (16), бюрократия в развивающихся обществах далека от идеально-типической модели Макса Вебера и именно поэтому эффективна. Будучи единственной реальной силой, способной взять на себя ответственность за осуществление модернизации, правительство и его аппарат достигают ощутимых успехов в области экономики. Что же касается политической мо-

дернизации, главной целью которой является, в этой интерпретации, построение плюралистической демократии западного типа, то в этой области бюрократия, не усваивающая современные ценности, зачастую оказывается главным тормозом прогресса. В Российской империи, которую участники конференции рассматривали как один из вариантов развивающегося общества, реакционность аппарата, поддерживавшего не менее реакционное самодержавие, не позволила допустить общественность к участию в управлении. В годы Первой мировой войны неэффективность и продажность бюрократии способствовали военным поражениям и экономическому упадку в стране. Именно поэтому многие исто-рики-россиеведы были склонны возлагать на бюрократию большую долю ответственности за революцию 1917 г.

Либеральная концепция русской бюрократии была сформулирована в 50-60-е годы в работах Марка Раева. Для понимания политической эволюции России в XIX в., указывал этот историк, необходимо выявить особенности ее государственных институтов и в первую очередь - правительственного аппарата (36, с.77).

Главная черта правительственного аппарата имперской России -«отсутствие однородной, эффективной и сильной бюрократии» в том смысле, как ее понимал Макс Вебер. М.Раев выделяет три уровня администрации в Российской империи XIX в. и дает их характеристику: мелкая тирания, коррупция и произвол на нижнем уровне; на среднем - компетентность чиновников, стремившихся «отвечать на нужды и проблемы страны»; на высшем уровне - произвол самодержавного абсолютизма, господство личных (традиционных) связей (41, с.80). Важнейшей характеристикой высшего уровня управления в царской России, по Раеву, была решающая роль самодержца как в определении политического курса, так и в назначениях на конкретные должности.

В интерпретации Раева важнейшей вехой в развитии российской бюрократии стали реформы 1860-70-х годов, которые создали новые институты как противовес бюрократическому правлению, а революция 1905 г. дала серьезные властные полномочия чиновникам среднего уровня и способствовала усовершенствованиям на нижнем. Однако высший уровень администрации остался нетронутым, и это привело к катастрофе 1917 г. (41, с.111).

Главными проблемами политической и административной жизни России, по Раеву, были противоречия между личными (харизматическими) и рациональными (бюрократическими) нормами политического дей-

ствия, а также отсутствие координации в принятии политических решений и подобающих «каналов коммуникации» между правительством и нацией.

Утверждение Раева об отсутствии в России «истинной» бюрократии в веберовском смысле встретило противодействие германских историков, в первую очередь автора мовументальной монографии по русскому чиновничеству Х.-Й.Торке. Его статья «Преемственность и изменения в отношениях между бюрократией и обществом в России, 16131861» (56), переведенная на английский язык в 1971 г., вызвала оживленную дискуссию.

Х.-Й.Торке полагает, что применение веберовского идеального типа в изучении бюрократии имперской России вряд ли оправданно, и показывает, что господствовавшая в среде русской бюрократии идеология личного интереса, отождествляемая с интересом государственным, была прямо противоположна прусскому этосу: служить общественному благу.

По мнению Торке, за период между 1762 и 1802 гг. русская бюрократия стала независимой кастой. Создание министерств позволило при помощи постепенной модернизации и рационализации ограничить бюрократический произвол в административной работе (56, с.474). Реформы 1860-х годов он называет повторением прусских реформ Штейна и Гар-денберга 1806 г., которые преследовали своей целью в том числе и ограничение бюрократии в пользу более широких прав общества. После 1861 г., полагает Торке, русское чиновничество гораздо ближе подошло к западным бюрократическим моделям правового государства, чем считает Раев (56, с.475).

Молодые американские исследователи, занявшиеся изучением социальной истории русской бюрократии, в отличие от Раева и Торке, которые связывали изменения в характере и составе правительственного аппарата России с внешними факторами - реформами и законодательными актами, обратили внимание на факторы внутренние, что позволило уловить признаки эволюции бюрократии уже в первой половине XIX в. При помощи количественных методов они исследовали основные параметры этой социальной группы. Увлечение количественной стороной в исследованиях русской бюрократии было созвучно веяниям времени и отвечало представлениям структурно-функциональной социологии. Этот во многом плодотворный подход нашел свое наиболее полное отражение

в сборнике об эволюции русского чиновничества и бюрократизации российского общества в XVП-ХХ вв. (48).

Исходя из идеи преемственности в развитии русской бюрократии, авторы рассматривают демографические и социальные параметры больших групп чиновничества на протяжении десяти поколений. Сопоставляя социальный статус, образовательный уровень, благосостояние чиновничества, модели карьер, структуру и численность различных групп правительственного аппарата, авторы приходят к интересным выводам.

Во-первых, была констатирована устойчивость и стабильность, а также, несмотря на кажущуюся пестроту, относительная однородность бюрократии как особого социального слоя, обслуживающего аппарат управления. Кроме того, были намечены важнейшие вехи в истории чиновничества в России: петровская Табель о рангах, создание министерств в 1802 г., реформы 1860-70-х годов, в результате которых к началу ХХ в. формируется особая группа современных специалистов-бюрократов, и, наконец, превращение политиков в чиновников в 1920-е годы.

К середине XIX в. историки отмечают колоссальный количественный рост чиновничества, разграничение военной и гражданской службы на высшем уровне, снижение значимости семейных связей и богатства при поступлении на службу и возникновение взамен этого такого объективного критерия, как образование. Было выявлено наличие в России середины XIX в. новой бюрократической элиты, к которой постепенно переходили функции политического контроля, находившиеся ранее в руках традиционной землевладельческой элиты. Все это означало шаг по направлению к безличной, бюрократической системе в веберовском ее понимании.

Однако отсутствие больших массивов статистически достоверных данных не позволило в полной мере применить разработанные к тому времени в клиометрии математические методы обработки источников. Историки были вынуждены рассматривать сравнительно узкий слой высшей бюрократии, и только У.Пинтнер сумел провести крайне трудоемкое исследование большой группы среднего чиновничества на основе формулярных списков. Тем не менее при всех ограничениях статистическое изучение российской бюрократии позволило представить ясную картину ее демографических характеристик, убедительно доказало автономность этой социальной группы и выявило тенденции ее эволюции. Статистические данные также подтвердили наблюдения историков о

наличии в среде чиновничества двух разных «миров» - в центральной и местной администрации, - которые отличались не только по уровню образования и способам продвижения по службе, но и мировоззренчески.

Исследования мировоззрения и политической культуры российской бюрократии получили широкое распространение на Западе с конца 1950-х годов в связи с изучением реформ XIX в. Наряду с биографиями государственных деятелей исследователи обращаются к изучению отдельных групп чиновничества, прежде всего так называемых чиновников «нового типа», возникновение которых в 1840-50-е годы было зафиксировано статистическими исследованиями. Эта группа высокообразованных прогрессивных чиновников, получившая в западной историографии название «просвещенной бюрократии», добилась серьезного влияния в царствование Александра II и сыграла решающую роль в подготовке великих реформ.

Исследователи отмечают, что мировоззрение и система ценностей творцов реформ наложили отпечаток на все законодательство в целом, определив его зачастую узкобюрократический и фискальный характер.

Как пишет Б.Линкольн, членов этой группы характеризовали реформаторские устремления, вера в прогресс, преданность идее «законности», неприятие присущих николаевской системе формализма и централизации, отстаивание гласности в управлении. Интересы государства просвещенная бюрократия ставила выше интересов любой отдельной группы или класса. Воззрения просвещенной бюрократии на реформы отличались от взглядов других прогрессивных деятелей, указывает Линкольн. Конечно, они находились под влиянием западноевропейского идеализма, но в первую очередь эти чиновники были прагматиками и реалистами, понимавшими тщетность попыток предлагать в годы николаевского царствования теоретические решения острых экономических и политических проблем (36).

Линкольн отмечает статичность идеологии просвещенных бюрократов, которые собирались решить проблемы, вставшие перед Россией в 1860-70-е годы, средствами, выработанными в 40-х годах. Любимая мысль Линкольна, звучащая во многих его работах, заключается в том, что, будучи «людьми 40-х годов», эти чиновники рассматривали преобразование России в духе умеренно инакомыслящего общественного мнения своего поколения. Хотя в 1880-е годы некоторые просвещенные бюрократы и повернули к признанию конституционализма, а также довольно успешно противодействовали пересмотру принципов великих реформ

в царствование Александра III, их голоса были «голосами из прошлого», пишет автор. Будучи «самодержавными слугами самодержавного хозяина», просвещенные бюрократы ставили своей целью обновление общества при сохранении основных его устоев, в первую очередь самодержавия, что никак не отвечало социальным и политическим задачам, вставшим перед Россией в 1870-80-е годы. Отмечая наличие в идеологии просвещенной бюрократии механизма «запаздывания», Линкольн считает, что он наложил серьезный отпечаток не только на содержание великих реформ, но и на весь последующий ход исторического развития России.

Проблему «либерализма» русской бюрократии эпохи реформ исследовал Джекоб Кипп (29). Изучение эволюции воззрений М.Х.Рейтерна в 1850-60-е годы дает автору возможность в динамике показать формирование особого вида бюрократического либерализма, который, по его мнению, просуществовал в России вплоть до революции 1917 г. Бюрократический либерализм, пишет Кипп, представлял собой причудливое смешение преданности идеалам «свободы» и «открытого общества» с подчиненностью потребностям политики (Realpolitik), направленной на национальное возрождение и усиление государственной власти.

Обрисованный Киппом бюрократический вариант либерализма характеризовался приматом государственного и национального интереса над общественным, это был «синтез либеральной доктрины с raison d'etat». Однако представленный автором материал позволяет говорить, пожалуй, лишь об «экономическом либерализме» группы бюрократов-реформаторов. Именно «экономический либерализм» передовых чиновников эпохи реформ позволил западным историкам-русистам рассматривать бюрократию как наиболее значительную прогрессивную силу в переходе к новому динамичному буржуазному строю XIX в., как двигатель и катализатор широких социальных и экономических процессов модернизации.

Яркая монография Р.Уортмана о становлении правового сознания в России (65) описывает «юридически-этический» тип чиновника, принявшего участие в подготовке и проведении судебной реформы. Книга Уортмана позволила внести в изучение русского чиновничества правовое измерение - в американской историографии формулируется концепция политической культуры бюрократии.

Суть ее состоит в том, что в середине XIX в. в России сосуществовали две противоположные концепции управления. Первая - идея поли-

цейского государства (Polizeistaat) - была введена при Петре I для усиления традиционной, патриархальной концепции самодержавного правления. Главная задача правительства, с этой точки зрения, состояла в регуляции почти всех сторон общественной жизни с утопической целью создания «регулярного», правильно организованного общества. Понятие «законности» в рамках класссического прусского полицейского государства означало лишь более строгое исполнение буквы закона и его эффективное проведение в жизнь представителями правительства.

Однако в первой половине XIX в. под влиянием германской исторической школы права, с ростом бюрократии и развитием высшего образования, в том числе юридического, в обществе развивается новая концепция управления - «власть закона», Rechtsstaat (правовое государство). В соответствии с этой концепцией государство и общество имеют равный статус, и отношения между ними регулируются посредством права, реализуемого специалистами-профессионалами. Бюрократия, таким образом, превращается в слой, который служит интересам не короны, а общества.

В теории две эти концепции были противоположны: первая означала расширение самодержавной власти, вторая - ее ограничение. Однако на практике оба понятия в течение какого-то времени стремились к слиянию. В результате «власть закона» стала означать для русского чиновничества не автономную юридическую систему или конституционную форму правления, а просто правительство, действующее через институты, процедуры и законы. Марк Раев назвал этот бюрократический феномен Reglamentsstaat (40, с.410).

Во второй половине XIX в. возникает серьезный политический конфликт между представителями бюрократии, преданными старым принципам полицейского государства и личного правления самодержца, и сторонниками новых принципов управления посредством институтов и законов.

Таким образом, признаваемый большинством западных историков конфликт между традиционалистами и модернизаторами, консерваторами и реформаторами в среде русской бюрократии получил более детальную разработку и новое - правовое - измерение.

Видный американский историк А.Рибер неоднократно критиковал некорректность разделения русского общества и его правительственного аппарата на два лагеря, указывая на постоянное присутствие в нем нескольких противоборствующих группировок (7). Историки взяли на воо-

ружение его тезис о многополюсной расстановке сил в царском правительстве, однако зачастую все же склонялись к привычной дихотомии, особенно когда дело касалось сферы идеологии.

Так, Фрэнсис Вчисло, стремясь «перенести понятие менталитета в сферу политической истории», в своей монографии «Реформирование сельской России» (59) выявляет два типа политической культуры, которые характеризуют просвещенных бюрократов-западников и так называемых «полицейских чиновников». Система ценностей политической культуры первых, в интерпретации Вчисло, включала в себя законность, равенство граждан, личную инициативу и легитимную политическую власть. Центральными для «полицейской» политической культуры были такие ценности, как патернализм, опека и признание главенства личной власти монарха, а не закона, а также негативное, подозрительное отношение к независимой общественности и крестьянству. В то же время черты «полицейского менталитета» обнаруживаются автором и в мировоззрении реформаторов, поскольку в основе их взглядов лежало признание примата государственного интереса и сохранения (консервации) порядка и стабильности.

Важным достижением историка стало выявление радикального поворота в системе ценностей самодержавной культуры, который произошел в начале 1880-х годов. Эта новая система ценностей на первый план выдвигала власть самодержца и его личные отношения с двумя сословиями - дворянством и крестьянством.

Фигура самодержца и его властные полномочия, сущность и характер самодержавной власти находились в центре внимания западных историков в 1960-80-е годы. Если для XVИ-XVШ вв. отмечается почти безграничное самовластие царя, то в XIX в., по наблюдениям ряда исследователей, его властные полномочия по мере усложнения социальной структуры империи начинают естественным образом ограничиваться.

До начала великих реформ, пишет А.Рибер, политическая жизнь была сосредоточена при императорском дворе, в центре ее стоял самодержец. Придворные «партии», образовывавшиеся вокруг влиятельных лиц и знатных семейств, соперничали друг с другом за обладание властью и привилегиями. Создание министерств, формирование профессиональной бюрократии, развитие системы высшего образования положили начало медленному процессу деперсонализации борьбы в высших эшелонах власти, переходу ее в идейно-политическую плоскость. Автор прослеживает образование в эпоху великих реформ целого ряда группиро-

вок, стремившихся проводить свою политическую линию - «экономистов», «военных» и др. Основная цель маневров заключалась в том, чтобы привлечь на свою сторону самодержца, за которым всегда оставалось последнее слово при принятии того или иного решения. Александр II, пишет Рибер, все больше принимал на себя роль третейского судьи в спорах между группировками. Однако такой стиль управления лишь способствовал появлению и росту все новых группировок. В конце концов, царю приходилось вершить третейский суд при полной неразберихе и путанице взаимоотношений соперничающих политических сил. Самодержец начал терять контроль над процессом управления. В разные периоды царь отдавал предпочтение то одной, то другой группировке, однако он мог только урегулировать конфликты внутри бюрократии, но не устранить их.

Новый стиль управления представлял собой весьма значительный сдвиг в эволюции политики самодержавия, полагает Рибер. Великие реформы создали новые институты и породили такие социально -экономические процессы, которые император уже не мог ни остановить, ни замедлить, а в некоторых случаях даже и контролировать (7, с.69-70).

В царствование Александра III самодержавие оказалось в совершенно новом положении: все сильнее ощущается зависимость царя от профессиональных чиновников. Как отмечает Х.Уилан (63), самодержец не только не мог уже править единолично, он теперь также не мог по своему усмотрению назначать на ключевые посты своих доверенных людей. Он оказался зависим от аппарата, который к этому времени превратился в более или менее современную и автономную организацию, хотя, как замечает Х.Уилан, привычки управления мало изменились. Но в то же время и бюрократия не могла управлять без участия самодержца. Результатом такой парадоксальной ситуации стал паралич правительства на самых высших уровнях. Причины крайней неэффективности и бес-плод-ности деятельности Госсовета, сумевшего противостоять царю в существенных вопросах, но не выдвинувшего никакой позитивной программы, автор видит в изоляции бюрократии от всех общественных групп и, соответственно, в отсутствии властной основы для действий.

Для работ по политической истории характерны представления о том, что реформирование системы управления могло решаться исключительно административными средствами, что заставляло исследователей

сосредоточиваться на изучении правительственного аппарата и бюрократических технологий.

Интерес к структурам, к функционированию «систем», столь характерный для «социально-научной истории» 1960-70-х годов, побуждал историков обратиться к изучению государственных институтов. Направление «институциональной» истории получило наибольшее развитие в американской исторической русистике, достигнув своего пика в 70-е годы. Центральными для этих исследований были вопросы о том, что собой представляла и как функционировала административная система царской России, как она сумела обеспечить столь долгое сохранение самодержавного режима, как она адаптировалась к быстро меняющимся в XIX в. условиям жизни. Историки-русисты рассматривали государственные институты самодержавной России в контексте теории модернизации и построения гражданского общества, уделяя главное внимание реформаторской деятельности этих учреждений, их участию в проведении внутренней политики.

Первое аналитическое исследование истории государственных институтов России было написано Джорджем Йени в 1973 г. (68). Основная цель исследования - «дать портрет царской администрации» на протяжении двухсот лет в ее взаимодействии с крестьянством.

Монография представляет собой пример историко-социо-логического подхода, с опорой главным образом на теорию структурного действия. Отталкиваясь от теоретических построений Вебера и Парсон-са, автор разрабатывает в высшей степени абстрактную концепцию «систематизации» управления. Как считает Йени, всякому обществу присуще внутреннее стремление к «системе», и систематизация, по его мнению, является целью любой политической эволюции, направленной на развитие демократии и сопутствующих ей свобод. Центральным в его концепции является идеальное понятие «легально-административной системы», возникновение которой представляется ему главным условием построения правового государства. В императорской России, представлявшей собой сильно фрагментированное общество, процесс формирования «легально-административной системы» был крайне затруднен и радикально отличался от Западной Европы. Причина заключалась в иных представлениях русских о праве и его функции в обществе, и здесь Йени опирается на работы дореволюционных русских правоведов, в первую очередь Градовского и Коркунова.

В книге Даниэля Орловски представлен тщательный анализ деятельности МВД на протяжении фактически всего XIX столетия (37). Наряду с этим в ней исследуется ряд важных проблем политической системы и государственности России, а также политической культуры бюрократии.

В своем исследовании Орловски подчеркивает, что министерства являлись воплощением форм и процедур, унаследованных от московских приказов через систему коллегий Петра. Главной особенностью МВД было совмещение им управленческих и полицейских функций, что сильно отличалось от европейского опыта и оказывало серьезное влияние на его идеологию и политику.

Подробно рассматривая структуру министерства, порядок делопроизводства, функциональные обязанности каждого подразделения министерской иерархии и границы исполнительной власти министра, прослеживая количественный рост штата и расширение его обязанностей, автор констатирует нарастание в МВД серьезного структурного кризиса. Этот кризис заключался в неспособности перегруженного министерства справляться с текущими обязанностями, не говоря уже о решении каких-то новых экстраординарных задач; работа становилась непродуктивной, неуправляемой, подчиненной раз и навсегда заведенному механизму формальных процедур. После 1861 г. и МВД, и самодержавный режим в целом находились в противоречии с новыми политическими и административными реалиями и были неспособны провести необходимые структурные изменения.

Д.Орловски считает, что исследованный П.А.Зайончковским «кризис самодержавия» 1878-1881 гг., который означал «неспособность управлять массами на основе существующих законов и посредством существующих средств управления», был по своей сути институциональным и начался задолго до 1878 г.

Главным средством для выхода из управленческого кризиса англоязычные историки единодушно считают сотрудничество, «какую-либо форму партнерства» бюрократии с другими элитами, с обществом.

«Институциональная слабость», «слаборазвитость» системы управления («и^е^оуегптепЬ»), выражающаяся прежде всего в отсутствии адекватных «каналов коммуникации» между разными уровнями администрации, отмечается многими авторами. Термин «и^е^оуегп-тепЬ», не определенный в специальной литературе и непереводимый на русский язык, подразумевает также, что в распоряжении правительства

не было достаточного количества чиновников для эффективного осуществления политики (58, с.347-348). Представления о дореволюционной России как о стране, страдающей от избытка чиновничества, основывались главным образом на русских художественных и публицистических текстах XIX - начала ХХ в. Западные исследователи пришли к противоположному выводу и постоянно подчеркивали острую нехватку административного персонала в стране.

