Россия -
В. П. БУЛДАКОВ
РОССИЯ И/ИЛИ СВОБОДА
Чем чаще произносится у нас слово, слаще всего звучащее для человека подневольного, тем больше хочется цитировать строки поэта, «восславившего свободу»:
Свободы сеятель пустынный, Я вышел рано, до звезды; Рукою чистой и безвинной В порабощенные бразды Бросал живительное семя -Но потерял я только время, Благие мысли и труды... Концовка этого стихотворения (1823) звучит как адресное обвинение: К чему стадам дары свободы? Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.
Эти слова перекликаются со строками М. Волошина, написанными столетием позже (1919):
Вчерашний раб, усталый от свободы, -Возропщет, требуя цепей... Цареву радуясь бичу...
Круг замкнулся. К свободе мы не были готовы ни двести, ни сто лет назад. То же самое наблюдается вновь. «Выдавить из себя раба» никак не удается.
Разумеется, проблема не/свободы вовсе не относится к числу исключительно российских неразрешимостей. Вчитываясь в тексты родной истории, поневоле вспоминаешь дневниковые строки Ф. Кафки: «Нет, я не хотел свободы. Я хотел всего-навсего выхода - направо, налево, в любом направлении...» (6). Не менее категоричен был М. Мамардашвили, вызывающе сформулировав кардинальный вопрос человеческого бытия: «Какого диктатора я хочу?»
В круговороте не/свободы
В любом случае ясно, что в видах собственного выживания человек, изначально наделенный свободой совести и воли, всегда стремился к поиску ближайшего «диктатора», освобождающего его от «сложностей» принятия самостоятельных решений. Строго говоря, личность нуждается не в свободе как таковой, а в относительно независимом выходе творческой, а то и просто «дурной» энергии - как правило, социально «избыточной». Не случайно запреты, ограничивающие спонтанные выплески своеволия, острее всего воспринимаются в детстве и юности. Столь же закономерно, что проблема свободы редуцируется, когда общество находит баланс между практиками культурного насилия и индивидуалистическими устремлениями.
Вопрос о свободе возникает обычно в связи с острым ощущением социэтальной скованности. В традиционном обществе, в отличие от модернизирующейся социальной среды, он, я думаю, вообще не стоит. Однако в любом случае человек, в отличие от животного, - существо творческое. И по-настоящему он может реализовать себя не через обычай, привычку и тем более ритуал - этот поглотитель моральной энергии, а только через свободу самовыражения, в большей или меньшей степени выходящую за их рамки.
Кажется, не приходится доказывать, что человеческий прогресс опирается на свободную личность, ее творческий потенциал, возможности обмена инновационной информацией и ее коммуникативного освоения. Между тем в онтологическом смысле человек несвободен с момента своего рождения. Следовательно, проблема не/свободы может быть сведена к балансу между системой внутрисоциумных и общественных табу и уровнем энергетической неупорядоченности человеческой индивидуальности. Теоретически эту проблему можно решать либо на путях тотального диктата, либо методом нивелирования индивидуальностей. В том и другом случаях предполагается та или иная степень обуздания человеческого Я. Другое дело, откуда этот процесс идет: сверху, от власти, или снизу (сбоку), от общества. Во втором случае пространство свободы все же оказывается шире, а главное - появляются соответствующие иллюзии.
Европейская традиция допускает лишь такой уровень индивидуальной свободы, который не ограничивает свободу другого. Это не что иное, как поведенческий императив гражданского общества. Такая не/свобода понятна, многообещающа и потому терпима, хотя и здесь возникает потребность в дополнительных гарантиях вроде «прав человека». Но когда усекновение естественных прав личности осуществляется сверху во имя удобств государства, несвобода может стать невыносимой. В любом случае человек вынужден разменивать «избыточные» свободолюбивые поры-
вы на безопасность существования. Если социальные гарантии отсутствуют или дают сбой, включается «чувство справедливости»: протест против навязанной несвободы оборачивается бунтом против деспотии (реальной или мнимой), а заодно и против всякого препятствия на пути пробудившегося инстинкта своеволия.
В России ощущение перманентного «зажима» настолько основательно въелось в человеческие умы, что, похоже, творческий человек не сможет прожить ни дня, не мечтая о неведомой свободе. А потому стоило бы принципиально разделить собственно свободу (то ли абсолют, то ли призрачный антипод рабству) и мечту о ней (своего рода творческий стимул и социальный релаксант). Конечно, наибольшую свободу самореализации предоставляет демократия. Но у нас забывают, что демократия возможна только в среде культурно отформатированных людей. Звучит странновато, но демократия пригодна только для демократов: предоставление внутри нее свободы для ее противников создает ситуацию, чреватую торжеством несвободы.
Процесс демократизации на Западе шел преимущественно снизу -от общества, пережившего и инквизицию, и Возрождение, и Реформацию. В результате сформировался не «свободолюбивый», а скорее конформистски-компромиссный тип личности. Это вовсе не идеал свободолюбия, но просто возможность формирования сообщества людей, независимых ровно настолько, насколько они терпят свободу других. И эта форма самодисциплинирующего диктата в известные времена показала себя наиболее эффективной в хозяйственно-предпринимательском отношении. Впрочем, экономически состоятельным может быть и традиционное общество с высоким уровнем производственно-технологической дисциплины. Деспотическая система также может продемонстрировать известного рода народнохозяйственные достижения. Разница лишь в кратковременности ее мобилизационного «успеха», не говоря уже о человеческой цене тотальной несвободы.
Наивно думать, что всякий человек любого социума остро и ежеминутно нуждается в свободе самовыражения. Если индивидуальность растворяется в стадности (а так было многие тысячелетия), то личная - как творческая, так и агрессивная - энергия естественно вливается в коллективную устремленность, направляемую «вождем». Деспот может «приручить» человеческие порывы к свободе. И не следует относить данный феномен к примордиалистским временам - ХХ век особенно преуспел в этом отношении. В современных условиях нечто подобное осуществляется методом «слива» избыточной человеческой энергии в «параллельное» виртуальное пространство.
В России издавна свобода отождествлялась с волей - возможностью абсолютной независимости от чего и кого угодно, особенно от деспотич-
ного государства. В масштабах большого исторического времени это выглядит «врожденной патологией», пороком асоциальности, деструктивным стремлением перекроить всю общественную ткань соответственно мнимым «первозданным» идеалам. Это образчик перверсии синкретического сознания, не разделяющего воображаемое и сущее, идеальное и реальное, символическое и практическое. Для такого сознания соблазн воли становится поистине неодолимым в связи с ощущением несправедливости «своей» (которой на деле никогда не бывало) власти.
Синкретическое сознание, спутанное узами обычного права, продуцирует бесконечные ряды бинарных оппозиций, среди которых свобода непременно противостоит необходимости. Вовсе не случайно ощущение не/свободы в России было особенно острым дважды: в процессе крушения самодержавия и развала СССР. Патерналистская система, скованная бюрократией, непременно породит чувство тотального протеста. Но историческая память вслед за тем обязательно оживит и воспоминания о «комфорте» безответственной несвободы.
