А. М. Кузнецова*
«ПОЭТУ ВРЕМЯ НЕ УКАЗ» Цветаева и Герцен
Статья посвящена вопросу, ранее никем не рассмотренному: отношение М. Цветаевой к творчеству и личности А. Герцена. Автор статьи находит точки соприкосновения, указывая на значение творчества Герцена для русских авторов Серебряного века.
Ключевые слова: Цветаева, Герцен, общественная деятельность, Серебряный век, русская литература, «Повесть о Сонечке».
A. Kuznetsova. 'THE BONDS OF TIME DON'T COMMIT A POET'
Tsvetaeva and Herzen
The article is investigating a largely unexplored issue — the attitude of M. Tsvetaeva to the personality of A. Herzen and his literary works. But the author of the article managed to unfold some of the common points connecting them through explaining the way Herzen's oeuvres influenced those who represented the Silver Age of Russian poetry and literature.
Key words: Tsvetaeva, Herzen, public activities, Silver Age, Russian literature, 'The Tale of Sonechka'
Бывают странные сближения.
А. С. Пушкин
Когда-нибудь (и вероятно, даже скоро, ибо жизнь и пристрастия меняются стремительно и судорожно) молодое поколение, утомленное нашими бесконечными причитаниями о несчастной судьбе Марины Цветаевой, сформирует в своем сознании другую Цветаеву. Любой гений с течением времени меняется в сознании и восприятии следующих поколений. Не минует эта участь и ее. Тем более, что поле для создания легенд, мифов — обширное и богатое: эпоха, окружение и ее собственный мир — все противоречиво.
Уже сегодняшнее поколение воспринимает ее уход из этого мира только с интересом к детективной стороне события. Житейскими невзгодами никого не проймешь, самоубийством — тоже. Сегодня убийства, взрывы, поджоги, гибель сотен и сотен
1 Кузнецова Антонина Михайловна — профессор кафедры сценической речи Российской академии театрального искусства — ГИТИС, народная артистка РФ.
людей —повседневность. Целое поколение юных, привыкшее с детства слышать об этом каждый день и много раз на дню (по радио и телевидению), — уже адаптировалось. Сам факт убийства и даже самоубийства пробуждает информационный интерес, не коснувшись души.
Не будем скорбеть об этом — бесполезно. Я приглашаю вас еще раз заглянуть в жизнь ее души и еще раз удивиться. Чему? Среди любимых авторов Цветаевой всю жизнь был Герцен.
На первый взгляд это не ее автор: она никогда не принимала участия ни в какой общественной жизни. «...У меня взамен МИРОВОЗЗРЕНИЯ — МИРООЩУЩЕНИЕ (очень твердое!)... не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой литературной группе. НИКОГДА. Так было, так будет» [М. И. Цветаева, 1994—1995, т. 7, с. 334].
Но был в ее жизни короткий период, когда ее интересовало общественное сознание.
В 1925 году Цветаева выступила в печати в совершенно не свойственной ей роли. Цитирую А. А. Саакянц: «Поэт — в самом своем творческом расцвете. Мать, жена, хозяйка, на которой держится дом. И еще — литератор... Да, именно на какое-то время Цветаева сделалась литератором, то есть деятелем, участником литературной жизни. Вместе с В. Ф. Булгаковым она редактировала пражский альманах "Ковчег". И сейчас, поскольку Эфрон втянут в общественно-журнальную и журналистскую жизнь... — она тоже вовлекается в нее. Она горячо одобряет литературную работу мужа... Сергей Яковлевич был активнейшим сотрудником журнала "Своими путями", Марина Ивановна — тоже, и она относилась к журналу столь же ревностно» [А. А. Саакянц, 1997, с. 419].