Однако это уже общепринятое к настоящему времени в западной историографии мнение не было подтверждено специальными исследованиями. Дискуссионными оказались как сами данные по общему количеству чиновников в России в разные годы, так и их интерпретации. Например, выводы Фредерика Старра (53) об относительно небольшом по сравнению с европейскими странами удельном весе русского чиновничества (в России на 1 тыс. населения приходилось от 1,1 до 1,3 чиновника, что было в три-четыре раза меньше, чем в тогдашних Англии и Франции) вызвали серьезные возражения. Старр не учитывал, что в России, особенно в дореформенный период, большинство крестьянства никогда не контактировало с чиновниками, и поэтому прямые сравнения с Западной Европой в данном случае некорректны.

Западная историография постоянно подчеркивала наличие «кризиса системы правления» в пореформенной России, отсутствие институциональной базы, которая устроила бы и самодержавную систему, и бюрократию. В широком смысле, считает Т.Пирсон (38), проблема «слаборазвитого управления» (и^е^оуегпшеп!;) была характерна для всех переходных обществ в процессе модернизации, в том числе для Испании и Италии XIX в., и являлась результатом экономической отсталости. Слабое по сравнению с европейскими странами развитие институтов в России автор связывает с личной, патерналистской природой самодержавной власти. Имевшая много сторонников в пореформенной России, она нашла свое воплощение в установлении института земских начальников. Однако такая личная власть на местном уровне не могла способствовать развитию сотрудничества между государством и обществом, что, как считает Пирсон, являлось одной из важнейших задач, стоящих перед страной.

Вместе с тем, несмотря на широко распространенное в западной историографии мнение о серьезных недостатках административной системы царской России, некоторые конкретно-исторические исследования показали, что в сложных ситуациях неповоротливая и громоздкая госу-

дарственная машина демонстрировала высокую степень эффективности и обнаруживала резервы для своего усиления.

Исследование действий всех уровней государственного аппарата самодержавной России в момент тяжелого кризиса - голода 1891-1892 гг. - было предпринято Ричардом Роббинсом (46). Автор развенчивает сложившиеся в историографии мифы и представления о борьбе с голодом.

Считалось, что в борьбе с нараставшим кризисом правительство оказалось полностью несостоятельным, и именно общество, несмотря на противодействие бюрократии, сумело помочь крестьянам и спасти от банкротства государственную машину. Изучение реализации правительственных программ помощи голодающим привело историка к неожиданному заключению - государственная кампания по борьбе с голодом по своей эффективности оказалась вполне сопоставимой с достаточно успешными действиями британской администрации в Индии и Ирландии несколько лет спустя и даже превосходила их по некоторым показателям. Кампания 1891-1892 гг. была крупнейшей в истории России, она представляла собой комплекс мероприятий, включавший в себя не только распределение продовольствия, но и снижение железнодорожных тарифов, программу общественных работ, помощь крестьянским хозяйствам семенным зерном и пр.

Кризис по-новому высветил работу и особенности взаимодействия всех уровней государственного управления, от Комитета Министров до крестьянской общины, обнажил многие прежде скрытые недостатки и несовершенства. В книге анализируются действия центральных, губернских и местных органов власти, а также созданных для борьбы с кризисом временных учреждений - таких, как Особый комитет для помощи нуждающимся под председательством цесаревича. По мнению Роббинса, особенно тяжело на работе центральных органов сказалось отсутствие единого кабинета министров, способного формулировать политический курс и следить за его исполнением. Кроме того, связи между центром и провинцией были слабыми, и решения, принятые в министерствах, искажались губернаторами и далее - земскими начальниками. И, наконец, отсутствие государственных или земских учреждений на уровне волости и деревни чрезвычайно затрудняло распределение помощи нуждающимся.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Роббинс не отрицает колоссальной работы земств по борьбе с голодом, однако указывает, что в этот момент земства действовали как

государственные, а не общественные организации, они выполняли предписания центральной власти и финансировались ею.

В общем и целом, заключает Роббинс, правительство сумело справиться с проблемами, вызванными институциональной слабостью и сложной политической ситуацией. Режим доказал свою жизнеспособность и обнаружил серьезные резервы для собственного усиления. Важнейшим уроком, который преподал голод 1891-1892 гг., была необходимость плодотворного сотрудничества государства и общества, однако этот урок очень быстро был забыт обеими противостоящими сторонами. Роббинс возлагает ответственность за развитие острой конфронтации между «властью» и «общественностью» на консервативную часть бюрократии.

Отказ государственных чиновников пойти на серьезные административные реформы имел несколько причин: помимо органически присущего бюрократии сопротивления переменам, существенную роль здесь сыграла принятая в верхах программа быстрой индустриализации, подмявшая под себя все другие законодательные инициативы. Большое значение имело и распространенное в среде бюрократии предубеждение против земств и разочарование в их эффективности, имевшее своими последствиями дальнейшую экспансию государства в попытках вернуть «затишье» 1880-х.

Книга Роббинса касалась одной из наименее изученных тем в истории России XIX в. - системы местного управления. Вопрос о том, как происходило управление огромной империей на местах, и в особенности начатый в эпоху великих реформ «эксперимент в области местного самоуправления», привлекал внимание западных россиеведов. Историки изучали не только местные государственные учреждения, но и созданную реформой 1861 г. систему крестьянского самоуправления, и земство как важнейшие социальные институты пореформенной России.

Прошедшая в 1978 г. в Стэнфордском университете конференция и изданный на ее основе сборник (69) отражают разнообразие тем и подходов к изучению российского земства, хотя главное внимание американские историки, следуя дореволюционной традиции, уделили все же политическому аспекту. Материалы сборника освещают такие вопросы, как история местного управления до земской реформы 1864 г. и наличие преемственности в практике местного самоуправления; организация земств по Положениям 1864 и 1890 гг. и их роль в административной структуре империи; взаимоотношения земств и крестьянства; их дея-

тельность в области народного образования и здравоохранения; профессионализация земского персонала и т.д.

В работе Томаса Фоллоуза «Земство и бюрократия, 1890-1904» (20) заметно характерное для 70-80-х годов стремление пересмотреть или даже «проверить на прочность» одну из либеральных концепций русской дореволюционной историографии, которые ранее некритически заимствовались западными историками. Рассматривая земства и бюрократию как две части одного целого - административного аппарата, автор приходит к выводу, что созданная дореволюционной либеральной публицистикой политическая по своей сути концепция, противопоставлявшая «власть» и «общественность», во многом искажает реальную картину.

На губернском уровне политическое разделение между «либеральным» земством и «консервативной» бюрократией не просматривается. Напротив, материал показывает, что обе стороны имели между собой гораздо больше общего, чем полагали либеральные публицисты и политики. В то же время анализ взаимоотношений земств с Санкт-Петербургом подтверждает, что в данном случае оппозиция «власть-общественность» вполне уместна.

Существенным недостатком работ по политической и институциональной истории являлось то, что в них почти не уделялось внимание провинции и реализации принимаемых «наверху» решений. В 1980-е годы в западной историографии возникает стремление понять способы функционирования социальной системы на местах, изучить реакцию подданных на различные законодательные акты. В работах социальных историков рождаются новые выводы и наблюдения относительно содержания и практического результата реформ.

Так, изучение деятельности мировых судов в 1866-1889 гг. приводит Томаса Пирсона к заключению, что мировым судьям не удалось обеспечить в сельской местности задуманный судебной реформой 1864 г. правопорядок. По существу это был провал мирового суда как института. Среди причин провала автор называет «отсутствие достаточно усердного и политически надежного (с точки зрения правительства) персонала»; местные «институциональные конфликты, порожденные фрагментарными реформами 1860-х» и во многом являющиеся отголосками конфликтов министерств; и, наконец, тотальное невежество, бедность и пассивность сельского населения (38, с.54-55).

Анализ кадровых и организационных слабостей мировых судов позволил автору предположить, что контрреформы являлись «наиболее прагматическими» в ряду тех законодательных мер по ликвидации административного и правового «хаоса» в губерниях, которые предпринимались правительством с конца 1870-х годов. По его мнению, контрреформы имели целью улучшить качество управления при ограниченном количестве персонала, и достигнуть этого можно было только путем бюрократизации управленческой структуры.

Оценки Т.Пирсона во многом подтверждает Кэти Фраерсон, которая исследует деятельность крестьянских волостных судов Европейской России в последние десятилетия XIX в. (21). Материалы прессы и свидетельства современников рисуют жалкую картину всеобщего пьянства, продажности и хаоса. В связи с этим особое внимание автор уделяет тем изменениям, которые внесли в судебную практику Временные правила о волостных судах 1889 г., интерпретируемые автором как попытка победить «деревенскую анархию».

К.Фраерсон считает, что к концу века можно говорить уже о некоторых успехах официального правосудия, свидетельствующих о нарождающейся общенациональной правовой культуре. Этот процесс не был заслугой одних только судебных учреждений, но отражал общее падение патриархальности и роли неформальных связей в деревенской среде. В целом же создавалась иная культура, включающая в себя новые течения в экономических, семейных, гендерных и общинных структурах.

Работы Т.Пирсона, К.Фраерсон, Дж.Нойбергер, посвященные конкретному изучению деятельности судебных учреждений Российской империи, приводят к новой, более детальной оценке как результатов великих реформ, так и причин контрреформ и их последствий. Взгляд «снизу» дает совершенно иную перспективу и создает основу для новой, ревизионистской по своей сути интерпретации процесса реформ второй половины XIX в.

В этой интерпретации подчеркивается преемственность в реформаторском процессе, отсутствует противопоставление реформ и контрреформ, которые предстают как последовательный ряд попыток наладить систему правосудия в империи (с достаточно успешными результатами). Для социальных историков важен не только социальный, но и культурный компонент, и с этой точки зрения постепенное формирование новой, очень своеобразной правовой культуры в крестьянской и го-

родской среде расценивается ими как постепенное продвижение к построению гражданского общества.

В 1980-е годы социальными историками была выдвинута идея относительной самостоятельности губернской администрации, что работало против теории модернизации, согласно которой государству принадлежала главная роль в стимулировании промышленного развития. Работы Р.Роббинса и Д.Мейси показали, что как идеологические установки, так и реализация государственной политики в России на рубеже веков в большой степени зависели от конкретных условий той или иной губернии.

Продолжая свое изучение местной администрации, Ричард Роб-бинс создает галерею портретов русских губернаторов пореформенной эпохи «в свете ординарных событий», избегая описания «крупных кризисов или реформаторских усилий» (47, с.10). Книга подробно освещает не только «повседневную рутину», но и такие аспекты деятельности губернаторов, как их посредническая роль между центральной и местной бюрократией; функционирование местной административной машины; отношения губернаторов со своими подчиненными и группами и институтами, не находящимися под их прямым контролем; средства и способы обеспечения порядка в губернии. Автор стремится дать портреты «царских наместников» в широком контексте и многосторонне, рассматривая их как бюрократов, как социальных индивидов и как символы старого режима. С этой точки зрения работа Роббинса представляется новаторской для англоязычной административной истории.

Роббинс отдает непременную дань и клиометрии, публикуя данные об образовании и моделях карьеры 53-х губернаторов, и «новой культурной истории», рассматривая символические проявления их властных полномочий. В то же время, как пишет сам автор, он старается сохранить равновесие между историческим повествованием и «моделями» и «структурами», которые, однако, ни в коей мере не перевешивают в книге нарратив. В изображении Роббинса русские губернаторы пореформенной эпохи предстают как группа профессиональных администраторов, «до предела загруженных решением огромного количества проблем в период быстрых социальных и ценностных изменений». Автор показывает сложность и противоречивость занимаемого «начальником губернии» положения. С одной стороны, по закону он являлся личным представителем самодержца. С другой - с начала XIX в. он - представитель МВД в губернии, что становится причиной постоянных разногласий

с местными чиновниками из других министерств. А в пореформенную эпоху губернатор оказывается в конфронтации с органами местного самоуправления (47, с.4).

Великие реформы, пишет автор, не решили проблему «недостаточной институционализации» империи. Введение земств и реформа полиции, хотя и явились серьезными шагами в этом направлении, все же не обеспечили губернаторов необходимой бюрократической структурой на местном уровне. В итоге в их компетенции оставалось решение множества крупных и мелких текущих вопросов. В этих условиях управление губернией продолжало носить личный и харизматический характер (47, с.17-19).

На рубеже веков губернаторы сохраняли свой статус «царских наместников» и не стали частью министерской бюрократической системы. Их особый статус отражал двойственную позицию самодержавия, которое рассматривало министерства как инструмент административно -го контроля и более эффективного управления империей и одновременно стремилось сохранить практику личного правления (47, с.13).

В книге Роббинса заметны новые веяния - представление о региональном разнообразии Российской империи, интерес к местным особенностям. Однако автор сосредоточивается на изучении исключительно великорусского центра, где было введено земское самоуправление. Многонациональный характер империи, ее имперское разнообразие не учитываются.

Долгое невнимание западных русистов к имперскому аспекту истории России было обусловлено тем, что они следовали традиции дореволюционной русской историографии, которая не интересовалась этими вопросами. Более того, дореволюционные русские историки, которые, как и их западные коллеги-позитивисты, полагали, что историческая эволюция должна иметь позитивную цель, понимали эту цель как построение «унитарного, в той или иной степени централизованного национального государства» с культурой европейского типа, указывает М.Раев в одной из своих недавних работ (43, с.483). Эти исходные положения разделяли и либералы-западники, и славянофилы, и евразийцы. Такому взгляду сопутствовало игнорирование многонациональных и поликультурных черт, присущих Российской империи, хотя, как замечает М.Раев, к 1900 г. этнические русские составляли в количественном отношении меньшинство. В советское время, пишет Раев, в основе историографии также лежала вера в позитивный исторический процесс, ко-

торый ведет к образованию единой, всеобщей культуры европейского типа. Такая «централистская» и телеологическая перспектива вела к пренебрежению местной и региональной историей.

Под влиянием господствовавшей в историографии модели построения централизованного русского государства находились и западные историки-русисты. Кроме того, в период «холодной войны» термин «империализм» нес в себе сильную идеологическую нагрузку. В изучении русского и советского «империализма» приоритетным в те годы на Западе было глубоко политизированное направление, развенчивавшее политику угнетения наций в царской России - «тюрьме народов» - и в советской «империи зла». В силу этого серьезные историки зачастую сознательно игнорировали имперский аспект в своих исследованиях (24, с.395-396).

Тем не менее в 1970-1980-е годы вышло несколько значительных работ, посвященных национальной политике Российской империи.

Интересные наблюдения содержались в статье видного специалиста по истории русской администрации Фредерика Старра (54). Автор подходит к проблеме в соответствии с представлениями того времени и задачами публикации, носившей ярко выраженный политический характер. В его интерпретации Россия была «типичным колонизатором» и на протяжении четырех столетий проводила «колонизаторскую» политику. Старр перечисляет основные черты «колониального правления» в России: 1) центральная роль государства и его администрации в управлении, развитии и даже заселении нерусских территорий; 2) первостепенная роль армии как олицетворения присутствия государства и последующая милитаризация управления окраинами; 3) выдающееся значение в колониальной администрации могущественных и энергичных личностей; 4) относительно подчиненная роль православной церкви как инструмента колониальной политики; 5) систематическая и в целом успешная кооптация местных элит в качестве колониальных администраторов, в сочетании с систематическим же отказом русских признавать существование прав этих элит (им даровались привилегии) (54, с.8-9).

Огромное исследовательское значение имела постановка Ф.Старром вопросов, требующих дальнейшего изучения: Как управляли обширной империей? Существовала ли единая «имперская политика» центра по отношению к нерусским народам? Имелись ли сходства между техникой имперского правления в Российской империи и Великобритании, Австро-Венгрии, Франции или Османской империи? Наконец, ка-

кое воздействие имперский опыт оказывал на подвластные народы и как «бремя империи» влияло на политическую культуру самой России? (54, с.3).

Модели имперской политики России были намечены в статье М.Раева (42). Автор выделяет три важных ее этапа: завоевание или присоединение того или иного региона как первый шаг, затем инкорпорация этих территорий и населяющих ее народов в Российскую империю, и как конечная цель - ассимиляция (42, с.26). Он призывает учитывать такие важнейшие измерения имперской экспансии и включения в состав империи национальных меньшинств, как территориальное, политическое, социально-экономическое и культурное.

Политика российского правительства в отношении окраин империи во многом зависела от того, когда и как происходило присоединение тех или иных территорий, и от того, какие народы их населяли, пишет автор. Модели имперской политики в отношении народов, населявших пространства Сибири или южные степи, и в отношении развитых западных территорий существенно различались. Указывая, что первой целью экспансии в направлении на юг и восток было получение новых пахотных земель, М.Раев отмечает, что защита единоверцев часто становилась хорошим поводом для распространения власти Российской империи на сопредельные территории, как это произошло с Украиной и Арменией.

Совершенно иначе протекало присоединение Прибалтики, Польши и Финляндии. Поскольку оно явилось результатом военного завоевания и было оформлено международными договорными отношениями, имперское правительство гарантировало особый статус этих территорий и обещало уважать их автономию и привилегии местных правящих классов. Это в результате создало серьезную проблему, так как подрывало концепцию унитарной природы Российского государства и ставило вопрос о сущности правителя, который являлся конституционным Великим герцогом Финляндским и королем Польским и одновременно - самодержцем всея Руси.

Важнейшим инструментом присоединения и последующей интеграции новых территорий являлась кооптация местных элит в систему управления. Этот механизм хорошо известен, пишет Раев. Русское служилое дворянство было открытым сословием. Любой представитель национальной элиты мог пойти на службу, получить чин и соответствующее положение в русском истеблишменте. Социальная и культурная русификация в данном случае предоставляла дополнительные возможности

для служебной карьеры. Несколько иначе происходила интеграция немецких дворян Прибалтики, которые сразу же занимали высокое положение в придворной иерархии, сохраняя свою культуру, язык и религию. Их преданность Российской империи была бесспорной, и они представляли собой «поистине билингвистический сегмент имперской политической, военной и интеллектуальной элиты».

Характерным для царской национальной политики было игнорирование «психологического» измерения национального сознания и принятие в расчет только юридических форм, пишет Раев. Политика русификации и ассимиляции долгое время являлась по своей сути насаждением единого образа жизни по всей империи. Русское правительство считало, что жизненный уклад нерусских народов должен измениться в процессе естественной эволюции (кочевники станут земледельцами и т.д.), а их принадлежность к империи ускорит и облегчит этот процесс. То, что это разрушит традиции, обычаи, язык, не заботило правительство, поскольку такие соображения просто отсутствовали. Процесс постепенной соци-альной русификации происходил по мере введения единых институтов и властных структур, что автоматически вело также и к административной русификации. При низком уровне развития национальной идентичности за этим органически следовала и культурная русификация. С подъемом национализма во второй половине XIX в., когда подвластные народы стали отказываться принимать насаждавшийся сверху единый образ жизни, правительство повернуло к активной русификаторской политике.

Таким образом, заключает М.Раев, имперская политика России по отношению к нерусским народам представляла собой социальную и административную ассимиляцию, которая в XIX в. стала сочетаться с сильными стремлениями к культурной русификации (42, с.39-40).

Политика русификации в прибалтийских губерниях и Финляндии в 1855-1914 гг. рассматривается в сборнике под редакцией Эдварда Та-дена (51). Сборник составлен таким образом, чтобы показать политику русификации с точки зрения как русского правительства, так и прибалтийских немцев, латышей, эстонцев и финнов. В первой части Э.Таден рассматривает формирование правительственной политики интеграции западных окраин, выделяя в ней несколько этапов: предварительные шаги в этом направлении в 1796-1855 гг.; политика административной русификации в 1855-1881 гг.; попытки проведения мер по культурной русификации в 1881-1914 гг.

Культурная русификация, пишет автор, представляла угрозу привилегиям остзейского дворянства, поскольку символизировала постепенную трансформацию «старой доброй Российской империи» в русское национальное государство, в котором для него не оставалось места (51, с.11). Латышам и эстонцам русификаторская политика представлялась желательной из тех соображений, что она ослабляла германское влияние и способствовала развитию экономики, при этом она не воспринималась как угроза местной культуре.

