Научная статья на тему 'Наука, технология и социотехнические мнимости модерна'

Наука, технология и социотехнические мнимости модерна Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
203
20
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
STS / НАУКА / ТЕХНОЛОГИЯ / ПОЛИТИКА / СОПРОИЗВОДСТВО / СОЦИОТЕХНИЧЕСКИЕ МНИМОСТИ / ХОЛОДНАЯ ВОЙНА / КОРЕЯ / АВСТРИЯ / ПОСТПРАВДА
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Похожие темы научных работ по истории и археологии , автор научной работы — Виноградова Т. В.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Наука, технология и социотехнические мнимости модерна»

СОЦИАЛЬНЫЕ И ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ФАКТОРЫ РАЗВИТИЯ НАУКИ. ЛИЧНОСТЬ УЧЕНОГО

2018.03.014. ТВ. ВИНОГРАДОВА. НАУКА, ТЕХНОЛОГИЯ И СОЦИОТЕХНИЧЕСКИЕ МНИМОСТИ МОДЕРНА. (Обзор).

Ключевые слова: STS; наука; технология; политика; сопроиз-водство; социотехнические мнимости; холодная война; Корея; Австрия; постправда.

В обзор включены статьи американских авторов, сторонников STS (Science and technology studies - STS), которые используют концепцию социотехнических мнимостей и сопроизводства Ш. Джа-санофф для анализа взаимодействий технонаучной и политической практик.

В популярных дискурсах слово «техника», по словам Ш. Джасанофф, обычно ассоциируется с механизмом или изобретением, чем-то твердым, созданным инженерной мыслью, представляющим собой «черный ящик», а сегодня - преимущественно с коммуникациями. В то же время очевидно, что автомобили никогда не вышли бы на дороги без мириадов социальных ролей, институций и практик; инженеров, ученых и дизайнеров; дилеров, дистрибьютеров и пользователей и пр., которые придают им утилитарное значение, привлекательность и смысл (2).

Поэтому одной из задач STS стало возвращение социального измерения и сложности в понимание технологических систем. Историки и социологи техники напомнили, что не существует машин без людей, их создавших, и властных институций, решающих, какие инновации заслуживают инвестиций. Сторонники такого подхода выступают против детерминистской интерпретации техники,

подчеркивая, что многие аспекты современных технологий были социально сконструированы.

Реже в 8Т8 встречаются концептуальные подходы, которые помещают технологии внутрь единого материального, этического и социального ландшафта. Сторонники 8Т8 признают, что наука и технология не однонаправленно формируют ценности и нормы. «Наши представления о том, как нам следует организовывать и управлять собой, в значительной степени влияют на то, как мы поступаем с природой, обществом и "реальным миром". Идиома "со-производство" в эксплицитной форме выдвигает на авансцену эту двойную динамику» (2, с. 2).

«Сопроизводство предполагает, что то, как мы познаем и репрезентируем мир (природу, общество), неразрывно связано с тем, каким образом мы предпочитаем жить в нем... Научное знание -это не трансцендентное зеркальное отражение реальности. Оно одновременно и включает, и укоренено в социальных практиках, самоидентификациях, конвенциальных нормах, дискурсах, инструментах и институциях - т. е. присутствует во всех строительных блоках того, что принято обозначать термином "социальное"» (2, с. 2-3).

Еще одно важное понятие, помогающее ответить на некоторые сложные вопросы, - это «социотехнические мнимости» (СТМ). Первоначально Ш. Джасанофф и С.-Х. Ким определили его как «коллективно воображаемые формы социальной жизни и общественного порядка, нашедшие отражение в замысле и реализации национально-специфических научных и / или технологических проектов» (цит. по: с. 4). Но в дальнейшем они пересмотрели это определение, поскольку СТМ не ограничиваются уровнем страны, но могут артикулироваться другими организованными группами, такими как корпорации, общественные движения и профессиональные общества.

Взамен они предложили другое определение. Социотехнические мнимости - это «коллективно поддерживаемые, институционально стабилизированные и публично реализуемые видения желательного будущего, анимированные общим пониманием форм социальной жизни и социального порядка, которые могут быть достигнуты и поддерживаемы с помощью успехов науки и технологии» (2, с. 4). Воображаемое желательное будущее имеет свою

оборотную сторону - разделяемые страхи того вреда, который может принести изобретение или инновация, или, наоборот, отсутствие таковых (постоянная игра между утопией и антиутопией).

Первыми о переплетении реального и воображаемых миров заговорили некоторые этнографы1. Они показали, как наблюдаемые факты о природе преломляются через призму коллективного стремления к логике и порядку, что приводит к созданию репрезентаций (включая магические объяснения, мифы и пр.) того, как устроен мир или как он должен быть устроен. По мнению Ш. Джаса-нофф, на языке STS эти работы можно рассматривать как одну из иллюстраций феномена сопроизводства.

Первые этнографы не смогли увидеть, что политические системы представляют собой особый вариант воображаемой реальности, правила которой поддаются исследованию антропологов. Б. Андерсон в своей классической работе «Воображаемые сообщества»2 преодолел разрыв между этнографией и политической наукой, дав определение нации как «воображенному политическому сообществу, которое воображается как что-то неизбежно ограниченное, но в то же время суверенное» (2, цит. по: с. 7).

Следуя за Б. Андерсоном, Ч. Тейлор расширил анализ коллективных ментальных образов, с тем чтобы использовать их для понимания радикальных поворотов в исторической и политической мысли. На первых страницах своей книги «Социальные вообра-жаемости модерна»3 Ч. Тейлор спрашивает, пришел ли модерн с собственным набором практик и институций, способов жизни и новыми болезненными проблемами? Его объяснение, по словам Ш. Джасанофф, можно суммировать так: изменились воображае-мости. В отличие от своих предшественников, представлявших себе политику как состоящую из целенаправленных рациональных действий, Ч. Тейлор обратился к моральным практикам общества, тем неявным правилам, по которым строятся взаимоотношения между людьми и которые служат фундаментом социального устройства.

1 Douglas M. Purity and danger: An analysis of pollution and taboo. - L.:

Routledge and Kegan Paul, 1966. - 203 p.

2

Anderson B. Imagined communities. - L.: Verso, 1991. - 224 p.

3

Taylor Ch. Modern social imaginaries. - Durham, NC: Univ. Chicago press, 2004. - 215 p.

И вновь в терминах 8Т8, по мнению Ш. Джасанофф, подобный подход также укладывается в концепцию сопроизводства, которая наводит мосты, не говоря об этом прямо, между эпистемным и нормативным, субъективным и объективным. Но в «воображаемом» Ч. Тейлора нет места материальным аспектам социального порядка. «Социальное воображаемое в анализе Б. Андерсона и Ч. Тейлора способно связать воедино такие крупные системы, как нация или модерн, тогда как воображаемое может действовать на существенно более низких уровнях» (2, с. 7). Главный недостаток всех классических описаний социального воображаемого - это отсутствие детального изучения главных движущих сил модерна -науки и технологии.

Тот факт, что история науки и техники тесно связана с политической историей, не новость, особенно для социальных ученых, знакомых с 8Т8. Тем не менее механика взаимодействия между технонаучной и политической практиками до сих пор не получила систематического и детального описания. Многообещающая стартовая точка - это понятие «технонаучных мнимостей», которое было предложено Дж. Маркусом и его коллегами1, занимавшимися антропологией науки и техники.

На первый взгляд, этот термин выполняет искомую роль, связывая науку, технику и государственное строительство. На самом деле Дж. Маркус и его коллеги «в гораздо большей степени интересовались воображаемым ученых, его отношениями с их текущей позицией, практиками и неопределенными локациями, где различные виды науки, которую они делают, в принципе возможны» (2, цит. по: с. 10-11). Как во всех работах, касающихся воображаемого, в фокусе внимания в данном случае находятся будущее и его возможности. Тогда как, по словам Ш. Джасанофф и ее коллег, их цель гораздо более амбициозная и симметричная. Она состоит в том, чтобы «исследовать, каким образом через работу по созданию воображаемого разными социальными акторами наука и техника становятся вписанными в реализацию и продуцирование расходящихся представлений о коллективном благе в масштабе

1 Technoscientific imaginaries: Conversations, profiles and memories / Marcus G. (ed.). - Chicago: Univ. of Chicago press, 1995. - 560 p.

управления от сообществ к нации-государству и до планетарного уровня» (2, с. 11).

Для этой цели, по мнению Ш. Джасанофф, наиболее удачной отправной точкой служит классическая работа С. Шейпина и С. Шаффера «Левиафан и воздушный насос»1 о конфликте между Р. Бойлем и Т. Гоббсом в эпоху Реставрации в Англии. В книге нет термина «воображаемое», но центральное место в ней занимает история конкурирующих, сопроизведенных мысленных образов природного и социального порядка. Они продемонстрировали, что проявление и распространение экспериментального метода одновременно заложили основы для политического движения в сторону современной демократии.

Политический ученый Я. Эзрахи в своей книге «Падение Икара»2 развил эту многообещающую идею о связи между эпи-стемной и политической деятельностями. «Согласно Я. Эзрахи, смена точек зрения, введенная экспериментальной наукой, в конечном итоге помогла возникновению политической культуры, в рамках которой субъекты, прежде выступавшие лишь в роли потребителей различных проявлений государственной власти, получили возможность стать скептически настроенными свидетелями и ее критиками» (2, с. 11-12).

