УДК 821.161.1
Вестник СПбГУ. Сер. 9. 2010. Вып. 2
Т. Б. Ильинская
МОЛОКАНСТВО В ТВОРЧЕСТВЕ Н. С. ЛЕСКОВА
Исключительное внимание Н. С. Лескова к отечественному религиозному разномыслию, к народному «боговедению» выразилось, в частности, в мотивах и образах, связанных с молоканством — крестьянским религиозным течением, сформировавшимся в конце XVIII в.
В религиозной публицистике писателя молоканская секта занимает достаточно заметное место, однако интерес к догматическому и нравственному богословию молокан не привел Лескова к созданию художественных образов исповедников молоканского вероучения, в то время как незаурядные натуры старообрядцев, квакеров, штундистов и толстовцев представлены в лесковских рассказах. Но отражение феномена молоканства в народном сознании весьма занимало Лескова, который использует слухи о молоканах в создании образов Павлина («Павлин», 1874), Голована («Несмертельный Голован», 1880), отрока Гиезия («Печерские антики», 1882).
Своеобразие лесковского восприятия этой секты особенно заметно на фоне суждений других авторов о молоканах как христианах-практиках. Так, Н. И. Костомаров подчеркивает этическую доминанту у исповедников этой разновидности духовного христианства: «Из множества разнообразных сект наших, может быть, ни одна столько не заслуживает внимания внутренним смыслом своего вероучения, по приложению своих начал к жизни, как молоканская секта. К сожалению, она мало обследована и разъяснена до сих пор и об ней в народе существуют сбивчивые и разноречивые понятия» [4, с. 57]. Однако несмотря на пристальное внимание Лескова к попыткам прямого приложения христианского вероучения к жизни (именно «практическое христианство» было лейтмотивом в лесковских описаниях штундизма и начального периода развития толстовства), молоканство оказывается далеко не на первом плане лесковской картины «русского разноверия».
Многочисленные упоминания о молоканах основываются у Лескова на близком знакомстве писателя с этой сектой, известной ему как по личным, идущим с детских лет впечатлениям, так и по многочисленным письменным источникам — молоканскому катехизису, исследованиям о молоканстве ученых-богословов, миссионерским трудам православных священников. Эпистолярий и публицистика Лескова обнаруживают осведомленность автора в истории и вероучении молокан.
Среди трудов, в которых рассматривалась молоканская догматика, Лесков выше прочих ставил сочинение О.М.Новицкого «О духоборцах» (Киев, 1832), считая его не утратившим своего значения и через шесть десятилетий после первого издания. Так, в письме Толстому от 4 декабря 1892 г., сообщив о просьбе А. Ф. Кони указать авторитетные труды по штундизму, Лесков дает высокую оценку книге Новицкого: «. . . из всего, что я знаю, мне наилучшим показалось старое магистерское исследование Ореста Новицкого "о духоборцах". Там именно есть основания, которые одинаковы у духоборцев, иконоборцев, молокан и штундистов. А разницы, между ними существующие, не делают различия в основах их веры, и потому все сектанты этого духа могут быть защищаемы на одной и той же почве. Книжка же Новицкого хороша тем, что она кратка, ясна и кодифицирована, а церковная злоба в ней умещена в местах очевидных
© Т. Б. Ильинская, 2010
и благопотребных. И потому я указал Кони на эту книжку по преимуществу» [5, т. XI, с. 518]. Из приведенного письма можно заключить, что для Лескова книга Новицкого имела ценность, во-первых, как сочинение очень умеренного обличительного пафоса и, во-вторых, как добротный аналитический труд, ясно и четко излагающий историю и основные догматы духоборческой и молоканской сект.
Наряду с исследовательскими трудами, среди которых важное значение имели также «Письма о расколе» П. И. Мельникова, Лескову были известны и первоисточники, в частности книга, излагающая догматы молоканской веры «Вероисповедание духовных христиан, обыкновенно называемых молоканами» (Женева, 1865). Судя по тому, что эту книгу Лесков дословно цитирует в очерке «Энергическая бестактность», писатель не только был знаком с ее содержанием, но имел ее в своей библиотеке.