Политика русификации в XIX в. заключалась в первую очередь в административной унификации и проводилась по нескольким направлениям: кодификация местных законов и приведение их в соответствие с русским Сводом законов; решение крестьянского вопроса; мероприятия, связанные с введением в регионе едино-образной для всей империи системы местного управления, правосудия и образования; постепенное внедрение русского языка в качестве основного языка делопроизводства и обучения; меры по защите и распространению православия. Правительственная программа 60-80-х годов включала в себя не только распространение великих реформ на Остзейские губернии, но также строительство железных дорог и дальнейшую экономическую интеграцию края в народное хозяйство империи. В царствование Александра II правительство было озабочено германизацией региона и в своем стремлении сделать Прибалтику частью «русской семьи» шло по пути веротерпимости и сохранения народной культуры и языка эстонских и латышских крестьян.

Политика активной культурной русификации, отмечает Э.Таден, продолжалась не многим более десяти лет - уже в середине 90-х годов правительство ослабило свои усилия, поскольку предпринимавшиеся меры вызывали сильное противодействие местного населения. Он указывает, что русификация была лишь одной из составляющих правительственной политики на окраинах империи, главной и первостепенной целью которой являлось сохранение политической стабильности и порядка.

Автор оценивает политику царского правительства по отношению к нерусским народам как в высшей степени толерантную, позволявшую эстонцам, латышам, финнам и немцам сохранять свою национальную идентичность и развиваться в экономическом, культурном и социальном отношениях. Он указывает, что управление огромной многонациональной империей представляло собой крайне сложную задачу, и многие про-

блемы царской национальной политики сохранились и в советский период (51, с.462-463).

Представленные здесь работы 1970-80-х годов по национальной политике Российской империи были немногочисленны и занимали в целом периферийное положение в западной исторической русистике. Однако в них уже были намечены области, требующие серьезного изучения, и сформулированы вопросы, которые получили рассмотрение в 90-е годы, после распада Советского Союза.

В то же время западная историография 1960-80-х годов, в которой представлен глубокий и всесторонний анализ системы администрации дореволюционной России, составила необходимый фундамент для последующих исследований имперской государственности.

«НОВАЯ ИСТОРИЯ ИМПЕРИИ»

Распад советского федеративного государства в 1991 г. был интерпретирован западными специалистами как «падение империи». Таким образом, проблема «Империи», ее прошлого и будущего оказалась в центре внимания политологов, социологов, философов и, конечно, историков. Научное осмысление имперского характера российской государственности было выдвинуто на передний план в западной исторической науке. Наряду с лидировавшими прежде тоталитарной и модернизацион-ной школами, в западной историографии возникает третье направление, которое ставит во главу угла «имперскую модель», пишет Д.Роули. «Имперская модель» подчеркивает преемственность между Российской империей и СССР и не считает 1917 г. значительным разрывом, поскольку «и деспотизм, и империя продолжили свое существование в несколько иных формах» вплоть до 1991 г. (48, с.398).

Это направление в англоязычной историографии оформилось как «новая история империи» (new imperial studies), которая сильно отличается от «старой», достигшей своего пика в годы «холодной войны». Если темой «старой» истории империи был главным образом российский и советский империализм (милитаризм), то «новая» исходит из существования фрагментированной многонациональной Российской империи, в которой Россия была лишь одним из многих «государств». В центре этих исследований находится взаимодействие русского и имперского, рассматриваемое в русле «новой культурной истории», с ее вниманием к формированию образов и репрезентациям, «сконструированным поняти-

ям» (умственным конструктам) и проблемам формирования идентично -сти. «На смену «сосредоточению войск» пришел дискурс, иностранному нашествию - культурные программы, прямому угнетению - микротехнологии власти», - отмечается в редакционной статье журнала «Критика» (52, с.624).

Такое смещение исследовательского фокуса связано с общей траекторией развития исторической науки, характеризующейся приходом «новой культурной истории» на смену социальной истории. В центре ее внимания - «этнические и культурные различия», изучение которых приобрело особую актуальность в международном контексте 90-х годов. Подхлестнула интерес историков к этим темам и литература о постколониализме, породившая собственную методологию. В последнее десятилетие западные историки-русисты, как отмечает Л.Энгельстайн, попытались «изменить общие очертания исторического нарратива о Российской империи путем подчеркивания роли репрезентаций, стереотипов, местных культур и искусственно изобретенных традиций в организации политического ландшафта и управления империей» (19, с.373).

Необходимость осмысления имперского характера государственности России и изучения особого менталитета ее многонационального населения была заявлена уже в ноябре 1991 г. на симпозиуме в университете Айовы, где впервые собралась Инициативная группа по изучению Российской империи.

Как заявила одна из организаторов симпозиума Джейн Бербанк, историческая наука должна «перешагнуть» через подходы, основанные на европейском представлении об уже сформировавшихся национальных государствах, и изучать Россию как особый род империи в широком сравнительном контексте.

М.Станиславский, критикуя «слезливую концепцию» колониального господства России над угнетенными народами, призвал к переосмыслению Российской империи как «многонациональной конгломерации разнообразных национальных и этнических групп, где доминировали не только русские (демографически и политически), но и "русское"» (15, с.557-558). Продуктивным подходом к пониманию сложной природы Российской империи, считает он, станет не «узкий национализм неоортодоксальных историографий», возникших на территории бывшего СССР, а изучение «групп и тенденций внутри нерусских народов, которые желали присоединиться к русскому государству и русской культуре» (там же).

За первым крупным проектом под руководством Дж.Бербанк и Д.Рэнсела последовали другие, в том числе и российско-американские. В публикациях, подготовленных в рамках этих проектов, затрагивались самые разнообразные аспекты имперской проблематики (история имперских элит и административного управления окраинами; региональный фактор в развитии империи; имперские мифы, институты и идеи; взаимоотношения между центром и периферией; имперское сознание в дореволюционной России) (см.2, 3, 26, 50).

Характерной чертой современных исследований Российской империи является внимание к причинам, обусловившим ее столь долгое существование, указывает Марк фон Хаген. Возвращение этнического и национального конфликта в Евразию и, в частности, в Европу, пишет он, вызвало к жизни «почти ностальгический взгляд на некоторые многонациональные империи», которые в ретроспективе выглядят крайне привлекательно. В настоящее время «создается впечатление, что они регулировали межэтнические отношения в течение очень долгого времени и с менее апокалипсическими последствиями, чем современные национальные государства, которые вышли на передний план после Первой мировой войны» (24, с.393). Актуальность изучения истории империй - и их коллапса - усиливается современным разочарованием в национальных государствах и национализме как действующих лицах истории. Кроме того, пишет автор, версии прошлого, которые выдвигают новые национальные движения или их политические лидеры, настолько явно «сконструированы» и настолько твердо придерживаются традиции «национального мученичества», что это побудило историков, социологов и других специалистов в области общественных наук вновь обратиться к проблемам национальных и этнических идентичностей с усиленным скептицизмом.

Важнейшую роль в становлении новой историографии (как на Западе, так и у нас) сыграла книга немецкого историка А.Каппелера «Россия как многонациональная империя» (4), которая вышла в Германии в 1992 г. и вскоре была переведена на английский и русский языки.

Автор поставил себе целью, во-первых, показать исторические корни тех процессов, которые привели в итоге к распаду Советского Союза - «полиэтнической империи». Во-вторых, он стремился расширить представление об истории России, которую до недавнего времени по разным причинам трактовали как национальную историю русских. И, наконец, книга, по замыслу автора, должна была стать вкладом в уни-

версальную историю многонациональных империй и дать материал для широких сравнений.

В книге прослеживается процесс становления России как многонациональной империи на протяжении 400 лет (включая и советский период), анализируются характер и формы участия многих народов в возведении здания российской государственности, изучается эволюция национальной политики и формирование имперского курса на разных этапах истории страны. Автор стремился компенсировать русоцентрич-ный, национально-государственный взгляд, с одной стороны, и зауженную перспективу национальных историографий - с другой, созданием модели наднациональной, полиэтнической, традиционалистской Российской империи.

В общем теоретическом контексте книга отражает процесс смены политологической и социологической парадигмы на этнологическую, который состоялся в исторической науке в последние десятилетия (5, с.13).

Изучение России как империи на Западе развивается по нескольким направлениям, которые Альфред Рибер определил как «сравнительное, географическое и культурное» (46, с.265).

Характерное для современного этапа в развитии западной историографии стремление преодолеть изоляционистский подход к изучению истории России и рассматривать ее в европейском и других более широких контекстах отразилось в работах по компаративистике.

В коллективной монографии «После империи: Многонациональное общество и строительство нации» (9) авторы анализируют распад континентальных империй - Османской, Габсбургской, Российской и Советского Союза - и его последствия, пытаясь объединенными усилиями найти ответы на следующие вопросы: являются ли упадок и последующий коллапс империи неизбежными; играет ли какую-либо роль в экономической и политической стагнации рост бюрократии; каков «баланс власти» между центром и периферией, между господствующей нацией и меньшинствами; какие механизмы вырабатывает империя, чтобы справляться с ситуацией; является ли модернизация неизбежным источником упадка империи и ее конечного коллапса.

Стремление современных исследователей осмыслить феномен империй, выработать теоретические основы для анализа этих политических форм выразилось в первую очередь в попытках дать всеобъемлющую дефиницию империи.

Классифицируя многочисленные определения империи в исторической и политической литературе, Рональд Суни выработал следующую дефиницию: империя - это сложносоставное государство, в котором метрополия господствует над периферией, при этом определяющим отличием империи от более общей категории многонационального государства является восприятие периферией политики и практики метрополии как «чужих», а отношений с нею как неравноправных и эксплуататорских. Кроме неравенства и субординации, добавляет историк, отношения между метрополией и периферией характеризуются наличием этнических различий, географического разделения и административной разнородности. Это определение империи дополняет А.Рибер: имперские государства основаны на завоеваниях, их границы не являются естественными и культурными, а представляют собой военные «фронтиры» (по-граничье, или «контактные зоны», как принято в отечественной литературе).

Для выявления характерных особенностей Российской империи исследователи используют сравнительно-исторический метод, который применяется с разной степенью успешности и научной корректности. Если Доминик Ливен с необыкновенной легкостью путешествует во времени и пространстве (35), то С.Беккера, А.Рибера и Р.Суни отличает особое внимание к фактору исторического времени и географического местоположения. Эти авторы единодушно относят Россию к разряду так называемых «территориально-протяженных» континентальных империй, которые сильно отличались от западноевропейских империй с заморскими колониями .

Континентальные империи Евразии XVI - начала ХХ в. были династическими государствами традиционного типа, состоявшими из относительно однородного в этническом отношении центра и прилегающих к нему периферийных территорий, населенных разнообразными народами. Периферийные области (для России это были земли, населенные балтийскими народами, финнами, поляками, украинцами, народами Кавказа и Средней Азии) составляли наиболее нестабильные зоны империй и могли представлять непосредственную угрозу центру. Географическое положение континентальных империй ставило перед ними проблемы ин-тег-рации и обеспечения безопасности, отмечает А.Рибер (45, с.118).

В некоторых империях, указывает Р.Суни, правящие институты характеризовались не этнически или географически, а особым политическим статусом, идентифицировались с тем или иным классом. Так было

в Российской империи, где носителями функции метрополии являлись императорская семья вместе с помещичьим дворянством и бюрократией. В этом отношении ни Российская империя, ни Советский Союз не были этническими «русскими» империями. Место господствующей национальности занимал многонациональный институт господства - дворянство (7, с.23). Эту особенность уловил Дж.Хоскинг, который в своей монографии о Российской империи ввел новую переменную - русский этнический фактор - и выдвинул тезис о подавлении русской/российской гражданской нации всесильным государством (25).

Характерными чертами империй как политических форм является дистанцированность правителя от подданных, подчеркивание его отличий, а часто указание на его иностранное происхождение. Важнейшим фактором легитимации империи выступает имперская идеология, основанная на риторике завоевания и божественного промысла.

Большинство авторов сходятся во мнении, что фактически Россия была империей задолго до того, как Петр Великий объявил себя императором в 1721 г., и датируют начало имперского строительства завоеваниями Казанского и Астраханского царств Иваном Грозным.

Что касается исторических параллелей, то здесь единодушие отсутствует. Дж.Хоскинг, например, берет за точку отсчета западноевропейские империи с заморскими колониями и на этом основании относит Россию к категории империй «азиатских». С.Беккер считает такие сравнения неправомерными, поскольку западноевропейские империи представляют собой явление уникальное, «отдельную главу в долгой истории империй». Все же для многих западных историков-русистов наиболее предпочтительными и рациональными оказываются сравнения России XVI - начала ХХ в. с Османской империей и Австро-Венгрией. А.Рибер добавляет к ним две другие евразийские империи - Иран и Китай. С.Беккер проводит сравнение Российской империи XIX в. с Англией и Францией раннего Нового времени, которые «фактически по своей природе были империями». Беккер указывает, что Россию XIX в. отличало от Англии раннего Нового времени более сильное государство, более резкое культурное неравенство этнических групп, недавний характер многих территориальных приобретений; иные и более разнообразные отношения между метрополией и периферией; и, наконец, «дух времени» эпохи национализма, который оказывал серьезное влияние на самосознание народов империи, в том числе и на русских (12, с.336).

«Дух времени» или, в другой терминологии, «дискурс» эпохи национализма признается многими авторами главной причиной дестабилизации традиционалистских континентальных империй Евразии и их последующего распада. А.Рибер выделяет в качестве важнейшего дестабилизирующего фактора «влияние на властные отношения империй как с внешним миром, так и со своей периферией Великой Французской революции и индустриальной революции в Англии» («двойной революции», по определению Э.Хобсбоума), которые коренным образом изменили облик всего мира в XIX в.

«В течение веков империя считалась вполне нормальным типом государства, которое определялось тогда не через население, а через подчиненные правителю территории, и культурная идентичность его жителей имела в лучшем случае второстепенное значение», - пишет С.Беккер. В XIX в. с наступлением эпохи национализма перед династическими империями встала задача быстрой трансформации в национальные государства, но у них уже не оставалось времени на процесс этнической гомогенизации, который в Европе занял несколько столетий (12, с.341).

Исследования последних лет показали, что большинство старых национальных государств прошли через стадию гетерогенных династических конгломератов, в которых политические отношения походили на имперские связи метрополии и периферии. Существует также мнение, что в истории протекал универсальный процесс консолидации территории, гомогенизации населения и управления, концентрации власти и суверенитета, что обеспечило возникновение национальных государств. Р.Суни указывает, что нации не являются естественными продуктами исторического развития, они представляют собой результат упорной созидательной работы интеллектуальной и политической элит, благодаря чему иерархические династические империи становятся национальными государствами с горизонтальными отношениями равной гражданственности.

Политические сообщества современности, пишет он, определились в рамках дискурса, сложившегося на волне революций в конце

XVIII - начале XIX в. на основе понятия территориального суверенитета и концепции «народа», который в качестве нации обеспечивает легитимность существующему политическому режиму. Вначале дискурс нации основывался на точке зрения государственного патриотизма. Но в ходе

XIX в. он подвергся «этнизации», и понятие «национального сообщества»

стало обозначать культурное родство на основе языка, религии и других характеристик.

Государства, вошедшие в «эпоху национализма» как территориально-протяженные империи, также пошли по пути упрочения внутренних связей, ввиду необходимости противостоять своим конкурентам в новой международной системе. Но они не сумели достичь той степени внутренней однородности, которой характеризовались национальные государства. То, что было возможно в Средние века, стало почти невозможным в эпоху национализма. Дискурс нации с сопутствующими ему привлекательными идеями прогресса, представительства народных интересов и государственности стал одновременно доступен всем культурным и языковым группам. Связанный с концепцией нации призыв к народному суверенитету нанес удар по неравноправным отношениям, иерархии и дискриминации как основному фундаменту империи, подорвав оправдание ее существования. Современные империи оказались перед дилеммой: либо сохранять привилегии и различия, на которых основывалась власть элиты, либо начинать либеральные реформы.

Реагируя на внешнеполитическую угрозу более могущественных новых национальных государств, имперские элиты способствовали переходу от империи «старого порядка» к «современной» империи, от поли-центричной и дифференцированной политической системы, в которой регионы сохраняли отличные от центра правовые, экономические и даже политические структуры, к более централизованному и бюрократизированному государству, в котором государственными элитами проводилась политика унификации в отношении как экономики, так и языка и культуры. В России конца XIX - начала ХХ в. монархия стала более «национальной», близкой к народу в собственном восприятии и в публичных репрезентациях. Царское правительство избрало путь административной и культурной русификации.

Модернизирующиеся империи искали новые механизмы легитимации, которые предлагали в качестве обоснования существования империи цивилизаторскую миссию метрополии. В эпоху экономических трансформаций XIX-ХХ вв. Российская империя предприняла шаги в направлении экономической и социальной «модернизации» при активном вмешательстве государства. Парадигма развития глубоко укоренилась в национальной и имперской политике, однако в ней была заключена мина замедленного действия. При успешной реализации программы развития среди колонизованных народов оправдание имперского порядка по от-

ношению к «отсталым» народам теряет логическое основание, указывает Р.Суни. (8, с.28).

Специалисты единодушно отмечают, что в конце XIX - начале ХХ в. континентальные империи вступили в период кризиса, который оказался для них фатальным. Стремление империй Евразии отвечать на экономическое и политическое давление Западной Европы путем введения западных норм и институтов, установления новых взаимоотношений между имперским центром и окраинами привело к формированию множественных структурных внутренних расколов, пишет А.Рибер. В отличие от западноевропейских заморских империй, континентальные империи Евразии не могли установить разные формы правления для метрополии и колониальной периферии. Когда в одной части империи устанавливалось конституционное правление, возникало глубокое противоречие между «абсолютной» властью правителя и властью представительного органа, между унитарным характером государства и требованиями большей этнотерриториальной автономии на окраинах. Нараставшие дисбалансы и противоречия, в том числе усилившаяся десакрализация правителя, лишали континентальные империи возможности преодолеть новый кризис. Открылись глубокие структурные дефекты, и Первая мировая война разрушила империю Габсбургов, Российскую и Османскую империи и оказала серьезное воздействие на Иран и Китай (45, с.137).

Таким образом, коллапс империи понимается Рибером и Суни в контексте институциональных и дискурсивных изменений, связанных с возвышением национального государства. Если первый автор сосредоточивается главным образом на неспособности континентальных империй приспособить свои политические институты и социально-экономические структуры к разрушительному эффекту «двойной революции» в Европе, то Р.Суни объясняет коллапс империй соединенным воздействием двух факторов. Это «делегитимизационный эффект национализма и демократии, которые подрывают оправдание имперского порядка», и не менее подрывное воздействие парадигмы развития, которая делает имперский строй в конечном счете излишним (8, с.30). Решающим для Суни в итоге оказывается утрата империями легитимности как в глазах собственных подданных, так и в международном контексте, т.е. фактор восприятия.

В рассмотренных работах анализ континентальных империй Евразии, их кризиса и коллапса базируется на противопоставлении их национальным государствам, хотя авторы и делают некоторые оговорки. Так, С.Беккер считает, что империя и национальное государство пред-

ставляют собой «идеальные типы» и с этой точки зрения полярно противоположны: первый тип отрицает, а второй воплощает право наций на самоопределение. В то же время, добавляет он, в реальной действительности государства совмещают в себе аспекты обоих типов. Р.Суни предлагает рассматривать национальные государства и империи как два полюса одного континуума, способные переходить друг в друга.

Эта теоретическая проблема является предметом серьезных дискуссий, что отражает существующее отставание теории империи от хорошо и подробно разработанной теории национального государства.

Оппозиция «история империи/история национального государства» встретила противодействие ряда участников «круглого стола», организованного журналом «Ab Imperio». Терри Мартин подчеркивает субъективный характер категорий «империя» и «нация» (как вариантов «воображаемого сообщества), а Ник Барон, используя методологические подходы, связанные с идеями Мишеля Фуко, предлагает изучать российскую и советскую историю, отталкиваясь не столько от «субъективных» понятий империи и нации, сколько от общих для западного модернизирующегося государства «практик насилия, репрессий и массового перемещения людей» (6, с.90). Эти практики, как считает он, являются общими для империй и национальных государств.