На идеологическую историю советского коммунизма можно взглянуть как на парад симулякров — расхожих псевдоназваний, отделяющих слова от смыслов и переворачивающих саму реальность с ног на голову. Этот сумасшедший марш начался сразу после прихода большевиков к власти: «свобода» (точнее, суррогат воли) понималась как возможность неограниченного насилия над «эксплуататорами». В начале 1920-х годов «предрассудком» назывались представления о том, что трудовая повинность — это измена «коммунистическим принципам свободы». Символично, что большевиков искреннее благодарили члены секты... скопцов, заверявших о своем «полном подчинении Власти, которая дает свободу совести человека». Боюсь ошибиться, но, как мне кажется, публичное злоупотребление словом свобода достигло своего апогея в 1930-е годы — термины свобода и демократия превратились в заклинания, подпитывающие ничем не ограниченную репрессивность власти. Вся советская история пронизана принципом «добровольно-принудительного» истолкования свободы. Символично, что в так называемые годы застоя свобода вообще стыдливо ушла из российского лексикона.
Как известно, в современной России свобода и свободы отождествляются с демократией и демократизмом. Это далеко не одно и то же, хотя очевидно, что движение к свободе за пределами привычно обновляющегося правового поля может обернуться охлократией. Все известные виды политической демократии — всего лишь ситуационные диктатуры большинства над меньшинством. Правда, в современной западной демократии обозначилась ее либертерианская перверсия, когда права меньшинства ставятся выше прав большинства. Но эта тенденция вряд ли исторически конструктивна; сомнительно, что социальное пространство, выстроенное
на таких основаниях, окажется жизнеспособным, ибо прогресс всегда достигался за счет «нормальных» креативных личностей авторитарного, увы, склада. И хотя отождествление демократии со свободой некорректно, в контексте российской исторической аксиологии оно не только символично, но и оптимистично. Россияне не находят пространства самовыражения, а государство, со своей стороны, упорно лишает их такой возможности. Отсюда элиминирование базовых ценностей и смыслов человеческого существования, прорывающихся время от времени чередой больших и малых «иррациональных» бунтов. Такое чередование «неволи-воли» бесперспективно с поступательно-эволюционистской точки зрения, но не безнадежно онтологически.
Сколько свободы нужно человеку?
Возникает вопрос: почему российская государственность столь упорно подавляет свободу творческого самовыражения? Ответ очевиден: власть требует и добивается свободы только для самой себя. Информационная революция намного увеличила ее возможности. В современных условиях государство готово предоставить людям взамен свободы выбора свободу воспроизводства прихотей и пороков - разумеется, в четко очерченных пределах. Оказывается, позывы к свободе можно направить в некую культурную резервацию, отведя ей определенный субкультурный этаж, а демократию подменить ее балаганным суррогатом. В таких условиях власть и квазиобщество привыкают вести «параллельное» сосуществование. Но это противоестественно: свобода индивидуальной и групповой порочности противостоит свободе общественной самодеятельности -особенно, если над всем этим стоит государство с его извечными претензиями на самодержавный волюнтаризм. К тому же «параллели своеволия» рано или поздно - в «неэвклидовом» пространстве человеческого бытия это неизбежно - пересекутся с известными для России «бунташными» последствиями. И не надо надеяться, что ситуация, когда одни делают вид, что работают, а другие, что управляют, а не обворовывают, может продолжаться долго.
Человек изначально несвободен. Но его отличие от животного заключается в том, что он постоянно стремится расширить границы своей свободы внутри существующих общественных отношений. Это дает, по меньшей мере, иллюзию свободы. Когда-то марксисты взяли на вооружение формулу: «Свобода есть осознанная необходимость». Увы, она подходит только для гражданского общества. За его пределами она непременно выродится в нечто противоположное - примерно в то, что описал Чехов в «Палате № 6». Большевики почти материализовали художественный вымысел: всякий человек, стремящийся к свободе, едва ли не автоматически
воспринимался как сумасшедший. Это было не чем иным, как легитимизацией свободы принуждения со стороны государства. Удивительно, но сегодняшние «демократически избираемые» правители считают это нормой. Электорат, со своей стороны, готов им поддакивать в той мере, в какой несвобода политическая сочетается со свободой потребления.
Вопрос о том, какой свободы мы хотим и чем готовы заплатить за свое желание, остается открытым. В современной России от свободы в ее естественном либеральном понимании отвернулись почти все, что без труда можно подтвердить данными социологических опросов и результатами избирательных кампаний. Однако люди вновь требуют свободы от надоевшего «порядка» и лживых физиономий - в условиях информационной революции они слишком быстро устают от идолов и фетишей. Положение усугубляется привычной российской потребностью в социальных гарантиях. «Классическая» демократия их не предоставляет, а «демократия деспотов» способна только имитировать (например, сказками о «суверенной» демократии). Но если нынешний псевдолиберальный порядок в России не обеспечивает ни социальной защищенности, ни ощущения справедливости, его можно считать обреченным.
Мне многократно приходилось писать о кризисной цикличности русской истории. Ее можно трактовать в известной, описанной Достоевским, парадигме - «от абсолютной свободы к абсолютному принуждению». 400 лет назад в процессе преодоления последствий грандиозной Смуты, где-то к середине XVII в., россияне признали единственным гарантом общественного порядка царя. Соборное уложение 1649 г. - это памятник тотальной несвободы человека. С другой стороны, его можно рассматривать как форму сакральной защиты личности от посягательств «врагов» - даже тело человека представлялось неприкосновенной собственностью Великого государя. «Порядок несвободы» закреплялся церковью. Сына избранного монарха поставили на один уровень с Господом, объявив своего рода «земным богом». Человека заставили верить во всемогущество власти, отказав ему в свободе совести. Какими крепостническими последствиями, а затем и Расколом это обернулось, хорошо известно.
Почти 100 лет назад Россия пережила «красную смуту». Ее последствия переросли рамки даже худших форм исторического крепостничества. Для «самого свободного в мире» homo гояягсида была создана, причем при его непосредственном участии, своего рода псевдодинастическая идеократия, внушающая человеку, что «царев бич» - главное орудие свободы. В этих условиях ощущение собственной несвободы люди пытались компенсировать злорадной иллюзией обуздания своеволия других. Именно в силу «шкурнического» психологического закона этот «монолитный» режим никто не свергал. Однако, как и 100 лет назад, система, выстроенная на бюрократических основаниях, развалилась сама, ибо противоречила
природе человеческого творческого естества. Ирония судьбы, однако, в том, что сегодня многие убеждены: имел место некий заговор - слабые умы не могут жить без конспирологии. Такие представления - симптом врожденной несвободы и несамостоятельности российского «политического класса». Но это не только наша проблема. Как отмечал Ф. фон Хайек, «распространенная иллюзия, что свобода может быть предоставлена сверху, представляет действительную проблему. Необходимо понимание, что должны быть созданы условия, которые позволяли бы людям творить собственную судьбу» (11). В России снизу это невозможно sui generis. Сверху движение в таком направлении также всякий раз блокировалось. В подобных обстоятельствах приходится мечтать скорее о воле, нежели о свободе.