И вот в 1925 году в ежедневной парижской газете «Возрождение» автор Н. А. Цуриков напечатал статью под названием «Эмигрантщина». В ней, анализируя политическую позицию журнала «Своими путями» и его стиль, автор высказал несколько несогласий и недоумений. Цветаева вскипела и отозвалась на эту статью гневной заметкой в газете «Дни». Защищая журнал и его позицию, она наиболее страстно защищает Герцена. Вот что она пишет: «Автор, в своем негодовании, доходит до того, что нынешней эмиграции ставит в пример — прежнюю: "Надо признать, что прежние эмигранты такой «жертвенной объективностью» и
«всеприемлющей безличностью» не обладали, начиная с Герцена и кончая Лениным". Здесь, г. Цуриков, остановка. Объединять в одном смысловом понятии и одном словесном периоде Герцена и Ленина... — не есть ли это оскорбление читателя...
Г. Цуриков Герцена и Ленина — объединяет: вот-де, эмигрант Герцен, и вот-де, эмигрант Ленин, и оба, и т.д. Герцен и Ленин в статье г. Цурикова — в теснейшем родстве. "Эмигрант эмигранту рознь" — вот ответ каждого мыслящего человека на Герцена и Ленина. Оскорблен именно читатель — и не только рядовой газетный. И оскорбление непростительнейшее — оскорблена память большого русского писателя и, что еще больше, большого человеческого сердца. Ибо Герцен так же обратен Ленину, как "жена Гумилева" — его расстрельщикам. Не сомневаюсь, впрочем, что никакого намерения оскорбить память Герцена, объединяя его с Лениным, у г. Цурикова не было: показательная обмолвка, — так, с языка сорвалось. Посему советую в следующий раз, давая советы, поясняйте: с кого именно нам брать пример — с Ленина или с Герцена?» [М. И. Цветаева, 1994—1995, т.5, с. 272].
На этот выпад г. Цуриков ответил статьей «Неприятная выходка» в газете «Возрождение» (Париж, 1925, № 174, 23 ноября, с. 2). «Я будто бы Герцена от Ленина не отличаю, и в одну кучу их свалил... Мне думается, что не только совесть, но и грамматика не дают возможности так толковать мою фразу. Если я напишу: начиная с Архангельска и кончая Севастополем, то, накидываться на меня, утверждая, что я не знаю географии, и приписывать мне мысль, будто эти города находятся по соседству — и смешно, и бездоказательно. Это уже действительно, чистая демагогия» [Марина Цветаева в критике современников, 2003, с. 200].
Резонно, но не убедительно. Марина Цветаева не обвиняла его в незнании истории. Но поставить рядом две знаковые фигуры, при упоминании о которых в мозгу и сердце каждого человека возникает насыщенный ассоциативный ряд... В данном случае, Цветаева защищала не только гражданскую позицию журнала, но прежде всего свою духовную позицию — «память большого русского писателя, и, что еще больше, большого человеческого сердца».
Но это был короткий период ее участия в общественной жизни. «Я не литератор: я живой человек, умеющий писать. Литературной жизнью, как никакой групповой, общественной —
никогда не жила...» (из письма к Н. Гайдукевич) [М. И. Цветаева, 2002, с. 28].
Герцена никогда не «проходили» в гимназиях и университетах. И тем не менее его знали, произведения его читали, относились к нему пристрастно (одни — восхищались, другие — негодовали). Почти все авторы Серебряного века упоминают его: спорят с ним, размышляют о нем. Он — живое действующее лицо русской и европейской истории и литературы (причем — лицо авторитетное). Он был неотъемлемой частью сознания. Для Цветаевой — «большой русский писатель и большое человеческое сердце», для Ахматовой — «великая проза, наравне с гоголевской и достоевской... » [Л. К. Чуковская, 1996, с. 28], для Блока — чуть ли не оракул и истина в последней инстанции (см. статью «Герцен и Гейне»), для А. Белого — «бессознательный антропософ», мечтающий о революции духовной (см. статью «Антропософия в России»), Зинаиде Николаевне Гиппиус было близко мировоззрение Герцена. Общественный деятель, мыслитель, публицист, он был для нее и всего ее круга безусловным авторитетом и опорой. В 1905-м после известных событий она пишет в своих дневниках: «Был бы жив Герцен — как бы он кричал, с какой утроенной силой, что все к "худу". К худу стадная общественность. К худу индивидуалисты... Вера в доброе вопреки всему — жалкая иллюзия; надо "знать и видеть", и Герцен видел бы и знал, что это удушливое и невероятное смешение — ко всеобщему и последнему худу»... [3. Н. Гиппиус, 1999, с. 324—325]. (Она ошиблась только в одном: события 1905 года были еще не «последнее худо»).