В то же время другие участники «круглого стола» стремились объективизировать понятие «империи» и отстоять его особый, отдельный характер. Так, Теодор Уикс и Чарльз Стейнведел указывают, что политические практики империй и национальных государств серьезно различаются между собой, и политическая история империи идет иными путями. При изучении истории империи, полагает Пекка Кауппала, всегда следует уделять особое внимание региональным процессам и особенностям, которые являются типичными для империи как гетерогенной системы (6, с.106-108). Что касается различий в колониальной политике империй и национальных государств, то здесь участники дискуссии отметили универсализм имперской идеологии экспансии в противоположность этноцентризму национальных государств; большую по сравнению с национальными государствами этническую и культурную толерантность империй (6, с.111). Дискуссия продемонстрировала разнообразие точек зрения и то «смысловое напряжение, которое характерно для современных поисков некой новой модели политической истории империи и нации» (6, с.90).

В последнее время исследователи перешли от анализа причин коллапса к исследованию механизмов устойчивости империи. При выяснении вопроса о долгой жизнеспособности империй А.Рибер, не отрицая большой роли насилия как средства поддержания режима, останавливается на трех переменных, обеспечивавших способность к адаптации и обновлению в континентальных империях Евразии. Это имперская идея, имперские бюрократии, защита и интеграция пограничных зон (фронти-ров).

Рибер намечает направления исследований имперской идеи, которая персонифицировалась в личности правителя: концепции правления в этических и религиозных системах; связь со старыми традициями и мифами; языки политики, артикулированные в изобразительных и письменных текстах; церемонии и ритуалы, создававшие реальные и символические связи правителя с элитой и массами. Он указывает, что во всех пяти империях Евразии XVI - начала ХХ в. концепт правления не был статичным и претерпевал постоянные изменения. Общей тенденцией была эволюция в направлении большей светскости, однако встречалось и обратное движение, как, например, в России при двух последних самодержцах (45, с.122).

Роль имперской бюрократии в поддержании жизнеспособности режима рассматривается Рибером в двух аспектах: проведение реформ сверху как ответ на внешний вызов «двойной революции» в Европе и попытки изобрести «наднациональную» идеологию, которая объединила бы поликультурное общество (панславизм, пангерманизм, пантюркизм и панисламизм). Автор указывает, что наиболее изученной в современной историографии является российская бюрократия, и это одновременно облегчает и усложняет задачу исследователя (45, с.131).

Способность управлять периферийными зонами, или фронтирами, является, в интерпретации Рибера, «третьей мерой долгой жизнеспособности империй» (45, с.132).

Автор создает общую типологию фронтиров империй Евразии, анализирует их общие черты, выделяет конфликтные зоны («комплексные фронтиры», как, например, Балканы и Кавказский узел, сохранившие свой взрывной потенциал до настоящего времени) и подчеркивает значение фронтиров в формировании государственных институтов и идеологии метрополии. Западные границы Российской империи, пишет он, представляли собой западно-европейский государственный тип фронтира, а юго-восточные, где оседлое население продвигалось на вос-

ток в населенные кочевыми народами земли, - динамический (45, с.133). По мере продвижения России в области, смежные с другими империями, начинались «фронтирные соперничества»: в степях Северного Причерноморья с Турцией и Польско-Литовским государством, на юге Кавказа с Персией и Турцией, в Центральной Азии (не Средней) с монгольской и китайской империями, позднее - на Дальнем Востоке с Китаем и Японией.

Имперское управление фронтирами представляло собой отнюдь не однонаправленный процесс, пишет автор. Современные исследования показали влияние фронтира на социальные и культурные позиции имперского центра, на выработку его политики. Перед лицом сопротивления местных народов имперские правительства были вынуждены вести переговоры, заключать соглашения, менять свою политику и даже отказываться от проведения некоторых мер.

Управление пограничными территориями Российской империи имело свои особенности, связанные с огромным разнообразием культур и народов, окружающих русские земли, и проницаемостью границ на юге и востоке. Стратегия имперских элит по присоединению и дальнейшей инкорпорации территорий была в высшей степени разнообразной, единая система управления периферией отсутствовала, а методы зависели от местных особенностей. По мере эволюции Российской империи от «фронтирного общества» к поликультурному государству с фиксированными границами, пишет автор, менялась и политика. В XIX - начале ХХ в. усилия правительства сосредоточивались на административной и правовой инкорпорации окраин.

Современные исследования склонны считать именно разнообразие стратегий по управлению периферийными зонами главным залогом долгой жизнеспособности Российской империи (см., например, 2).

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

«Географическое измерение» в последние годы вышло на передний план в изучении Российской империи, фактор пространства занял подобающее место в исторических исследованиях, как, например, в работе Марка Бассина о продвижении России на Дальний Восток в XIX в. (11, см. также 13).

С одной стороны, географический подход был представлен в 1990-е годы в западной исторической русистике работами геополитического плана, интерпретирующими имперскую экспансию с позиций этой далеко не новой дисциплины. В книге Джона ЛеДонна демонстрируется, что экспансия России в трех направлениях - на юг, запад и восток - дикто-

валась исключительно географическими условиями. Автор оставляет в стороне социальный, идеологический и экономический аспекты и сосредоточивается исключительно на дипломатическом и военном. В соответствии с авторской системой аргументации, дальнейшее продвижение России в указанных направлениях было ограничено политическими усилиями Германии, Великобритании и Японии.

Однако более многообещающим представляется анализ имперской экспансии в структурных рамках концепции «фронтира». Так, А.Рибер отмечает долговременное соперничество континентальных империй за контроль над обширными фронтирными зонами, которые лежали между метрополиями. В этой борьбе империя Романовых значительно преуспела и приобрела экономическое и стратегическое превосходство над своими континентальными соперниками (45, с.118).

Новый историко-географический подход к изучению истории приграничных зон (периферии) Российской империи реализовался в ряде интересных работ (1, 10, 27). Сосредоточение внимания историков «фронтира» на культурном обмене и взаимодействии людей, принадлежащих к разным народностям и социальным слоям, позволяет преодолеть стереотип изучения истории русской экспансии как истории завоеваний и репрессий, или же, напротив, как истории «сближения и дружбы народов».

Томас Барретт явился первопроходцем в изучении терского казачества в его взаимодействии с горцами (10). В тематических главах, освещающих историю происхождения терских казаков, русских поселений на Северном Кавказе, «колониальную экологию», систему хозяйствования казачества, гендерные системы, военные действия, а также многообразные и противоречивые представления казаков о личной и общинной идентичности, автор встраивает историю царского империализма в контекст повседневной жизни русских поселенцев и показывает внутренние механизмы строительства империи.

Для новейших работ по истории Российской империи ориентиром стала публикация работы Эдварда Саида о западном востоковедении, где все внимание было сосредоточено на образе Востока в восприятии востоковедов и на связях между этнографической наукой и имперской властью. Однако дискуссия об «ориентализме» в журнале «Критика» (2000, № 4) продемонстрировала, что существуют серьезные методологические проблемы при использовании модели, разработанной для анализа культурных отношений между Западом и исламским миром, в изу-

чении Российской империи. Россия сама во многих отношениях являлась «Востоком», и это оказывало серьезное воздействие на ее восприятие своих азиатских окраин (46, с.266). В русле этих взглядов американские историки-русисты занялись исследованием проблем этнографии и формирования образов нерусских регионов и народов в русской культуре, литературе и искусстве (14, 17, 31, 32 и др.).

Это направление представлено рядом работ, среди которых видное место занимает сборник «Восток России: Имперские окраины и народы, 1700-1917» (50). Авторы сборника опираются на концепции, заимствованные из литературы о колониализме и ориентализме, и в большинстве своем представляют взгляд «из периферии». Большая часть статей посвящена проблемам формирования идентичности исламских народов в рамках Российской империи, их взаимодействию с русской культурой и русской администрацией. Особый интерес представляет исследование М.Ходорковского о вхождении башкир в состав Российской империи, в которой анализируются стратегии русского правительства по инкорпорации сообществ кочевых племен. Важное место в сборнике занимают статьи, посвященные представлениям русских бюрократов о «гражданственности» и их усилиям по ее формированию в азиатских регионах империи.

Массив литературы, составивший направление «новой» истории империи, позволил редакторам журнала «Критика» констатировать, что данная дисциплина достигла больших успехов в изучении того, как русские представляли себе образы других народов и как трактовали их. Она продемонстрировала также и определенную автономию этих представлений от стоящей за ними реальности. Действительно, доклады и отчеты чиновников о находящихся в их непосредственной администрации нерусских народах нельзя воспринимать прямо и буквально. Они представляют собой скорее отражение ментальности наблюдателя, чем реальное состояние наблюдаемого. К сожалению, «малые народы» империи почти не оставили письменных источников, и потому их культуру приходится изучать сквозь призму русского восприятия. Именно поэтому «проект новой имперской истории в большой степени - изучение культурной специфичности русских восприятий в разных контекстах и в разные эпохи» (50, с.625).

«Новая имперская история» суть один из неизбежных этапов в развитии науки, во многом подготовительный. Раскрыв структуру восприятия русскими образов «другого», она «предоставляет необходимый

инструмент для тех исследователей, которые попытаются обнаружить реальность за репрезентациями» (50, с.624).

«Традиционная» история империи часто фокусировалась на большевистском «мессианстве», ретроспективно прослеживая историю русского империализма до времен Московского царства (Москва - Третий Рим). Сегодня историки смотрят на имперскую природу русской идентичности под иным углом. Сосредоточивая внимание на моделях взаимодействия и восприятия, они исследуют, каким образом имперский опыт формировал институты и индивидуальное сознание в России. Однако, несмотря на смещение ракурсов, «новая» имперская история приходит к заключению, по форме удивительно схожему с тем, что утверждала традиционная наука: что империя - как идея и реальность - была, по-видимому, одной из определяющих характеристик «русскости». Тем не менее новая историография значительно обогатила наши представления о месте и значении империи в истории России. В то же время она остается не менее спорной и противоречивой, чем старая (50, с.625).

САМОДЕРЖАВНАЯ ПОЛИТИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРА: НОВЫЕ ИНТЕРПРЕТАЦИИ

Среди инструментов стабилизации и поддержания жизнеспособности империй Евразии важнейшее место занимает имперская идеология. Исследования этой проблематики, в том числе изучение русского самодержавия и его политической культуры, получили новый импульс для своего развития в последнее время и нашли отражение в публикациях, выполненных в рамках крупных международных проектов.

В 1997 г. под редакцией Джейн Бербанк и Дэвида Рэнсела вышел фундаментальный сборник по истории Российской империи, который занял видное место в историографии (26). Демография, микроистория, дискурсивный анализ, семиотика, новая институциональная история и история идей — все эти направления и методы нашли свое место в издании. Обозначены хронологические рамки: начало XVIII в. - 1880-е годы, с особым вниманием к наименее представленному в историографии периоду - первой половине XIX в.

В сборнике постоянно присутствует внутренняя полемика с традиционной историографией. Авторы статей отвергают сравнение России с «европейскими» моделями как средство измерения ее успеха. Члены авторского коллектива неоднократно отмечали, что сложная социальная

жизнь Российской империи далеко не исчерпывается формальными институтами. В дореволюционной России отмечалась глубокая антипатия к формальным, безличным правилам поведения. В то же время в русском обществе наличествовали другие структуры, неформальные по своему характеру (отсутствующие или слаборазвитые на Западе), которые являлись существенным фактором интеграции и консенсуса. В отличие от распространенного негативного взгляда на историю дореволюционной России, подчеркивавшего неудачи в достижении европейских «образцов», которые и привели в итоге к падению старого режима, в сборнике акцентируется богатство социальной, экономической и интеллектуальной жизни империи, и все внимание сосредоточивается на причинах и факторах, обусловивших ее долгую историю.

Материалы сборника демонстрируют взаимопересечения, а не конфликт государства и общества, социальное значение семьи и других малых сообществ, религиозных и светских, а не формальных институтов в русской истории. Авторы сборника рассматривают Россию как вариант европейской империи, «которая гордилась космополитической элитой, многонациональной периферией и собственным разнообразием» (26, еЖИ).

Особое место в сборнике занимают работы, посвященные самодержавной политической культуре. Традиционные интерпретации истории России обычно трактовали самодержавие как неизменный элемент политики страны, пишет Джейн Бербанк в своем предисловии. Основное внимание уделялось социальным составляющим власти - дворянству и бюрократии. Только в последнее время историки начинают рассматривать абсолютизм в России во взаимоотношениях с культурными практиками и символическими системами, в рамках которых он функционировал. Три статьи сборника предлагают новые формулировки российской политики, которые учитывают изменяющиеся во времени культурный и символический контекст и их влияние на артикуляцию власти (26, с.3).

Хотя многие исследователи петровской эпохи стремятся избегать «избитых дебатов» о преемственности и изменениях, эта проблема по-прежнему является актуальной для XVIII в. и рассматривается в новом, малоизученном ключе. Так, для переоценки и пересмотра имперской истории все большее значение приобретает более детальное изучение наследия Московского государства, особенно в том, что касается политической культуры. В статье Валери Кивелсон (30) рассматривается политическая культура, сформировавшаяся в московский период, и ее разви-

тие в первые десятилетия XVIII в., эпоху быстрых культурных изменений. Кроме того, в связи с дискуссиями последних лет о природе политики XVIII в., в центре внимания автора находится проблема родства и покровительства и формировавшаяся на основе дворянских клановых связей патрон - клиент «политика родства».

Автор анализирует так называемый «конституционный кризис» 1730 г., который сопровождал драматическое вступление на трон Анны Иоанновны. Основные события достаточно ясны: после неожиданной смерти в день своей свадьбы Петра II Верховный тайный совет выбирает на царствование племянницу Петра I Анну и передает ей так называемые «Кондиции», ограничивающие право императрицы на объявление войны, заключение мира, введение новых налогов, расходование государственных средств, раздачу придворных чинов и др., которые она и подписывает. Фактически «Кондиции» должны были создать ограниченную монархию под властью верховников. Одновременно съехавшееся в Москву по случаю предстоящей свадьбы дворянство объединяется в своей оппозиции к олигархам-захватчикам и готовит свои проекты реформирования государственного устройства. К тому времени, когда Анна появляется на торжественной аудиенции в Кремлевском дворце 25 февраля, дворянская оппозиция уже подготовила для нее петиции, в которых просит рассудить дворянство и «верховников», а также принять корону. Под одобрительные крики гвардии императрица разрывает «Кондиции» (30, с.9).

Несмотря на кажущуюся ясность, пишет автор, этот эпизод дает простор для самых разнообразных интерпретаций. Традиционно он рассматривался как трагически упущенный момент в русской истории, когда дворянство имело возможность создать ограниченную монархию и упустило этот шанс. Однако эти интерпретации подверглись в последние годы серьезному пересмотру. Новейшие исследования подчеркивают преемственность более традиционных форм политики - политики родства и покровительства - и ставят под вопрос «конституционное» содержание «Кондиций». В них утверждается, что ни «верховники», ни противостоящее им мелкое дворянство - шляхетство - не были заинтересованы в установлении именно конституционной монархии. Каждая группа преследовала собственные узкие интересы под маской политической реформы. Большинством исследователей шляхетство рассматривается как носитель традиции, айсберг, о который разбивались все прогрессивные реформаторские планы. Однако при этом историки, доказывающие преемственность политической культуры московского и имперского перио-

дов, основываются чаще всего на не совсем верных представлениях о московской политической культуре, считая ее «неизменяемым во времени монолитом», пишет автор.

В.Кивелсон уточняет сущность политической культуры, сложившейся в Московском царстве в середине XVI - первой половине XVII в., подчеркивая, что образ абсолютного правителя-самодержца даже в официальных репрезентациях дополнялся другими образами, не менее важными. Как показала Нэнси Коллманн и другие авторы, царь часто изображался правящим не единолично, а совместно с боярами и своими родственниками. Кроме того, в московской политической мысли всегда присутствовала концепция народного участия («всей земли») в управлении страной, закрепленная в ритуале венчания на царство (30, с.9).

В середине XVII в. традиционная политическая культура начинает претерпевать серьезные изменения. Анализ Соборного Уложения 1649 г. и дворянских челобитных второй половины XVII в. показывает, что государство стремительно двигалось в направлении регуляризации и ин-ституционализации, и дворянство быстро уловило эти тенденции, «творчески и продуктивно» приспосабливаясь к новым обстоятельствам (30, с.11).

Автор констатирует, что вестернизация в России началась задолго до Петра I, и хотя европейский стиль в том, что касалось одежды, архитектуры и образа жизни, затронул только самый узкий круг московского «авангарда» второй половины XVII в., «рост бюрократии, деперсонализация отношений и централизованная регуляция оставили свои следы в политической культуре широких слоев провинциального дворянства». Эта политическая культура усваивала изменяющиеся правовые, международные, культурные и административные условия, реагировала на них и вырабатывала свой самодержавный бюрократизм уже в середине XVII в. (30, с.14).

В качестве иллюстрации того, что процесс изменений шел одновременно, сверху и снизу, автор приводит отмену местничества в 1682 г., задуманную и проведенную реформаторами при дворе царя Федора Алексеевича. Уже за несколько лет до реформы в дворянских челобитных отмечается появление новых представлений и понятий о заслугах и чести, основанных на труде и личных достижениях (в противоположность рождению и кровным связям). Конечно, отмена местничества отнюдь не означала конец политики родства, отмечает автор, - наоборот, государство взяло генеалогию в свои руки, и кровные связи, подтвер-

жденные официальными записями, еще долгое время сохраняли свое первостепенное значение в формировании придворной элиты. Однако характер и сущность традиционной опоры на семейные связи и покровителей изменялись во времени.

Важной чертой московской политической культуры было отсутствие отличий между семейной и «высокой» политикой. В политическом воображении русского дворянства как допетровской, так и послепетровской эпохи вопросы «высокой» политики и личного/семейного тесно переплетались, что дает основания автору предположить, что на деле семья представляла собой «высоко-политизированную» социальную зону. Действия, которые дворянство периодически предпринимало на сцене высокой политики, проистекали как раз из его озабоченности проблемами клана и семьи. Семья находилась в центре как московской, так и имперской политической культуры, и таким образом пересечение семейной политики с самодержавной составляет одну из самых «пленительных загадок» начала XVIII в.

Дворянство к 1730 г. имело уже вековую традицию активного участия в политике на национальном уровне, которая заключалась в оппозиции кругам высшей элиты. При этом удивляет готовность, с которой дворянство приняло проект ограничения самодержавного правления, пишет автор. Многочисленные дворянские проекты, появившиеся в январе-феврале 1730 г., в выработке условий ограничения императорской власти шли дальше «Кондиций», написанных знатоком западного конституционализма Голицыным, и предлагали не больше и не меньше как «новую форму правления». В них разрабатывались механизмы включения более широкого сегмента дворянства в принятие важных политических решений (30, с.17).

Что же сделало традиционно раболепное русское дворянство столь восприимчивым к идее ограниченной монархии и законодательной ассамблеи в 1730 г.? Почему дворяне, которые называли себя «рабами царя» несколько десятилетий назад, внезапно осмелились ограничить власть самодержца? Во-первых, пишет автор, этот сдвиг в сознании может быть отнесен к постепенной секуляризации понятий общества и государства, частично заимствованных с Запада. Представления об обществе как коллективной сущности и об управлении, направленном на достижение «всеобщего блага», появились в Московии в конце XVII в., и к 1730 г. уже прочно укоренились. Православное видение искусства управлять государством быстро вытеснялось из памяти дворянства и замени-

лось концептом политической легитимности, основанной на воле народа и благе нации. Эти изменения подготавливали дворянство к принятию радикальной идеи о том, что суверена следует лишить его реальной власти. То, что заключительная фраза «Кондиций» о лишении короны в случае невыполнения обещаний не вызвала возражений дворянства, говорит о том, насколько изменился к этому времени концепт самодержавия (30, с.19).

Однако в свете московского наследства сдвиг не представляется столь резким - все это напоминает практику созыва представителей «всей земли», совещательные органы при царе или, по крайней мере, одобрение боярами принятия важных решений. Таким образом, идеи русского дворянства о формальном ограничении самодержавного правления отражали как старинную московскую практику, так и «импортированные» западные идеи о конституционном строе (30, с.17-18).

Одной из важнейших особенностей политической культуры дворянства было то, что многие элементы, приписываемые западной политической теории, резонировали с московскими традициями и соответственно были понятны дворянству. Важные элементы обеих традиций легко сочетались, создавая композитную политическую культуру. Если в XVII в. некоторые ограничения царской власти были составной частью представлений о «хорошем» самодержавном правлении, то к XVIII в. появляется осознание того, что существуют ограниченные и неограниченные формы самодержавия (30, с.21).