Демократическая теория Я. Эзрахи, полагает Ш. Джасанофф, открывает пространство для политической деятельности, пространство, в котором технология в дополнение к науке, находит для себя эксплицитную роль. В этом политическом универсуме демократическое государство становится чувствительным к нарастающей потребности приблизить себя к наблюдающим за ним гражданам. Этот настоятельный запрос на подотчетность легче всего удовлетворить через публичную демонстрацию власти и ее эффективности, что ведет ко все большему инструментальному использованию разного рода технологий (2, с. 12).

Однако столь широкий подход неизбежно ведет к утрате специфических особенностей тех или иных культур. В своей книге Я. Эзрахи представляет европейскую культуру как нечто единое,

1 Shapin S., Schaffer S. Leviathan and the air pump: Hobbes, Boyle and the experimental life. - Princeton, NJ: Princeton univ. press, 1985. - 456 p.

Ezrahi Y. The descent of Icarus: Science and the transformation of contemporary democracy. - Cambridge: Harvard univ. press, 1990. - 354 p.

для нее, в отличие от инструментального энтузиазма, который он приписывает США, характерно амбивалентное отношение к технике. Между тем на самом деле в Британии, Франции и Германии эволюция инженерных и технологических систем, равно как и статус и власть инженерных наук в обществе, шли разными путями. Эти национальные траектории включали институционализированные различия в системе естественно-научного и инженерного образования, роли этих областей в формировании элит и в политической культуре (2, с. 13).

«Для того чтобы понять порядок и дополняющее его отсутствие порядка в современных обществах, необходима всеохватывающая теоретическая структура, способная объединить наше научно и культурно обусловленное восприятие реальности, нашу способность создавать новые сообщества с помощью как технологических, так и социальных средств, а также изменения в ожиданиях, которые возникают, когда наука и технология взаимодействуют с индивидуальным самосознанием и ощущением, что тобой хорошо управляют» (2, с. 14). Идиома сопроизводства способна решить эту задачу: одновременно то, как человек представляет себе окружающий мир, и то, как он определяет, каким он должен быть.

Акторно-сетевая теория1 (АСТ) предлагает комплексную модель исследования связей между людьми, живыми и неживыми составляющими окружающего мира, который они создают и населяют. Таким образом, она может служить концептуальным основанием для изучения природы «социотехнического». АСТ выросла из ощущения необходимости вернуть в социологию отношения человека с материальным миром и попыталась избавиться от заранее заданных аналитических границ между компонентами, скрепляющими социальные системы. Все они рассматриваются в качестве гибридов, состоящих из гетерогенных элементов (людей, предметов, нелюдей, организаций и текстов), и как интерактивные участники в сетях, создающих структуру модерна (2, с. 15).

Для того чтобы исправить гуманитарный уклон классической социологии, М. Каллон и Б. Латур ввели термин «актанты», т.е. агенты-нелюди, которые служат посредниками между людьми и

1 Latour B. We have never been Modern. - Cambridge: Harvard univ. press, 1993. - 165 p.

помогают формировать сообщества. Такая трактовка позволила им приблизиться к тому, что они назвали симметричным подходом к обществу и природе. Политолог Т. Митчелл1, исходя из АСТ-подхода, провел анализ политической модернизации Египта, поставив в пару вторжение в страну британских вооруженных сил с севера и малярийных комаров с юга.

Для получения более полной и реальной картины социального мира необходим одновременный анализ гораздо большего количества разных видов деятельности, происходящих изменений и нарративов причинности, чем могут обеспечить отдельные социальные дисциплины. В этом отношении АСТ и новые исследования материальности (тренд, который некоторые называют «спекулятивным реализмом») в STS выполняют важную функцию. «Они убеждают нас не брать любой аспект мира априори как естественный или данный и поэтому не подлежащий изучению; вместо этого необходимо оглянуться вокруг и найти те точки, из которых проистекают силы, чтобы сделать реальность такой, какой мы ее видим. Такой анализ должен включать все девайсы, а не только закон, политику, культуру или вооруженную силу, с помощью которых власть пытается достичь своих целей» (2, с. 16). Хотя это очень привлекательное прославление многообразия, гибридов и сложности, но в силу своей плодовитости очень трудное для изучения.

СТМ занимают теоретически плохо осмысленное пространство между идеалистическим коллективным воображением, о котором пишут социологи и политологи, и гибридными, но политически кастрированными сетями или сборками (assemblages), с помощью которых представители STS часто описывают реальность. Определение СТМ, полагает Ш. Джасанофф, связывает нормативность воображения с материальностью сетей. СТМ, таким образом, в отличие от просто идей или моды, носят коллективный характер, они протяженные во времени и могут быть реализованы, но в то же время они вписаны в определенные время и культуру. Более того, как свидетельствует прилагательное «социотехниче-ский», они одновременно продукты и инструменты сопроизводства науки, технологии и общества в модерне (2, с. 19).

1 Mitchell T. Rule of experts: Egypt, techno-politics, modernity. - Berkeley: Univ. of California press, 2002. - 413 p.

Каковы объяснительные возможности предложенного концепта? Ш. Джасанофф намечает четыре возможности для СТМ преодолеть некоторые ограничения, свойственные более ранним работам в 8Т8 и в политической теории. Первая возможность -решить проблему, касающуюся различий, и в частности неожиданных расхождений социотехнических результатов в разных политических режимах, даже внутри либеральных демократий, которые разделяют фундаментальные устремления и принципы.

Вторая возможность - это проблема времени и его постоянного компаньона - изменения. Признано, что прошлое и будущее связаны в единый диалектический комплекс. Прошлое - это пролог, но одновременно и память, от которой отказываются или которую пересматривают в зависимости от понимания обществом настоящего и его надежд на будущее. Материальная составляющая технонауки, бесспорно, вносит свой вклад в стабильность и нестабильность общественного устройства, но в той же мере важна и система верований, из которой эта материальность возникла и которая придает ей ценность и значение.

Третья возможность - проблема, особенно знакомая критическим географам, - пространство. Пространство и социальный порядок частично сопроизводятся с помощью распространения идей и практик (и на самом деле идеологий) во времени и по территориям. СТМ непосредственно и более симметрично обращаются к комплексной топографии власти и морали, туда, где они пересекаются с силами науки технологии.

Четвертая и последняя возможность состоит в том, что концепт СТМ помогает увидеть и понять взаимоотношения между коллективными формациями и индивидуальной идентичностью (2, с. 21-24).

В качестве аналитического концепта СТМ прорывается через бинарность «структуры-деятельности». Он объединяет некоторые субъективные и психологические измерения деятельности со структурированной строгостью технологических систем, политическими стилями, организационным поведением и политическими культурами. Поэтому методы, которые в максимальной степени подходят для изучения СТМ, - это методы интерпретационного исследования и анализа, которые рассматривают природу отноше-

ний «структура-деятельность» через изучение процессов по конструированию значений.

Возможно, главный и обязательный метод - это сравнение. Сравнительные исследования в разных социальных и политических контекстах помогают не только идентифицировать содержание и намечать контуры СТМ, но также избежать интеллектуальной западни, рассматривая в качестве универсальных эпистемные и этические допущения, которые, как обнаруживается в ходе исследований, носят ситуативный и частный характер (2, с. 24).

Ш. Джасанофф заключает: «СТМ позволяют более тщательно изучить и полнее понять некоторые из наиболее фундаментальных элементов человеческого блага. Они включают вопросы относительно устойчивости, стабильности и единства социального устройства, особенно важные в условиях постмодерна, который обострил нашу сензитивность к неопределенности, текучести и хаосу, часто возникающим на обочине установившегося порядка» (2, с. 29).

М.А. Деннис использует концепцию СТМ Ш. Джасанофф для того, чтобы понять природу и характер военной политики США в период холодной войны. Для этого, по его мнению, необходимо ответить на вопрос: выступали ли ученые просто в роли технических сотрудников, решая проблемы и разрабатывая технологии, которые интересовали их военных патронов, или в моральном отношении они были равны их новым работодателям, свободно выбирая области исследования и направления развития технологий (1, с. 56).

М. А. Деннис намерен показать, как преобладавшие тогда СТМ были связаны со спецификой холодной войны, выявляя монстров, которые всегда присутствуют в воображении людей. Монстры хорошо известны в 8Т8 и в истории науки. Часто они рассматриваются как проблематичные и разрушительные ментальные образы, бросающие вызов и угрожающие деятельности и желаемому социальному устройству.

До Второй мировой войны финансирование академических исследований в основном осуществлялось благотворительными организациями, промышленными корпорациями и богатыми филантропами. Федеральное правительство играло номинальную роль в поддержке академических исследований; в основном оно финан-

сировало ученых, работающих в правительственных институциях, таких как Министерство сельского хозяйства, Национальное бюро стандартов и т.д.

В эпоху Великой депрессии академическая наука остро нуждалась в деньгах. Тем не менее ученые, например В. Буш (на тот момент декан Инженерной школы в МТИ), отказывались от правительственных денег, поскольку боялись контроля, который за этим последует. Вмешательство в дела науки и было одним из монстров, беспокоивших воображение американских ученых в межвоенный период.