Среди трудов миссионерского характера, посвященных молоканству, следует рассмотреть еще несколько книг, упоминания о которых у Лескова нам обнаружить не удалось, однако сведения о его детстве позволяют почти безоговорочно утверждать, что Лесков был с этими книгами знаком.
Известно, насколько определяющим для Лескова было общение с орловским священником Евфимием Остромысленским, другом отца будущего писателя, наставником в вере в детские годы, а впоследствии — многолетним корреспондентом Лескова, уже жителя Петербурга [1, с. 283].
Именно молоканство было главной темой трудов священника Евфимия Остромыс-ленского. Среди достаточно скромного писательского наследия о. Евфимия молоканству посвящены 5 трудов, первый из которых был напечатан в 1841 г., последний - в 1885 г. По небольшим книжкам отца Евфимия восстанавливается следующая картина. В 1837 г. о. Евфимию, который был членом тюремного комитета, пришлось по приказу начальства увещевать молоканина Ивана Зайцева, беседы с которым так захватили молодого священника, что он не только по обязанности, но и по глубокой внутренней потребности стал с ним встречаться. Естественно предположить, что, будучи другом Семена Дмитриевича Лескова, отца будущего писателя, священник-миссионер делился с последним своими соображениями об отвергающих церковные таинства и церковную обрядность молоканах. Тема этих предполагаемых бесед должна была крайне интересовать отца Лескова, поскольку у того были весьма самостоятельные взгляды на церковность [5, т. Х, с. 11].
Встреча о. Евфимия с заключенным молоканином, определившая его судьбу как духовного писателя, отнюдь не была началом истории молоканства в Орловской губернии, что подчеркивает сам автор брошюры: «О секте молоканской в Орловской епархии было известно еще при начале настоящего столетия» [9, с. 50]. Эти сведения о. Евфимия согласуются с другими источниками, в которых Орловская губерния фигурирует как средоточие молоканства. Таким образом, молоканство в Орле было явлением заметным еще за три десятилетия до рождения Лескова, и ко времени детства будущего писателя среди орловцев скорее всего уже обросло своей мифологией. Поэтому неслучайно в «лесковском» молоканстве на первый план выходит именно народная интерпретация этого вероисповедания.
В художественном творчестве Лескова образ молоканства появляется более чем через 10 лет после начала занятий расколосектантством. В рассказе «Павлин» это слово становится существенным элементом того сплетения фантастических слухов, которые были порождены всеобщим любопытством к Павлину. Наряду с принадлежностью к молоканской секте, Павлин подозревается в ограблении и убийстве, однако к слухам о вероисповедании своего героя автор проявляет более значительный интерес. В рассказе
о суровом швейцаре, ставшем впоследствии монахом, автор выделяет три момента, на основании которых Павлин другими «служащими людьми» объявляется «молоканом». Во-первых, Павлин, державшийся уединенно, представляется простонародным обитателям дома существом загадочным, возможно, принадлежащим к какому-то тайному сообществу. Довольно обстоятельно описанная атмосфера таинственности, окружавшая Павлина, предваряет второе звено в цепи умозаключений, приведших к мнению о принадлежности Павлина к молоканской секте: «Что так тщательно хранил Павлин в своей вечно запертой комнате, — этого никто не мог отгадать, а так как нельзя же было оставить этого без объяснения, то учредившийся в доме наблюдательный комитет за Павлином открыл, что он тоже чрезвычайно бережлив, умерен в пище и не пьет ничего, кроме воды и молока, — поэтому комитет объявил, что Павлин "молокан". Это всем очень понравилось... » [5, т. V, с. 218]. В приведенном фрагменте приводится довольно редкая мотивировка принадлежности к молоканству, на основании которой возникает представление о «Павлине-молокане».