Кроме того, пишет автор, не следует забывать, что даже в Западной Европе «конституционализм» первой половины XVIII в. был далеко еще не тем, чем он стал к концу столетия. В Англии, например, политика покровительства легко сочеталась с выборной практикой: аристократические семейства заполняли своими клиентами Палату общин.

Автор оспаривает современную тенденцию рассматривать кризис 1730 г. как «манифестацию традиционного кланового интереса в действии». Действительно, соглашается она, в определении линии поведения главных действующих лиц родство и покровительство играли значительную роль. Однако в дворянских проектах отчетливо заметна «творческая адаптация» традиционной клановой политики к новым политическим обстоятельствам.

Как виделось авторам «Проекта 361», в управляющем органе должно быть не больше одного представителя от каждого дворянского семейства, и в выборах не должно участвовать более двух представите-

лей от каждой семьи, голосующих - не менее 100 человек, при этом никто из членов семей кандидатов не мог участвовать в голосовании. Эта формулировка показывает, с одной стороны, что семья по-прежнему оставалась первичной политической ячейкой, но с другой - что принцип родства теперь был умело переплетен с другими принципами: относительно широкое представительство дворянства, правление большинства, общественные и классовые интересы.

Среди якобы «аполитичных» вопросов, затронутых в дворянских проектах, были требование внести изменения в порядок прохождения службы и в петровские законы о наследовании и землевладении, давно вызывавшие недовольство дворянства. Эти требования отвечали важнейшим интересам дворян, касающимся социального статуса, продвижения по службе, брачных ожиданий, и в конечном итоге затрагивали вопрос о сохранении дворянской идентичности, что в то время было делом далеко не частным. Связав воедино вопросы гражданские и предложение переделать государство, дворянство следовало старинной модели, в которой семья и политика находились в одной плоскости. Так новые политические концепции давали форму старому московскому содержанию (30, с.24).

В конечном счете попытка ограничения самодержавия в 1730 г. провалилась. Однако после вступления на трон императрица Анна Иоан-новна немедленно распустила непопулярный Совет, вскоре основала кадетский корпус для дворянских детей, так что они уже могли не начинать службу с низших рангов, и отменила петровский закон о единонаследии. Она продемонстрировала, что внимательно прислушивается к голосу «всей земли», и выполнила все просьбы дворянства, за исключением тех, которые затрагивали прерогативы самодержавной власти.

События 1730 г. - живая иллюстрация того сплава уровней и пониманий политической и социальной жизни, который был характерен для политической культуры как московского периода, так и начала XVIII в. Дворянские проекты демонстрируют взаимопроникновение и динамическое взаимодействие разных плоскостей государства и общества, культуры и политики. Значение семейной политики в этот период было таково, что сосредоточенность мелкого дворянства на вопросах службы, семьи и наследования фактически выдвинуло эту группу на национальную политическую сцену и заставило дворян выражать абстрактные политические взгляды. И хотя традиционная московская структура патриархального правления продолжала воздействовать на понимание отно-

шений власти как фундаментально личных, неформальных и интимных, нельзя говорить о приверженности мелкого дворянства старому образу жизни. Вместо того чтобы «выбирать между двумя моделями политической власти - "европейской - рациональной - бюрократической" и "народной - русской - традиционной", русское дворянство поддерживало обе, часто выражая предпочтение последней, однако же при необходимости прекрасно пользуясь первой» (30, с.26).

Русское дворянство не видело противоречия между, говоря современным языком, рационализацией и институционализацией функций управления и личной службой суверена. Не отмечали дворяне противоречия и между конституционной монархией и представительными институтами, с одной стороны, и самодержавием и политикой родства - с другой. Политика родства и высокая политика были равно связаны как в политическом воображении, так и в политических действиях дворянства. В каждом случае оба аспекта были равно легитимны и имели центральное значение для их определения «политического». Московская политическая культура, оказывая серьезное влияние на поведение, взгляды и понимание политики дворянства начала XVIII в., ускоряла, а не затрудняла введение новых идей и эволюцию новых типов политики имперского периода. Взлеты и падения реформаторских попыток и культурных нововведений XVIII в. можно объяснить в значительной степени тем, как они резонировали с существующей практикой. Вместо того чтобы реф-лекторно сопротивляться любым новым идеям, русское дворянство легко инкорпорировало те инновации, которые имели смысл в рамках культурной системы, и отвергали те, которые были несовместимы со сложившейся практикой (30, с.26-27).

Изъяв события 1730 г. из устаревшей концептуальной рамки реформы «по европейскому образцу», В.Кивелсон показала, что русское дворянство вновь преуспело в установлении пределов монархии, но не через конституцию, а добиваясь политических уступок «ценностям и интересам дворянства». Демонстрация образа действий элиты и их мотивации гораздо больше говорит нам о функционировании империи, чем использование конституционнализма как инструмента измерения прогресса, отмечает Дж.Бербанк (26, с.334).

Что касается вопросов о преемственности и трансформациях в рамках хронологически определенных «периодов», то отголоски давних дискуссий о том, представляет ли петровская Россия качественный разрыв с Московским царством, звучат в статье Кивелсон, но она пытается

изменить саму природу вопроса. Не принимая резкое разделение между двумя типами правления - «западной» рациональной меритократической политикой и русской практикой, основанной на клановости и стремлениях к достижению высокого статуса, - она вырабатывает иное определение политической культуры и показывает, что защитники семейных интересов инкорпорировали меритократические идеи в свое представление об охране дворянских привилегий. Ее прочтение политической культуры подрывает представления о петровском разрыве с московским прошлым и поворотом к западному рационализму в XVIII в. (26, с.335). Таким образом, культурные интерпретации политики работают против концепта резких разрывов в практике управления.

Синтия Уиттакер в статье «Идея самодержавия в трудах русских историков XVIII в.» (64) адресуется к политической культуре иного рода и выявляет «воображаемый мир политического», формировавшийся у русской элиты на протяжении столетия. Главным содержанием постоянно эволюционирующей идеи самодержавия, пишет автор, была постепенная смена религиозного статуса легитимности власти самодержца светским. Вместо образа «уникального и особенного» православного царя возникает фигура русского самодержца, ничем не отличающегося от других европейских абсолютных монархов.

Отказавшись от традиционного противопоставления государства и общества, характерного для позитивистской дореволюционной историографии, автор обращается к уже известным официальным и литературным источникам. Новый подход к этим материалам позволяет обнаружить широкую поддержку самодержавия образованной элитой и показать, что оно функционировало как источник интеграции и сплочения. В дискурсе XVIII в. самодержавие предстает как динамическая форма правления (а не реакционная или же статическая). Элита, вооруженная идеями Просвещения, видела себя частью прогрессивной политии.

Уиттакер выделила три модели интерпретации идеи самодержавия и назвала их соответственно династической, эмпирической и недеспотической. Первые две представляли собой светские обоснования режима единоличного правления, существовавшего в России на протяжении веков и единственно возможного в условиях такой обширной страны. Самодержавие, согласно этим интерпретациям, доказало свою жизнеспособность и показало, что только оно способно предотвратить анархию и принести России стабильность, величие и прогресс (64, с.39). «Недеспотическая» ориентация доказывала различия между деспотиз-

мом и монархией и отражала позицию, сходную с позицией мелкого дворянства, описанную в статье Кивелсон: что самодержавие де-факто является ограниченным и со временем станет таковым де-юре. Эта модель была продуктом царствования Екатерины, ответом на европейскую критику российского самодержавия и признаком европеизации политической мысли элиты (64, с.46).

Новый подход к изучению самодержавия продемонстрирован в статье Ричарда Уортмана «Русская императорская семья как символ» (66), которая является частью большой двухтомной монографии. Анализируя символические репрезентации русской монархии, он описывает монархов XVIII в., которые изображались как идеалы, богоподобные фигуры, живущие по собственным правилам. XIX век отмечен серьезными изменениями - «созданием династического сценария». Эта новая форма изображала императорскую семью как простых смертных, связанных друг с другом чувствами взаимной любви и преданности. Перед своими подданными они предстают образцами для восхищения и подражания. Это изменение было частью долговременной тенденции в направлении к десакрализации европейской монархии, однако в XIX в. этот процесс приобрел особые черты, присущие этосу сентименталистской или ранней романтической семьи, который возник после Французской революции. Как считает Уортман, начало этому взгляду на монархию как на семейный идеал положила жена императора Павла I Мария Федоровна. Впервые этот курс отчетливо проявился публично в царствование Николая I, когда основные моменты придворных церемоний и ритуалов стали описываться в терминах семейной преданности и сопровождались демонстрацией чувств, «слезами и восторгом». Этот идеал впоследствии стал моделью для выражения политической лояльности. Такая нагру-женная чувствами репрезентация самодержавной власти оставалась господствующим видом символизма российской монархии до самого ее конца (26, с.4).

В сборнике была представлена лишь небольшая часть двухтомной монографии Уортмана, которая исследует русскую монархию как систему символов (67). Придворные и публичные церемонии и ритуалы, костюмы, памятники архитектуры, эстетические веяния, - все это снабжало монархию языком власти, исходившей из центра концентрическими кругами: от придворных к горожанам, а от них - к простонародью. Анализируя символы и мифы каждого отдельного царствования, Р.Уортман показывает историю самодержавного режима в континууме, как процесс

смены одного «сценария» правления другим. В его трактовке символизм власти предстает эффективным инструментом для сохранения дистанции с подданными и регуляции отношений с элитой. Изучение мифотворческой миссии самодержавия позволяет увидеть его в более широком европейском контексте, поскольку существовала сильная степень зависимости от господствующих в тот или иной момент на Западе политических и культурных идеалов.

Исследование Уортмана представляет историю русского самодержавия как динамичный и сложный процесс, а самодержавный строй как в высшей степени способный приспосабливаться к изменениям внутри страны и за ее пределами. Как указывается во введении ко второму тому, одной из целей автора являлось возвращение в историографию монархии как «активного, сознательного фактора истории политической эволюции России до 1917 г.» (67, с.4).

Сочетая семиотический и антропологический методы, Уортман выявляет присущий самодержавию культурный код, составлявший источник разнообразных средств символической легитимации власти императора. Политический жест и ритуал оказываются здесь важнее политического действия и политической машинерии. Основное внимание в исследовании уделяется не столько личности каждого монарха, сколько его «персоне» - публичному образу, который начинал создаваться в детские годы наследника и окончательно формировался в первые годы царствования. Культурная история высвечивает здесь новое измерение управления, которое не улавливалось «классическими» дефинициями, ставит по-новому проблему соотношения преемственности и инновации и проясняет многое в том, что касается скрытых мотивов действий «верховной власти».

Автор показывает долгую историю мифологии самодержавия, прошедшей путь от возвышения самодержца до статуса всемогущего божества к репрезентации образа «обыкновенного человека», такого же простого семьянина, как и все его подданные. Исследование Уортмана -убедительный ответ на вопрос о причинах стабильности и жизнеспособности русской монархии.

Уортман трактует «династический сценарий» Николая I и «сценарий любви» Александра II как две последние версии «европейского мифа» самодержавия. Если главной целью Николая была гармонизация универсалистских принципов многонациональной петровской империи с новыми идеями национальной особенности и репрезентация имперской

власти демонстрировала связь монарха с элитой, то в царствование Александра II сценарий демонстрирует связь монарха и его народа, которая выражалась в чувстве отеческой любви царя и ответного обожания подданных (67, с.13).

Как на практике действовал «сценарий любви», автор показывает на примере отмены крепостного права. Преданность Александра II идее освобождения крестьян, пишет Уортман, проистекала не только из убеждения в недостатках крепостной системы и отсталости страны, которая со всей ясностью обнаружилась в результате Крымской войны. Александр II предстает создателем политической мифологии освобождения крестьян, в соответствии с которой реформа явилась результатом чувства любви и доверия между императором и дворянством и желания «первого сословия» следовать за монархом в его альтруистической заботе о благополучии крестьян. Великие реформы в целом предстают в этом сценарии «великодушными актами доброго монарха», которые будут вознаграждены благодарностью и преданностью народа (67, с.525).

Что касается «увенчания» реформ конституцией, то, как указывает Уортман, идея представительства была органически несовместима со сценарием Александра II, и причины этой несовместимости были глубже, чем простое интеллектуальное неприятие доктрины. «Для него конституционализм или любая форма представительного участия означала институционализацию и формализацию его отношений с народом». Это была непосредственная угроза личным связям, на которых, в представлении императора, строились все его властные полномочия и которые «соединяли его с предками, двором и сословиями» (67, с.151). Интерпретация Уортмана, в отличие от исследования В.Кивелсон, строится на противопоставлении формальных институтов неформальным личным связям. Отсюда и соответствующая трактовка мотиваций самодержца, основанная на представлениях государственной школы.

Царствования Александра III и Николая II Уортман считает отдельной эпохой в истории самодержавия: европейский миф императорской власти исчерпал себя и был оттеснен национальным мифом. Образцом для сценария Александра III, созданного «русской партией», стала монархия первых Романовых - Михаила Федоровича и Алексея Михайловича, главной чертой которой признавалось нерушимое единение царя и сословий (всей земли), которое позднее было разорвано. Парадокс заключался в том, что этот «антиевропейский» национальный миф создавался под сильным влиянием европейской идеологии конца XIX в., в цен-

тре которой стояла доктрина национализма (67, с.161). Не менее интересно наблюдение автора о кампании строительства церквей в соответствии с «фантастическим архитектурным каноном, который соединял в себе «старомосковский» стиль с эстетической пышностью art nouveau» (67, с.246-248).

Уортман описывает «контрреформы», политику русификации и индустриализации 80-90-х годов как наиболее значительные модели символического «воскрешения» России XVII в. Здесь снова вступает в силу тезис о противоположности европейской (читай - петровской) ин-ституционализации и формализации «исконной», даже «эпической» русской практике. Он подкрепляется тезисом о «монологичности» имперской политической мифологии, которая «отгоняла прочь» сомнения и компромиссы и требовала только одобрения и восхищения (67, с.6).

Богатая фактическим материалом часть монографии, посвященная сценарию правления Николая II, демонстрирует вторжение массовой культуры во взаимоотношения царя и его подданных, в формирование его публичного образа - «персоны».

Фильмы, показывающие царя в домашней обстановке, и журнальные публикации, описывающие его частную жизнь, с одной стороны, должны были подчеркнуть важность его «персоны», с другой - создавать ощущение близости царя к своим подданным, такого же мужа и отца семейства, как все простые люди. Мобилизуя «две личности» Николая II, интимную и имперскую, царь и его публицисты стремились усилить его связь с народом. Однако эти усилия, пишет Уортман, возымели обратный результат и оказали воздействие в первую очередь на самого царя. У Николая после пышного празднования юбилея - трехсотлетия Романовых - окончательно сформировалось идеализированное представление о себе как добродетельном отце и христианине, мудром правителе, напрямую связанным с простым народом, без посредничества чиновников или каких-либо социальных институтов. Его вера в свою историческую миссию - восстановить самодержавное правление в России - получает серьезное психологическое подкрепление. В конце 1913 г. Николай начинает свою деятельность по сворачиванию полномочий Государственной Думы, а в 1915 г. реализует свою давнюю мечту и становится Верховным Главнокомандующим, что привело к фатальным последствиям.

УПРАВЛЕНИЕ ЕВРАЗИЕЙ

После распада Советского Союза на национальные государства западные историки-русисты неожиданно осознали, что та Россия, которая долгое время была предметом их исследований, по сути своей являлась «русской Евразией» - огромным пространством, разнообразным и в географическом, и в этническом отношении. Вопросы управления русской Евразией, ее многочисленными народами и разнообразными территориями, оказались в 1990-е годы в центре внимания западной историографии. Строительство империи, присоединение и освоение новых территорий, цивилизаторская миссия метрополии по отношению к окраинам, - все эти проблемы, поднятые в современных исследованиях, перекликаются с широкой общественной дискуссией начала ХХ в., которая рассмотрена в статье Уилларда Сандерленда (55).

Колонизационный вопрос - переселение крестьян - в 1880-х -1916 гг. привлекал внимание и правительства, и общества. Переселение рассматривалось правительством как вопрос чисто аграрный, однако в его ходе возникали серьезные проблемы: в эти годы переселенческий процесс осуществлялся славянским крестьянством, которое покидало свои территории в «центре» империи (Европейской России) и направлялось на «периферию», населенную иными народами (Азиатскую Россию). Это означало, что любой акт переселения являлся также и актом колонизации. Проблема переселения ставила перед правительством все новые вопросы, в том числе о том, какой политики следует придерживаться в отношении азиатских народов, в особенности кочевников. В правительственных дебатах неоднократно отмечалось, что в результате массового крестьянского переселения кочевые народы, как, например, казахи и киргизы, насильственно обращаются в земледельцев. Большинство чиновников считали, что это и к лучшему, поскольку земледелие, во-первых, «лучше» кочевничества и, во-вторых, переход к нему неизбежен. Другая часть официальных лиц придерживалась более толерантной позиции и доказывала, что правительство должно защищать степных кочевников от вторжения русских поселенцев. Эти дебаты в правительственных кругах сопровождались дискуссиями на страницах толстых журналов и газет, позднее - в Государственной Думе. Вопрос стоял так: помогает или вредит переселение туземцам? (55, с.215).

Большая часть русского чиновничества и образованного общества воспринимала процесс колонизации и переселения с энтузиазмом, поскольку он ассоциировался у них с такими понятиями, как исторически предопределенный триумфальный марш прогресса и цивилизации, рас-

пространение русской нации на окраинах и укрепление единства Российской империи. Согласно этим оптимистическим взглядам, волна крестьянских переселений 1880-1910-х годов имела своей целью превратить пустующие земли в плодородные поля и пастбища, «чужие» регионы сделать Россией, а «другие» народы - русскими (или, по крайней мере, сблизить их с русскими). Однако существовали и пессимистические взгляды на колонизацию, и они имели под собой серьезные основания. При ближайшем рассмотрении оказывалось, что крестьяне далеко не всегда могут адаптироваться и стать успешными колонистами. Вместо того, чтобы выполнять свою роль носителей культуры, они впадают в нищету и убожество, и в итоге оказывают на восточные окраины и их население столько же влияния, сколько и те на них (55, с.231).

Большинство русского общества, в том числе и чиновники, считали Россию «европейской страной» и, соответственно, воспринимали территории на «Востоке» как неевропейские колонии, которые следует заселять, развивать и тем или иным способом «улучшать» при помощи более развитой русской метрополии. Иными словами, на Востоке Россия должна была стать представителем европейского прогресса и цивилизации. Но колонизация осуществлялась силами русского крестьянства, которое, по общему мнению, не было ни прогрессивным, ни цивилизованным, ни в достаточной мере «европейским» (55, с.232).

Однако подобные вопросы возникли в русском обществе только в начале ХХ в., с ростом национализма, как русского, так и других народов. В предыдущие века вопрос об окраинах стоял лишь в функциональном плане и сводился к проблемам административным. Главная задача в XVII-XIX вв. заключалась, как показано в ряде работ, в административной и экономической интеграции обширных территорий периферии.

Характерной чертой Российской империи было восприятие своих окраин как неотъемлемой части унитарного государства, указывает С.Беккер. Для решения специфических административных проблем окраин были созданы институты наместников и генерал-губернаторов, которые не только осуществляли управление отдельными периферийными территориями, но и способствовали их интеграции в империю. Автор выделяет следующие причины создания наместничеств и генерал-губернаторств: 1) уважение «иных» политических институтов и законов той или иной окраины (Финляндия, Прибалтика, Белоруссия, Польша, Малороссия, Бес-сарабия); 2) поддержание безопасности, внутренней или внешней (Польша, Северо-Западный и Юго-Западный регионы,

Оренбург, Кавказ, Туркестан); 3) осуществление контроля в недостаточно колонизованном регионе с редким населением (Западная и Восточная Сибирь, Амур, Новороссия, Оренбург, степь); 4) необходимость дарования администраторам в отдаленных регионах достаточной для эффективного управления власти (определяющий фактор в Сибири и на Амуре, в Туркестане, дополнительный в Оренбурге и пр.) (12, с.339).

В цикле статей, опубликованных в журнале «Jahrbücher für Geschichte Osteuropas», известный американский историк Джон ЛеДонн рассматривает механизм функционирования правящей элиты и ее роль в распространении власти центра на пограничные территории все расширяющейся империи (33). В центре внимания автора - институт генерал-губернаторов, который явился основным властным инструментом в освоении окраин империи в период после первого раздела Польши в 1772 г. и до конца царствования Александра I.