В СТМ американских ученых в начале холодной войны за этими страхами скрывался еще один монстр, который М.А. Деннис называет лысенковщиной (1у8епсо18ш). Историческая реальность лысенковщины в Советском Союзе не имела существенного значения для западного понимания этого концепта. Лысенковщина представлялась как вмешательство государства в практику и жизненные миры ученых, что привело к катастрофическим последствиям. Это явление наглядно продемонстрировало, что автономия науки - это политический выбор, а не нечто, данное навсегда. Это был разрушительный образ, который служил мощным напоминанием о пути, по которому нельзя идти в строительстве отношений между наукой и государством.

В Британии Общество за свободу в науке (1941-1963) создавалось в том числе и как протест против идей Дж.Д. Бернала о необходимости планирования и регулирования научных исследований, а также против нацистского и советского извращения науки в форме арийской физики и нападок на генетику. Дж. Б. Конант, один из руководителей Манхэттенского проекта, в 1950 г. предупреждал, что чрезмерное вмешательство политиков в дела науки приводит к плачевным результатам. И в то же время он с сожалением констатировал, что к 1950 г. науку и политику уже нельзя считать двумя независимыми областями (1, с. 58). Послевоенные научные лидеры поставили перед собой цель избежать американского варианта лысенковщины. Реальность, в которой работала наука США ради национальной безопасности, была очень близка к завуалированной лысенковщине (1, с. 59).

Усилия, предпринимаемые В. Бушем во время войны, и его провалившийся послевоенный план основывались на идее о том,

что ученые должны быть партнерами военных, а не находиться в их подчинении. Это допущение исходило из опыта работы Отдела научных исследований и разработок (ОНИР), который был создан в мае 1941 г. Это была самостоятельная гражданская организация, которая связывала академических исследователей с вооруженными силами; ею руководили Дж. Конант и В. Буш. В 1947 г. ОНИР прекратил свое существование и военные напрямую подчинили себе академическую науку. Наиболее ярко подобное соотношение сил было продемонстрировано в ходе Манхэттенского проекта. Ученым было наглядно продемонстрировано, что они должны заниматься разработкой нового оружия, но не должны принимать реального участия в решении вопросов о его использовании.

В США существовал еще один аспект потенциальной лысен-ковщины. Успехи исследований военного времени породили у граждан два разных понимания взаимоотношений ученых с политиками и военными. В версии В. Буша ученые, будучи независимыми акторами, используют накопленные в ходе фундаментальных исследований знания, чтобы разрабатывать новое и мощное оружие ради победы в войне. Другая версия состояла в том, что, поскольку исследователи получают государственное финансирование, они обязаны заниматься разработкой нового, более мощного оружия. Идеал социально ответственной науки, предложенный сенатором от Западной Виргинии Х. Килгоуром, опирался как раз на такое понимание. В последнем случае исследователи были не более чем наемными техническими работниками, получающими государственное финансирование, и поэтому обязанными, когда потребуется, участвовать в укреплении национальной безопасности (1, с. 60).

Особое внимание автор уделяет книге американского политолога Дон К. Прайса «Правительство и наука: Их динамичные отношения в американской демократии»1. Прайс был одним из создателей американской политологии как академической дисциплины и деканом-основателем Школы управления им. Джона Кеннеди. Он понял некоторые вещи, которые В. Буш и другие члены научной элиты военного времени не заметили, в частности то, что сек-

1 Price Don K. Government and science: Their dynamic relations in American democracy. - N.Y.: N.Y. univ. press, 1954. - 203 p.

ретность и деление мира на «своих» и «чужих» могут оказаться более значимыми для науки, чем идеалы прозрачности и открытости.

В децентрализованной организации науки США Дон К. Прайс видел мощный антидот социализму и шире вмешательству правительства в экономику. Он пытался убедить свою аудиторию, что наука США не должна оказаться в ловушке потенциального коммунистического триумфа в уничтожении академических свобод, но и не должна отказываться от денег федерального правительства, хотя это может исказить практику научных исследований. Американская децентрализованная система управления, по его мнению, должна служить защитой от обеих угроз (1, с. 62).

Признавая новизну послевоенных отношений между учеными и федеральным правительством, Дон К. Прайс не соглашался, что это был «несчастливый вынужденный брак»; по его мнению, это был итог целого ряда исторических процессов, начавшихся с американской революции. Однако центральная миссия книги состояла в артикуляции и деконструкции фундаментального противоречия послевоенной эры: «Американские ученые теперь вынуждены работать, будучи включенными в сложную сеть секретных и конфиденциальных данных, и коммуницировать по многим предметам только с теми, кто прошел проверку. Кроме того, в прошлом наука привыкла опираться на большое разнообразие локальных и частных институций, что давало ей независимость. Теперь очевидно, что структура научного исследования в американских университетах и промышленности стала сильно зависеть от федеральных грантов и контрактов» (1, цит. по: с. 62-63). Как государство, которое наука призвана защищать с помощью своих новых знаний и вооружений, одновременно может служить гарантом ее свободы? Доказывая, что суверенитет не является унитарным понятием, Дон К. Прайс предложил идею «федерализма с помощью контрактов» (federalism by contract). Этот концепт играет ключевую роль в его видении правильных взаимоотношений науки и государства, поскольку с помощью контрактов наука и американское государство способны построить устраивающее обоих будущее.

Контракты между военными департаментами и академическими исследователями или частными корпорациями - это не опасные монстры, но эффективные инструменты, в силах которых создавать не только новое технологическое знание и оружие, но и

новые организации, способные лучше управлять наукой. Контракты в понимании Дон К. Прайса создают не зависимость, а скорее отношения, которые эффективно размывают традиционные и уже ненадежные границы между общественным и частным. Он не считал свободу науки главной ценностью во время холодной войны. Само существование США зависело от успехов науки в разработке нового вооружения, которое гарантировало бы победу стране, если бы холодная война перешла в горячую.

То, что Дон К. Прайс называл «федерализмом с помощью контракта», сегодня, считает М.А. Деннис, можно было бы назвать «сетевым государством», в котором связи носят множественный и многоуровневый характер. Дон К. Прайс осознавал новизну этой политической системы, поскольку она не только стирает различия между государственным и частным, но и связывает элиты, представляющие разные институции, в их общих начинаниях (1, с. 65). Решение проблемы взаимоотношений науки и государства Дон К. Прайс видел в создании нового слоя администрации, что, по мнению М. А. Денниса, отражало его веру в необходимость мощного административного механизма для решения вопросов, связанных с наукой и технологиями. Те процессы, которые происходили в США в период холодной войны, в частности проверки ученых на лояльность, Дон К. Прайс обошел стороной.

Американские ученые, объяснял Дон К. Прайс, все еще «бьются над тем, чтобы каким-либо образом примирить свою преданность науке (характерную для XVIII в.) как системе объективного и беспристрастного поиска знания и как средству, позволяющему обеспечить благо для всего человечества, и необходимость (характерную для XX в.) использовать науку для обеспечения военной мощи США» (1, цит. по: с. 66).

Тезис о свободе науки предполагает признание в том, что свобода представляет собой «фундаментальную ценность в политическом обществе», а также наличие исторических свидетельств того, что только «свободная наука может по-настоящему служить во благо людей» (1, с. 67). Дон К. Прайс считал подобные утверждения явной идеализацией, приводя в качестве доказательства простое наблюдение: «Ученые Германии, которые полагали, что наука настолько далека от политики, что способна процветать независимо от того, какая политическая философия доминирует в

правительстве, поняли, насколько сильно они ошибались, когда к власти пришел Гитлер» (1, цит. по: с. 67).

Решение этой проблемы состоит не в том, чтобы наука или органы, сформированные из ученых, стали контролировать применение исследовательских результатов в практических целях. Единственное, что остается, это создание «политической системы, которая позволит защитить свободу исследований и использовать их результаты для решения политических проблем посредством ответственных демократических процессов» (1, цит. по: с. 67). Дон К. Прайс верил, что дополнительный слой администраторов, в штате которых будут мыслящие люди, сможет защитить науку от политики.

Идеи Дон К. Прайса сильно отличались от представлений В. Буша. Для В. Буша унижение, которому был подвергнут Р. Оппенгеймер в апреле 1954 г. в связи с разбирательством, проводившимся Комитетом по безопасности Комиссии по атомной энергии, стал примером, доказывающим, почему столь явное разделение между создателями знания и теми, кто его использует, неприемлемо. Низведение ученых до уровня технических работников оставалось для В. Буша частью американской лысенковщины, с которой он пытался бороться весь послевоенный период. Наука может быть слугой человека, но точно не прислужницей военных.

Решение, предложенное Дон К. Прайсом, в виде новой административной прослойки, по мнению М.А. Денниса, было лишь витриной, за которой скрывалось желание повысить дисциплинированность ученых и степень их политической лояльности. Они должны были понять, что их технические знания очень важны для государства в период холодной войны. В отличие от Дон К. Прайса, В. Буш был возмущен «судом» над З. Оппенгеймером. Если государство может лишить Оппенгеймера допуска к работам по водородной бомбе, тогда ученые - всего лишь наемные рабочие, чей единственный ресурс состоит в отказе трудиться на своего всевластного нанимателя. «Очевидно, что В. Буш вел уже проигранную войну; "сетевое государство" Прайса уже стало единственной дамой в городе» (1, с. 69).

Известный физик Ф. Морс в своем эссе 1950 г.1 доказывал, что ученые решают проблему, используя свои специфические знания и методы, но их компетенции не хватает на то, чтобы «прямо» участвовать в принятии решений об использовании новых технологий. Коль скоро операции (касается ли это движения товаров с фабрики на рынок, бомбежки городов или дизайн коммуникационных систем) становятся объектами исследования, ученые получают возможность прояснить фактические основания для принятия решений. Это именно тот механизм, посредством которого физики способны повлиять на политику.