Слово «молокане» возникло как презрительная кличка нарушителей православного благочестия, которые в постные дни пьют скоромное молоко. Такое словоупотребление у Лескова встретится в «Печерских антиках». В «Павлине» же писатель подключает другую сторону народной этимологизации слова «молоканин», которое может осмысливаться как «трезвенник», т. е. человек, предпочитающий алкоголю молоко (в русской печати, посвященной проблемам расколосектантства, не раз отмечалось отсутствие пьянства в молоканской среде). Отказ от вина звучит в жизненном credo Павлина: «Я, —говорил он, —никогда болен не был и не знаю, зачем болеть: живи как следует; не пей вина, ни кофею, не копти грудь табаком — и не заболеешь... » [5, т. V, с. 254]. Безусловно, такие принципы делали надменного и нелюдимого швейцара чужаком для прочих простонародных обитателей дома.
И, наконец, мнимое «молоканство» Павлина возникает в представлениях любопытствующих как объяснение его «заносчивого и гордого» [5, т. V, с. 218] характера. «Это... удовлетворило общественную пытливость насчет личности Павлина настолько, что все почили в спокойной уверенности, что Павлин гордец по религии» [5, т. V, с. 218]. Существенно, что именно с этим умозаключением о сектантах— «гордецах по религии», — автор проявляет частичную солидарность: «Как во всяком вздоре есть своя доля истины, так было и здесь: Павлин действительно был заносчив и горд и не хотел допускать ни малейшего сближения с собою никого из служащих людей» [5, т. V, с. 218]. Здесь подчеркнута та грань сектантского мироощущения, которая основывается на противостоянии церковности и влечет за собой необходимость самозамкнутости, порой оборачиваясь высокомерным отношением к инаковерующим.
Таким образом, преломление молоканства в народном сознании, по Лескову, далеко от соображений вероисповедного характера. Никому из заглядывавших поверх занавесок в окна Павлина ничего не говорило то обстоятельство, что комната швейцара «освещалась изнутри горевшею перед образником лампадою» [5, т. V, с. 218]. Видимо, молоканская «догматика», существенным элементом которой является неприятие икон, не была известна соседям мнимого сектанта.
Более богат различными оттенками облик молоканства в «Несмертельном Головане». Слово «молокан» появляется как еще одно объяснение незаурядной натуры Голована в череде нелепо-вздорных попыток понять истоки такой своеобычности. Уже в первой фразе повести Лесков предупреждает о народном мифотворчестве, которое провоцировалось могучей личностью героя: «он сам почти миф, а история его — легенда» [5, т. VI, с. 351]. Далее автор в тонах «мнимой солидарности с общепринятостями суеве-
рия» [3, с. 246] передает некоторые обстоятельства жизни своего героя. Так, «секрет» «удивительной черноты и правильности» бровей Павлы молва объясняет колдовскими занятиями Голована, умело пользующегося средствами любовной магии: «дело заключалось в том, что Голован был зелейник и, любя Павлу, чтобы ее никто не узнал, — он ей, сонной, помазал брови медвежьим салом. После этого в бровях Павлы, разумеется, не было уже ничего удивительного, а она к Головану привязалась не своею силою» [5, т. VI, с. 357].
На этом фоне слово «молокан» звучит еще одним истолкованием Голована как «человека особенного» [5, т. VI, с. 351]. Безусловно, предшествующие рассуждения о Головане, владельце «петушьего камня» [5, т. VI, с. 356] и «зелейнике», уже поставили под сомнение компетентность народной молвы, и подробно излагающиеся слухи о принадлежности героя к молоканству также отмечены присущим Лескову «искусством "коварной" юмористической подсветки текста» [3, с. 246].
Фрагмент о мнимом молоканстве героя особенно любопытен попыткой автора распутать нити народного мифотворчества, добравшись до самых истоков этой «лыгенды». Городские толки о принадлежности Голована к сектантству, даются в трех версиях (как и у Павлина), свидетельствующих о неоднородности «мнения народного», в котором нелепое может приходить в соприкосновение со здравым.
