Научная статья на тему 'Образ «Последней» ссыльной калмычки в повести О. Волкова «Погружение во тьму»'

Образ «Последней» ссыльной калмычки в повести О. Волкова «Погружение во тьму» Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
440
22
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Журнал
Oriental Studies
Scopus
ВАК
Ключевые слова
ДЕПОРТАЦИЯ / КАЛМЫЧКА / СИМВОЛ / СТА ЛИНСКИЕ РЕПРЕССИИ / НЕВОЛЯ / СМЕРТЬ / СЕВЕР / STALIN’S REPRESSIONS / DEPORTATION / KALMYK WOMAN / SYMBOL / CAPTIVITY / DEATH / NORTH

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Ханинова Р. М.

В статье исследуется тема депортации калмыцкого народа в период сталинских репрессий на примере образа «последней» калмычки из повести О. Волкова «Погружение во тьму». Эта безымянная женщина стала символом трагической участи ссыльного народа, разлученного с родиной предков.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Image of the «Last» Exiled Kalmyk Woman in O. Volkov’s Story «Being Plunged into Darkness»1

The article examines the theme of deportation of the kalmyk people in the period of Stalin’s repressions on the example of the image of the last Kalmyk woman in O. Volkov’s story «Being plunged into darkness». This nameless woman became a symbol of the tragic fate of the exiled people who was separated from its ancestral homeland.

Текст научной работы на тему «Образ «Последней» ссыльной калмычки в повести О. Волкова «Погружение во тьму»»

ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ

ББК Ш5(2=Р)7-4Волков О.+Т3(2Рос.Калм)622-38 УДК 82.09:94(470.47).084.8:343.264

ОБРАЗ «ПОСЛЕДНЕЙ» ССЫЛЬНОЙ КАЛМЫЧКИ В ПОВЕСТИ О. ВОЛКОВА «ПОГРУЖЕНИЕ ВО ТЬМУ»

Р. М. Ханинова

В художественном исследовании «Архипелаг ГУЛАГ» (1958-1967), размышляя об уроках отечественной истории, Александр Исаевич Солженицын (1918-2008) писал о том, что средняя человеческая память не удержала до прошлого столетия массовой насильственной ссылки народов: «Нужно было наступить надежде цивилизованного человечества — ХХ веку, и нужно было на основе Единственно Верного Учения высочайше развиться Национальному вопросу, чтобы высший в этом вопросе специалист взял патент на поголовное искоренение народов путем их высылки в сорок восемь, в двадцать четыре и даже в полтора часа» [Солженицын 1989: III, 385]. Назвав термин «спецпереселенец» советским, кровным, писатель прокомментировал специфику неологизма: «Разве не с этой приставочки спец начинаются наши излюбленные сокровеннейшие слова (спецотдел, спецзадание, спецсвязь, спецпаек, спецсанаторий)? В год Великого Перелома обозначили “спецпереселенцами” раскулаченных ... <.. .> И вот указал Великий Отец применять это слово к ссылаемым нациям» (курсив автора. — Р. Х.) [Солженицын 1989: III, 386].

В июле 1941 г. метод был испытан на примере Автономной республики немцев Поволжья [Солженицын 2004: III, 387-388]. «Система была опробована, отлажена и отныне будет с неумолимостью цапать всякую указанную назначенную обреченную предательскую нацию, и каждый раз все проворнее: чеченов, ингушей, карачаевцев; балкар; калмыков; курдов; крымских татар, наконец, кавказских греков» [Солженицын 2004: III, 388]. Из этого мартиролога в главе «Ссылка народов» калмыцкому народу посвящено несколько сочувственных строк. Говоря о местах ссылок, А. И. Солженицын назвал «Сибирь (множество калмыков вы-

мерло на Енисее)» [Солженицын 2004: III, 390]. Уже тогда, когда замалчивали проблему сталинского геноцида в отношении народов страны, автор выразил надежду на будущее воплощение запретной темы: «Сколько сослано было наций, столько и эпосов напишут когда-нибудь — о разлуке с родной землей и о сибирском уничтожении» [Солженицын 2004: III, 390]. Эта надежда сбылась.