Вероятно, Зинаида Николаевна знала не только «Былое и думы», но и публикации в «Полярной звезде» и «Колоколе». Она продолжает: «Герцен видел черный коридор. Мы, в глубине его, видим белую точку. Что это такое? Выход? Как он далек! Не все ли равно? Лишь бы знать, что он есть. Не мы — выйдут другие. Герцен сказал: "Ищите близких целей". И грустно думал при конце жизни: "Все-таки ничего не выйдет"» [там же, с. 330—331].
В июле 1869 года (за полгода до смерти) он и в самом деле писал: «Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и в настоящем... Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу... Дико
необузданный взрыв ничего не пощадит... Довольно христианство и ислам наломали древнего мира, довольно французская революция наказнила статуй, картин и памятников... Я это так живо чувствовал, стоя с тупой грустью и чуть не со стыдом перед каким-нибудь хранителем, указывающим на пустую стену, на разбитое изваяние, на выброшенный гроб, повторяя: "Все это истреблено во время революции"...» [А. И. Герцен, 1975, т. 8, с. 342—343].
Если Гиппиус интересовало мировоззрение Герцена, то Цветаевой было дорого и притягательно его мироощущение, столь объемно, страстно, искренно и исповедально выраженное в его «Былом и думах». Цветаева любила этого писателя и уважала этого человека: в письмах, в тетрадях, в произведениях вдруг возникают образы из «Былого и дум» как нечто родное, согревающее душу и давно-давно любимое.
Так, неудачная поездка в Женеву и невстреча с Анатолием Штейгером (героем ее последнего эпистолярного романа) рождает легко и непроизвольно не литературные образы, не придуманные — нет, первое, что пришло в голову и в сердце, — короткую записку ему: «Может быть, только во времена Герцена и Огарева, и их Наташ с такой горечью из Швейцарии — в Швейцарию же — посылались приветы» (Женева. 3 сентября 1936 г.) [М. И. Цветаева, 1994—1995, т. 7, с. 595] . Так, Сонечка Голлидэй напоминает ей огаревскую Наташу (т.е. Наталью Алексеевну Тучкову, будущую жену Огарева).
Начнем издалека. Письмо к А. А. Тесковой от 16 июля 1937 года: «Пишу свою Сонечку. Это было женское существо, которое я больше всего на свете любила. М.б. — больше всех существ (мужских и женских). Узнала от Али, что она умерла... И вот теперь — пишу. Моя Сонечка должна остаться...» [там же, т. 6, с. 454].
Сонечка Голлидэй напоминает ей все любимые женские образы — это Наташа Ростова, Беттина, Башкирцева, Джульетта, Миньона и... «огаревская Консуэла, прощающаяся с герценов-ской Наташей у дилижанса»... [там же, т.4, с. 310]. Огаревская Консуэла — это Наталья Тучкова. Для того чтобы было понятно, что имела в виду Цветаева, заглянем в «Былое и думы». Она вспоминает сцену прощания семьи Герцена с друзьями, покидающими Париж после страшных событий июня 1848 года. Они возвращаются домой в Россию. «До осени мы были окружены
своими, сердились и грустили на родном языке: Тучковы жили в том же доме, Анненков и Тургенев приходили всякий день: но все глядело вдаль, кружок наш расходился. Париж, вымытый кровью, не удерживал больше: все собирались ехать... Зачем не уехал я? Многое было бы спасено, и мне не пришлось бы при-несть столько человеческих жертв и столько самого себя на заклание...» [А. И. Герцен, 1975, т. 6, с. 222].
Наступил день прощания. Они понимали, что расстаются навсегда. «Все были печальны: я задыхался от грусти. Жена моя сидела на небольшом диване, перед ней на коленях и, скрывая лицо на ее груди, стояла младшая дочь Тучкова Consuelo di sua alma, как она ее звала (утешение моей души). Она страстно любила мою жену и ехала от нее поневоле в глушь деревенской жизни... Кон-суэла шептала что-то сквозь слезы...» [там же, с. 223].