Эта идея была подхвачена Дон К. Прайсом, который увидел в ней важный административный ресурс. Он включил операциональные исследования (operations research) в обоснование своего призыва к реформе управления наукой. Но он рассматривал их в контексте более широкой дискуссии о консультативных органах, состоящих из ученых, при правительстве. Создание таких органов представляло собой важный аспект во взаимоотношениях науки и государства, но Дон К. Прайс понимал, что смещение фокуса внимания на роль ученых в качестве советников позволяет, помимо прочего, вернуться к одному из базовых его положений: научное знание является необходимым, но далеко не достаточным основанием для принятия политических решений. «Все эти построения, -утверждает М.А. Деннис, - покоятся на искусственном разделении решений, основанных на науке, от решений, опирающихся на ценности, взгляд, - который, как допускал даже Прайс, может оказаться не отвечающим реальности» (1, с. 71).

В финальном конфликте с Советским Союзом, который вот-вот мог начаться, монстры начала холодной войны были последней проблемой Америки, поскольку даже «сетевое государство» Дон К. Прайса не выжило бы в термоядерной войне. Тем не менее монстры СТМ часто посещали американских ученых и науку. Об этом говорят те потоки чернил, которые были потрачены на споры между интерналистами и экстерналистами или в ходе «научных войн» конца 1990-х годов. Эти споры во многом выросли из фундаментальной невозможности примирить образ ученых как работников, которых

1 Morse Ph. Must we always be gadgeteers? // Physics today. - 1950. - December, N 12. - P. 4-5.

нанимает государство или промышленность, с их дисциплинарной идентичностью как незаинтересованных искателей истины.

Интерналисты и участники «научных войн» хотели верить в мир, в котором ученые остаются «чистыми» вне зависимости от событий, происходящих вокруг, и одновременно они не могли допустить, что такие события, как создание или распад империи, война, коммерция, - это то, что позволяет науке непрерывно функционировать. Для того чтобы защитить этот мир, В. Буш добился введения новой категории - фундаментальные исследования, которые необходимо проводить и финансировать, не заботясь об их полезности (1, с. 74).

В заключение М.А. Деннис отмечает, что его статья демонстрирует силу концепта СТМ в описании исторического выбора и практик, которые вписаны в допущения, касающиеся одновременно и прошлого, и будущего (1, с. 74). В более поздней работе о Р. Оппенгеймере Прайс отмечал: «Новые силы, которые наука постигла и создала, привели к утрате ею невинности и ощущения свободы у ученого. С этого времени ученый больше уже не мог открыто признаваться в отсутствии у него ответственности за судьбу общества; проблема в том, как принять на себя ответственность в качестве наемного работника, гражданина и ученого» (1, с. 74-75).

С.-Х. Ким использует концепт СТМ в своем анализе споров по вопросам науки и технологии, происходивших в последние десятилетия в Южной Корее, для чего помещает их в более широкий политический контекст. Он останавливается на трех наиболее показательных примерах: развитие атомной энергетики; регулирование исследований в области биотехнологий; импорт говядины из США, которая, возможно, была заражена коровьим бешенством (5).

Западная наука и технология проникли в Корею в XVII в., но лишь в середине XIX в. они стали прочно идентифицироваться с проектом национального развития. Обеспокоенные растущим вторжением западных держав, многие интеллектуалы в Восточной Азии стали видеть в Японии образец для проведения собственной модернизации и достижения независимости. Корейская элита также все больше склонялась к мысли о том, что только модернизация «сделает народ богатым, а армию сильной» (5, с. 154). Важнейшей составляющей этого образа было овладение западной наукой и

технологиями, без чего невозможно ни экономическое развитие, ни создание мощных вооруженных сил.

Подобное видение науки и технологии как важнейшего ресурса, позволяющего выдвинуть страну на авансцену истории, оставалось актуальным и после того, как в 1910 г. Корея стала колонией Японии. Тяжелые десятилетия японского правления (1910— 1945) прервали попытки Кореи модернизироваться. Однако ради укрепления своей империи, Япония предприняла ряд мер, направленных на ускорение индустриализации и модернизации в Корее (строительство железных дорог, телекоммуникаций, электрификация, создание текстильной, металлургической, химической промышленности). Все это способствовало распространению дискурса, нашедшего отражение в призывах типа «служить народу с помощью науки» или «построение нации через технологию» (5, с. 154).

Эти инициативы и опыт усилили понимание того, что главная функция науки и технологии состоит в служении национальному развитию и в решении тех задач, которые ставит политическое руководство. СТМ модернизации, выкованные во время колониального правления, во многом походили на те, которые были ранее приняты корейскими национальными элитами, уже впечатленными японской моделью.

Корейские мыслители конца XIX - первой половины XX в. настаивали на том, что корейцы должны «одомашнить» современную науку и технологию, чтобы обрести независимость и занять достойное место в глобальной иерархии власти. В постколониальной Южной Корее эти взгляды еще больше укрепились, особенно в период военного режима Пак Чон Хи (1961-1979). Проводя агрессивную кампанию по модернизации страны, режим Пака принял ряд новых политических мер и создал новые институции, цель которых состояла в развитии научно-технологического потенциала страны как ресурса экономического и политического прогресса.

На первых этапах достижение этой цели сильно зависело от западной технологической помощи, особенно от США. Тем не менее, хотя Южная Корея активно заимствовала американские ноу-хау, она не приняла идею науки как автономной, саморегулируемой области фундаментальных исследований. Идея, на которой особенно настаивал В. Буш, о «социальном контракте для науки», что защитило бы ее от мощного вмешательства политики и госу-

дарства, стала влиятельной в послевоенной Америке. «Однако опора Южной Кореи на техническую помощь США никак не способствовала импорту подобного видения» (5, с. 156).

В конечном итоге доминирование сугубо технократического подхода в политике, когда во главу угла был поставлен экономический рост, вызвал недовольство студенческих активистов, интеллектуалов, религиозных лидеров и профсоюзов. Они критиковали эту политику как движимую деструктивной идеологией «экономика важнее демократии», а также за то, что государство готово было принести в жертву справедливость и равенство ради интересов истеблишмента и большого бизнеса (с. 156).

В конце 1960-1970-х годов ряд диссидентов-интеллектуалов стали выражать озабоченность в связи с дегуманизацией и отчуждением современной науки и технологии. Однако понадобилось время, прежде чем логика «наука и технология ради национального развития» стала вызывать более серьезные сомнения. Хотя активисты общественных движений резко критиковали политику, которую проводил военный режим, в целом они поддерживали общепринятые представления, согласно которым наука и технология политически нейтральны и служат главным инструментом развития страны. Для них важнейшим был вопрос научной и технологической зависимости от США и других зарубежных стран (5, с. 157).

Лишь после демократического перехода, произошедшего в конце 1980 - середине 1990-х годов, возник новый тренд. Группа интеллектуалов подвергла критике ряд правительственных инициатив в сфере науки и технологии. Прежде всего они были озабочены тем, что использование рискованных технологий, таких как атомные электростанции или биотехнологии, угрожает общественным интересам и в конечном итоге заблокирует движение Южной Кореи к демократии (5, с. 157).

Южная Корея начала строить АЭС еще в 1970-е годы. К концу 1980-х годов действовало девять станций и еще около дюжины планировалось построить. В тот момент ни СМИ, ни широкую публику не беспокоили вопросы безопасности. Частично это было связано с цензурой со стороны военного режима, а частично с тем, что государство добилось общественной поддержки своей экономической политики. Правительство преуспело в том, чтобы представить неуспех в достижении быстрого экономического роста и присоеди-

нения к лиге наиболее развитых стран как самый серьезный риск для нации. Был создан образ ядерной энергетики как важнейшего инструмента, который в условиях сильнейшей зависимости от экспорта нефти позволит избежать этого риска.

Сомнения в планах правительства стали медленно нарастать, когда первое поколение защитников окружающей среды в Южной Корее заговорило об АЭС как об одной из важнейших проблем. 1990-е годы стали свидетелем ряда острых локальных споров относительно строительства новых АЭС и захоронения радиоактивных отходов; население не хотело видеть их рядом со своими домами. Участники движения против АЭС критиковали чисто утилитарный подход правительства к этой проблеме и призывали к большей прозрачности и вовлечению общества в принятие решений. Нарастающие протесты вынудили отложить или даже отменить некоторые планы и ввести новые регуляторные меры, обеспечивающие ядерную безопасность.

Но в целом эти изменения мало сказались на официально поддерживаемом образе будущего Южной Кореи как одной из ведущих ядерных держав. «Воображаемое национальное развитие через передовую науку и технологию по-прежнему преобладало в южнокорейском обществе. Это помогало правительству сдерживать критику и продолжать свою политику по расширению атомной энергетики» (5, с. 159).

Этот нарратив показывает, что для многих южнокорейских граждан физические риски, связанные с ядерной энергетикой, были вторичными по сравнению с продвинутыми технологиями. Ее противники не смогли предложить убедительное альтернативное видение будущего, чтобы бросить вызов образу «атом ради национального развития» (5, с. 160). Даже трагедия Фукусимы, хотя и возродила движение против АЭС, не привела к серьезным изменениям в существующей политике; некоторые даже увидели в этой трагедии возможность для Южной Кореи еще больше укрепить свои позиции среди развитых государств.