Ситуация парадоксальна. При взгляде со стороны можно подумать, что демократия в России победила. Либеральные реформы в экономике вроде бы удались. Политический режим - по крайней мере внешне - заметно изменился. Существует Конституция, гарантирующая свободы и права человека. Легализована частная собственность. На деле же все это существует с характерными, типично российскими «оговорками». Демократия в России «суверенна» от любых попыток трактовать ее иначе, чем это делает государство. Экономический либерализм превратился в «свободу предпринимательства» коррумпированных госчиновников и/или госолигархов. Конституция никем не воспринимается всерьез, зафиксированные в ней права человека нарушаются на каждом шагу. Но это не частный случай извращения идеи демократии и идеалов свободы - налицо очередной сюрреалистический пик российского исторического бытия.
Ситуация тем более парадоксальна, что, согласно социологическим опросам, никакого отказа и отката россиян от либеральных ценностей за истекшее десятилетие не произошло: подавляющее большинство из них по-прежнему выше всего ставит индивидуальные свободы и интересы личности, отводя государству роль гаранта их соблюдения. Но сходные данные можно было получить и во времена Брежнева. Очевидно, дело не в «демократических» или «авторитаристских» приоритетах россиян, а в отсутствии у них навыков к самоорганизации и взаимодействию. Они попросту не знают, что делать с нежданно свалившейся на них свободой -тащить тяжело, но и выбросить жалко.
Провал демократизации России - дело не новое. На протяжении только ХХ столетия это произошло дважды: в течение нескольких месяцев 1917 г., после чего к власти пришли большевики, и в 2000-е годы, когда политическое пространство стала неуклонно заслонять фигура Путина. В чем причины столь странных, на первый взгляд, переворотов в истории громадной страны? Почему свобода всякий раз проигрывает? Без ответа на этот вопрос вряд ли можно всерьез говорить о перспективах демократии в России.
Думается, не стоит сводить проблему к просчетам вождей российской демократии, в чем нас часто уверяют так называемые политологи. В 1917 г. либеральные и правосоциалистические политики были поражены удивительным политическим недугом - властебоязнью. В 1990-е годы демократы, в свою очередь, думали главным образом о возможности реализовать свои проекты под крылом Ельцина или хотя бы засесть в парламенте. Как бы то ни было, российский «политический класс» не смог распорядиться доставшейся свободой, ибо заранее готов был разменять ее на парламентские кресла. Но не стоит, однако, кивать и на хронические болячки российских элит, поглощенных бесконечными словопрениями. Действительные причины того, почему традиционная Россия поглотила демократию, лежат глубже.
Лично я не вижу особых секретов - следует лишь вглядеться в череду взаимозависимостей, уходящих в далекое российское прошлое. Но прежде всего необходимо уточнить: что понимается под демократией в России, если отказаться от наивных попыток буквального перевода термина? Представляется, что ответ может быть только один: освобождение человека от удушающих объятий государственности. И это притом, что в России все делалось и делается через власть; демократию также пытались и пытаются внедрить сверху.
Между свободой и необходимостью
Историческая российская власть, каким бы освободительным иллюзиям ни предавались ее верховные носители, всегда была по-настоящему озабочена только одним - самосохранением. События 2000-х годов в очередной раз это подтвердили. Поэтому перечисленные ниже культурно-исторические факторы российского сдерживания свобод граждан латентно действуют и поныне.
Территориально-хозяйственный. Демократию можно рассматривать как технологию: возникнув в одной сфере человеческой жизнедеятельности, она требуют соответствующей технологизации других ее областей. Технологии обычно рождаются в ограниченном (безальтернативном) пространстве из природной недостаточности, нужды, нехватки, необходимости. Но российское пространство, в отличие от Европы и Азии, заведомо нетехнологично в силу его «безграничности»; во всяком случае, оно порождает экстенсивные, а не интенсивные технологии хозяйствования. Способ технологизации человеческого общежития, в свою очередь, связан с типом аграрного хозяйствования. Не случайно родиной современной демократии стала Британия, бывшая в свое время житницей Римской империи: в данном случае аграрно-управленческий технологизм был направлен на интенсивное производство и эффективное изъятие прибавочного про-
дукта. Нынешние высокотехнологичные «азиатские тигры» — порождение качественно иного, «азиатского способа производства», связанного с интенсивными «рисопроизводящими» технологиями, невозможными без жесткого управленческого диктата. Отсюда феномен «восточной деспотии».
В России, напротив, так называемое мигрирующее земледелие изначально являлось преградой для развития технологий управления, зато стимулировало укоренение примитивных форм аграрного самоуправления. Изолированные сельские общины основывались на производственно-потребительском балансе. Строго говоря, они не нуждались ни в развитых рыночных отношениях, ни в городских формах технологизации вообще. В известном смысле на российских просторах длительное время отсутствовала потребность в государстве как таковом. Если некая нужда и возникала, то, скорее, имелось в виду государство как величина метафизическая, существующая рядом с Богом, а не с человеком. Российская власть была оторвана от производства и технологий — за исключением «технологии» изъятия практически отсутствующего прибавочного продукта. В итоге законсервировался вотчинно-общинный тип хозяйствования и управления (советская система была его гипертрофированным продолжением), над которым возвысилась сакрализованная государственность.
Так или иначе, российские пространства потребовалось упорядочить. Что же из этого получалось? Если попытаться отбросить известного рода идейные табу, то можно сказать, что и призвание варягов, и монгольское иго, и последующие наплывы иностранщины во власть составили феномен так называемого внутреннего колониализма — бесконечных попыток унификации чрезвычайно подвижного, разреженного, пластичного и даже «непредсказуемого» географического и социально-ресурсного пространства силами государства в его собственных интересах. Последние, разумеется, выдавались за всеобщую потребность и «общественное благо». Правами человека и ростками демократии здесь и не пахло. То же самое происходило в азиатских деспотиях с той лишь принципиальной разницей, что в них государство зависело от интенсивности производства, а не только от собственной фискальной эффективности. Неудивительно, что со временем даже права человека в России стали понимать в контексте своего рода просвещенного государственного крепостничества. Вопреки этому, говоря словами героя романа Б. Пильняка «Голый год», русский народ только и делал, что «бегал от государственности, как от чумы», на Дон и Яик, ибо та несла в себе «татарщину татарскую, а потом немецкую татарщину» (7). Европейское понятие свободы и порядка в российских пространствах казалось чужеземным игом. Здесь не могло естественным путем сложиться «разумного» баланса между свободой и необходимостью.
Государственный. В основе мифа о происхождении российской государственности, как известно, лежит легенда о «призвании варягов» —
проблема управления решалась как «согласие» на привнесение в бесконечное пространство мощного силового начала извне. Разумеется, варягов не призывали - просто подчинились незваным захватчикам, что, в общем, в истории случалось постоянно. Эту легенду можно трактовать и как согласие народа на внешнее управление - феномен исторически также ничуть не уникальный. Другое дело - почему он законсервировался. Между прочим, варяги так и не смогли решить проблему регулярного сбора налогов - пространство оказалось слишком велико для их малочисленных отрядов. Зато эту задачу помогли решить сменившие их кочевники-монголы, словно специально предназначенные историей для покорения географических пространств. Но они несли с собой порядок, полностью исключающий понятие свободы. Характерно, что они решили не только фискальную задачу, но и проблему общегосударственных коммуникаций.