В «Повести о Сонечке» Сонечка (цветаевская Консуэла) произносит: «Марина, как мне тогда хотелось... с вами — все равно куда "домой" — куда-нибудь, где я останусь одна с вами, и положу вам голову на колени — как сейчас держу — и скажу вам все про Юру — и тут же сразу вам его отдам — только чтобы вы взяли мою голову в ладони, и тихонько меня гладили, и сказали мне, что не все еще умерли...» [М. И. Цветаева, 1994—1995, т. 4, с. 352]. Не правда ли, похоже?
Она пишет Сонечку в 1937 году — в чужом ей теперь, бесприютном Париже. Половина семьи в России, здесь — одиночество, возвращаться (она знает) нельзя, но надо...
В 1938 году в письме к А. Берг она будто предчувствует: «Кончаю мою обожаемую Повесть о Сонечке, это моя лебединая песнь, ту-то никак не могу расстаться! Эта вещь, хотя я ее сама написала, щемит мне сердце» [там же, т. 7, с. 514]. (Повесть действительно оказалась ее последним крупным произведением.) «Повесть о Сонечке» — не только дань любви к ушедшей, это ностальгия по своей молодости, по легкому дыханию, которого давно нет. По-моему, пора напомнить, откуда появилась Консуэла? Это роман Жорж Санд «Консуэлло». А Жорж Санд читали и любили и во времена Герцена, и во времена Цветаевой.
Она пишет о Сонечке: «Недаром я тогда же ни о чем не думая, о чем сейчас пишу, сгоряча и сразу назвала ее в одних из первых стихов к ней: "Маленькая сигарера!" И даже — ближе:
Консуэла — или Кончита» [там же, т. 4, с. 329]. Впрочем, Сонечку она назвала Консуэлой потом, когда писала повесть, в 1937 году, а тогда, в 1919 году (когда происходили события), — Консуэлой была ее дочь Ариадна:
Консуэла! — Утешенье! Люди добрые, не сглазьте! Наградил второю тенью Бог меня — и первым счастьем.
Видно, с ангелом спала я, Бога приняла в объятья. Каждый час благославляю Полночь твоего зачатья.
И ведет меня — до сроку —
К Богу — по дороге белой —
Первенец мой синеокий:
Утешенье! — Консуэла! [там же, т. 1, с. 484]
Ну что же, «Повесть о Сонечке» не документ, не хронология, а художественное произведение, и образ героини рождается и обрастает подробностями уже здесь — в Париже 1937 года. Стало быть, герценовская и огаревская Наташи живут в ней спустя восемнадцать лет.
Можно предположить (с большой долей вероятности), что более всего Цветаева любила в «Былом и думах» «Рассказ о семейной драме». Исповедь Герцена пронзительна своей искренностью, откровенностью и невероятно высока как литературное произведение. В 1852 году в приложении к «Былому» он пишет: «Исповедь моя нужна мне, вам она нужна, она нужна памяти, святой для меня, близкой для вас, она нужна моим детям. ...Под сими строками покоится прах сорокалетней жизни, окончившейся прежде смерти. Братья, примите память ее с миром» [А. И. Герцен, 1975, т. 4, с. 300] (адресат: «Братьям на Руси»).
Стремительный наворот трагических событий, налезающих одно на другое и продолжающихся до конца жизни Герцена, — все это пересказать невозможно, да и нужды нет. Прочитайте! Перечитайте!
Замечу сразу, что «Рассказ о семейной драме» впервые увидел свет в 1919 году (в 13-м томе «Полного собрания сочинений и
писем» под редакцией М. К. Лемке). Можно только предполагать, гадать, когда Цветаева читала «Былое и думы», но вот эту часть — «Рассказ о семейной драме» — только в 1919-м. И Кон-суэла возникла в ее стихах именно тогда.