Прежде всего автор дает анекдотическое разъяснение представлений о молоканстве. Рассказав об успехах молочных занятий владельца «ермоловской коровы», он переходит к возникшим на этой почве мифам, которые силились объяснить, почему искусный повар и кондитер «предпочел другое, именно молочное хозяйство»: «Было мнение, что он избрал это потому, что сам был молокан. Может быть, это значило просто, что он все возился с молоком... » [5, т. VI, с. 359]. Такая ложная этимология слова «молокан», свидетельствующая о полном неведении относительно сектантства, возможно, принадлежала не только неискушенным в конфессиональных тонкостях орловцам, но и разделялась ребенком-автором, верившим многим «лыгендам», окутывавшим Голована, в частности, истории о волшебном камне, спасавшем во время мора.
Думается, что то «двоение повествовательных стихий» (автор и народная молва), на которое указал применительно к «Несмертельному Головану» А.А.Горелов [3, с. 246], присуще, наряду с рассматриваемой повестью, ряду других мемуарных произведений Лескова— «Пугалу», «Юдоли» и др. Такое двуголосие имеет весьма сложную природу, поскольку и авторский голос также неоднозначен. По сути дела, у этих произведений два автора: с одной стороны, ребенок, воспроизводящий услышанное от няньки, слуг и соседей, с другой — взрослый, иронически дистанцирующийся от «мечтательных суеверий» [5, т. VI, с. 374] и в то же время ностальгически возвращающийся к ним. Это наивно-детская трактовка «молоканства» Голована возводит слово «молокан» в ранг прозвища, в котором, как это порой бывает, рифмуется промысел героя с его «именем» (Голован — молокан).
Однако такое словоупотребление, при котором «молокан» становится измененной ради звукового созвучия вариацией понятия «молочник», в контексте рассказа приобретает не только комические смыслы, обнаруживая сходство Голована с другими близкими писателю натурами — Константином Пизонским и Иваном Флягиным. Действительно, все трое предстают у Лескова в редком для мужчины занятии, выкармливая детей молоком. Котин Доилец получил свое прозвище именно от этого несовместимого со своим полом дела («доити» по-церковнославянски и по-древнерусски — кормить грудным молоком). Иван Флягин, воспротивившийся вначале предложению взять его в няньки («я к этому обстоятельству совсем не сроден»), затем с успехом выполняет свою
миссию: «козочку я подоил и ее молочком начал дитя поить» [5, т. IV, с. 409]. Голован также чаще предстает не за основным занятием, дававшим ему средства к существованию, —в роли поставщика молока в дворянский клуб. Автор неоднократно упоминает о благодетельном «молоканстве» своего героя, который поит молоком обездоленных — сирот, умирающих и больных, детей иноверца — «жида Юшки». Немаловажна и такая деталь, что герой носит молоко на груди: («пошел каких-нибудь обезродевших ребятишек из недра молочком приветить» [5, т. VI, с. 369]. Родство занятий указанных Константина Пизонского, Ивана Флягина и Несмертельного Голована приводит к частичной синонимии (в пределах лесковского творчества) следующих слов: кормилец, молокан, доилец. Выходя за пределы «молочной» темы, следует сказать, что Лескову свойственно представлять своих праведников в «милостивых» женских занятиях. Герой «Заячьего ремиза» вяжет чулки и оделяет ими нуждающихся, Шерамур и Бобров стремятся накормить голодных, всеобщий благодетель дядя Никс получил «женское» прозвище: «Мать Софья о всех сохнет» [5, т. VI, с. 503]. Таким образом, Лескову свойственно подчеркивание материнского начала в своих праведниках. Несмотря на свою богатырскую внешность, Голован, по «любви совершенной» [5, т. VI, с. 396], отрекается от своего пола, оказавшись девственником и выступая в роли «молокана-кормильца».