Ордынское (силовое) начало пронизывает всю российскую историю (хотя многие западники уверяют, что традиции конституционализма были не менее сильны). Не случайно московская власть, перехватив эстафету у монголов, успешно осуществила так называемое собирание (на деле это была этатизация территорий) так называемых русских (в действительности это были этнически не самоопределившиеся популяции) земель, пришедшее на смену былой «раздробленности» (в реальности имевшей мало общего с феодальными уделами). Возникшую систему Г. Федотов именовал «православным ханством» (10, с. 283). Однако со временем «кочевническая» форма господства вызвала отчуждение от нее массы автохтонного аграрного населения. Внешнее (кризисное) управление не может быть постоянной величиной - ему противится само человеческое естество, несмотря на иллюзии патернализма. Этот феномен дает знать о себе и поныне: государство умеет властвовать над холопами, но не умеет управлять свободными людьми. Оторванность государства от непосредственного производства, а производства - от прогрессивных технологий со временем обернулась всевозможными формами крепостничества: стремлением власти связать работника с контролируемым и насаждаемым ею производством.
Стоит обратить внимание и на то, что управленческие верхи Российской империи длительное время оказывались иноэтничными (частично это прослеживается и сегодня, что открывает простор шовинистической демагогии). Варягов и монголов сменили британцы, немцы, французы, евреи -более технологичные и законопослушные «чужие» этносы. Но, с другой стороны, российские подданные искренне гордились военными успехами «своей-чужой» государственности. Именно эти сомнительные достижения не только порождали иллюзию защищенности, но и возводили ее на некую онтологическую высоту. Однако метафизика российского патернализма вызывала и другое - способность к перемещению народного недовольства
с врага внешнего на «врага внутреннего», включая государство с его «чужим» наполнением.
Разумеется, проблема сдерживания свободы граждан государством не является чисто российской. «Государство допускает, чтобы граждане играли в свободу, но серьезно помышлять о свободе не стоит: нельзя забывать о государстве», — писал М. Штирнер (12). Современный западный человек чувствует себя в обществе, как палец в перчатке: ему комфортно, он может даже независимо двигаться — создается иллюзия свободы (которая на деле существует внутри навязанной несвободы). При этом он оказывается лишенным непосредственности мироощущения, что парализует его креативный потенциал. Он не может снять «перчатку», а потому вынужден приноровиться к ней, убеждая себя, что это и есть норма человеческого существования. Именно по этой причине ему становятся ненавистны все иные («недемократические») формы исторического существования. В его сознании они превращаются не просто в продукт «другой» истории, а в угрожающие всему роду человеческому злые выдумки. Аналогичным образом россиянин реагирует на «русофобское» окружение. Стоит нашему соотечественнику напомнить о «врагах», как он тут же начнет мысленно отыскивать «свое» государство. Всякое покушение на собственные иллюзии человек парадоксальным образом воспринимает как угрозу порабощения.
Геополитический. Как ни странно, в России геополитический фактор также непосредственно влиял на систему взаимоотношений государства и его подданных. Причем дело не ограничивалась страхами внешней угрозы со стороны «чужих». Для государства геополитика — это проблема превращения «необъятных» пространств в управляемое (причем закрытое) пространство власти. Российский «колониализм» — это вовсе не агрессивная экспансия и не культуртрегерский мессионизм. Для русского государства это проблема овладения контролируемым (безопасным извне и изнутри) пространством. Не случайно Иван Грозный был поначалу против колонизации Сибири; она была ему навязана не вполне контролируемым казачеством. Алексей Михайлович отнюдь не стремился к войне с Польшей ради Украины. По этой же причине была продана Аляска Америке, Россия отказалась и от Гавайев. Все это продиктовано стремлением сузить пространство территориальной свободы, столь мешающей управлению, что, однако, не помешало российской власти в конце XIX в. начать копировать худшие образцы тогдашней мировой империалистической политики. Это произошло в крайне невыгодной ситуации: резкий рост народонаселения внутри страны, с одной стороны, крайняя международная нестабильность — с другой. Совершенно не случайно внешний фактор (русско-японская и мировая войны) вызвал грандиозные выплески внутренних противоречий империи. Со стороны это могло показаться подвиж-
ками в сторону демократии. На деле всякое разочарование в государственности в экстремальных обстоятельствах активировало в России стадный (квазиобщинный), а не гражданский тип социального поведения; оборачивалось деструкцией и хаосом, а не консолидацией общественного целого. А потому российские правители, как бы они ни назывались, в очередной раз смогли использовать охлократию и страхи перед внешней угрозой для укрепления вертикали власти.
В связи с этим не следует связывать возможности и перспективы российской свободы с федерализмом. Советский федерализм родился из вынужденных уступок этнической нестабильности, вызванной развалом империи. Нынешний федерализм - своего рода постимперская форма поддержания стабильности в интересах государства, вполне сравнимая со «свободами» квазифеодального существования. Он создает иллюзию племенной (противоположной индивидуальной) свободы, да и то лишь до тех пор, пока власть не утратит своего сакрального ореола.
Поскольку всякий социальный катаклизм влечет за собой архаизацию общественного сознания, «гарантом порядка» всегда выступает наиболее близкий и сильный, но непременно «свой» вождь (от «отца народа» до авторитета иного рода). При этом любые его авторитарные действия будут терпеть - в них даже увидят «конструктивную» альтернативу недавней вакханалии свободы. Человек страшится хаоса, хотя постоянно порождает его своим своеволием. Хаос российских пространств могла усмирить только империя; ее призрак постоянно присутствует в подсознании россиянина как невидимая преграда демократии.
При этом россиянин убежден, что империя - едва ли не крайний антипод демократии. До такой нелепости мог додуматься только запуганный и несвободный человек. На деле империя, как порядок управления слож-ноорганизованной системой, способна расширить пространство свободы. Во времена Полибия принято было считать, что только имперское устройство государства способно спасти монархию от вырождения в тиранию, аристократию - в олигархию, демократию - в охлократию. Нечто подобное наблюдалось в Британской империи. Увы, эпоха всесилия бюрократии требует - по крайней мере в России - расставания с подобными иллюзиями. Империя - всего лишь внешняя форма, в которую облекает себя культурная экспансия. Она выстраивает своего рода цивилизационные «этажи» демократии и свободы: один уровень - для аристократии, другой - для плебеев; один - для метрополии, другой - для колонии или периферии. В процессе эволюции империи культурные «верхи» «освобождают» «низы», подтягивая их до своего уровня овладения имперскими дарами «свободы». Напротив, в свое время большевики под завесой «освободительных» лозунгов сначала разрушали, а потом воссоздавали подобие имперской иерархии - именно это и породило геополитический симулякр
в виде СССР. И надо быть по-советски наивным человеком, чтобы удивляться произошедшему и мечтать о воссоздании разбитого вдребезги.
В любом случае следует иметь в виду, что истощение витальности имперского ядра порождает «эллинизацию» бывшего территориального целого на охлократически-вождистской основе. Вместе с тем постимперские страхи при всей их кажущейся социэтальной деструктивности открывают для власти дополнительный канал манипулирования массовым сознанием, «задержавшемся» в имперском прошлом. Характерный тому пример ноябрьская (2011) угроза президента Медведева выйти из стратегических договоренностей с Америкой; одних это изумило, других - подбодрило. Остается только гадать, до какой степени этот предвыборный «геополитический» трюк сказался на российском электорате.