Начиная с 1980-х годов благодаря введению Закона о содействии генной инженерии ИР в этой области заметно расширились. Как и в предыдущем случае, государство и его сторонники представили биотехнологии как многообещающее средство, которое может ускорить промышленное развитие страны. И с этой точки

зрения оценивали их преимущества и риски, отодвигая вопросы безопасности на второй план. В официальных документах, выступлениях политиков и ученых неоднократно выражалась озабоченность, что регулирование в этой области помешает развитию и коммерциализации биотехнологий и затормозит движение страны (5, с. 160-161).

Однако успехи южнокорейских ученых в клонировании и ряд других событий заставили даже наиболее твердых сторонников политики правительства задуматься о необходимости регулирования в этой области. Высказывались опасения, что в противном случае будет нанесен ущерб репутации Южной Кореи в глазах международного научного и бизнес-сообщества. Особенно критично были настроены неправительственные организации (по защите окружающей среды, феминистские и т.д.), которых заботили социальные, этические и прочие последствия развития биотехнологий. В итоге правительство согласилось принять определенные меры. Не последнюю роль в этом сыграли опасения, что несогласие с международными стандартами помешает Южной Корее стать ведущей биотехнологической нацией (5, с. 161).

Но предлагаемые правительством ограниченные меры не устроили общественных активистов. Девять гражданских НПО объединились в Альянс за биобезопасность и биоэтику (Alliance for biosafety and bioethics), выступая за принятие нового, более строгого законодательства, которое регулировало бы исследования в области биотехнологий и их применение в сельском хозяйстве и медицине.

Активисты НПО столкнулись с серьезными трудностями в распространении своей точки зрения, согласно которой наука и технологии должны контролироваться обществом, отвечать его интересам, определяемым им самим, и быть чувствительными к вопросам социальной, гендерной инвайронментальной справедливости. В итоге «им не удалось победить глубоко укоренившиеся в Южной Корее официально поддерживаемые СТМ» (5, с. 163).

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

В апреле 2008 г. южнокорейский президент Ли Мён Бак объявил о снятии запрета на импорт говядины из США, возраст которой был больше 30 месяцев. Этот запрет существовал с первого обнаруженного в 2004 г. случая заражения крупного рогатого скота в США губчатой энцефалопатией. До этого Южная Корея была

третьим по величине рынком для экспорта говядины из США. Заявление о снятии запрета вызвало массовый протест: с мая по август 2008 г. около 1 млн человек вышли на улицы Сеула и других крупных городов: это было самое крупное политическое выступление со времени восстания в июне 1987 г. Хотя общественный протест против «коровьего бешенства» стоял в центре, повестка дня быстро расширилась и вылилась в демонстрацию недоверия режиму Ли.

Как и в двух предыдущих случаях, политика Южной Кореи и в этом вопросе своими корнями уходила в представления о путях развития страны. Правительство Ли и его сторонники не просто игнорировали потенциальный риск, связанный с употреблением американской говядины. Они боялись, что необоснованные сомнения нанесут вред Соглашению о торговле между США и Южной Кореей, подписанному в 2007 г. Это соглашение они воспринимали как необходимый шаг для Южной Кореи, который усилит ее конкурентоспособность во все более глобализирующейся экономике.

Под давлением гражданского общества правительство пересмотрело соглашение с США и в конечном итоге опять временно запретило импорт американской говядины старше 30 месяцев, а также любых субпродуктов. Но одновременно подчеркивалось, что наука должна служить нации не только путем создания новых технологических возможностей, но и просвещать публику, борясь с необоснованными страхами, которые мешают поступательному движению страны.

Последний случай отличается от двух предыдущих тем, что обе стороны апеллировали к мнению экспертов. Активисты НПО, опираясь на экспертную поддержку, доказывали, что решение возобновить импорт американской говядины, не получило должного научного обоснования. «С помощью этих экспертов кампания против американской говядины, - пишет С.-Х. Ким, - сумела увидеть и защитить различие между фактом и ценностью, а также между наукой и политикой. Вопрос об адекватной роли науки в обществе конструировался обеими сторонами в традиционных терминах защиты науки от политического вмешательства» (5, с. 165).

Усиленное внимание Южной Кореи к науке и технологии во многом формировалось посредством СТМ, которые определяли риски и преимущества новых технологий в основном в терминах

их использования для будущего процветания нации. «Глубоко погрузившись в эти мнимости, политические элиты, бюрократия, научное сообщество и промышленность верили, что даже высокую степень рисков с точки зрения окружающей среды, здоровья и безопасности можно пережить или оставить решение этой проблемы на будущее, если быстрое развитие и использование науки и технологии помогут справиться с более серьезным риском - неудачей в обеспечении устойчивого национального развития» (5, с. 165).

Десятилетия протестов и сопротивления активистов общественных движений привели к смешанным результатам с точки зрения научно-технической политики в Южной Корее. Они не смогли сконструировать единый, альтернативный образ технонауки и будущего социального устройства. Даже когда они пытались это сделать, оказалось, что очень сложно артикулировать и донести их видение до публики и общества в целом.

Это было связано не только с дефицитом человеческих, технических и финансовых ресурсов, которые они могли мобилизовать. «Демократическое пространство Южной Кореи, хотя и постоянно расширялось, тем не менее по-прежнему было сильно ограничено и опосредовано образом национального развития, где императив сохранения техноэкономического суверенитета служит ключевым конституирующим элементом национальной идентичности» (5, с. 169-170). Не только консервативные потомки военного режима, но и многие либералы, которые боролись против военной диктатуры, разделяли базовую логику, согласно которой ключи к национальному развитию находятся в руках науки и технологии.

Для многих жителей Южной Кореи наиболее значимым опытом стало превращение страны из одной из самых бедных в Азии, каковой она была в 1950-е годы, в 15-ю по размеру экономику в мире, которой она стала в 2008 г. Растущий средний класс, как и остальное население, почувствовали, что они выиграли и были горды этими достижениями. В заключение С.-Х. Ким пишет, что «концепт социотехнических мнимостей помог осветить эти многоликие процессы сопроизводства науки, технологии и государственности» (5, с. 170).

Одна из значимых проблем STS, по словам У. Фелт, касается того, какое значение имеют технологии для формирования национальной идентичности и как в свою очередь национальная идентичность влияет на управление инновациями. У. Фелт обращается к этой проблеме, рассматривая в качестве примера политику Австрии в отношении некоторых технологий в ее связи со специфической формой национальной самоидентификации как страны, отличие которой от остальных государств состоит в недопуске на свою территорию некоторых из них (4, с. 104).

В начале 2010-х годов австрийское правительство приняло Австрийский план действий в области нанотехнологий (Austrian nanotechnological plan), который был обусловлен желанием стать одним из игроков в этой новой и перспективной области. В этом политическом документе У. Фелт видит стремление «нарисовать светлое воображаемое будущее этой технологической области и одновременно успокоить австрийскую публику, которая в силу присущей ей технофобии способна оказать сопротивление новации, учитывая уже состоявшийся отказ от ядерной энергетики и сельскохозяйственных биотехнологий» (4, с. 105).

Для того чтобы узнать мнение граждан, было проведено четыре публичных дискуссии, каждая по четыре часа, где обсуждалось будущее, которое сулят нанотехнологии. В ходе этих дискуссий обсуждались разные аспекты этой проблемы, тем не менее участники часто ссылались на мощные общественные выступления против строительства АЭС в 1970-е годы, а также на имевший место спустя два десятилетия протест против ГМО. Это говорит о том, что в австрийской технополитической культуре существовал неявный консенсус относительно этих случаев.

При обсуждении отношений с властью сопротивление ядерной энергетике воспринималось в качестве ключевого момента, когда австрийские граждане очень зримо выступили против политического истеблишмента. Участники одного из семинаров апеллировали к этому эпизоду из коллективной памяти, когда настаивали на более осторожном подходе к нанотехнологиям. Тем самым они демонстрировали ограниченные возможности политиков предвидеть будущее и доказывали легитимность своих сомнений.

Еще одним важным моментом стало обсуждение проблемы доверия экспертным заключениям и статусу экспертов. Один из

участников подчеркивал, что его критика «направлена не против нанотехнологии как таковой», а «скорее против экспертов, которые говорят: мы еще мало знаем, но мы постараемся сделать все, что в наших силах, верьте нам» (4, цит. по: с. 107). Вопреки традиционному концепту экспертизы, участники дискуссии имплицитно ссылались на «разум толпы», которая по сравнению с политическим истеблишментом обладает большими способностями к предвидению. Именно граждане «сумели вовремя остановить развитие ядерной энергетики в Австрии», равно как и генномодифицирован-ных пищевых продуктов (4, с. 107).

Еще один аспект, который заботил граждан, касался связи технологических инноваций с глубоко укоренившимися культурными ценностями. В данном случае аргументы, касающиеся агро-биотехнологий, а именно запрет на появление ГМО на полях Австрии, вошли в репертуар социотехнического сопротивления: в агробиотехнологии виделась угроза идентичности Австрии как страны с особым отношением к природе. Участники дискуссии указывали, что Австрия стала пионером в области «органического земледелия» и что 80% населения не захотят, чтобы в их пищевых продуктах присутствовала «генная инженерия» (4, с. 108). В отличие от противостояния АЭС, где речь шла о непосредственной угрозе здоровью людей, в данном случае на кону скорее стояло здоровье австрийской земли, что угрожало национальной идентичности.