Эта наивно-комическая трактовка «молоканства» Голована, уходящая корнями в мифопоэтическую подпочву произведения, связана с представлениями орловчан о всемогуществе их земляка — человека несмертельного и проявляющего незаурядные благодеяния, в частности «привечающего» нуждающихся молоком, которое в народном сознании всегда воспринималось символом изобилия и благоденствия (достаточно вспомнить молочные реки и кисельные берега обетованной страны). Лесков, неоднократно проявлявший художнический интерес к крестьянскому почитанию коровы и молока (например, описание обряда опахивания коровьей смерти в романе «На ножах») и в «Несмертельном Головане» показывает мифотворчество, развертывающееся вокруг «молокана», таинственно защищенного от страшной язвы: «ни сам он, ни его "ермолов-ская" корова с бычком ничем не заболели» [5, т. VI, с. 366].
Вторая, менее фантастическая версия о принадлежности Голована к молоканству уже основывается на вероисповедных соображениях: «. . . может быть, что название это метило прямо на его веру, в которой он казался странным... » [5, т. VI, с. 359]. Однако религиозные мотивы рассказа лишь в очень слабой степени касаются молоканской догматики. Лескова интересует другое — основания, на которых возникает представление о Головане как чужаке по вере (а слово «молокан» для людской молвы, не осведомленной в молоканском вероучении, значит именно «иноверец»). Неоднократно упомянув, что своим землякам Голован был «странен» и «сумнителен» [5, т. VI, с. 373] в своей вере, автор саркастически представляет народные соображения о «неправославных» поступках Голована. Веротерпимость Голована истолковывается как отступничество от христианства, выглядит странно на фоне распространенного обыкновения, когда окружающие его «твердо порицали всякую иную веру»: «Голован же вел себя так, как будто он даже совсем не знал ничего настоящего о наилучшем пути... Даже жиду Юшке из гарнизона он давал для детей молока. Но нехристианская сторона этого последнего поступка по любви народа к Головану нашла себе кое-какое извинение. . . » [5, т. VI, с. 373].
Сомнение в православности Голована вызывает его дружба с медником Антоном, который «ни с кем не соглашался в самых священных вопросах». Любовно выписанный Антон, явно принадлежащий к тому дорогому для автора типу «антиков», остается закрытым для читателя со стороны своих верований, пересказаны лишь пункты
его несогласия с «богословскими» мнениями любителей рассуждать о «божественном». Молва окрестила Антона «вольнодумцем» не за его своеобразные толкования важных догматических вопросов православного вероисповедания, а ввиду его несогласия с фантазиями, составляющими заметную часть народной религиозности. Так, «он не признавал седьмин Даниила прореченными на русское царство, говорил, что "зверь де-сятирогий" заключается в одной аллегории. . . Также он вовсе неправославно разумел о "крыле орла", о фиалах и о печати антихристовой» [5, т. VI, с. 374]. Перечисленные Лесковым темы «богословских диспутов» Антона и знатоков Писания сосредоточены вокруг пророческих книг Библии — Апокалипсиса, видения пророка Даниила, популярного в народе благодаря многочисленным апокрифическим текстам, созданным на его основе, а также сюжетам из этого видения в иконографии «Страшного Суда» [6, с. 65].
Все отмеченные в рассказе пункты полемики Антона и народных книгочеев являют собой разные истолкования библейских пророчеств о конечных судьбах мира. Оппонентам «сумнительного в вере» Антона свойственно наивно-бытовое толкование библейских символов. Если связать эти спорные вопросы с событиями рассказа, то, скорее всего, большинство из них имело непосредственное отношение к моровому поветрию. В появлявшихся на телах язвах, «пупырухах», народная эсхатология усматривала начавшее сбываться апокалиптическое пророчество о пролитых семи фиалах, вслед за чем на телах людей стали появляться гнойные язвы: «И слышах глас велий от храма глаголющь седмим Ангелом: идите и излийте седмь фиал ярости Божия на землю. И иде первый Ангел, и излия фиал свой на землю: и бысть гной зол и лют на человецех, имущих начертание зверино и кланяющихся иконе его» (Откр. 16: 1.2). Видимо, Антон, призывавший не примерять библейские пророческие книги к сегодняшним событиям, пытался рассеять панические настроения в народе.