В калмыцкой литературе о депортации, как и в русской литературе о сталинских репрессиях, первыми описали эти события очевидцы, вначале упрощенно, схематично, чтобы быть доступными отечественному читателю в той степени, в какой позволяла цензура в стране, затем, когда стало возможно, со всей откровенностью и исповедаль-ностью, генерируя историческую память народа. Одним из первых исследований по этой теме стала монография Н. Ц. Манджи-ева, осветившая некоторые аспекты концепции ссыльного человека в калмыцкой прозе ХХ в. [Манджиев 2005]. В нашей монографии «Давид Кугультинов и Михаил Хони-нов: диалог поэтов» одна из глав посвящена поэзии и судьбам двух авторов, отбывавших сибирскую ссылку в разные сроки [Ханинова 2008а: 87-118], создавших образ Сталина и отобразивших советскую модель тоталитаризма. Главное заключается в том, что оба писателя — летописцы своей эпохи

— стали полпредами своего народа, защитниками его попранных прав и свобод, их гражданская и патриотическая позиция явила личное мужество, а произведения — диалектическое понимание законов истории и народов [Ханинова 2008а: 116].

А. Солженицын одним из первых в русской литературе ХХ в. художественно исследовал механизм репрессивного государственного аппарата, который выработал дифференцированный подход к спецпере-

селенцам. Рассказывая о прибалтийских ссыльных в Сибири, он сообщал, что выживали они за счет посылок из Прибалтики — ведь не весь народ сослали, и задавал риторический вопрос: «А кто ж калмыкам посылки присылал? Крымским татарам?..

Пройдите по могилам, спросите» [Солженицын 2004: III, 398].

Основанный на автобиографическом опыте и на 227 мемуарных свидетельствах, «Архипелаг ГУЛАГ» представлял широкую панораму существования спецпереселен-цев: «Впереслойку расселенные, друг другу хорошо видимые, выявляли нации свои черты, образ жизни, вкусы, склонности <. > Однако в общем подчинились режиму и не доставляли больших забот комендантской власти», — резюмировал писатель [Солженицын 2004: III, 399]. Среди тех, кто поддался психологии покорности, он назвал и наших сородичей: «Калмыки — не стояли, вымирали тоскливо» [Солженицын 2004: III, 401]. Справедливости ради тут же уточнил: «(Впрочем, я их не наблюдал.)» [Солженицын 2004: III, 401].

Другим свидетелем вымирания калмыцкого народа стал Олег Васильевич Волков (1900-1996), проведший в тюрьмах, лагерях и ссылках почти 28 лет; как известно, его воспоминания использовал Солженицын в своей книге. Часть из них в подборке «Горстка праха» была впервые опубликована в журнале «Юность» [Волков: 1989, 30-44]. Есть там и маленький рассказ «Последняя Калмычка» [Волков: 1989, 42-43]. Затем в повести «Погружение во тьму» с подзаголовком «Из пережитого», создававшейся в 1970-е гг., в девятой главе «По дороге декабристов», московский писатель вновь поведал о судьбе безымянной калмычки, которую встречал в 1951 г. во время проживания в красноярском селе Ярцево. Это один из первых портретов калмычек в произведениях «возвращенной» русской литературы о трагической депортации народов.

Напрашивается сравнение эпизодов повести О. Волкова с рассказом Виталия За-круткина «Подсолнух» (1957), в котором тема сибирской ссылки, связанная с образом чабана и обусловленная возвращением калмыцкого народа на родину, явлена латентно. Это упоминание о нескольких годах проживания Бадмы в Сибири, его рассказы о прошлых сновидениях, где снилась степь, как родная мать, где таежная и степная вода

сравниваются в пользу привычно соленой, где выражено предпочтение жаркого климата своей земли, несмотря на зной и суховеи, восхищение степной красотой [Ханинова, Хермикова 2012: 274, 275, 276].

Свой же рассказ О. Волков начал с печальной констатации факта, что Север встречал подневольный люд сурово и неприветливо: «Многие не выстаивали» (курсив далее наш. — Р. Х.). Заметим перекличку этого глагола «не выстаивали» с глаголом Солженицына, примененным к калмыкам: «не стояли».