Институционный. Государственность - это не просто порядок, дарованный сверху на вечные времена, а система институтов, так или иначе связанных с самоорганизационными потенциями и интенциями основной массы населения. Самоуправленческие возможности русского крестьянина sui generis не простирались далее сферы общинного хозяйствования. Но со временем община, с одной стороны, была превращена в «государственно-общественный» институт сбора налогов, с другой - выродилась в архаичное сообщество, противостоящее, пусть пассивно, бюрократической государственности (вплоть до сталинской коллективизации). При этом нельзя забывать, что урбанизация в России происходила в условиях отсутствия опыта городской самоорганизации. Правители использовали западные образцы самоуправления для того, чтобы превратить их в приводные ремни управления населением и/или контроля над его поведением. Более того, российская власть в процессе совершенствования процедур самообслуживания перекраивала социальное пространство, превращая его в систему управляемых закрепощенных псевдосословий. Эти этатизированные социумы делились на служилые (армия и бюрократия) и тягловые (крестьянские). Последние несли основную массу налоговых повинностей.
Государство стремилось к тотальному контролю над сословиями, неуклонно их форматируя. Даже «феодалы» кормились главным образом от короны. Отсюда же столь упорная борьба с беглыми крепостными. Городское самоуправление, введенное Петром I, нельзя назвать самоуправленческим в полном смысле слова - оно было подотчетно государству в лице губернаторов, генерал-губернаторов и наместников. С того времени Российская империя встала на путь декоративной вестернизации. Последняя - еще один источник «демократического» самообмана, которым поражена историческая память россиян. Символично, что демократы начала 1990-х годов избрали своим символом фигуру «медного всадника» - конную скульптуру первого российского императора, на двусмысленную зна-ковость которого указал еще Пушкин.
Российский «административный федерализм» многолик и асимметричен - он напоминает старую приказную систему. А она, в свою очередь, вынуждена была учитывать и территориально-управленческий, и международный, и ресурсный, и военный, и конфессиональный, и этнофискальный факторы существования государственности на бесконечных и разноплеменных российских пространствах. Интересы населения рассматривались как часть этой государственной задачи.
На Западе развитие государства шло по схеме сила-власть-порядок, в которую был естественно вписан фактор интенсивно-инновационного саморазвития. Предпочтение отдавалось эволюционному типу сосуществования государства и граждан (что, разумеется, не стало панацеей от революций и Реформации). В России фактор саморазвития (как и самоуправления) до сих пор существует в зачаточной форме. Отсюда, как говорил М. Волошин, «взрывы революции в царях» (2). Напротив, западный эволюционизм базируется на принципе поэтапного вовлечения граждан в «свободный» производственно-инновационный процесс: высшие сословия помогают освобождению низших. У нас это оказывается невозможным; бюрократия, со своей стороны, всякий раз добивается укрепления «вертикали власти», к которой «прикрепляются» различного рода суррогаты самоуправления и свободы - от федерации до прав человека.
Примечательно, что наследники престола иной раз опасливо взирали на перспективу обладания самодержавной властью. Зато в моменты шаткости государственности сверху особенно часто звучали заклинания типа «все для человека, все для его блага». Такова генетическая особенность «бюрократически-патерналистской» демагогии, призванной ублажить холуя. Российский Левиафан готов воспользоваться любой идеологической «вывеской» ради самосохранения.
Большевики упростили социальную стратификацию под «классовыми» знаменами. Фактически государство оставило только тягловые сословия в виде «рабочего класса» (объявленного «гегемоном» общественного развития) и «колхозного крестьянства» (фактически прикрепленного к земле). Труднее было с интеллигенцией, но и ее в конце концов статусно уравняли со служащими, - и они «служили» единственному суверену в лице государства. Чем это закончилось, известно. Однако признаться в том, что попытки обуздать тех, кто в силу профессиональных обязанностей нуждается в свободе самовыражения, самоубийственны, тупая бюрократическая машина никак не может.
Культурно-антропологический. Особенности российской политической культуры чаще связывают с византийским православием. Сомнительно, чтобы это воздействие было особенно сильным - российская власть нуждалась в государственной вере и послушной церкви. Г. Федотов, идеализируя потенции свободы в Киевской Руси, игнорирует
укорененность традиций язычества в массе населения (10, с. 247-249). Восточнохристианское религиозное начало повлияло главным образом на культурные верхи, особенно на летописцев, стремившихся к библейской (моральной) интерпретации исторических событий. Именно они сочинили легенды о призвании варягов, а затем и о крещении Руси, якобы ставшей тотально «святой». В действительности основная масса населения вплоть до ХХ в. пребывала в состоянии «двоеверия» (православие и язычество) или, что точнее, обрядоверия, довольствовавшегося ритуальной частью христианства. В деревне господствовал примитивный тип мировосприятия, в котором реальное, воображаемое, символичное слились в неразрывное целое. Этот тип ментальности напоминает о себе до сих пор.
Средневековая Россия не знала ни римского права, ни борьбы императоров и пап, ни независимого университетского знания, ни Возрождения - фактически она не пережила Средневековья, так и не обретя в результате европейского гена саморазвития. Это тоже препятствовало формированию общества в европейском смысле слова. Значительного слоя самостоятельных граждан (дословно по-русски - горожан) также сложиться не могло. Гражданами официально считались подданные государства, втиснутые им в служилые сословия. Именно поэтому интеллигенции - людям относительно независимым от государственной службы - и пришлось сыграть столь значительную роль в «непредумышленном» противостоянии государственности. Этот процесс продолжается до сих пор -не стоит обольщаться относительно вроде бы автономных научных и общественных организаций, партий. Вместе с тем следует иметь в виду, что интеллигенция, как и народ, не любит слабую власть и презирает недееспособных правителей. Современная российская интеллигенции - это вовсе не известный на Западе креативный класс (creative class), как сегодня многим нравится думать. К сожалению, российская интеллигенция в большей или меньшей степени соответствует худшим сторонам менталитета современного информационного общества, воспроизводящего с помощью «передовых» технологий слабости и пороки синкретического сознания.
На человеческом уровне история столь же «прогрессивна», сколь и «регрессивна». Привычка замечать только ту историю, импульсы которой задаются либо «сверху» (вождями и правителями), либо «снизу» (заговорщиками и революционерами), - признак недостатка в обществе демократических потенций или веры в собственные силы. По-настоящему свободный человек не склонен считать правителей демиургами собственного бытия; рожденный среди свободных людей писатель находит главных персонажей истории не среди «спасителей» или «злодеев», а среди простых людей, составляющих народ. К россиянину с его предельно этатизи-рованным сознанием это не относится.