Будучи убежденными в том, что «решение не пускать определенные технологии в страну» - это в целом правильный выбор, участники дискуссии выражали сомнение, насколько реально это сделать. В отношении ядерной энергетики все было более или менее просто, тогда как в случае ГМО (учитывая уровень развития торговых отношений) дело обстояло сложнее. Единственный выход - это маркировка продукции, но это предполагает рациональность и осторожность со стороны потребителей и честность со стороны производителей.

Суммируя споры по проблеме нанотехнологии, У. Фелт полагает, что опыт борьбы с ГМО и ядерной энергетикой слились в более общие СТМ. Граждане использовали их для того, чтобы претендовать на участие в оценке новой технологии, основываясь на прежних решениях. Эти СТМ порождали ощущение единства -

«мы опыт» - с общей историей и общими основаниями для ссылок, которые не требуют дальнейших объяснений (4, с. 110).

Для того чтобы понять ресурсы, которые использовали австрийские граждане, осмысливая новые технологии, необходимо, считает У. Фелт, провести переоценку политической и технополи-тической работы, которая была проведена в ходе строительства Австрии после 1955 г.

15 мая 1955 г. в Вене во дворце Бельведер была подписана Декларация о независимости Австрии, положившая конец послевоенной ее оккупации союзническими войсками. Министр иностранных дел А. Фигль показал подписанный договор с балкона Бельведера ожидающему народу и предположительно сказал: «Австрия свободна!» (4, с. 111). Эта сцена оставила неизгладимый след в коллективной памяти нации. Хотя на самом деле эта фраза была произнесена внутри помещения, а не с балкона, во время церемонии подписания договора. «1955 год в большей степени, чем 1945 г., запечатлелся в коллективной памяти как окончательное восстановление австрийского суверенитета и как момент, с которого начало формироваться национальное самосознание, положительно принявшего свою роль в качестве маленькой страны» (4, с. 111).

На берегу Дуная в 35 километрах от Вены в Цвентендорфе стоят руины АЭС, строительство которой началось в 1970 г. Предполагалось, что она станет символом австрийского технологического развития. Критические голоса были разрозненны и мало слышны до тех пор, пока в 1975 г. не была создана зонтичная организация «Австрийские противники ядерной энергетики», но и тогда нельзя было говорить о четкой позиции австрийского общества по этому вопросу.

В 1976 г., за два года до предполагаемого открытия станции, австрийское правительство развернуло широкую информационную кампанию, полагая, что дефицит знаний служит главной причиной скептицизма в отношении этого проекта. Неудивительно, что эта кампания стимулировала споры и повысила активность граждан, и в 1977 г. состоялась первая массовая демонстрация против открытия АЭС. Поскольку возникло слишком много сомнений - от безопасности станции до захоронения радиоактивных отходов, - ее открытие было отложено.

В результате правительство решило провести референдум, ожидая, что «большинство проголосует за прогресс» (4, с. 112). Впервые в истории Австрии эксперты вели публичные дискуссии между собой, и в целом было не ясно, кто на самом деле обладает релевантными экспертными знаниями. 5 ноября 1978 г. с крайне небольшим преимуществом в 50,5% голосов победили противники Цвентендорфа, тем самым остановив австрийскую программу строительства АЭС (4, с. 112).

Эта история укрепила претензии граждан на власть, что сыграло затем важную роль в стабилизации антиядерной позиции и стало краеугольным камнем более широких СТМ, которые до сих пор питают дискуссии о новых технологиях. В декабре того же года австрийский парламент единодушно ввел в действие закон, запрещающий использовать термоядерный синтез для выработки энергии в Австрии. Тем не менее потребовалось еще два десятилетия борьбы и трагедия Чернобыля, произошедшая в апреле 1986 г., чтобы стабилизировать антиядерную позицию как неотъемлемую часть австрийской политической культуры.

Референдум 1978 г. ретроспективно был сконструирован в коллективной памяти как поворотный пункт в энергетической политике Австрии. Миф о том, что австрийцы знают больше, обладают способностью к предвидению и поэтому сделали правильный выбор не поддерживать проблемную технологию, постепенно укоренился. «В конечном итоге этот миф подготовил почву для формирования новых общественных движений в Австрии и, возможно, для конструирования новых СТМ, фундаментально отличных от тех, что были возможны ранее» (4, с. 113).

С вступлением Австрии в 1995 г. в ЕС вопрос о ядерной энергетике вновь появился в повестке дня. Возможно этим объясняется, почему в 1997 г. был проведен еще один референдум под лозунгом «Австрия свободная от ядерной энергетики», который затем стал названием закона, что еще больше укрепило этот образ.

«"Австрия свободна от генной инженерии" мог бы объявить с балкона Бельведера современный Л. Фигль», - написала одна из ежедневных газет 17 апреля 2010 г. (4, цит. по: с. 114). Газета ссылалась на тот факт, что благодаря общественной активности и при поддержке СМИ была создана новая политическая реальность, суть которой может быть сформулирована как «мы, австрийцы, охраня-

ем нашу страну от агробиотехнологии». Опираясь на миф о сцене на балконе и успешной борьбе с ядерной энергетикой, отказ от ГМО стал частью австрийской идентичности, составляющей образа технополитического выбора. Реклама, подчеркивающая «натуральность» австрийских продуктов, стала воплощением новой культуры потребления в Австрии. Визуальный дискурс нетронутой природы, довольных животных и здоровых людей питает и поддерживает уникальность страны.

Но каким образом этот аспект СТМ возник и стабилизировался? Публичные дебаты о генной инженерии начались после принятия в 1994 г. австрийского Закона о генной инженерии. Лишь после этого стал формироваться альянс разных протестных движений. Споры достигли пика в 1997 г., когда был проведен референдум «Нет продуктам из генных лабораторий в Австрии; нет генетически модифицированным организмам в Австрии; нет патентам на жизнь» (4, с. 115). Референдум, в котором участвовало более 1,2 млн человек, стал вторым из наиболее успешных в австрийской истории. В конечном итоге Австрия объявила себя территорией, свободной от ГМО.

На многочисленных картах Европы Австрия изображается как благословенное, не тронутое рискованными технологиями пространство, в отличие от других стран, которые либо имеют на своей территории АЭС, либо используют агрокультурные биотехнологии. Объявление Австрии территорией, свободной от ядерной энергетики, можно рассматривать в качестве первого шага в стабилизации этой социотехнической мнимости. Отдаленный эффект этого процесса стабилизации У. Фелт видит в утверждении Австрийского национального совета, которое было сделано весной 2011 г. в связи с трагедией Фукусимы: «Все фракции сказали ясное "нет" ядерной энергетике, так решила Австрия 30 лет назад на общенациональном голосовании» (4, цит. по: с. 118).

Как следует интерпретировать риторическую фразу «Австрия свободна» в этом контексте? Как показал У. Фелт, «идея национальной политической свободы, выраженная через протесты, голосование и многими другими способами, сопроизводилась со свободой от технологий, которые конструировались как угроза суверенитету, территориальной целостности и фундаментальным ценностям» (4, с. 120).

Сама Ш. Джасанофф вместе с Х.Р. Симмет использует свою концепцию для анализа так называемой эпохи постправды, о которой заговорили после выборов президента США в 2006 г., и брек-сита (3).

Когда Оксфордский словарь в 2016 г. объявил «постправду» словом года, по словам Ш. Джасанофф и Х.Р. Симмет, возникло ощущение, что эпоха модерна написала себе эпитафию. Убеждение, что «истина сделает людей свободными» - символ веры Нового Завета, заимствованный Просвещением, - был поколеблен, а с ним и гладкая, прямая дорога прогресса, вымощенная научными открытиями и технологическими инновациями. Более того, многими отказ от истины и рациональности Просвещения воспринимался как отказ от демократии. Тем не менее вопреки отчаянию, которое охватило интеллектуалов и либеральные СМИ после брексита и выборов президента в 2016 г. в США, продолжают циркулировать иные нарративы и политика.

Возможно, полагают Ш. Джасанофф и Х.Р. Симмет, представление о том, что истина оказалась вытесненной из публичной сферы, ошибочно. Самовыражение «пост» предполагает прошлое, когда все было иначе. Но для критиков глобальной экономики и политического устройства прошлое было далеким от идеала. Точно так же разделяемые либералами истины не совпали с реалиями, в которых живут западные, переживающие промышленный кризис штаты. Термин «постправда» вуалирует уважение к науке и экспертным мнениям, которое демонстрирует население. Опрос, проведенный в Великобритании в 2016 г., показал, что 85% людей хотели бы, чтобы политики консультировались со специалистами, когда принимают сложные решения; уровень доверия экспертам повысился по сравнению с 2014 г. (3, с. 752). Термин «постправда» в таком случае создает ложное представление об общественном мнении.

Если публичная истина (public truth) того типа, по которому тоскуют многие эксперты, умерла, то, возможно, социальные ученые несут некоторую ответственность за это. STS были предъявлены обвинения в том, что они внесли свою лепту в процесс деконструкции истины, рисуя картину, в которой все факты становятся заявками на новое знание и все заявки рассматриваются как имеющие политический компонент. Безусловно, STS проделали боль-

шую работу, объясняя, почему для проекта Просвещения наступили трудные времена. Однако анализ обнаруживает более сложную картину того, как возникла сегодняшняя ситуация, - и это не был отказ от прошлого, когда во главе угла политики стояли правдивость и истина.