Материал работы подтверждает уже выдвинутую ранее автором гипотезу, согласно которой в XVII-XVIII вв., при слаборазвитости бюрократической инфраструктуры, политика в России была по сути своей политикой придворной, основывавшейся на связях патрон-клиент, а государственные должности распределялись между двумя большими влиятельными семьями - Салтыковых и Нарышкиных (и их близких родственников Трубецких). Семейные связи с правящим домом, поддерживавшиеся из поколения в поколение и дававшие доступ к высшим административным должностям, возникли в начале XVII в., после установления новой династии. К концу правления Петра I обе семьи укрепили свои позиции, что особенно ярко проявилось при императрицах Анне Иоанновне - дочери Салтыковой и Елизавете Петровне - внучке Нарышкиной. «Две большие политические семьи, - пишет автор, - стали "зонтичными" организациями, под сенью которых находили себе место в политическом созвездии другие многочисленные субсообщества» (33, с.334). В семействе Салтыковых такими субсообществами были Долгорукие и Толстые, в сообществе Нарышкиных-Трубецких мы находим Куракиных, Скавронских и Разумовских, - все они были связаны с правящей династией кровными узами.

Присутствие на политической сцене одновременно двух влиятельных семейных кланов могло бы вызвать серьезные противоречия и междоусобицы, отмечает автор. Однако русским самодержцам всегда удавалось поддерживать необходимую дисциплину и не допускать серьезных конфликтов. Кроме того, не было недостатка в должностях и связанных

с ними материальных благах, чтобы удовлетворить запросы всех участников политической игры. Основным инструментом для поддержания гармонии и равновесия являлись браки между членами двух кланов, что создавало гибкие связи и многочисленные источники поддержки, одновременно являясь страховкой в случае нежелательного развития событий, если одна из семей захотела бы установить собственную политическую гегемонию (33, с.334).

Самое удивительное, пишет Дж. ЛеДонн, что обе семьи сохраняли свое влияние и в царствование Александра I. На политическом небосклоне тогда сияли две звезды - Сперанского, креатуры Куракиных (принадлежавших к клану Нарышкиных), и Аракчеева, которого продвигали Салтыковы (33, с.334-335).

Существование больших политических семей, связанных брачными узами, и покровительство как определяющий тип отношений между патронами, находящимися во главе семьи, и клиентами на ее периферии - дальними родственниками, в том числе в провинции, имели своим результатом «коллективную приватизацию» общественной власти. Управление, таким образом, осуществлялось своего рода «мафией» через неформальные институты, основанные на родственных связях (33, с.335).

Таким образом, утверждает Дж. ЛеДонн, в XVIII - первой половине XIX в. имперское правительство представляло собой не столько систему институтов, сколько конгломерат политических кланов, соединенных воедино правителем, значение которого было тем важнее, что он нейтрализовал конфликты и являлся посредником между придворными группировками. Прославление самодержца, столь поражавшее иностранцев, имело под собой серьезную основу: чем выше стоит патрон, тем сильнее и прочнее власть его непосредственных клиентов, членов правящей элиты. По мнению автора, в России XVIII в. элита была не столько «инструментом» правящей династии, сколько действительно «управляющей» элитой империи, с одной стороны, «обязанной» дому Романовых, с другой - полностью осознающей собственную власть над зависимым населением (33, с.336).

Система покровительства и брачных связей создавала механизм интеграции элиты, который обеспечивал исключительную стабильность системы с начала XVIII в. и до самой смерти Николая I, когда освобождение крестьян и быстрая индустриализация бросили вызов мифу о самодержце и монополии элиты на политическую власть, пишет автор. Этот механизм способствовал также интеграции расширяющейся импе-

рии, вводя посредством браков и протекции представителей местных элит в центральную элиту, которая становилась все более многонациональной. Так, армия предоставляла возможности блестящей карьеры для балтийских немцев, украинской «старшины» и грузинской аристократии. И только в 1860-е годы развитие национализма и бюрократизация начали разрушать это «хрупкое здание» личных отношений, над постройкой которого трудились шесть поколений правящей элиты империи (33, с.58-59).

Первый раздел Польши значительно отодвинул границу Российской империи на запад, пишет автор. В начале XIX в. западные пограничные территории включали в себя прибалтийские губернии, Белоруссию и Правобережную Украину, а после заключения Тильзитского мира и вторжения в Финляндию в 1808 г. к ним добавилось большое пространство русско-шведского пограничья (33, с.72). Дж. ЛеДонн подробно прослеживает изменения как в административно-территориальном делении, так и в характере института генерал-губернаторов на протяжении трех царствований. Если при Екатерине II генерал-губернаторы являлись гражданскими представителями генерал-прокурора Сената (хотя многие из них на самом деле имели генеральский чин), то при Павле I, который активно проводил политику централизации и недоброжелательно относился к институту генерал-губернаторства, они являлись в первую голову представителями Военной коллегии и осуществляли управление военной сферой. При этом институт генерал-губернаторства уцелел только в приграничных областях. Александр I продолжил традиции своей бабки в политике регионализации имперского управления. Для его царствования характерна, с одной стороны, быстрая смена генерал-губернаторов, особенно на западных окраинах, с другой - дальнейшее развитие института наместничества, способствовавшего усилению имперской власти на периферии и интеграции отдаленных областей в империю (33, с.67).

Автор анализирует биографические данные, генеалогию, родственные связи и карьеру всех 33-х генерал-губернаторов, возглавлявших губернии западного пограничья в 1722-1825 гг. 16 из них были русскими, шестеро - «балтийскими немцами», трое -украинцами и пятеро были иностранцами. Большая часть губернаторов - 19 человек (включая восьмерых немцев) были так или иначе связаны с семейством Салтыковых, восемь - с семейством Нарышкиных-Трубецких (33, с.77).

Несмотря на то, что генерал-губернаторы назначались самодержцем, существовало неписаное правило, что эти назначения должны были

быть приемлемы для ведущих фигур обоих кланов, пишет автор. В 1772-1825 гг. такими фигурами были Чернышев и Николай Салтыков в семействе Салтыковых, Петр Румянцев, Петр Волконский и братья Куракины - в семействе Нарышкиных-Трубецких. Тот факт, что так мало генерал-губернаторов являлись креатурами последних, можно объяснить тем, что интересы Нарышкиных лежали в других регионах - на южных окраинах, отмечает автор. Западные границы были «вотчиной» Салтыковых. Характерно, что большинство генерал-губернаторов Западного края сами происходили с периферии или же имели длительный опыт службы на окраинах. Балтийские немцы - Пален, Эссен, Розенберг, Михельсон и др. - вели свое происхождение из региона, история которого связана с Тевтонским орденом и многовековой борьбой с Польшей. Многие русские генерал-губернаторы имели корни в Западном крае. У Чернышева были польские предки, Голицын и Хованский вели свое происхождение от литовского князя Гедимина, литовские корни были у Римского-Корсакова, да и сами Салтыковы считались «прусского» происхождения. Трое генерал-губернаторов родились в Малороссии - зоне польско-русского фронтира. В какой степени эти люди осознавали свои корни и играли ли семейные связи и эмоциональный фон какую-либо значимую роль - остается открытым вопросом, однако эти факты нельзя сбрасывать со счетов, заключает автор свою статью о генерал-губернаторах Западного края (33, с.78-79).

Во второй статье, посвященной генерал-губернаторам южных пограничных территорий Российской империи, автор продолжает анализ семейных и служебных связей правящей элиты.

Южные окраины представляли собой обширные недавно присоединенные территории, граничащие с Турцией и Персией, и простирались от Болгарии, вдоль северного побережья Черного моря, до Каспия, включая Дагестан и Закавказские княжества. Это были крайне неспокойные территории, где на протяжении веков происходила борьба «леса» со «степью». В XVIII в. дестабили-зирующую роль там играли главным образом крымские татары в новороссийских степях и горские племена на Кавказе. К 1825 г. эти земли окончательно вошли в состав Российской империи, и потребовалось установить там особый по сравнению с Европейской Россией тип управления (33, с.161).

Автор подразделяет южные территории на три зоны - Малороссию, Новороссию и Кавказ - и рассматривает их отдельно. Среди 25 генерал-губернаторов Юга Российской империи такие яркие историче-

ские фигуры, как Румянцев, Потемкин, де Ришелье, Ермолов, Воронцов. Анализируя генеалогию и связи наместников, Дж. ЛеДонн выявляет их принадлежность к семейству Нарышкиных-Трубецких (16 человек) и семейству Салтыковых (пять человек) в той ее ветви, которая была в родстве с Трубецкими. Характерно, что из 15 русских многие имели тесные связи с полонизированной смоленской шляхтой, польские или литовские корни. Автор выделяет еще одну группу с отчетливыми территориальными интересами в долине Днепра и побережья Черного моря -«черноморское сообщество». Наиболее значимой фигурой среди них был Потемкин. Кроме того, характерной особенностью южного пограничья являлось то, что несколько русских губернаторов были выходцами из семей, члены которых уже занимали ответственные посты в этих регионах (33, с.182).

Восточные окраины империи, простиравшиеся более чем на 8300 км от Волги, через казахские степи, Западную и Восточную Сибирь далее на восток до Охотского моря, рассматриваются в третьей статье Дж. ЛеДонна. Генерал-губернаторы обширных восточных территорий подолгу оставались на своих постах. Автор подробно останавливается на деятельности Сперанского в бытность его генерал-губернатором в Сибири и рассматривает реформу 1822 г.

Анализ биографий и связей 14 генерал-губернаторов восточного пограничья показывает, что трое из них принадлежали к германскому сообществу, тесно связанному с Салтыковыми, а девять человек - к семейству Нарышкиных-Трубецких. Всего же из 65 человек, занимавших в 1772-1825 гг. посты генерал-губернаторов в приграничных территориях Российской империи, с семейством Салтыковых было связано 25 человек, с семейством Нарышкиных-Трубецких - 31 (33, с.334).

Изучение места генерал-губернаторов в системе семейных связей элиты позволило автору сделать ряд предварительных выводов, которые, как он пишет, требуют дальнейших уточнений.

Считается, что дворянство в России, в отличие от других стран, например Польши, не имело территориальной базы, пишет Дж. ЛеДонн. Однако расширение Российской империи и присоединение к ней обширных периферийных зон привели в ряды правящей элиты влиятельных людей, имеющих сильные территориальные привязанности. Впервые у правящей элиты возникает территориальная база. Так, сообщество Салтыковых, с их прочным положением в высших эшелонах военного истеблишмента и финансовой администрации, переросло в результате союза с

«германским» сообществом в Балтийское сообщество с преобладающими интересами в зоне русско-шведского и русско-польского по-граничья и в «прусских» делах в целом. Его можно рассматривать как сообщество членов правящей элиты, ответственной за ключевую стратегическую зону (33, с.337).

В сообществе Нарышкиных-Трубецких также наблюдалось развитие территориальной идентичности, сопровождавшееся инкорпорацией гетманской «старшины», польских магнатов Право-бережной Украины и даже представителей кавказской аристократии. Предположение автора о наличии Черноморского сообщества подкрепляется тем фактом, что высшие офицеры флота и несколько послов в Константинополе принадлежали к семейству Нарышкиных. Это сообщество отвечало за управление ключевой экономической зоной и также имело своей целью оказывать поддержку военным операциям против Османской империи (33, с.337-338).

Второй предварительный вывод автора заключается в том, что генерал-губернаторы не были администраторами, занимающими определенное место в бюрократической иерархии с соответствующими правами и обязанностями. Они были членами правящей элиты, чьи судьба и карьера определялись политикой Петербурга и борьбой за преобладание при дворе. Генерал-губернаторы являлись прежде всего посредниками между центром и периферией, с одной стороны, и между разными этническими группами в периферийных регионах - с другой. Благодаря своему положению в правящей элите и обширным связям в Петербурге и Москве, генерал-губернаторы выступали как личные делегаты двора (33, с.338).

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Однако, отмечает автор, некоторые генерал-губернаторы были больше, чем посредники, - это были проконсулы со своими собственными программами. Румянцев, Потемкин, Ермолов, де Ришелье, Воронцов, Тицианов, Сперанский много сделали для освоения пограничных пространств и их интеграции в Российскую империю (33, с.339-340).

Институт генерал-губернаторства, отмененный во внутренних губерниях в 1826 г., сохранялся на окраинах. Этим подчеркивалось наличие в империи огромных периферийных территорий, не управляемых по общероссийским законам, которые требовали персональной, надзакон-ной и харизматической власти в лице генерал-губернатора. Наместнику окраинных областей приходилось решать не только хозяйственные вопросы по освоению новых территорий, но и многочисленные проблемы, связанные с межэтническими и межконфессиональными взаимоотноше-

ниями, служить посредником между местными учреждениями и центром. Даже коренные земли империи не теряли свою историческую и этническую специфику: Волго-Уральский регион сохранял свой мусульманский и языческий облик, Малороссия никогда не забывала «казацкую вольницу». Остзейские губернии и Юго-Западный край продолжали тяготеть к западноевропейским нормам права, там сохранялись институты местного управления и судопроизводства, созданные еще до присоединения этих областей к России. Сохранение местных институтов и правовых норм на окраинах империи отмечается многими авторами и чаще всего трактуется как элемент «отсталости». Эта традиция идет от дореволюционной исторической и юридической литературы, в которой «автономные» местные институты рассматривались лишь как инструмент сохранения феодальных привилегий местных элит. Для русских либералов конца XIX - начала ХХ в. главной целью исторического развития России представлялось построение правового государства, для чего следовало унифицировать административную структуру страны, распространив на все регионы реформы 1860-1870-х годов, в первую очередь земскую и судебную.

Иной взгляд представлен в докладе Джейн Бербанк1, в котором анализируется «имперское измерение» права в России, с особым вниманием к функционированию местных судебных учреждений. Исходя из тезиса, что со времен Московского царства русское государство по своей структуре было имперским, автор указывает, что имперская менталь-ность изначально была «встроена» в правовую систему России. Становление московского права в отношении новых территорий началось с определения прав и обязанностей местных элит. Здесь Дж.Бербанк полемизирует с Ф.Старром, который считал характерной особенностью механизма кооптации местных элит в Российской империи дарование им привилегий - взамен прав.

Важным аспектом имперского измерения правового мышления в России, пишет автор, было представление о том, что все народы имеют свои собственные обычаи и законы. Инкорпорация этих обычаев и законов в систему управления являлась средством поддержания порядка в каждом регионе империи. Характерной особенностью имперского законодательства было наличие огромного количества законов, регулирующих права и обязанности разнообразных групп, в том числе этнических,

1 См.: Шр: // www.empires.ru

конфессиональных, национальных или просто населяющих определенную территорию.

Дж.Бербанк определяет имперский подход к праву как «правовой плюрализм», который в России означал веротерпимость и легализацию местного обычного права путем интеграции самых разных видов местных судов в систему правосудия. Таким образом, имперское право включало в себя несколько разных процедурных и нормативных режимов. Оно не требовало равных обязанностей от своих подданных и не даровало им равных прав, поскольку единообразие не стояло на повестке дня в империи.

Судебная реформа 1864 г. не смогла уничтожить принцип дифференцированных прав и обязанностей разных категорий населения империи. Бытовавшие веками социальные нормы были интегрированы в законодательство о практике местных судов в нерусских регионах, которые являлись первой инстанцией для рассмотрения мелких гражданских и уголовных дел. Однако это не означало замораживания норм обычного права в Российской империи. Так, законодательными актами 1868 и 1891 гг. «народный суд» степей современного Казахстана приводился в соответствие с законами о крестьянских волостных судах великорусского центра (соответственно 1861 г. и 1889 г.). И напротив, практика гмин-ных судов западных губерний учитывалась при составлении проектов о преобразовании русских волостных судов.

Браки, приобретение собственности, смена места жительства регулировались в Российской империи в соответствии с сословной принадлежностью, религиозным, этническим или региональным статусом. Таким образом, местные правовые нормы были легализованы в имперском законодательстве. В отличие от общепринятой трактовки дифференцированного права как инструмента дискриминации в Российской империи, автор полагает, что имперский «правовой плюрализм» являлся как раз источником прав для простых людей и демонстрировал толерантность по отношению к нерусским народам.

Приводя статьи Гражданского кодекса о семейных правах и обязанностях, автор показывает, что наибольшей свободой при вступлении в брак в императорской России пользовались «нехристиане», которые могли вступать в брак в соответствии со своими законами и обычаями. Характерно, что крестьянские волостные суды, действующие на обычном праве, предоставляли гораздо больше имущественных и наследственных прав, чем Гражданский кодекс. Дифференцированным был и

Уголовный кодекс Российской империи, он не применялся в определенных регионах, где наказание определялось в соответствии с законами «нерусских племен».

Автор рассматривает особенности и практику разных видов местных судов. Империя была мозаикой народов, религий и обычаев, которую невозможно было сжать в единообразную систему или иерархию, указывает она. Разнообразие дел, слушаемых в судах низшего уровня, демонстрирует гибкость системы правосудия империи и ее отзывчивость на местные нужды. Наличие разнообразных правовых норм и инкорпорация обычного права в общеимперское законодательство создавали возможность формирования определенного рода «имперской гражданственности» на низовом уровне.

В начале ХХ в., пишет Дж,Бербанк, в среде русского чиновничества возникает сильное стремление сделать закон единым для всех, «цивилизовать» отсталые народы в соответствии с русским и европейским стандартом. Уже в период реформ 1860- 1880-х годов существовало противоречие между стремлением к единообразию и универсализму и прагматической политикой дифференциации, что выражалось во множестве «временных» правил. Прозвучавшие в начале ХХ в. требования уничтожить сословные суды, в том числе волостной, создать единый для всех закон, который обеспечит формирование всеобщей гражданственности, не увенчались результатами. Несмотря на усилия либералов-реформаторов, правительство так и не рассталось до конца со своей практикой дифференцированного правления.

Автор размышляет о возможностях имперского права в построении демократии «снизу». Она указывает, что в средневековой Англии, стране, которую часто рассматривают как модель «правового государства», современные гражданские права развивались постепенно «в контексте малых сообществ граждан и дифференцированных правовых культур». В России деятельность местных судов имела решающее значение для развития «национальной правовой сферы», поскольку предлагала возможность демократизации правления. Так, крестьянские волостные суды способствовали развитию правовой культуры сельского населения и формированию слоя администраторов нижнего уровня.

К сожалению, пишет Дж.Бербанк, в критический для представительной демократии в России момент самодержавие активно препятствовало выборам в Государственную Думу крестьян и представителей нерусских народов. В то же время и реформаторы-либералы в своем стрем-

лении к единому гражданству не разглядели демократического потенциала правового плюрализма империи.

Полемический и крайне дискуссионный доклад Дж.Бербанк отражает характерное для последних лет стремление радикально пересмотреть устоявшиеся точки зрения и оценки и даже покончить с концепциями либеральной дореволюционной историографии, долгое время безраздельно господствовавшими в западной исторической русистике. Такой же полемичностью отличаются работы Стэфена Велыченко, канадского специалиста в области украинской истории, который много занимается проблемами истории администрации в Российской империи.

В предыдущие десятилетия западные историки-русисты много сделали для прояснения качественных и количественных характеристик российского чиновничества, однако его абсолютная и относительная численность по-прежнему остаются одним из малоизученных и дискуссионных вопросов в историографии. Этой проблеме посвящена статья Ст.Велыченко «Численность бюрократии и армии императорской России в сравнительной перспективе» (58).

С одной стороны, указывает автор, издавна бытует представление о России как о стране с огромным количеством чиновников. Это представление основывалось главным образом на художественной литературе, в первую очередь на произведениях Гоголя и Салтыкова-Щедрина. В начале ХХ в. эта точка зрения получила широкое распространение в публицистике и преобладала в общественном мнении. Ее сторонники крайне негативно относились к «всесильной» коррумпированной бюрократии и полагали, что первым шагом любой реформы должно стать сокращение количества чиновников. Меньшинство в общественном мнении, в которое входили и некоторые министры, считало, что правительство, напротив, страдает от нехватки персонала, и это является не менее серьезной проблемой, чем взяточничество и отсутствие единой эффективной системы управления (58, с.347, 354).

Западные историки-русисты солидарны с последней точкой зрения и говорят о «слаборазвитости», «недостаточности» системы управления в Российской империи («и^е^оуегптеп!»). Однако это уже общепринятое к настоящему времени в западной историографии мнение не было основано на систематических исследованиях, пишет автор. Кроме того, историки, не делая различий между «Великороссией» и окраинами империи, населенными нерус-скими народами, анализировали проблемы управления Россией в рамках представлений о строительстве нацио-

нального государства, сопоставляя ее с западноевропейскими державами (58, с.348).