Стало общим местом говорить, что верхи и низы Российской империи существовали в разных культурных измерениях. При этом низы представляли именно тот тип политической культуры, который вызывал столь горестные реакции Пушкина. Вскоре после большевистского переворота З. Гиппиус недоумевала: «Какому дьяволу, какому псу в угоду / Каким кошмарным обуянный сном, / Народ, безмолвствуя, убил свою свободу, / И даже не убил - засек кнутом!» (см.: 5). Удивляться не стоило: регламентированная «буржуазная» свобода народу была не нужна. Как результат, европеизированные верхи были «срезаны», «демократизация» культурного пространства развернулась по линии подавления низами «высокой культуры». Правда, не следует недооценивать эвристического потенциала низов: не подлежит сомнению, что русский человек в лице немалых своих представителей «избыточно талантлив», ибо не подвергался унифицирующему диктату городской культуры. Как бы то ни было, кризис конца ХХ в. вызвал очередное «проседание» российского культурного пространства. Сомнительно, что в условиях современной информационной революции удастся восстановить культурно-эвристический потенциал России. То же самое можно сказать о перспективах отечественной свободы.
Мне порой кажется, что «генотип» русской не/свободы заложен в легенде о «призвании» варягов. Норманнские завоевания - дело для былых времен обычное, однако никто добровольно не призывает разбойников и тем более не возводит на этой основе культа «1500-летней» государственности. «Долгое рабство - не случайный факт, оно, конечно, отвечает какой-то особенности национального характера, - писал в свое время А.И. Герцен. - Эта особенность может быть поглощена, побеждена другими, но может победить и она» (4). Так не напоминает ли русская история сплошную цепь поклонений покладистых холуев всевозможным «разбойникам», сменяющим друг друга на троне?
Ментальный. Хотя собственно ментальную составляющую российского культурного пространства практически невозможно отделить от эмоциональной сферы, формально она так или иначе должна обнаружить себя в государственно-правовых представлениях и практиках. При этом надо учитывать, что эти практики имеют мало общего с политикой в европейском смысле слова. Дело в том, что вера в государство превратилась в России в своего рода имперскую религию, определяющую весь спектр бы-тийственных представлений. Россиянин не верил в индивидуальное творческое начало, ему претили навязанные сверху коллективистские усилия. Русский крестьянин «бегал» от плохого помещика, но готов был пойти на поклон к государству, особенно возглавляемому «сильным» лидером. Но такого рода вера не только не исключала, но и предполагала склонность к ситуационному бунтарству под влиянием сиюминутных эмоций,
вызванных «слабостью» патерналистской власти (сегодня такая ситуация ощущается довольно остро).
Отсюда стремление государства к овладению информационным пространством империи, что в свое время достигло апогея в большевистской «пропагандистской» государственности. Сталин — это «тихий» деспот, который осторожно вползал в души революционно-романтичных холуев: именно в этом кроется ноу-хау российского псевдототалитаризма. Возможности воздействия власти на социализацию россиян с помощью современных «свободных» массмедиа многократно возрастают. Но не стоит видеть в этом устойчивую тенденцию к бесконечному воспроизводству ментально одномерных, социально пассивных существ. Любая пропаганда, расходящаяся с реалиями, провоцирует волну безверия и хаоса. Современная российская ментальность отнюдь не отдает предпочтения закону перед насилием во имя недостижимой и потому тем более желанной «справедливости». Зато россиянин испытывает перманентное недоверие к «чужому» закону, писанному вроде бы вовсе не для него.
Господство такого типа ментальности открывает путь не только свободе демагогии, но и беспредельности легковерия. И не надо думать, что тому и другому подвержены в основном негодяи и дураки. Если вспомнить о волнах конспирологических теорий и футуристических пророчеств, в известные времена захлестывающих Россию, то станет очевидно, что вера в утопии и заговоры — две стороны одной и той же медали. Интеллигенция верит в «чудо будущего», народ — в злодеев прошлого и настоящего. «Ученые» и «невежественные» предрассудки переплетаются до такой степени, что уже не важно, кто нас ведет — ангелы или демоны. Важно, что, привыкнув к роли ведомого, мы непременно вновь забредем в застойное болото несвободы.
Человеку далекого прошлого была неведома свобода, зато он верил в справедливость, отождествляемую с сытостью, которую призвана была обеспечить традиция и ее суверенный хранитель. В России соотношение между свободой и справедливостью всегда было неустойчивым. Впрочем, нечто подобное наблюдается во всем современном мире. Попросту говоря, сытая «справедливость» подавляет «голод» свободы.
Соответственно сомнительной традиции «справедливости» в России народ облагался обязанностями — правами располагало только государство. Законы писались для подданных, а не для правителей. Вероятно, из этого выросла системообразующая «вертикаль ментальности» россиян, которую небезуспешно нанизывали на «вертикаль власти». Сегодня не случайно выше всего стоит «телефонное право». Как выясняется, до сих пор можно небезуспешно напоминать людям об обязанностях, не гарантируя соблюдения их конституционных прав. И это делается с помощью
церкви, вроде бы признающей свободу совести, но ухитряющейся до бесконечности поддакивать заведомо бессовестному государству.
Настоящее правовое государство — это просто диктатура закона. Однако попытки внедрения в России всеобщей формально-юридической правовой системы всякий раз наталкивались на инерцию обычного права. Последнее судит «по совести»: торжествует субъективно-эмоциональный принцип «хороший — плохой». Отсюда воспроизводство «неформальных» представлений о справедливости, блокирующих действие «несовершенных» законов и заодно открывающих простор судебному произволу.
Права личности — это всего лишь одна из исторических форм, с помощью которых создаются известные гарантии свободы самовыражения человека вопреки традиционным ментальным установкам (но в пределах конвенциональной политкорректности). Права личности, политические свободы не обеспечивают ни справедливости, ни тем более сытости. Они не гарантируют даже социального выживания в примордиалистском смысле слова, но поддерживают свободу творчества — концентрированное воплощение надежд на свободу как единственно достойный звания человека идеал.
Между прочим, сообщество троглодитов «защищало» своих членов соответственно императивам видового выживания, но принципиально исключало защиту прав личности. Соплеменник мог «качать права» на биосоциальном (стадном) уровне, но о ментальной независимости от социума не могло быть и речи. Тем самым исключалось понятие прогресса, связанного с выходом за пределы традиции. Ныне в России происходит нечто подобное с той лишь разницей, что прогресс отождествляется с комфортом, а планка вполне традиционных представлений о справедливости странным образом «модифицировалась». Так, мне не раз приходилось наблюдать, как солидные ученые мужи (отнюдь не коммунисты) горячо обижались на нынешнюю власть за ее неспособность превратить Россию в подобие Саудовской Аравии. О политической свободе они, кажется, забыли навсегда — им достаточно вовремя «выговориться» перед власть предержащими.
Вероятно, все дело в том, что постановка вопроса о правах личности возможна лишь после утверждения незыблемости права собственности. До этого следовало говорить только о правах групп людей — сословий, корпораций, этносов. Мы как-то стесняемся признать, что современное квазиуниверсалистское признание прав человека — всего лишь производное от универсализма рынка, своего рода побочный продукт информационно-потребительской унификации. В России мы пока что имеем дело с явлением иного исторического порядка. Правосознание россиянина и поныне не готово к внедрению демократических свобод. Почему-то никто не замечает, что нынешняя тотальная коррупция — в значительной степени
деформированная эманация обычного права, компенсирующая «несвободу» формальной законности. Очевидно, что всякий суррогат привычной справедливости с ростом общественного достатка трансформируется в меритократическую иерархию распределения. Не признавая диктатуры закона, не уважая прав личности, мы превращаемся в заложников собственной потребительской необузданности - еще одного, возможно, самого коварного врага свободы.