По мнению Ш. Джасанофф и Х.Р. Симмет, следует начать с того, что споры о фактах, касающихся общественной жизни, всегда были спорами о социальных значениях, укорененных в реальности, которая субъективно переживается как всеохватывающая и исчерпывающая, даже когда она парциальная и условная. Факты, которые изобретаются для того, чтобы убеждать публику, сопроизво-дятся вместе с формами политики, которая устраивает людей и которой они придерживаются (3, с. 752). По словам И. Стоуна1, одного из биографов Микеланджело, мир похож на кусок мрамора, из которого великий скульптор создал своего Давида, тогда как другие художники лишь мучились с ним. Из этого куска мрамора могло получиться что угодно или ничего не получиться, если бы Ми-келанджело не увидел скрытые возможности в бездушном камне.

Это описание И. Стоуна перекликается с описанием философа Ф. Китчера2, как ученые создают истины о природе. Но в отличие от И. Стоуна, Ф. Китчер помещает множественность возможных видений скорее в кусок мрамора, чем в голову художника. По его мнению, если мир напоминает кусок мрамора, то реальности, которые высекают из него (здесь возможные Давиды), потенциально не имеют числа. «Тем не менее природа творения такова, что однажды созданное кажется правильным и целостным и даже задуманным» (3, с. 754).

Акт выделения любой единичной реальности из множества возможных можно рассматривать как момент сопроизводства, где склонность видеть мир определенным образом (каков порядок вещей) идет в паре с преданностью определенным нормам и ценностям (каким должен быть порядок вещей). «Реальность» статуи Давида была и остается шире (демонстрация виртуозности Микеланджело, источник дохода, символ Флоренции и пр.), чем

1 Stone I. The agony and the ecstasy. - N.Y.: Doubleday, 1961. - 705 p.

2

Kitcher P. Science, truth and democracy. - Oxford: Oxford univ. press, 2001. -

256 p.

просто некий физический объект. «Сегодняшние споры о фактах и истине часто игнорируют обращение к природе и границам более широких реальностей, в которые вписаны оспариваемые публичные факты и которые... придают фактам их нормативную силу. Тем не менее многие из этих реальностей соответствуют конституциональным выборам того, как люди хотят жить друг с другом и со своими правящими институциями» (3, с. 754).

STS прежде всего известны своей дестабилизацией простого деления фактов с использованием бинарного противопоставления истинного и ложного; точно так же STS не склонны делить историю на периоды с точки зрения их верности правде. Вместо этого исследования, проводимые в рамках STS, скорее близки работе, которая проблематизирует предполагаемую неизбежность прогресса и «иллюзию контроля», созданную технонаукой, которая так часто ограничивает реальность «тем, что может быть измерено и управляемо» (3, с. 755).

Ш. Джасанофф и Х.З. Симмет верят, что «STS способны внести особый вклад в изучение этой предположительно новой эпохи -именно потому, что она никогда не разделяла мнение о неизбежности или линейности просвещения, равно как и вывод о том, что идеи Просвещения были внезапно отвергнуты» (3, с. 755). На самом деле представители STS утверждают, что нравственная паника относительно статуса знания в публичной сфере так же стара, как и само знание. Главное понять, что заставляет видеть в сегодняшнем кризисе нечто особенное и вызывает такую острую реакцию и что это может значить для будущего демократии и социального прогресса.

В данном случае, по словам Ш. Джасанофф и Х.Р. Симмет, они столкнулись с двумя задачами: 1) проследить паттерны общественного ответа на современные болезненные проблемы; 2) предложить путь, который позволит вернуться к разуму как альтернативе «слепым» отрицаниям истины.

Идея о том, что истина, чтобы быть признанной в качестве таковой в публичном поле, нуждается в реализации и принятии, отличает STS от других дисциплин, которые отделяют истину (с ее собственными нормами, пониманием и устремлениями) от политики и этики. Одна из отличительных черт модерна состояла в том, что он сделал истину и знание фундаментом для реализации поли-

тической власти, как будто обнаружение фактов предшествует и направляет политический выбор.

В США, бастионе современной демократии, публика независимо от своих политических убеждений в целом согласна с тем, что наука важна для политики. Тем не менее, поскольку власть оспаривается и вынуждена оправдываться, знания, которыми она владеет, регулярно оказываются под вопросом. «Эта долгая история атак и контратак и связанное с ними обращение к истине как конечному арбитру ослабили моральный авторитет американского государства и его способность продуцировать "полезные истины"» (3, с. 756).

Ставкой в этих спорах были не только факты, такие как степень загрязнения свинцом водопроводной воды во Флинте (штат Мичиган), и даже не политика регулирования производства и использования вредных веществ. «В наших сопроизводящихся мирах вопросы, что и как мы должны познавать, идут рука об руку с вопросами, как мы должны управлять» (3, с. 756). Поэтому подобные споры носят идеологический характер и касаются роли государства, свободного рынка, права людей на здоровье, а также объема информации и процессов, которые необходимы для обеспечения осмысленного участия общества в управлении страной.

Неудивительно, что дебаты о «знании», проходившие в последние десятилетия, были столь ожесточенными. Они служат заменой повторяющихся, не находящих ответа вопросов о том типе демократического будущего, к которому должны стремиться американцы. Всевозрастающая цена поражения в паре с растущей потребностью в экспертизе и утратой доверия к институциям, ответственным за создание публичного знания, обеспечивают необходимый контекст для понимания текущего кризиса общественного доверия.

Корни сомнений относительно фактов, касающихся жизни общества, в США уходят, как минимум, к Новому курсу, эре национального переустройства, отмеченного быстрым ростом числа экспертных служб. Бизнес и промышленность были обеспокоены тем, что притязания правительства на превосходство своих экспертных знаний вместе с монополией на информацию вредят их интересам и урезают их свободу. Они добились принятия Закона об административной процедуре (1946). Призванный сделать процесс администрирования более прозрачным, он также открыл возможности для оспаривания публичных фактов, инструмент, которым

самые разные политические силы с энтузиазмом пользовались в течение последующих десятилетий.

Усиление государственного регулирования в 1970-е годы привело к еще большему разочарованию частного сектора в публичных фактах, порождая обвинения в «плохой» и даже «мусорной» науке. Были приняты законы, которые защищали людей от невидимых и плохо понимаемых вредностей: радиации, загрязнения окружающей среды, непроверенных лекарств и пр. Эти законы изменили американский общественный договор для науки, требуя информацию от частного сектора как предварительное условие для осуществления многих видов бизнеса, а также позволяя регулирующим органам заполнять пробелы в публичном знании.

Помимо прочего, правительственные органы получили право интерпретировать существующую информацию в политических целях с помощью «пятой ветви власти» - института научных советников. Эти консультативные органы часто оказываются на передней линии политических споров либо по причине своей чрезмерной поддержки позиции регулятора, либо (реже) притязаний промышленности на ослабление регулирования. Начиная с конца 1970-х годов промышленные корпорации неоднократно обвиняли федеральные агентства и их экспертов в том, что они позволяют политике вмешиваться в науку и тем самым загрязняют ее (3, с. 758).

Во времена правления Р. Рейгана появился и получил распространение термин «научная оценка рисков». Несмотря на десятилетия исследований, показавших, что оценка рисков является и должна быть комплексной процедурой, где происходит смешение принятых и предполагаемых фактов с суждениями, опирающимися на общественные ценности, ярлык «научная оценка рисков» продолжает существовать. Этот ярлык делает уязвимыми правительственных чиновников, чья работа, собственно, состоит в том, чтобы выносить важные политические решения, основываясь на несовершенных знаниях, для обвинений в том, что они отклоняются от воображаемой научной чистоты. В 1990-е годы в связи с использованием научных данных и экспертов в судебных процессах вновь остро встала проблема, касающаяся производства публичного знания. Это был период, когда электорат озаботился проблемами здоровья, безопасности и состояния окружающей среды (3, с. 758-759).

Риторической константой споров о публичном знании, проходивших на протяжении всех этих лет, служило привлечение науки вместе с ее спутником - фактами, к легитимации и делегитима-ции действий государства. «Это привело к тому, что дискурс регулирования в США во многом фокусируется на фильтрации хорошей (объективной) науки от плохой (необъективной, коррумпированной), вместо того чтобы задаться вопросом, что следует делать в ситуации неопределенности и незнания» (3, с. 759).

В политическом дискурсе США отсутствует «принцип предосторожности» - краеугольный камень европейской политики, цель которого регулировать действия в ситуации, когда наука и ценности должны рассматриваться вместе, поскольку необходимо принять политическое решение, не имея твердой опоры на факты. Коммюнике Евросоюза, изданное в 2000 г., объясняет, что «принцип предосторожности - это не политизация науки или принятие нулевого риска, но... он обеспечивает основу для действий, когда наука не способна дать ясного ответа» (3, цит. по: с. 759). Используя этот принцип на практике, особенно при демократической администрации, американские элиты в политике и науке, как правило, отказываются поддержать его как валидный политический дискурс.

Но главное не в этом, утверждают Ш. Джасанофф и Х. Симмет, а в признании, что возможна промежуточная аналитическая и дискурсивная позиция между «политизацией» и «нулевым риском» - позиция, комфортно занятая предосторожностью. Эта позиция требует рассмотрения альтернатив, обычно извлекаемых из консультаций с общественностью. «Таким образом, "принцип предосторожности" может рассматриваться прежде всего как попытка с помощью политики различить между достойной и недостойной целями, когда факты недоступны для разрешения спора ко всеобщему удовольствию» (3, с. 760).