Чтобы определить, был ли правительственный аппарат царской России «слишком большим» или «слишком маленьким» и таким образом решить вопрос о «недостаточности» системы управления империей, автор применяет сравнительно-исторический подход. В своих подсчетах он выделяет различия между метрополией и колониальными владениями западноевропейских империй - Великобритании, Франции, Австрии, Германии, а в случае с Россией - между центром и периферией. Для этого он подразделяет территорию Российской империи на пять зон: 1) территория собственно России, т.е. десять центральных промышленных и аграрных губерний (за исключением Петербурга, где базировалось правительство); 2) восемь малороссийских губерний; 3) Закавказье; 4) Средняя Азия и Казахстан; 5) десять губерний Западного края. Такое подразделение, пишет автор, отвечает современным тенденциям в науке рассматривать Российскую империю как состоящую из «империалистской» великорусской метрополии и «колонизированной» нерусской периферии (58, с.350).

В 1690 г. центральный аппарат России насчитывал 2739 чиновников, что в пересчете на душу населения составляет соотношение 1:3549 и сопоставимо с тогдашней ситуацией в Англии (1:4000). Известно, что в 1722 г. Петр I сократил количество чиновников, поскольку считал, что их в России слишком много по сравнению со Швецией (58, с.351-352).

В 1795 г. различия с Западной Европой (в отношении центрального аппарата) продолжали оставаться минимальными: 1:1375, что сравнимо с Пруссией, Австрией и Великобританией. К началу ХХ в. абсолютная и, что важнее, относительная численность чиновников центрального аппарата в крупных западноевропейских государствах разительно возросли. Так, количество полицейских в Великобритании составило в пересчете на душу населения соотношение 1:690 (58, с.352-353).

Материалы переписи 1897 г. показывают, что количество чиновников в Российской империи за сто лет удвоилось, однако значительно выросло и население. Соотношение чиновников по всей империи составило 1:1311, для городов - 1:188, что было намного ниже западноевропейских показателей.

«Откуда же взялся образ вездесущего чиновника?», - спрашивает автор (58, с.355). Ответ на этот вопрос можно получить, если сопоставить количество чиновников правительственного аппарата и количество

грамотных, т.е. ту группу, которая больше всего контактировала с администрацией. Образованные жители Московской губернии легко могли вообразить, что они живут в обществе, перенаселенном чиновниками, поскольку здесь соотношение составляло 1:142 - в десять раз больше, чем в среднем по империи. Однако по сравнению с Западной Европой Россия по-прежнему оказывается «недоуправляемой», поскольку в Европе показатели и по этой позиции были выше (58, с.355).

Что касается полиции, то в городах Российской империи в среднем один патрульный приходился на 700 граждан (в Великобритании в 1881 г. соотношение было 1:738). Лидировали Москва и Петербург, для остальных городов показатели варьировали от 1:551 в Варшаве до 1:6563 в среднеазиатском Тургайске. При этом в сельской местности соотношение составляло 1:100 тыс. человек (58, с.356).

По данным переписи 1897 г. оказывается, что в Центральной России было меньше чиновников не только по сравнению с западноевропейскими державами, но и по сравнению с некоторыми территориями, населенными нерусскими народами. Если в Центральной России один чиновник приходился на 1387 человек, то в Закавказье - на 1098, а в польских губерниях - на 942 человека. Соотношение чиновников на душу населения в малороссийских губерниях (1:1642) и в Средней Азии (1:2038) близко к показателям французского Индокитая (1:1063) и Алжира (1:1903). Однако в Британской Индии и Французской Африке чиновников на душу населения было гораздо меньше, чем на окраинах Российской империи - 1:8846 и 1:7386 соответственно. Характерно, что в польских и малороссийских губерниях национальные кадры составляли не более 50% местных чиновников, а во Французском Индокитае и Британской Индии - 68 и 75% соответственно (58, с.356).

В XIX в. российская армия была самой большой в абсолютном исчислении, однако в относительном - гораздо меньше, чем многие западноевропейские (без колоний). В среднем по империи один солдат приходился на 114 человек (в Германии - 1:89, Франции - 1:72, Австро-Венгрии - 1:132, Великобритании - 1:367). При этом показатели по регионам значительно варьировали. Главные силы были расположены на границах империи, максимально приближенных к потенциальному врагу: если в Центральной России один солдат приходился на 284 человека, то в Западном крае плотность войск была гораздо выше (1:23 в Варшавской губернии). Высока она была в Грузии, на Западной Украине и Подолии (1:82), но в Средней Азии гораздо ниже - 1:242 (58, с.357-358).

Количественные данные ставят под вопрос бытующее в историографии представление о милитаризации общества в царской России. Кроме того, в российской армии постоянно находились только 4% мужчин в возрасте 20-59 лет, в то время как во Франции - 9, в Великобритании и Австрии - 7% (58, с.359).

В целом, приходит к выводу автор, Российскую империю можно считать «недоуправляемой», однако причины такого положения, а также другие вопросы, касающиеся природы и эволюции бюрократии, ее роли в формировании гражданского общества и демократии, ждут дальнейших исследований (58, с.361-362).

Кто же управлял окраинами многонациональной империи - этот вопрос, связывающий в один узел проблему национальности и бюрократии в царской России, исследуется в другой статье Стэфена Велыченко (57). Автор предпринял попытку определить национальное происхождение чиновников на Украине в XIX в. Географический охват исследования четко определен - автор рассматривает только земли, населенные украинцами и казаками, оставляя в стороне Таврическую губернию, исторически принадлежавшую ногайским и крымским татарам.

Как показывает статистический анализ, в XIX в. приблизительно половина, если не более, чиновников среднего уровня в украинских губерниях были малороссами. В процессе формирования украинской национальной интеллигенции автор обнаруживает отсутствие важного элемента - коллективного недовольства, обиды образованных классов на то, что им не дают должностей по причине их национальной принадлежности. «Этнический фаворитизм» существовал лишь на Правобережной Украине и был направлен против поляков, а не малороссов, которые считались «русскими». В источниках, пишет автор, отсутствуют данные о том, что правительство исключало малороссов из аппарата управления в украинских губерниях. Отмечаемое в течение XIX столетия резкое сокращение количества малороссов на постах губернаторов, вице-губернаторов и предводителей дворянства в регионе, полагает Ст.Велыченко, скорее всего связано с действием системы покровительства.

На национальный состав бюрократии на Украине, пишет автор, влияли три фактора: периодические «чистки» аппарата из соображений эффективности и усиления контроля; высокая текучесть кадров на постах губернаторов, вице-губернаторов и предводителей дворянства, на волне которой поднимались новые люди (как правило, это были прибал-

тийские немцы или русские, принадлежащие к иным влиятельным семействам и приводившие за собой своих протеже); наконец, сравнительно большое количество приезжих среди чиновников в украинских губерниях объяснялось дефицитом местных кадров. Нехватка квалифицированного персонала была настолько острой, что даже после того, как все русские и немецкие патроны разместили своих клиентов, все еще оставались места для не имеющих поддержки и протекции украинцев (57, с.204).

И хотя по переписи 1897 г. абсолютное количество чиновников-«малороссов» в восьми украинских губерниях было невелико, оно было значительно в относительном исчислении - в процентном отношении к числу образованных дворян мужского пола, проживающих в городе и говорящих на украинском языке.

В начале ХХ в. общее число малороссов, служащих в своих родных губерниях, начало повышаться. Характерно, что местные чиновники, будь то украинцы, говорящие на родном языке или на русском, или же русские, родившиеся на Украине, защищали региональные интересы, замечает автор (57, с.205).

Ст.Велыченко указывает на существование серьезных различий в административных структурах регионов Российской империи. Одной из причин являлось отсутствие единой политики управления окраинами, а также последовательной политики отбора кадров. Так, запретив после 1863 г. польскому дворянству занимать чиновные должности в Юго-Западном крае, Петербург одновременно предпочитал назначать в беспокойный кавказский регион чиновников местного происхождения в надежде, что это обойдется дешевле, чем назначение русских, и будет способствовать его интеграции. Назначение национальных кадров в местные учреждения Средней Азии также объяснялось как соображениями экономии, так и общей нехваткой персонала в империи. В отличие от британского правительства, которое финансировало постепенное заполнение местными национальными кадрами административный аппарат Ирландии и Индии, царское правительство никогда не принимало подобных планов в отношении нерусских регионов, пишет автор.

Управление окраинами империи включает в себя проблематику, связанную с выработкой правительственного курса по отношению к нерусским народам и народностям. Современная западная историография национальной политики царской России подчеркивает отсутствие последовательности в политическом курсе и серьезные противоречия между

отдельными мерами и принимаемыми законами. Так, Хайде Уилан исследует «двойственную» роль прибалтийских немцев - с одной стороны, объектов русификаторских мер в конце XIX в., с другой - преданных слуг царя (62). В исследованиях Кавказа и Средней Азии Томас Барретт и Натаниэль Найт (1, 10, 31) показали, что намечавшиеся программы этнической ассимиляции часто шли ко дну из-за этнических предрассудков, отсутствия взаимопонимания между разными культурами и практических трудностей, в первую очередь отсутствия финансирования программ по образованию и культурному развитию. Более того, само определение «русского» и «другого» далеко не всегда было ясным. В Российской империи не было юридического определения национальности. В целом, хотя Российская империя не питала уважения к национальным культурам, присущий ей консерватизм в сочетании с практическими трудностями не позволяли проводить по-настоящему активную национальную политику.

Западные окраины представляли собой особый регион. Он был более развитым и «цивилизованным» по сравнению с великорусским центром и исключительно разнообразным в культурном, этническом и национальном отношении.

Изучению политики царской администрации в этом регионе в период, когда ко многим другим сложностям добавилась еще одна серьезная проблема - национализм, - посвящены работы Теодора Уикса (60, 61). В своей монографии «Нация и государство в России позднего императорского периода: Национализм и русификация на западных пограничных территориях, 1863-1914» автор указывает, что в восточноевропейском контексте теоретическое различение нации и государства приобретает особую важность, поскольку именно в России эти понятия абсолютно не совпадали. Он опирается на выводы Эрнеста Геллнера, считающего национализм порождением модернизации. Однако все разнообразие исторической действительности невозможно втиснуть в рамки какой-либо теории, и Уикс гибко подходит к использованию этой модели.

В книге показано, что царское правительство было плохо подготовлено к восприятию национализма новой эпохи. Все политические меры русского правительства были подчинены главной цели - поддержанию безопасности империи. Национальная политика, таким образом, отражала сиюминутные нужды по обеспечению этой безопасности, что не позволяло выработать последовательную линию поведения по отношению к окраинам империи, даже в варианте русификации. Исследуя

позицию и политический курс имперского правительства, Уикс обнаруживает, насколько «досовременным» был режим в своем понимании окружающего мира.

Среди населяющих регион национальностей поляки рассматривались правительством как политическая, а евреи - как моральная угроза стабильности и единству империи. Национальные чувства украинцев и белорусов просто не принимались во внимание, поскольку их традиционно считали «русскими».

Автор взвешенно подходит к изучению польского национализма, не затушевывая его негативные черты: враждебность к другим народам, нежелание допустить, чтобы им даровались те же права, которые польские националы требовали для себя. Он показывает, что распространение польского национализма сопровождалось взлетом особенно злостных форм антисемитизма. Что касается белорусского и украинского национализма, то здесь ситуация была достаточно сложной. Крестьянство, составлявшее подавляющее большинство населения этих областей, ос-тава-лось глухо к воззваниям небольшой группы интеллектуалов-националистов. Неудивительно, пишет он, что царские чиновники не признавали наличия национальных движений на Украине и в Белоруссии и не принимали никаких политических программ в этом отношении, что в итоге значительно ухудшило ситуацию в регионе.

Автор не избежал определенного русоцентризма, поскольку изучает позицию русского общества и бюрократии по отношению к русификации, их видение этой проблемы. В его изображении политика русификации оказывается не такой «злонамеренной», как это было принято считать ранее. Она скорее предстает «организационным элементом» имперского управления. Главными целями русификаторских усилий правительства в конце XIX - начале ХХ в. были обеспечение целостности и единства империи и предотвращение утраты русскими своей идентичности на этих окраинах. Официальная Россия не ставила своей целью «переплавить инородцев» в русских, она надеялась на то, что привлекательность русской культуры в совокупности с благожелательностью государства окажут свое воздействие. Бюрократы были «русификаторами» в прагматическом смысле, поскольку такая политика являлась составной частью эффективного управления империей.

Т.Уикс описывает богатство и разнообразие Западного края в историческом, культурном, этническом и религиозном отношении. История, в первую очередь неудачное восстание 1863 г., «отбрасывала свою

тень» на формулирование и осуществление имперской политики. Автор доказывает, что эта политика представляла собой «нескоординирован-ный сплав» мер, направленных против поляков и евреев, и в меньшей степени против литовцев и украинцев, с целью защитить русских жителей и православную церковь. К концу XIX в., отмечает он, национальные движения выражали все большее недовольство политикой империи.

Исследование сосредоточено на трех центральных проблемах: введение земства в Западном крае в 1910-1911 гг., городского самоуправления в Царстве Польском и создание Холмской губернии в 1912 г. - «сомнительный триумф русского национализма» (61, с.172).

Сюжет об административном выделении в Царстве Польском Холмской губернии отражает все сложные проблемы, вставшие перед самодержавием в эпоху национализма и конституционализма. После выхода указа 17 апреля 1905 г. о веротерпимости, который разрешил переход из православия в другие конфессии, десятки тысяч населявших этот регион бывших униатов приняли католичество. В соответствии с принятой в Российской империи нормой, которая учитывала вероисповедание, а не национальность, официально они переставали быть русскими и становились поляками. В итоге во время выборов в Государственную Думу возникла серьезная проблема. Как обеспечить представительство русского меньшинства, которое и так было незначительным в Царстве Польском, а с принятием «упорствующими» униатами католичества сильно уменьшилось? Автор показывает, как местными чиновниками в сотрудничестве с МВД вырабатывались меры в поддержку русского меньшинства, и указывает, что они вызвали многочисленные требования таких же привилегий на других окраинах. Он приходит к заключению, что, выступив в качестве защитника русских в Холмской Руси, правительство сделало важный шаг в направлении отождествления династии Романовых с русским национальным государством.

В заключение Т.Уикс, помещая национальный вопрос на западных окраинах в более широкий общеевропейский контекст, задается вопросом, могла ли Россия, оставаясь европейской империей XIX в., выжить в новых условиях? Империя требует эффективной, целостной системы администрации. Однако в наступившую эпоху национализма усилились национальные чувства «инородцев» и они перестали соглашаться с рядом административных установлений Петербурга - таких, как введение единого для империи государственного русского языка. Одновременно происходило усиление и русской национальной идентичности, в

результате чего и русская общественность, и русские националисты не желали соглашаться с существованием многонациональной империи. Развитие национализма оказалось одним из важнейших дестабилизирующих факторов, подорвавшим в результате жизнеспособность империи.

Восточные окраины представляли собой регион, разительно отличающийся от развитого Западного края. Дело было не только в уровне «цивилизованности», но и в том, что огромное число населявших эти регионы народов исповедовали ислам. Совершенно особое отношение к «Востоку» в России, которая постоянно ощущала в себе «азиатские» черты, стало предметом изучения западных историков.

В монографии Роберта Джераси (22) исследуется одна из наиболее новых и актуальных для западной историографии проблем истории России XIX - начала ХХ в.: осознание современниками этнического многообразия Российской империи и предпринимавшиеся в этот период меры по ассимиляции нерусских народов.

Исследование проводится на примере Казани и всего региона Среднего Поволжья, который к началу XIX в. и географически, и административно был полностью интегрирован в Российскую империю, однако во многих отношениях считался пограничным. Причина заключалась в многообразии населяющих его народов, самыми крупными из которых были татары, чуваши, черемисы (мари), вотяки (удмурты) и мордвины. За исключением татар, эти народы не имели письменности и рассматривались русскими как «отсталые» и «низшие».

По словам Герцена, отражавшим тогдашнее восприятие, значение Казани состояло в том, что здесь встречались два мира, Запад и Восток, поэтому Казань и регион Среднего Поволжья рассматриваются автором как «окно на Восток» (22, с.5). Он отмечает, что этот регион играл роль одновременно и центра, и периферии, поскольку Казань являлась не только аванпостом империи и западной культуры в ее взаимоотношениях с «Востоком», но и сама была Востоком во многих отношениях. В книге содержится разнообразный материал, который освещает и мир «высокой» политики (включая Санкт-Петербург), и повседневную жизнь провинциального города и региона в ее многонациональном измерении.

Автор исследует представления правительственных чиновников и русских общественных деятелей о культурной интеграции восточных народов империи. Многообразие типов и степеней культурной интеграции отражено в изобилии терминов, употреблявшихся при царском ре-

жиме: «христианизация», «ассимиляция», «сближение», «слияние», «цивилизация» и «обрусение» (22, с.9).

В своем исследовании отношений России и русских с населяющими империю «не-европейскими» народами автор сосредоточивается на изучении трех сфер культурной и административной жизни Казани: религии и церкви, педагогики (начальная и средняя школа) и науки (Казанский университет).

В первой главе дается географическое и этнографическое описание Среднего Поволжья, представлена краткая история административных и культурных мер русского правительства по интеграции населения региона с XVI до начала XIX в.

Вторая и третья главы посвящены мерам по русификации в Казанской губернии, разрабатывавшимся церковью в царствование Николая I, когда всячески развивается православное миссионерство. В эти годы происходит фундаментальное изменение во взглядах церкви на обращение в православие: приходит понимание, что это процесс не механический, а психологический и интеллектуальный по своей сути. Автор исследует взгляды и деятельность востоковеда-миссионера Н.И.Ильминского, который разработал педагогическую систему, основанную на применении родного языка и привлечении местных кадров в школах для тех «инородцев», которые номинально уже перешли в православие. Кроме того, Р.Джераси рассматривает меры по противостоянию исламу, разрабатывавшиеся в Казанской духовной академии профессором Е.А.Маловым, и сравнивает политическое влияние обеих стратегий.

В главе четвертой рассматривается роль школы в культурной ассимиляции населения Казанской губернии. Автор сопоставляет два соперничающих педагогических подхода: созданную Ильминским сеть религиозных школ для крещено-татарских детей и школы для мусульман, в которых углубленно изучался русский язык как основа для последующего обрусения. Метод Ильминского (давать образование нерусским народам на родном языке) сумел пройти все бюрократические препоны и рогатки в Синоде и Министерстве просвещения, чему способствовала личная поддержка К.П.Победоносцева. Автор системы и ее защитники доказывали, что наилучшее понимание православной религии (первая ступень русификации) может быть достигнуто сначала только на родном языке. Основанием для создания крещено-татарских школ явилось осознание того «печального факта», что обращение мусульман в христианскую религию практически невозможно и может привести к вспышкам

недовольства в Поволжье. Более реалистичным было признано в данном случае обучать мусульман русскому языку и развивать светское образование, что приведет к постепенным культурным изменениям и в конечном итоге - к добровольному переходу в православие. В обоих случаях правительственная политика являла собой пример временного компромисса, но никак не отказ от идеала - полного и окончательного обрусения нерусских народов (22, с.345-346).

Изучению народов Поволжья этнографами, археологами и лингвистами Казанского университета в эпоху великих реформ посвящены пятая и шестая главы. Развитие этих новых дисциплин, базировавшихся на западных теориях и концепциях, в первую очередь эволюционизме Тейлора, привлекло внимание общества. Изучение быта и языка народов Поволжья заняло заметное место в общественной жизни Казанской губернии.

Кульминацией общественных дебатов стало знаменитое Мултан-ское дело, которое широко освещалось в прессе и явилось своего рода водоразделом между теми, кто рассматривал вотяков и других «инородцев» как опасных «варваров», и теми, кто, как В.Г.Короленко и его сторонники, подчеркивали близость и родство русских с обращенными в православие малыми народами. Особое внимание автор уделяет роли в судебном процессе профессора Казанского университета И.Н.Смирнова, чтобы показать, во-первых, взрыв общественных эмоций, вызванный идеей о «русской цивилизаторской миссии» по отношению к «примитивным» народам, и, во-вторых, верное и неверное использование западных антропологических теорий, которые в России часто оправдывали русскую «культурную экспансию».