Морально-психологический. Стало общим местом говорить об особой эмоциональности россиян. И это справедливо. Там, где логическое и прагматическое начала ослаблены, бал правят эмоции. Но дело не только в этом: государство, ограничивая возможности самовыражения человека, тем самым «перенапрягало» его нравственную сферу. Более того, отвергая со времен Петра I традиционные обычаи и ритуалы, власть упорно навязывала народу «чужих» идолов, отравляя его душу. Феномен великой русской литературы XIX - начала ХХ в. поэтому не случаен - он связан с императивом моральной переоценки действительности, ставшим уже неведомым для западного общества. Этим Россия обязана интеллигенции, которая (по понятиям государства) представляла собой «лишний», принципиально ненужный социальный слой. Отсюда гонения на нее со стороны самодержавной власти, а затем и попытка большевиков создать вместо нее свою («рабоче-крестьянскую») служилую интеллигенцию. И тем не менее образованные люди по-прежнему составляли единственный слой, который пытался мыслить рационально. Другое дело, что они вполне некритично и излишне эмоционально ориентировались при этом на те или иные западные образцы.
Как бы то ни было, интеллигенция оставалась, в сущности, тем же субкультурным продуктом, что и бюрократия, европеизированная (пусть чисто внешне) Петром I. Рациональное начало разлагало чиновничий слой (отсюда распространение масонства), а тем временем сознание интеллигенции деформировалось моральным ригоризмом (феномен народничества). Разум оказывался в неладах с чувством: эмоции рождали «теории»; теории приобретали характер нравственных императивов. В том и другом случаях культурные верхи отчуждались от массы населения (вопреди подчас искреннему стремлению сблизиться с ним), что придавало эмоциональному перенапряжению системный характер. «Казенная» церковь с ее «недоразвитой» приходской жизнью, разумеется, не могла сдержать нараставший кризис.
В этих условиях художественная литература (а в широком смысле область творческого вымысла) стала объектом почти религиозного поклонения со стороны интеллигенции. «Толстой и Чехов, Достоевский - надрыв и смута наших дней», - писал М. Волошин в 1919 г. (3). Разрыв между реальным, воображаемым и символичным расширялся, создавая ситуацию
непредсказуемости. А последняя, между прочим, — главный душитель ростков свободы. Такое положение при господстве авторитарного архетипа властвования может повторяться до бесконечности.
Парадоксально, но в России упорно не замечают, что государственность никогда не ощущала себя достаточно сильной, зато всегда стремилась казаться таковой. Со своей стороны, интеллигенция, отчаянно пытаясь найти путь к народу, со второй половины Х1Х в. вольно или невольно стала толкать его на бунт. Взаимообман вел к взаимопровоцированию. Это и породило революционный кризис начала ХХ в. Впрочем, по своему психологическому наполнению он был вполне изоморфен Смуте XVII в., а равно и новейшей «революции» конца ХХ в. И эта последняя смута — пусть кто-то по недомыслию именует ее реформами, «транзитом» или стабилизацией — продолжается.
В горбачевской перестройке не было ничего принципиально нового сравнительно с политико-модернизационными потугами начала ХХ в. Не случайно и то, что перестройка заметнее всего проявила себя в «гласности» — людям попросту надо было выговориться, об остальном они почти не задумывались. При этом довлело «моральное» осуждение прошлой истории и нынешней власти. Преобладание эмоций над правом позволяет подбираться к власти диктаторам. Путин не случайно так же вкрадчиво, но уверенно двинулся к авторитаризму, как Сталин во времена нэпа. Первая личина тиранов почти всегда демократическая — это было известно со времен Сократа.
В России эмоционально заквашенная «смута в умах» имеет куда большее значение, чем «политические» кризисы. Общественные психозы во имя освобождения от какого бы то ни было «засилья» по своей охлократической природе не могут породить ничего, кроме худшего воплощения несвободы. И этот соблазн особенно велик в критических ситуациях. В свое время А. Тойнби заметил: «Если и немцам не удалось устоять перед Гитлером в ХХ в. христианской веры, то могут ли другие народы мира — христиане, мусульмане, евреи, буддисты или индусы — быть уверенными, что в один прекрасный день они не повторят опыта немцев..? Должно быть, существует нечто вроде первородного греха в человеческой натуре, к которому как к магниту притягиваются идеи Гитлера. Мораль заключается в том, что человеческая цивилизация никогда и нигде стопроцентно не защищена. Она всегда лишь тонкая корочка традиций над кипящей лавой пороков, в любой момент готовой вырваться на свободу. Цивилизацию никогда нельзя воспринимать как должное, цена за нее — вечная бдительность и непрерывные духовные усилия» (9, с. 274).
В России нет надзирателя над государством, а оно само способно лишь заставить одних бюрократов делать вид, что они следят за другими. И когда главный узурпатор свободы в лице государства предстает банкро-
том, бунт «бессмысленный и беспощадный» - этот апофеоз несвободы, порожденный стремлением к освобождению от власти, ставшей «чужой», -ставится в повестку дня. При этом лишний раз обнаруживается, что россиянин никогда не уважал свободы другого. Поэтому от русской смуты не приходится ничего ждать, кроме деспотии.
Следует учитывать и то, что русский крестьянин, этот носитель «национального духа», издавна привык придуриваться перед барином и/или перед властью. Со временем это выросло до «двоемыслия» и даже «двоедушия»: люди говорили и делали вовсе не то, о чем думали и чего им хотелось. Именно этот тотальный (само-)взаимообман доводит эмоциональное перенапряжение до критической точки. И тогда возникает соблазн «легких решений».
Бывают времена, когда рыхлое, не структурированное естественным путем, лишенное своих органичных институтов и ценностных ориентиров, «смущенное» социальное пространство уподобляется губке, впитывающей в себя не только достижения, но и отходы человеческой истории. Такое в истории России уже случалось. Трудно сказать, чего оставалось больше, но получалось «как всегда». Это связано с устойчивостью типа личности, не привычной к свободе и самостоятельному выбору. «В демократии народ подчинен своей собственной воле, а это очень тяжелый вид рабства» (1), - заметил еще в 1905 г. М. Волошин. Вероятно, потому «усталый раб» Пушкин в конце жизни жаждал «покоя и воли». Создается ощущение, что это почти стандартная форма эскапизма от российской государственности и производного от нее «общества». Г. Федотов некогда писал, что воля торжествует или в уходе от общества, или в насилии над людьми (10, с. 280).
Увы, сегодня мы стоим на грани повторения невыученных уроков прошлого.
Сумерки свободы
Россию 1990-х годов трудно было назвать свободной. Наблюдалось лишь ослабление патерналистских и деспотических интенций государственности, вызвавшее выплеск охлократии. В 2000-е годы государство вновь взяло реванш: отмена выборов губернаторов, голосование только по партийным спискам, повышение процентного барьера для партий на выборах в парламент, наконец, удлинение президентского и депутатского сроков. Апофеозом «демократии деспотов» стало заявление Путина о том, что они с Медведевым давно договорились о президентской рокировке.