Волков привел пример с партией якутов

— человек триста — в Соловецком лагере в конце 1920-х гг., в которой вымерли все: «... на приезжих влияла вся тяжесть условий и обстоятельств — начиная с непривычного климата и пищи до пережитого душевного потрясения. <...> Странно и жутко было видеть этих выросших у полюса холода людей, одетых с ног до головы в меха, чахнущих и пропадающих среди снежной зимы почти на той же параллели, что и Якутск, на острове, освещенном теми же сполохами, что их стылая лиственничная тайга!» [Волков 1990: 118].

«На Енисее та же участь постигла калмыков», — трагически констатирует автор [Волков 1990: 118]. Он не знал, какова была численность этого народа, но знал, что «из приастраханских степей вывезли всех калмыков — от мала до велика. Их целыми семьями грузили в вагоны и отправляли на восток. Массовая эта операция была произведена, если не ошибаюсь, в 44-м году, под гром победных салютов» [Волков 1990:

118]. Некоторые неточности мемуариста понятны в связи с отсутствием доступа к необходимым материалам. Калмыков ссылали не только из приастраханских степей, и эта операция, начатая 28 декабря 1943 г., длилась до тех пор, пока малочисленный народ не рассеяли от Казахстана до Камчатки.

В послесловии к повести О. Волкова М. Кораллов особо отметил многозначность национальной проблематики. «На страницах “Погружения во тьму” встречаешь армянина-художника, латыша, чеченцев, грузина, калмычку, потерявшую всех, кто сослан был с нею на берега Енисея, петербургского немца Фельдмана в роли сурового эскулапа, умевшего, однако, вызволять из беды собратьев “по статье”.

Воскрешая в мемуарах свой лагерный интернационал, зэк, устоявший в испыта-

ниях, был, наверное, вправе хоть изредка позволять себе пусть снисходительное, но поучение, а то и ярость по отношению к сдавшимся и потому поверженным, к покорным и потому опустившимся. Однако в повествовании нет злости, нет презрения, нет интонаций оскорбительного превосходства» [Кораллов 1990: 126].

В своих воспоминаниях Волков подчеркнул и «точечное» рассредоточение калмыцких спецпереселенцев, и чуждую для них работу (лесозаготовки): «Часть калмыков была отправлена на Енисей — их расселяли по реке вплоть до Туруханска и ниже, несколько сот человек попало в Ярцево. Трудоспособных угоняли на лесозаготовки, отдавали в колхозы, преимущественно на работы, связанные с конями. Калмыки умело с ними обращались, но во всем остальном оказались трагически неспособными примениться к новым условиям, пище, климату, укладу жизни.» [Волков 1990: 118]. И потому «все больше детей, а потом и взрослых калмыков стало попадать в больницы. Ни внимательные русские врачи, ни ласковые сестры в белых косынках, сами заброшенные на чужбину, а потому старавшиеся помочь от всего сердца, ничего не могли сделать. Калмыки лежали на больничных койках тихие, ужасно далекие со своим малоподвижным лицом и чужим языком, горели в сильном жару и помирали. Одного за другим их всех — малышей и подростков, девушек, женщин и мужчин в расцвете лет, стариков — попереносили на голые сибирские кладбища, позакапывали в землю, так и не признавшую их за своих детей.

Когда меня привезли в 1951 году в Ярце-во, трагедия калмыков подходила к концу. В селе их оставалось наперечет. Вскоре узналось, что и по другим деревням перемерли все степняки» [Волков 1990: 118-119].

По определению Б. А. Бичеева, «годы депортации — время, когда в этническом сознании калмыков на отрезке в тринадцать лет происходили два разновекторных процесса - угнетения и активизации этнического сознания. Первый наблюдался в начальный, адаптационный период ссылки, второй характерен для последующего этапа пребывания в депортации». При этом, считает исследователь, «для калмыцкого этноса, оказавшегося разбросанным на огромном пространстве и в непривычных для него природно-климатических услови-