В седьмой и восьмой главах показывается, как политический кризис начала ХХ в. трансформировал проблему культурной ассимиляции в Казани. Русское общество в последние годы существования царского режима, пишет автор, ощутимо дрейфовало вправо, в сторону национальной исключительности. В эти годы участились и стали систематическими атаки русских на педагогическую систему Ильминского, нацеленную на сохранение национального языка и культуры, за недостаток патриотизма и за то, что она способствовала выдвижению нерусских учителей и священнослужителей, ущемляя таким образом русских специалистов. В главе «Окно, стена или зеркало?» автор подробно рассматривает взгляды русских религиозных, педагогических, научных и административных деятелей на религиозную реформу и культурную секуляриза-

цию волжских татар, на русско-мусульманские отношения; представления о русской нации и о будущем империи.

Взаимоотношения России с «Востоком», указывается в заключении, представляют собой уникальный пример для изучения сравнительной истории империй Нового времени. Так же как империя Габсбургов и Османская империя, Россия занимала огромную территорию. Однако в отличие от империи Габсбургов центр Российской империи был гораздо более разнообразен в этническом отношении, а от Османской империи Россию отличало наличие типичной для христианской Европы цивилизаторской идеологии. В то же время к началу XIX в. в России сложилось крайне болезненное отношение к своему «сомнительному» положению в европейской культуре. Слишком часто она интерпретировалась европейцами как «варварская» и «восточная», «неевропейская» страна. В силу этих обстоятельств усилия русского правительства по «окультуриванию», «цивилизации» и «ассимиляции» народов, которые считались «азиатскими», заслуживают особенно пристального внимания.

В книге показано, что взгляды как российской администрации, так и общества на проблему ассимиляции народов, населяющих Среднее Поволжье, были чрезвычайно неопределенными, изменчивыми и спорными. Официальные представления о том, что такое «русская нация», включали разнообразные сочетания таких элементов, как религия, язык, управление, обычаи, политическая лояльность, раса и др. Не было согласия и в том, до какой степени, в каком порядке, в какое время и в каких регионах следует проводить политику русификации. Соответственно и правительственная политика была далеко не последовательной.

В своем исследовании автор определил некоторые параметры имперской системы управления окраинами, оказывавшие серьезное воздействие на процесс ассимиляции и его восприятие в обществе. Во-первых, характерной особенностью институтов и административной практики в Российской империи было сохранение остатков старых учреждений и процедур несмотря на изменение политического курса. Так, созданный в екатерининскую эпоху (когда ислам получал поддержку правительства) муфтиат продолжал свое существование в царствование Николая I, известное своими гонениями на иноверие.

Во-вторых, позиции и политика чиновников центрального правительства часто приходили в столкновение с исполнителями на местах. Чиновники в Санкт-Петербурге не всегда доверяли региональным учреждениям выполнение важных функций. Так произошло в случае с пере-

водом факультета восточных языков из Казанского университета в столицу в 1850-е годы. Исполнители на местах, в свою очередь, считали, что они лучше разбираются в межнациональных отношениях, чем столичные политики, и стремились в своей деятельности к определенной автономии. В то же время осторожные «казанцы» часто не желали выступать с местной инициативой, которой требовал от них Петербург (22, с.344-345).

Взгляды чиновников на русификацию в большой степени зависели от их происхождения: немцы Карл Фукс и Василий Радлов были гораздо больше преданы идее русского имперского превосходства, чем этнические русские. В то же время так называемые «инородцы» придерживались более гибких взглядов на отношения русских с малыми народами.

Двойственность и неопределенность были свойственны не только правительственной политике, но и обществу в целом. Для образованной элиты XIX в. была характерна тенденция идеализировать малые народы, в особенности языческие, и возлагать большие надежды на их русификацию. Тем неожиданнее и неприятнее было разочарование, постигшее русскую общественность в начале ХХ в., когда обнаружилось, что «невинные и наивные инородцы» претендуют на равенство с русскими. Самыми яростными шовинистами стали как раз те, кто больше всего верил в способность русского народа вытеснять другие культуры, пишет автор (22, с.350).

Важнейшим инструментом и мерилом национальной политики является введение единого языка как языка книжности и обучения. Языковая политика правительства в начальных школах восточных окраин империи рассматривается в статье В.Доулера (18), который интерпретирует ее как важную часть политики русификации. Первоначально самодержавие, чувствовавшее свою силу, могло практиковать дифференцированную языковую политику по отношению к национальным меньшинствам. Так, постановлением Министерства просвещения 1870 г. были утверждены три градации в отношении начальных школ восточных окраин: преподавание на русском языке велось в уже русифицированных поселениях и в тех, которые тесно соседствовали и перемешивались с русскими. Для тех групп населения, которые совсем не были еще русифицированы, создавались школы с преподаванием на родном языке. При этом программа обучения предусматривала широкое знакомство с православием и постепенное обучение русскому языку. Особое внимание при-

давалось обучению девочек, поскольку именно матери сохраняют родную речь и национальные отличия инородцев.

Когда началось быстрое распространение мусульманских школ на востоке, правительство воспользовалось системой Ильминского для обучения крещеных инородцев, язычников и слабо исламизированных групп на родном языке, который выступал здесь как средство русификации и оплот против исламизации. Однако правительству не удалось распространить эту систему за пределы Казанского учебного округа, за исключением отдельных районов Средней Азии, Крыма и Сибири.

В 1905 г., когда прозвучали требования всеобщего начального образования, правительство испытывало давление с двух сторон, пишет автор. Нерусские национальности при поддержке левых и левоцентристских сил в Госдуме продвигали идею федерализма и полных языковых прав, а русские националисты при поддержке правых партий требовали унитарного государства и введения одного языка обучения в школах -русского. Законодатели, оказавшись в этой ловушке, искали компромисс и нашли его в системе Ильминского, или же ее модификациях. Но даже такой компромисс был неприемлем для националистов, которые с удовлетворением наблюдали, как Госсовет завернул этот законопроект, заключает Доулер (18, с.537-538).

Резкий рост национальных движений в начале ХХ в. и кардинальное изменение положения Российской империи констатируются всеми авторами, изучавшими проблемы интеграции пограничных территорий. Новая ситуация ставила перед самодержавием серьезные проблемы, и рецепты современных историков, рассматривающих возможности исторической альтернативы для России, достаточно разнообразны. Марк фон Хаген ратует за федерализм и подчеркивает, что эта возможность, трагически упущенная в 1917 г., сохраняется до настоящего времени. Джейн Бербанк, с ее органическим неприятием конституционного либерализма, указывает на демократический потенциал империи в создании многообразного и дифференцированного «имперского гражданства» на низовом уровне как противоположности единой гражданственности национального государства. Положительно оценивая разнообразие стратегий царского правительства по управлению периферийными регионами, многие современные исследователи (в особенности участники международного проекта «Империя и регионы»), видят рецепт прошлого и будущего процветания России в регионализме.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В 1960-80-е годы западная историческая русистика уделяла большое внимание вопросам управления и власти в дореволюционной России. Система аргументации авторов опиралась на представления о решающей роли бюрократии в создании современной демократии по западноевропейскому образцу. Они рассматривали политическую и общественную жизнь России, анализируя взаимоотношения между учреждениями, степень эффективности управления в рутинных вопросах и политическую культуру бюрократии. Острейшую проблему управления в царской России, в интерпретации социальных и институциональных историков, составляла нехватка персонала. В стране, где слишком мало чиновников центрального аппарата, считали специалисты, политические и административные решения медленно проводятся в жизнь, что является причиной торможения и запаздывания процесса интеграции.

Проблема эффективности русской бюрократии и ее роли в построении правового государства продолжает оставаться дискуссионной в западной историографии. Одни историки подчеркивают высокий уровень образования, растущую профессионализацию и преданность законности в среде русской бюрократии, хотя и признают, что процесс рационализации шел неравномерно. Другие обращают особое внимание на сохранение отношений покровительства, отсутствие единообразной бюрократической структуры и указывают на невозможность создания правового государства в России. Характерной чертой современного этапа в развитии западной исторической русистики является подчеркивание роли и значения неформальных институтов в управлении.

Сложившееся в 1990-е годы направление «новой имперской истории» обратилось к изучению России как многонациональной империи, сосредоточившись на новой «культурной» парадигме и вопросах этнической идентичности. Проблемы управления империей историки стараются рассматривать с точки зрения «периферии», т.е. тех народов, которые являлись объектом административных мер. Особое значение приобретает культура - как традиционная и современная культура правящих элит, так и культура низших слоев общества, поселенцев-колонизаторов, и нерусских народов в их взаимоотношениях с центром. Важное место в этих исследованиях отводится изучению образов «другого» в восприятии этнических русских, которое являлось необходимой составляющей в формировании русской идентичности.

Изучение истории России в рамках современной «имперской модели» только начинается. Продолжают разрабатываться теоретические основы изучения империй, идет поиск новых междисциплинарных подходов к исследованию их истории. Характерной особенностью нового этапа в развитии историографии Российской империи является «деидео-логизация» дисциплины, что выражается, в первую очередь, в активном международном сотрудничестве историков, реализуемом в рамках ряда совместных проектов. Однако современное состояние исследований показывает, что, несмотря на появление большого количества интересных публикаций, посвященных истории многонациональной Российской империи, подводить итоги и делать широкие обобщения еще рано.

Список литературы

1. Барретт Т.М. Линии неопределенности // Американская русистика: Вехи историографии последних лет: Императорский период: Антология. — Самара, 2000. — С.163— 194.

2. Имперский строй России в региональном измерении (XIX — начало ХХ века). Сб. науч. ст. / Под ред. Савельева П.И. — М., 1997. — 237 с.

3. Казань, Москва, Петербург: Российская империя взглядом из разных углов. — М., 1997. - 414 с.

4. Каппелер А. Россия — многонациональная империя: Возникновение. История. Распад. / Пер. с нем.: Червонная С. — М., 1997. — 343 с.

5. Каппелер А. «Россия — многонациональная империя»: Некоторые размышления восемь лет спустя после публикации книги // Ab Imperio. — Казань, 2000. — № 1. — С.9—21.

6. Политическая история империи — политическая история нации: На пути к синтетическому методу?: Заочный круглый стол // Ab Imperio. — Казань, 2002. — № 2. — С.89— 132.

7. Рибер А. Групповые интересы в борьбе вокруг Великих реформ // Великие реформы в России. — М., 1992. — С.44—72.

8. Суни Р. Империя как она есть: Имперская Россия, «национальное» самосознание и теории империи // Ab Imperio. — Казань, 2001. — № 1-2. — С.9—71.

9. After empire: Multi-ethnic societies and nation-building: The Soviet Union and the Russian, Ottoman, and Habsburg empires / Ed. by Barkey K., Hagen M. von. — Boulder, 1997. - VII, 200 p.

10. Barrett T.M. At the edge of empire: The Terek Cossacks and the North Caucasus frontier, 1700-1860. - Boulder, 1999. - XV, 243 p.

11. Bassin M. Imperial visions: Nationalist imagination and geographical expansion in the Russian Far East. 1840-1865. - Cambridge, 1999. - 329 p.

12. Becker S. Russia and the concept of empire // Ab imperio. - Казань, 2000. - № 3/4. -C.329-342.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

13. Beyond the limits: The concept of space in Russian history and culture / Ed. dy Smith J. -Helsinki, 1999. - 276 p.

14. Brower D. Imperial Russia and its Orient: The renown of Nikolai Przhevalsky // Russ. rev.

- Stanford, 1994. - Vol.53, N 3. - P.367-381.

15. Burbank J. Revisioning imperial Russia: Conference report // Slavic rev. - Chicago, 1993.

- Vol.52, N 3. - P.555-567.

16. Bureaucracy and political development / Ed. by LaPalombara J. - Princeton, 1963. -XIV, 487 p.

17. Clay C.B. Russian ethnographers in the service of empire, 1856-1862 // Russ. rev. -Stanford, 1995. - Vol.54, N 1. - P.46-61.

18. Dowler W. The politics of language in non-Russian elementary schools in the Eastern empire, 1865-1914 // Russ. rev. - Stanford, 1995. - Vol.54, N 4. - P.516-538.

19. Engelstein L. New thinking about the old empire: Post-Soviet reflections // Russ. rev. -Stanford, 2001. - Vol.60, N 3. - P.487-496.

20. Fallows T. The zemstvo and the bureaucracy // The zemstvo in Russia. - Cambridge, 1982.

- P.177-242.

21. Frierson C.A. «I must always answer to the law...»: Rules and responses in the reformed volost' court // Slavonic a. East Europ. rev. - L., 1997. - Vol.75, N 2. - P.308-334.

22. Geraci R. Window on the East: National and imperial identities in late tsarist Russia. -Ithaca, 2001. - XVI, 378 p.

23. Hagen M., von. The Russian empire // After empire: Multi-ethnic societies and nationbuilding. - Boulder, 1997. - P.58-72.

24. Hagen M., von. Writing the history of Russia as empire: The perspective of federalism // Казань, Москва, Петербург. - М., 1997. - С.392-410.

25. Hosking G. Russia. People and empire. - L., 1997. - XXVIII, 197 p.

26. Imperial Russia: New histories for the empire / Ed. by Burbank J., Ransel D. - Blooming-ton, 1998. - XXIII, 352 р.

27. Khodarkovsky M. Of Christianity, Enlightenment ad colonialism: Russia in the North Caucasus, 1550-1800 // J. of mod. history. - Chicago, 1999. - Vol. LXXI, N 2. - P.394-430.

28. Khodarkovsky M. Where two worlds met: The Russian state and Kalmyk nomads, 16001771. - Ithaca, 1992. - XIV, 278 p.

29. Kipp J.W. M.Kh.Reutern on the Russian state and economy: A liberal bureaucrat during the Crimean era, 1854-60 // J. of mod. history. - Chicago, 1975. - Vol.47, N 3. -P.437-459.

30. Kivelson V. Kinship politics / Autocratic politics: A reconsideration of early-eighteenth-century political culture // Imperial Russia: New histories for the empire. - Bloomington, 1998. - P.5-31.

31. Knight N. Grigor'ev in Orenburg, 1851-1862: Russian Orientalism in the service of Empire? // Slavic rev. - Chicago, 2000. - Vol.59, N 1. - P.58-77.

32. Layton S. Russian literature and empire: Conquest of the Caucasus from Pushkin to Tolstoy. - Cambridge, 1994. - XX, 217 p.

33. LeDonne J. Frontier governor general 1772-1825. I. Western frontier // Jb. fur Geschichte Osteuropas. - Wiesbaden, 1999. - Bd 47, H.1. - S.56-88; II. The Southern frontier // Ibid. - Wiesbaden, 2000. - Bd 48, H.2. - S.161-183; III. The Eastern frontier // Ibid. - Bd 48, H.3. - S.321-340.

34. LeDonne J.P. The Russian empire and the world, 1700-1917: The geopolitics of expansion and containment. - N.Y., 1997. - XIX, 394 p.

35. Lieven D. The Russian empire and its rivals. - L., 2000. - XXIII, 486 p.

36. Lincoln B. W. On the vanguard of reforms: Russian 'enlightened bureaucrats', 18251861. - DeKalb, 1982. - XVI, 297 p.

37. Orlovsky D. The limits of reform: The Ministry of Internal Affairs in imperial Russia, 1801-1881. - Cambridge, 1981. - XII, 299 p.

38. Pearson T. Russian law and rural justice: Activity and problems of the Russian justices of peace, 1865-1889 // Jb. fur Geschichte Osteuropas. - Wiesbaden, 1984. - Bd. 32. -S.52-71.

39. Pearson T. Russian officialdom in crisis: Autocracy and local self-government, 18611900. - Cambridge, 1989. - XVIII, 284 p.

40. Raeff M. The bureaucratic phenomena of imperial Russia, 1700-1905 // Amer. hist. rev. -Wash., 1979. - Vol.84, N 2. - P.399-411.

41. Raeff M. Introduction // Plans for political reform in imperial Russia, 1730-1905. -Englewood Cliffs, 1966. - P.1-39.

42. Raeff M. Patterns of Russian imperial policy toward the nationalities // Soviet nationality problems / Ed. by Allworth E. - N.Y., 1971. - P.22-42.

43. Raeff M. Toward a new paradigm? // Historiography of imperial Russia: The profession and writing of history in a multinational state. — N.Y., 1999. — P.481—486.

44. Rieber A. Approaches to empire // От мира империи к глобализации. — Саратов, 2002.

- С.117—138.

45. Rieber A. From reform to empire: Russia's «new» political history // Kritika. — Blooming-ton, 2001. — Vol.2, N 2. — P.261—268.

46. Robbins R.G., jr. Famine in Russia, 1891—1892: The imperial government responds to a crisis. — N.Y., 1975. — XIV, 262 p.

47. Robbins, R. G., jr. The tsar's viceroys: Russian provincial governors in the last years of the empire. — Ithaca, 1987. — XIV, 271 p.

48. Rowley D. Interpretations of the end of the Soviet Union: Three paradigms // Kritika. — Bloomington, 2001. — Vol.2, N 2. — P.395—426.

49. Russian officialdom from the 17th through the 20th centuries: The bureaucratization of Russian society / Ed. by Pintner R., Rowney D.K. — Chapel Hill, 1980. — XVIII, 312 p.

50. Russia's Orient: Imperial borderlands and peoples, 1700—1917 / Ed.by Brower D.R., Lazzerini E.J. — Bloomington, 1997. — XX, 339 p.

51. Russification in the Baltic provinces and Finland, 1855—1914 / Ed. by Thaden E.C. — Princeton, 1981. — XIII, 497 p.

52. Some paradoxes of the «new imperial history» [From the editors] // Kritika. — Bloomington, 2000. — Vol.1, N 4. — P.623—625.

53. Starr F. Decentralization and local self-government in Russia, 1830—1870. — N.Y., 1972.

— 321 p.

54. Starr F.S. Tsarist government: The imperial dimension // Soviet nationality policies and practices / Ed. by Azrael J.R. — N.Y., 1978. — P.3—38.

55. Sunderland W. The 'colonization question': Visions of colonization in late imperial Russia // Jb. für Geschichte Osteuropas. — Wiesbaden, 2000. — Bd 48, H.2. — S.210—232.

56. Torke H.-J. Continuity and change in the relations between bureaucracy and society in Russia, 1613—1861 // Canad. Slavic studies. — Toronto, 1971. — Vol.5, N 4. — P.457— 476.

57. Velychenko St. Identities, loyalties and service in imperial Russia: Who administered the borderlands? // Russ. rev. — Stanford, 1995. — Vol.54, N 2. — P.188—208.

58. Velychenko St. The size of the imperial Russian bureaucracy and army in comparative perspective // Jb. für Geschichte Osteuropas. — Wiesbaden, 2001. — Bd 49, H.3. — S.321— 362.

59. Wcislo F. W. Reforming rural Russia: State, local society, and national politics, 1855— 1914. — Princeton, 1990. — XIX, 347 p.

60. Weeks T. Nation and state in late imperial Russia: Nationalism and russification on the Western frontier, 1863—1914. — DeKalb, 1996. — XIII, 297 p.

61. Weeks T. Russification and the Lithuanians, 1863—1905 // Slavic rev. — Chicago, 2001. — Vol.60, N 1. - P.96—114.

62. Whelan H.W. Adapting to modernity: Family, caste and capitalism among the Baltic German nobility. - Cologne, 1999. - XIV, 387 p.

63. Whelan H.W. Alexander III and the State Council: Bureaucracy and counter-reform in late imperial Russia. — New Brunswick, 1982. — XII, 258 p.

64. Whittaker C.H. The idea of autocracy among eighteenth-century Russian historians // Imperial Russia: New histories for the empire. — Bloomington, 1998. — P.32—59.

65. Wortman R. The development of a Russian legal consciousness. — Chicago, 1976. — XI, 345 p.

66. Wortman R. The Russian imperial family as symbol // Imperial Russia: New histories for the empire. — Bloomington, 1998. — P.60—86.

67. Wortman R. Scenarios of power: Myth and ceremony in Russian monarchy: 2 vols. — Princeton, 1995, 2000.

68. Yaney G.L. The systematization of Russian government: Social evolution in the domestic administration of imperial Russia, 1711—1905. — Urbana, 1973. — XVI, 430 p.

69. The zemstvo in Russia: An experiment in local self-government / Ed. by Emmons T., Vucinich W. — Cambridge, 1982. — XIII, 452 p.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.