В результате в России в очередной раз было подорвано доверие к демократическим институтам и политическим партиям. Сегодня простые граждане опять вытеснены из сферы принятия решений. А это усиливает рост «фрустрационной агрессивности» в низах, с одной стороны, утвер-
ждение бюрократического цинизма в верхах — с другой. Реальный итог — стилизация авторитаризма под демократию и модернизацию.
С чем связаны перспективы демократии, т. е. творческой свободы, в таких условиях? Увы, первоочередное значение приобретает способность и готовность самой власти «поумнеть», а вслед за тем отыскать оптимальную технологию демократизации. Но, учитывая предыдущий опыт, вряд ли стоит на это надеяться. В демократической парадигме — примате закона и прав граждан — сила государства. Однако в российской политической традиции укоренилось нечто противоположное: человек для государства. Поэтому люди слишком легко разменивают свои свободы на государственные гарантии, пребывая в наивном убеждении, что власть «может все». Фактически из этого рождается антипод настоящему социальному государству.
Ориентировано ли российское общество в демократическом направлении? Базовой жизненной ценностью советских людей (вопреки ценностям, навязываемым государством) еще в годы застоя стало материальное благосостояние. На рубеже 1980—1990-х годов идеалы (или иллюзии) свободы могли создать лишь видимость сплочения граждан, которые на деле жаждали равенства в распределении и достатке. Утратившие эти архаичные (советские) представления россияне по-прежнему не представляют собой ни нации, ни даже общества в западном понимании этого слова — существует население, но нет граждан. При этом ни власть, ни россияне не понимают — в основе любой системы лежит труд, а не распределение и/или проедание неведомых богатств, что делает ситуацию безвыходной. Это в очередной раз чревато социальным хаосом, а не политической революцией, устремленной к идеалу свободы.
Путинская «стабильность» породила у россиян ложное ощущение, что, несмотря на развал и застой в каждой конкретной области, страна в целом движется в правильном направлении. Всякие трудности воспринимаются как кратковременные, которые власть поможет перетерпеть. Такое состояние умов вновь чревато разочарованиями, перерастающими в отчаяние. Ситуация усугубляется тем, что в условиях свободной миграции населения диссипативные личности группируют вокруг себя всевозможных маргиналов, провоцирующих этнические конфликты.
Может ли существовать подлинная свобода там, где власть не озабочена личным достоинством своих граждан? Где правительство не интересуется населением, а население равнодушно к тому, как власть принимает те или иные решения? Демократии не бывает там, где человек не верит, что от него что-то зависит. До тех пор пока государство не отделено от собственности, а его институты не поставлены под контроль общества, о расширении пространства свободы можно забыть.
Сегодняшняя светская власть одной рукой готова ввести преподавание закона Божия в школах, а другой терпит вакханалию вседозволенности в средствах массовой информации. Голоса церкви не слышно. Кто же защитит человека - упорно верующего в справедливость - от такого издевательства над его правами? Специальное бюрократическое ведомство?
Что такое современная российская «свобода слова»? Это перемещение известного рода «кухонных» разговоров на телеэкран. Поневоле задумаешься: не являются ли инсценировки, подражательно именуемые ток-шоу, всего лишь одной из форм мониторинга (более эффективного, чем былые подслушки КГБ) общественных настроений? Давно уже нельзя и мечтать о том, чтобы произнести с телеэкрана то, что думаешь. Однако у зрителя возникает иллюзия, что «там» можно говорить все, что угодно. А если так, то мы вновь упираемся в тупик несвободы саморазвития.
Российская история - настоящий круговорот несвободы, подпитываемый отчаянным стремлением к воле. Это находило свое воплощение в бегстве от идола государственности. В онтологическом смысле это бегство от самого себя, от собственной «недееспособности».
Некогда Н.Е. Салтыков-Щедрин иронизировал над российским либералом, не понимающим, чего он на самом деле хочет: «... не то конституции, не то севрюжатины с хреном, не то кого-нибудь ободрать» (8, с. 580). Современный россиянин также не может понять, что важнее: научиться жить самостоятельно или довольствоваться жидкой дармовой похлебкой. Воспроизводится ситуация буриданова осла. Власть по недомыслию старается ее поддерживать. В результате инстинкт самосохранения встает на пути движения к свободе.
«Тупики» исторического существования - не новость для России. Увы, все они оборачивались охлократией, которая заводила страну в диктатуру. Можно ли выбраться из избитой колеи российского блуждания в пространстве и времени? Безусловно. Но решение лежит не в правовой и не в административной плоскости. Не стоит особенно рассчитывать и на агрессивные формы властного культуртрегерства - они дают ложный эффект. Все человеческие проблемы решаются на одном пути - образовательном. Это, в свою очередь, предполагает решительное избавление от патерналистских иллюзий. Только на этой основе и можно говорить о продуманных технологиях продвижения к такому общественному устройству, которое стало бы естественным гарантом прав и свобод личности, а не механизмом безмозглой эксплуатации ее государством.
Список литературы
1. Волошин М. Пророки и мстители: Предвестия Великой революции // Перевал. - М., 1906. - № 2. - С. 12-27. - Режим доступа: http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0320. shtml
2. Волошин М. Северовосток. — Режим доступа: http://voloshin.ouc.ru/severovostok.html
3. Волошин М. «Я был, я есмь...»: Поэзия. Проза. Статьи. Дневники.— СПб.: Росток, 2007. — 638 с.
4. Герцен А.И. К развитию революционных идей в России. — М.: Т-во тип. А.И. Мамонтова, 1906. — 132 с. — Режим доступа: http://az.lib.rU/g/gercen_a_1/text_0360.shtml
5. Гиппиус З. Опыт свободы. — М.: Панорама, 1996. — 528 с. — Режим доступа: http://az.lib. ru/g/gippius_z_n/text_0500.shtml
6. Кафка Ф. Отчет для академии // Кафка Ф. Избранное. — СПб.: Кристалл, 1999. — С. 617— 628. — Режим доступа: http://www.kafka.ru/rassakasy/read/otchet
7. Пильняк Б. Голый год // Пильняк Б. Собр. соч.: в 6-ти т. — М.: Терра-Книжный клуб, 2003. — Т. 1. — С. 40—41.
8. Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч.: В 20-ти т. — М.: Худ. лит., 1965. — Т. 12. — 750 с.
9. Тойнби А. Лекция, прочитанная Гитлером // Диалог со временем. — М., 2004. — № 12. — С. 259—276.
10. Федотов Г.П. Судьба и грехи России. — СПб.: «София», 1992. — Т. 2. — 352 с.
11. Хайек Ф. фон. Судьбы либерализма в ХХ веке. — М.: Челябинск: Мысль, ИРИСЭН, 2009. — 337 с. Режим доступа: http://www.libedu.ru/haiek_fridrich_avgust/p/18/sudby_ liberalisma.html
12. Штирнер М. Единственный и его собственность. — СПб.: Азбука классика, 2001. — 259 с. — Режим доступа: http://avtonom.org/old/lib/theory/stirner/the_one_and_its_ego.html