Стало быть, Цветаева читала его не в юности, а будучи уже зрелой женщиной, с двумя детьми и непонятным завтрашним днем. Вообразите, как на нее должна была подействовать, например, дневниковая запись Натальи Александровны Герцен (1848): «...мне иногда так страшно становится, глядя на детей... Что за смелость, что за дерзость заставить жить новое существо и не иметь ничего, ничего для того, чтобы сделать его жизнь счастливою — это страшно, иногда я кажусь себе преступницей...» [там же, т. 6, с. 220].
Однако вернемся к «Повести о Сонечке». Вторая часть «Повести о Сонечке» называется «Володя». Друг Павла Антокольского, из Третьей студии: «Этот юноша носил лицо своего будущего». (Ах, как сказано!) При первой же встрече он говорит Марине Цветаевой: «Вы мне напоминаете Жорж Санд — у нее тоже были дети — она тоже писала — и ей тоже так трудно жилось — на Майорке, когда не горели печи» [М. И. Цветаева, 1994—1995, т. 4, с. 342].
Ей, видимо, понравилось быть Жорж Санд. Она приняла (примерила) на себя этот образ. И «к этому Новому году я им всем троим вместе написала стихи:
Друзья мои! Родное триединство! Роднее, чем в родстве! Друзья мои в советской — якобинской — Маратовской Москве!
С вас начинаю, пылкий Антокольский, Любимец хладных Муз,
Запомнивший лишь то, что — панны польской Я именем зовусь.
И этого — виновен холод братский, И сеть иных помех! — И этого не помнящий — Завадский! Памятнейший из всех!
И наконец — герой меж лицедеев — От слова бытие
Все имена забывший — Алексеев! Забывший и свое!
И, упражняясь в старческом искусстве, Скрывать себя, как черный бриллиант, Я слушаю вас с нежностью и грустью, Как древняя Сивилла — и Жорж Санд.
Да, да, я их всех, на так немного меня младших или вовсе ровесников, чувствовала сыновьями, ибо я давно уже была замужем, и у меня было двое детей, и две книги стихов — и столько тетрадей стихов! — и столько покинутых стран! Но не замужество, не дети, не тетради, и даже не страны — я помнить начала с тех пор, как начала жить, а помнить — стареть, и я... была стара, стара, как скала, не помнящая, когда началась. ...Как древняя Сивилла — и Жорж Санд...» [там же, с. 355].
Ну что же, вокруг нее были молодые, азартные, честолюбивые актеры — почему же не включиться в игру, тем более, что роль очень нравится. Она прочитала у Герцена: «Жорж Санд была живым средоточием всего своего соседства в Ноане. К ней съезжались простые и непростые знакомые, без больших церемоний, всегда, когда хотели, и проводили вечер чрезвычайно изящно. Тут была музыка, чтение, драматические импровизации, и, что всего важнее, тут была сама Ж. Санд» [А. И. Герцен, 1975, т.5, с. 233].
В 1919 году молодые люди читали Жорж Санд? Сейчас это трудно себе представить.
Кому сегодня придет в голову зачитываться ее романами? А тогда — и во времена Герцена, во времена Цветаевой — Жорж Санд была не только неотъемлемой частью сознания, но и неким символом.
Герцен и его окружение восхищались ею. В произведениях Герцена — «Былом и думах», в статьях, письмах — бесчисленное количество упоминаний. Например: «Жорж Санд выставляет дурную сторону буржуазии: добрые буржуа читают ее романы со скрежетом зубов и запрещают их брать в руки своим мещаночкам... в сторону ее»! [там же, т. 3, с. 33].
Или: «Я вспомнил... воробья-путешественника в сказке Ж. Санд, который спрашивал полузамерзшего волка в Литве,
зачем он живет в таком скверном климате. "Свобода, — отвечал волк, — заставляет забыть климат"» [там же, т. 5, с. 129].
Или о своем друге Кетчере: «Кетчер был похож на Ларавинье в превосходном романе Ж. Санд, с примесью чего-то... робинзо-новского и еще чего-то чисто московского» [там же, с. 56].
Прошло время: изменились нравы, пристрастия, вкусы.