ях, в обстановке моральной подавленности, наиболее тяжелым был адаптационный период первых пяти-шести лет». Состояние этничности начального периода он определяет как «социальную смерть»: «Этнос оказался вне защитного действия существующего конституционного поля. Он лишился прав, свободы, официального статуса и достоинства» [Бичеев 2004: 171]. Для первоначального физического выживания в ситуации «культурного шока» (разрушение устойчивых жизненных стереотипов, когда они внезапно входят в противоречие с реальностью действительностью) к аспектам культурного шока, испытываемого этносом в состоянии вынужденного переселения, Б. А. Бичеев относит: напряжение, связанное с необходимостью психологической адаптации; чувство потери и лишения; чувство отверженности; сбой в ценностях, чувствах и самоидентификации; тревога, вызванная культурными различиями; чувство неполноценности [Бичеев 2004: 170]. Механизм внутреннего сопротивления срабатывал не у всех представителей этноса. В качестве примера ученый сослался на документальные свидетельства О. Волкова о трагической судьбе тех, кто не сумел психологически и физически адаптироваться к новым условиям [Бичеев 2004: 172].

Хотя современный философ и назвал второй период адаптации (1949-1956) ссыльных калмыков условно реанимационным [Бичеев 2004: 171], повесть Волкова убеждает, что тогда подчас и некого было возрождать к жизни, если смысл ее был утрачен для спецпереселенца. «И настал день, когда в нашем Ярцеве уцелела всего одна женщина — Последняя Калмычка» [Волков 1990: 119], одна из прежних нескольких сотен спецпереселенцев. Автор не назвал реальную женщину ее настоящим именем, потому что не знал его (если бы забыл, сообщил), а другие жители села, видимо, обращались к ней по-своему, кто как мог, но эти обращения в повествовании не приводятся.

Возможно, назвав свою героиню Последней Калмычкой, О. Волков косвенно сравнивал ее с «любезной калмычкой» А. С. Пушкина. Скрытое сопоставление «мерцает» в изображении калмычки, погибающей на чужбине. Здесь подчеркнуты такие ее черты, как неряшливость, недруже-ственность, молчаливость, одинокость, маскулинность (курит, пьет). Автор совсем не

обращает внимания на ее внешность, вероятно, мало привлекательную с точки зрения «другого». Вместе с ней он караулил на берегу плоты: «Она меня словно не замечала, усаживалась где-нибудь на плоту и понуро сидела с засунутыми в рукава телогрейки руками, потом задремывала, свесив голову, обвязанную платком не по-нашему. Так было под утро. С вечера она обыкновенно скороговоркой непрерывно бормотала что-то на своем языке. Наш она совсем не знала, выучила всего несколько слов. Калмычка иногда негромко и на одной заунывно-тоскливой ноте пела, долго и тоскливо, и это походило на безответную жалобу» [Волков 1990: 119]. Подробность в описании одежды (платок обвязан по-иному) сообщает ей значимый смысл: сохранение носителем самобытности. Судя по наречиям («долго и тоскливо», ср. у Солженицына — «вымирали тоскливо»), женщина пела калмыцкие протяжные песни («ут дун»), изливая в них свои переживания и мысли, не заботясь о том, что их мало кто понимает со стороны. Обращаясь к родной песне как выражению коллективного народного сознания, ссыльная калмычка выражала с ее помощью свой пассивный протест против насилия и несправедливой действительности, в которой ей не было места.

«Поначалу будто бы и не очень тревожилась, когда умирали ее соплеменники, редко навещала больных и тем более не ходила на кладбище. Ее привезли в Ярце-во со стариками — родителями убитого на войне мужа» [Волков 1990: 119]. Волков верно подметил внешнюю сдержанность в проявлении чувств Последней Калмычки, характерную для ее народа: у калмыков на кладбище не принято ходить, а в старину придерживались захоронений иных видов.

Автор не уточнил, были ли дети у этой женщины — умерли ли по дороге в ссылку, не выдержав тягот, или она их не успела родить, когда мужа взяли на войну. Но характерно при этом ее невостребованное материнство. «Из замкнутой отчужденности - в деревне всегда все известно, а потому знали, что она безутешна после потери мужа,

— вывела, однако, вдову не утрата родных, а болезнь чужого мальчугана, матери которого она стала помогать за ним ходить. Носила ему парное овечье молоко, доставала что могла из лавки. Мальчуган помер» [Волков 1990: 119]. Эта утрата — автор не определил национальность ребенка, но, ско-

рее всего, это был калмычонок — стала для Последней Калмычки невыносимой.