Наступление эпохи «постправды» можно рассматривать как невозможность вынести коллективное политическое суждение в ситуациях эпистемной неопределенности и глубокого политического раскола. «Лишь при наличии бинарного выбора - моя наука против вашей науки или моя политика против вашей - публичные истины, предлагаемые либералами, левыми интеллектуалами и демократами, не смогли добиться социальной привлекательности в

противоположность сбивающих с толку утверждений их оппонентов, полных лжи, включая незабываемое выражение советницы Д. Трампа К. Коуэй "альтернативные факты"» (3, с. 760).

Комментаторы из США и Британии говорят об устрашающей (хотя опросами и не подтверждающейся) утрате доверия науке, фрагментирующем эффекте новых технологий и воображаемом разрыве социальных связей. Лишь отдельные политические лидеры обращают внимание на институциональные причины этой поломки, предпочитая представлять конфликт в терминах борьбы между правдой и ложью, а не борьбы между альтернативными образами демократии.

Колесо Фортуны повернулось, и либеральное знание потерпело мощное поражение по причинам, которые кажутся проигравшей стороне непостижимыми и не поддающимися исправлению. «Не похоже, что, настаивая на своей правде, демократы вернут себе... тех, кто хочет вырваться из железной клетки экспертной рациональности любой ценой, включая даже выбор президента, который не имеет нужной для управления страной квалификации» (3, с. 760).

Для некоторых единственный воображаемый выход - вернуть больше науки и истины в умы необразованной, введенной в заблуждение или обезумевшей публики - работа для ученых, которые имеют необходимую для этого подготовку. Другие привлекают внимание к либеральной идеологии, которая, в кильватере выборов, сосредоточилась на том, как она не смогла правильно подать факты, тогда как на самом деле, по мнению Ш. Джасанофф и Х.Р. Симмет, проблема состоит в неспособности структурировать вопросы таким образом, чтобы они были значимыми для людей. Как написал один из критиков, «вера "либералов" в их превосходящую способность управлять не находит подтверждения в фактах», а другой утверждает, что «глубинная правда о "фейковых новостях" в том, что никто не имеет прямого доступа к реальности» (3, цит. по: с. 760).

В свете этих конфликтующих интерпретаций современной ситуации перед 8Т8 встает ряд фундаментальных вопросов. Как «правда», особенно в США, стала собственностью либералов и чем сегодняшние крики о допускаемом правительством отходе от науки, экспертных знаний и фактов отличаются от обвинений в «пло-

хой науке» со стороны политических правых в предшествующие десятилетия? (3, с. 761). Такое ощущение, что именно либералы забыли о ценностно нагруженном контексте поисков истины. Огромные достижения науки привели к идеализированному отношению к ней: она дает правильные ответы на крупные социальные проблемы. Демонстрация климатических изменений с ее крайне важным посланием человечеству, возможно, самый яркий пример тому.

Но ученые настаивают на первичности фактов и в ситуациях, когда наука поддержала диктат, предпринятый государством ради общественного блага в таких вопросах, как размещение радиоактивных отходов, вакцинация детей, генетическая модификация растений и стандартные образовательные тесты. Как утверждается, со временем даже генное редактирование будущих людей будет безопасным, равно как и движение беспилотных автомобилей по дорогам Америки. Из поля зрения исчезает тот факт, что люди иначе воспринимают, что плохо или хорошо для каждого из них, а также не учитывается, чьи цели определяют поиск нового знания, кто приобретает и кто теряет благодаря внедрению новой технологии, чьи определения риска или выгоды должны структурировать общественный дискурс.

Консерваторов некоторые критикуют за то, что они долго отказывались серьезно относиться к фактам, когда знали, что те, кто создает эти факты (о заболеваниях, нищете, неравенстве), поддерживают политические приоритеты, не совместимые с их собственными. «Но многие представители "поколения миллениума", разделяющие "левые" взгляды, которых иронично называют "бойцами за социальную справедливость", также в процессе своего цифрового взросления быстро усвоили, что истина не одна, а их много, что позиция, занимаемая человеком, имеет значение для его восприятия, какая истина во благо, а какая нет, и что Интернет - это средство, позволяющее сделать видимыми эти "все-истины", опирающиеся на альтернативные жизненные реальности, от которых власть отмахнулась как не стоящих внимания» (3, с. 761).

Время предполагаемой постправды, утверждают Ш. Джаса-нофф и Х.Р. Симмет, не является ни демократическим ренессансом для левых альтернатив, ни цифровым прорывом для угнетаемых групп, которые получили политический голос. Напротив, реакци-

онные силы традиции и национализма использовали новые СМИ, чтобы оживить ложные воспоминания о великом и славном прошлом, как это сделали Д. Трамп и сторонники «брексита», и в чем их оппоненты увидели кошмарный призрак рыночного фундаментализма и превосходства белых мужчин (3, с. 762).

Для того чтобы обратиться к вызовам, которые бросает отход администрации Д. Трампа от здравого смысла, а на самом деле восстановить уверенность в том, что «факты» и «правду» можно вернуть в публичную политику, необходим менее упрощенный, менее оценочный и более рефлексивный дискурс, чем предлагаемое элитами возрождение «хорошей науки». Необходимо осмыслить и усложнить примитивные бинарности: хороший - плохой, истинный -ложный или наука - антинаука.

«Утверждать, что факты говорят сами за себя, - значит жить в "постценностном" мире, мире, который игнорирует дискуссии и вопросы, составляющие суть демократии, которая всегда связывала публичные факты с общественными ценностями. Избегание переговоров между фактами и ценностями приведет лишь к слепому подчинению одних ценностей другим, причем те, чьи ценности отвергаются, станут отрицать "правду" другой стороны как политику под другим названием» (3, с. 763).

С точки зрения 8Т8 главная задача на сегодняшний момент состоит в том, как хотя бы частично восстановить паритет между конкурирующими реальностями: с одной стороны, правдой чередования засушливых лет и наводнений в Калифорнии, тающим морским льдом и эпическим потопом, предсказываемым климатологами, а с другой - опытом населения Миссисипи или Мичигана, занятых не слишком интересной работой, с их горестями, недовольством и стремлениями. В настоящее время игнорирование американцами друг друга создало мир, полный обвинений в том, что оппоненты «находятся на неверной стороне истории».

В результате фундаментальные разногласия относительно ценностей трактуются так, будто они могут быть преодолены с помощью фактов, а не созданием базы знаний, которая воспринималась бы как общая. «Что требует особого внимания в настоящем кризисе. это именно недостаток разделяемого большинством образа будущего Америки, а на самом деле глобального общества» (3, с. 766).

Список литературы

1. Dennis M.A. Our monsters, ourselves: Reimaging the problem of knowledge in cold war America // Dreamscapes of modernity: Sociotechnical imaginaries and the fabrication of power / Sh. Jasanoff, S.-H. Kim (eds.). - Chicago; L., 2015. - P. 56-78.

2. Jasanoff Sh. Future imperfect: Science, technology, and imaginations of modernity // Dreamscapes of modernity: Sociotechnical imaginaries and the fabrication of power / Sh. Jasanoff, S.-H. Kim (eds.). - Chicago; L., 2015. - P. 1-34.

3. Jasanoff Sh., Simmet H. No funeral bells: Public reason in a «post-truth» age // Social studies of science. - 2017. - Vol. 47, N 5. - P. 751-770. - DOI: 10.1177/030631277731936.

4. Felt U. Keeping technologies out: Sociotechnical imaginaries and formation of Austria's technopolitical identity // Dreamscapes of modernity: Sociotechnical imaginaries and the fabrication of power / Sh. Jasanoff, S.-H. Kim (eds.). - Chicago; L., 2015. - P. 104-125.

5. Kim S.-H. Social movements and contested sociotechnical imaginaries in South Korea // Dreamscapes of modernity: Sociotechnical imaginaries and the fabrication of power / Sh. Jasanoff, S.-H. Kim (eds.). - Chicago; L., 2015. - P. 152-172.

2018.03.015. СОВАКООЛ Б.К., ХЕСС Д.Дж. УПОРЯДОЧИВАЯ ТЕОРИИ: ТИПОЛОГИИ И КОНЦЕПТУАЛЬНЫЕ РАМКИ ДЛЯ СОЦИОТЕХНИЧЕСКОГО ИЗМЕНЕНИЯ.

SOVACOOL B.K., HESS D.J. Ordering theories: Typologies and conceptual frameworks for sociotechnical change // Social studies of science. - 2017. - Vol. 47, N 5. - P. 703-750. - Mode of access: https://doi.org/10.1177/0306312717709363

Ключевые слова: деятельность; дискурс; справедливость; социальная теория; социотехнические системы; структура.

Авторов, английского и американского специалистов в области исследований науки и технологий (Science and technology studies - STS), интересует вопрос: какие теории или концепты наиболее полезны с точки зрения объяснения социотехнических изменений. Для того чтобы ответить на него, было проведено интервью с 35 наиболее известными специалистами в этой области, которые в сумме издали более 200 работ на эту тему. В подавляющем большинстве это ученые из Западной Европы и США. По результатам этих интервью было выделено 96 теорий и концептуальных подходов, охватывающих 22 дисциплины или области междисциплинарных исследований. В свою очередь, из этих 96 теорий были выде-

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.