Но Марина Цветаева любит Ж. Санд так же трепетно, романтично и грустно, как Натали Герцен, когда-то написавшая в своем дневнике: «О, великая Санд, так глубоко проникнуть в человеческую натуру, так смело провести живую душу сквозь падения и разврат и вывести ее невредимую из этого всепожирающего пламени. Еще четыре года тому назад Боткин смешно выразился об ней, что она Христос женского рода, но в этом правды много...» [там же, с. 340].
Цветаева читала дневник Натальи Александровны в 1919 году.
Не будем забывать и еще об одном их общем пристрастии — любви к Польше. Мы знаем: Цветаева всю жизнь гордилась и любовалась тем, что в ее жилах течет польская кровь. «Мать — польской княжеской крови, ученица Рубинштейна, редкостно одаренная в музыке. Умерла рано. Стихи от нее», — ответ на анкету. В письме к А. Тесковой: «Пристрастие мое к Шопену объясняется моей польской кровью, воспоминаниями детства и любовью к нему Жорж Санд» [М. И. Цветаева, 1994—1995, т. 6, с. 342].
Теперь вообразите, что чувствует Цветаева, читая у Герцена: «Европа знает, что такое Польша. — Это нация, покинутая всеми в неравной борьбе, пролившая с тех пор потоки своей крови на всех полях сражений, где дело шло о завоевании свободы для какого-нибудь народа, все знают этот народ, который может преподать другим народам искусство терпеть поражение, не смиряясь, не унижаясь и не теряя веры. Итак, Польшу можно уничтожить, но не покорить...
Польшу считают мертвой, но при всякой перекличке народов она отвечает: "Здесь"» [А. И. Герцен, 1975, т. 3, с. 475].
А затем, когда поднялось польское восстание 1863 года, в защиту Польши прокричал во весь голос один только Герцен: «Восстание зажглось, горит и распространяется в Польше. Что сделают петербургские пожарные команды?.. Зальют его
кровью — или нет? Да, поляки — братья, погибните ли вы в ваших дремучих лесах, воротитесь ли свободными в свободную Варшаву — мир равно не может отказать вам в удивлении» [там же, т. 8, с. 151]. Что-то сделает Европа? Она не допустит? Допустит ли она еще раз? Допустит.
В Англии будут ненужные, бессильные, но очень великодушные митинги, и одна Германия примет искреннее участие своей радостью — что славяне во всяком случае будут бить славян» [там же, с. 172].
За эти публикации многие читатели «Колокола» в России отвернулись от Герцена. Но он не изменил ни своим польским друзьям, ни себе. Страстный во всем, проживший бурную жизнь — всю ее отдавший нам в «Былом и думах», — разумеется, он был для Цветаевой «человек большого сердца». Вот почему она в 1925 году в гневе бросилась защищать его от неосторожного посягательства г. Цурикова, у которого просто «так, с языка сорвалось».
А закончить свои весьма отрывочные размышления хочется цитатой из Дона-Аминадо: «...о любви к отечеству и народной гордости можно было с полным правом декламировать вслух... где-то у черта на рогах, на левом берегу Сены, в стареньком помещении Тургеневской библиотеки, неожиданно пополнившейся томами и томами новых изгнанников, на которых, продолжая желтеть от времени, глядели старомодные портреты Герцена и Огарева, не убоявшихся легкокрылого афоризма, что, мол, на подошвах сапог нельзя унести с собой родину... Оказалось, что можно и что история эта, конечно, повторяется» [Дон-Аминадо, 1998, с. 125].
Список литературы
Герцен А. И. Собр. соч.: В 8 т. М., 1975. Т. 3—6, 8.
Гиппиус З. Н. Дневники: В 2 т. М., 1999. Т. 1.
Дон-Аминадо (А. П. Шполянский) // Русский Париж. М., 1998.
Марина Цветаева в критике современников: В 2 ч. М., 2003. Ч. 1.
Саакянц А. А. М. Цветаева: Жизнь и творчество. М., 1997.
Цветаева М. И. Письма к Наталье Гайдукевич. М., 2002.
Цветаева М. И. Собрание сочинений: В 7 т. М., 1994—1995. Т. 1, 4-7.
Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 2 т. СПб., 1996. Т. 2.