Ранее она видела, как уходили из жизни калмыцкие дети, участи которых Волков посвятил прочувствованные, полные поэзии строки: «Бойкими смуглыми бесенятами носились первоначально отчаянные калмыцкие мальчуганы на неоседланных и необра-танных мохнатых лошаденках, пригоняя их с пастбища и водопоя: со свистом, гортанными степными криками, так что только завидовали и дивились местные подростки, сами убежденные, лихие конники. А вовсе маленькие калмычата с живыми черными, как у куликов, глазами и плоскими лицами выжидательно смотрели на матерей - когда они пойдут доить кобылиц и принесут пенистого, с острым запахом молока. Однако — не дождались... Кто скажет, отчего стали чахнуть и помирать в приенисейских селах калмыцкие дети? Или и впрямь нельзя было обойтись без привычного кумыса? Или не хватало им по весне свежих цветущих лощин в тюльпанах, жаркого душистого лета, напоенного пряными ароматами высушенных солнцем степных трав?» [Волков 1990: 119]. Антропологические зарисовки калмыцких детей, их внешности (смуглые, черные глаза, плоские лица) и поведения (бойкие, отчаянные, живые глаза, носились на лошаденках, свист, степные гортанные крики), передают сочувствие автора к собратьям по несчастью. В описании калмыцкой пищи и природы недаром манифестируется ольфакторный аспект: память о запахах (кумыс с острым запахом) и ароматах (цветущие тюльпаны, душистое лето, степные травы) присутствует на генном, родовом уровне.

В разрушении личности повинен не только сам человек, уточняет свидетель. «И тогда Последняя Калмычка впервые прибегла к спирту по наущению сердобольных соседок, давно зарившихся на доставшиеся ей от свекра и свекрови сундуки с шелковыми одеялами и пуховыми шалями» [Волков 1990: 119]. По замечанию исследователя, «видно, из трудовой семьи была женщина, коль в доме был достаток» [Манджиев 2005: 98]. Авторская деталь об оставшихся от родителей мужа сундуках показательна, если знать, что с собою в ссылку калмыки не могли по сути ничего забрать, кроме самого малого. Это свидетельствует о том, что труд и в неволе оставался не только средством к существованию, но и ментальной характе-

ристикой работоспособности спецпересе-ленцев.

«Одинокая калмычка скоро сбилась с круга, забросила работу и с каким-то ожесточением стала прогуливать что только попадало ей под руку. И за короткое время спустила все свое добро» [Волков 1990: 119].

Необходимо отметить, что калмыцкие женщины с давних пор курили табак [Ханинова 2008б: 147-154]. «Моя напарница много курила, — писал мемуарист, — свертывала себе нескладные цигарки из газетной бумаги, просыпая при этом махорку, глубоко, не по-женски, затягиваясь. А когда кончался табак, подходила ко мне и хрипло выговаривала: “Курить дай”» [Волков 1990: 119]. Выпивать же калмычкам по обычаям запрещалось. Этот эпизод повести комментирует Н. Ц. Манджиев: «Калмычки никогда не употребляли спиртное, это было смертным грехом, однако после ссылки табу было снято. Исчезли многие моральные запреты, нарушились вековые народные устои» [Манджиев 2005: 98].

Для нас значимо авторское уточнение: «с каким-то ожесточением» расставалась героиня с вещами, словно хотела навсегда забыть прошлое, в котором осталось счастье: муж, семья, родня, сородичи. Для этноса характерны были сплоченность и взаимопомощь в период испытаний и невзгод, чувство крови; в ссылке, как свидетельствуют документы и материалы, калмыки старались держаться кланово, сохраняя несколько поколений под одной крышей. Будучи ранее кочевым народом, калмыки были неприхотливы в быту, не привязаны к материальным благам, не привередливы к удобствам. Об этом свидетельствует обширная этнографическая литература. Многие исследователи считают, что «такие национально-психологические особенности калмыков, как выносливость, неприхотливость, настойчивость, старательность, умение довольствоваться малым, обеспечивали успешность жизни калмыков в достаточно трудных природно-климатических условиях» [Крысько 1999].

В «ожесточенном» отказе калмычки от своих вещей мы бы отметили не свойственную ее народу открытость в проявлении негативных чувств при посторонних. Тем более, что «все ее знали, жалели, но помочь ей уже было нельзя. <.. .> И в рыбкоопе Последняя Калмычка продержалась недолго

— не могли держать сторожиху, постоянно пропускавшую дежурства и уходившую с них, когда вздумается» [Волков 1990: 119]

— разумеется, не от лени. Кочевому народу несвойственно безделье, иначе он пропадет. Тут писатель отдал должное своей героине: «Прежде она никогда не пила и исправно ухаживала за овцами на скотном дворе» [Волков 1990: 119] — т. е. занималась привычным трудом. Но растущее безразличие к себе распространилось и на внешний образ жизни: «У нее уже ничего не осталось, она обносилась, бедствовала. Хозяйки неохотно пускали ее к себе жить.» [Волков 1990:

119]. Неохотно, но пускали. Эта женщина сама отделилась от других, чужих, никого не впуская в свой внутренний мир.

«Мне однажды пришлось видеть, как вырвалось у Последней Калмычки наружу сильное чувство, страстная тоска, на миг поборовшая всегдашнюю угрюмую замкнутость. Это было на восходе, когда должно было вот-вот показаться из-за лесов правобережья солнце. Перезябшая за ночь калмычка забралась на бугор повыше, в полгоры, караулила первые лучи. И когда они наконец хлынули, ласковые и яркие, она внезапно оживилась, стала подставлять им, не жмурясь, лицо, запрокидывая голову, словно устремлялась навстречу их жару и свету.

Я стоял внизу, на песке, в тени» [Волков 1990: 119].

Эпитеты «сильное чувство», «страстная тоска», «всегдашнюю угрюмую замкнутость» передают эмоциональные переживания человека, живущего вне сородичей в ссылке, не находящего теперь опоры в семье, в роду. Чувство укоренности в родной природе, утраченное на чужбине, прорывается у калмычки в желании согреться на солнце, пусть и не таком жарком, как в степях. Поэтому она не жмурится, подставляя лицо ласковым, в отличие от враждебных ей людей, солнечным лучам. Ей хочется сейчас поделиться своей радостью с другим, стоящим в тени. Этот контраст специально подчеркнут автором, чтобы показать разницу менталитета и образа жизни у людей разных национальностей и краев. « — Иди, иди! — поманила меня к себе Последняя Калмычка и быстро-быстро залопотала на своем языке, с живостью показывала на солнце и куда-то вверх по Енисею.

Не понимая слов, я знал, что она рассказывает о своем юге, о своем жарком щедром солнце, прокалившем душистый простор ее

степей и давшем жизнь ее народу. Глаза калмычки блестели, на смуглом бескровном лице скупо показалась краска.

— Это плохо, плохо! — вдруг горько по-русски заключила она и сразу потускнела. Глаза ее угасли, и резко обозначились ранние морщины на облитом утренним солнцем лице» [Волков 1990: 119].

Анализируя эпизод с восходом солнца в повести, исследователь увидел в нем прекрасные задатки души героини, ее способность понимать красоту природы [Манджи-ев 2005: 98].

Неважно, действительно ли догадался писатель, о чем могла поведать ему ссыльная калмычка, главное — ему удалось передать ее ностальгию. Поэтому детализированы подробности эпизода: женщина что- то быстро-быстро говорит (торопится высказаться, обычно молчалива), с живостью (жаждет поделиться) показывает на солнце и реку, глаза ее блестят (воодушевлена), на бескровном от недоедания и переживаний лице проступает скупой румянец (от волнения). Оценку происходящему Последняя Калмычка «горько» дала на русском языке, чтобы быть понятной чужому человеку. Все остальное — заповедное — передала по-калмыцки, и не только потому, что плохо владела русским языком, нашла бы несколько понятных слов. Выраженное вербальными средствами родного языка как бы возвращало ей чувство рода, этноса, родины, приобщенности к миру предков. Ей не с кем поговорить на своем языке, а потребность высказаться гложет. Так и с родными песнями, которые не требуют слушателя, а позволяют излить душу.

Перемена в поведении женщины наступила внезапно: она сразу потускнела, глаза угасли, резко обозначились ранние морщины на лице. Впервые в повести возникает намек на возраст героини, который прежде угадывался по контексту: молодая женщина, рано потерявшая на войне мужа, не имеющая детей, сильно пьющая в одиночестве от горя и безысходности.

Рассказ о женщине писатель завершил открытым финалом: «Последняя Калмычка внезапно покинула Ярцево. Ходили слухи, будто ей разрешили переехать в Енисейск, где еще были живы несколько ее земляков. Ничего достоверного о ее дальнейшей судьбе так и не узналось» [Волков 1990: 119]. Верный фактам, автор ссылался на слухи, которые могли оказаться правдой: калмыки

только с официального разрешения властей могли покидать места своих поселений, и только по уважительной причине: возможно, в Енисейске нашлись ее родственники. Могли ли они спасти ее от пьянства? Наверное, смогли бы, если бы она нашла долгожданную опору в них. В любом случае, по нашему мнению, незавершенность судьбы героини повести О. Волкова «Погружение во тьму» симптоматична и символична. Этнос выжил в тринадцатилетней ссылке (1943-1956 гг.), вернулся на родину после исторической реабилитации и возродился.

«Автор книги, словно проявляя милосердие, сообщает читателю, что Последняя Калмычка внезапно покинула Ярцево», — полагает Н. Ц. Манджиев [Манджиев 2005: 98], заключая, что «под пером писателя судьба женщины приобретает символический смысл», оставляя читателю «небольшой луч надежды» [Манджиев 2005: 99].

Говоря о судьбе героини в предисловии к газетной публикации отрывка из повести О. Волкова под редакционным названием «Роковая зима», В. Церенов объединил единичную судьбу с общенародной и подытожил: «У каждого из нас свой запас духовной прочности. Говорят, время было такое — суровое. Но жестоким делают время люди» [Церенов 1990: 3].

«Погружение во тьму», если воспользоваться метафорой Волкова, для нашей отечественной истории завершилось — начался прерванный путь к свету. Поэтика прозвания героини словно вбирает в себя историческое название калмыков (по одной из версий, «калмык» значит на тюркском «отделившийся, отставший»), ойратских выходцев из Джунгарии, обретших новую родину в Российском государстве в начале XVII в. Таким образом, повесть О. Волкова о Последней Калмычке включается в русло пушкинской традиции отзывчивости русской литературы по отношению к «другу степей».

Литература

Бичеев Б. А. Дети Неба — Синие Волки. Ми-фолого-религиозные основы этнического сознания калмыков. Элиста: КалмГУ, 2004. 200 с.

Волков О. В. Погружение во тьму: Из пережитого // Роман-газета. 1990. № 6. С. 3-122. Волков О. Последняя Калмычка // Юность. 1989. № 3. С. 42-43.

Волков О. Роковая зима // Сов. Калмыкия. 1990.

22 марта. С. 3.

Кораллов М. К свету // Роман-газета. 1990. № 6. С. 123-128.

Крысько В. Г. Этнопсихологический словарь. М.: Москов. психолого-социал. ин-т,

1999. [Электронный ресурс]. URL: http: // vocabulary.ru/dictionary/1067/word/kalmyki. Манджиев Н. Ц. Калмыцкая проза о депортации (некоторые аспекты концепции человека). Элиста: Калм. кн. изд-во, 2005. 240 с. Солженицын А. И. Ссылка народов // Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ, 1918-1956: Опыт художественного исследования: В 3 т. М.: Сов. Писатель: Нов. мир, 1989. Т. 3. С. 385-404.

Ханинова Р. М. Давид Кугультинов и Михаил Хонинов: диалог поэтов. Элиста: Изд-во Калм. ун-та, 2008а. 185 с.

Ханинова Р. М. Портрет калмычки с трубкой в аспекте имагологии: лирика Михаила Хо-нинова // Вестник КИГИ РАН. 2008б. № 1. С. 147-154.

Ханинова Р. М., Хермикова Ц. Ч. Калмыцкий компонент в рассказе Виталия Закруткина «Подсолнух» // Историко-функциональное изучение литературы и публицистики: истоки, современность, перспективы: сб. мат-лов Междунар. науч.-практ. конф. Ставрополь: Изд-во Ставропол. гос. ун-та, 2012. С. 272-277.

Церенов В. В поисках себя // Сов. Калмыкия. 1990. 22 марта. С. 3.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.