Лесков же показывает идущую все далее и далее — от Библии к иконе и апокрифу, от апокрифа к новым фантазиям и вымыслам — работу народной интерпретации Библии. В «Несмертельном Головане» десятирогий зверь занимает естественное место среди сказочных образов народной религиозности — таких как открытые в неверной земле семь спящих дев [5, т. VI, с. 380]. Чуждые «религиозному бреду» и «мечтательному суеверию» Антон и Голован выглядят на фоне своих сограждан как «неправославно мыслящие», и мнимая авторская солидарность с выводом, что в религиозных вопросах Антон «заходил до невероятного» [5, т. VI, с. 374], делает особенно комичными умозаключения «народного богословия».
И, наконец, последняя, третья версия, объясняющая распространенное мнение о том, что Голован — «молокан», принадлежит уже не простодушным орловцам, которые возводят молоканство к молочному промыслу, а автору, который вполне осведомлен об истории и вероучении молокан. «Очень возможно, что он на Кавказе и знал молоканов и что-нибудь от них позаимствовал» [5, т. VI, с. 359]. Эта фраза переводит молоканство из области сказочных фантазий на реальную почву и актуализирует тему религиозного исповедничества и гонений за веру.
Итак, в «Несмертельном Головане» молоканство изображается в наиболее изменчивых и переливчатых тонах: есть исторически достоверное молоканство истинное, а есть ложные, а также сказочные представления об этой вере. Таким образом, молоканство соотносимо с той многоголосой молвой, которая является одним из главных «героев произведения». Неоднозначный и противоречивый образ молоканства в «Несмертельном Головане», порожденный как «народной наивностью», так и «бесконечными стремлениями живого духа» [5, т. VI, с. 377], является существенным звеном в слагающихся на страницах рассказа «лыгенде» и правде об орловском праведнике.
И наконец, в «Печерских антиках» слово «молокан» обретает иной смысл, не встречавшийся ранее у Лескова, но достаточно распространенный, связывающий происхождение слова с игнорированием членами этой секты православных постов.
В исследовательской и миссионерской литературе о молоканстве не раз отмечалось, что члены этой секты предпочитают себя называть истинно-духовными христианами, считая слово «молоканин» насмешливым прозвищем. Так, почитаемый Лесковым архимандрит Павел Прусский (Леднев) в своем миссионерском труде, построенном в форме диалога молоканина и священника, призывающего своего собеседника обратиться в православие, подчеркивает, что молоканство ему известно не понаслышке: «В моих путешествиях по разным местам для собеседования с именуемыми старообрядцами случайно приходилось мне беседовать и с молоканами (которые себя называют духовными христианами)... я, описывая эти беседы, не буду собеседующего называть молоканом, дабы не оскорблять тем религиозных его чувств. . . Но буду именовать просто пришедшим на беседу» [10, с. 1].
На разведении терминов «духовные христиане» и «молокане» настаивает Н. М. Ан-фимов, один из летописцев молоканской секты, который дистанцируется (даже графически — с помощью кавычек) от укоренившегося названия своего духовного движения и лишь ввиду широкой известности термина обозначает его в заголовке своего труда: «Краткая история духовных христиан (секты, именуемой постоянными молоканами)». Однако в своем повествовании об истоках и развитии этого религиозного течения он подчеркивает, сколь неприемлемо для него это распространенное название. Единоверцы Н. М. Анфимова — это «духовные христиане, называемые теперь в насмешку "молоканами"» [2, с. 57].
В «Печерских антиках» эти сугубо отрицательные коннотации слова «молокан» звучат в устах постаревшего отрока Гиезия, который объясняет свое вероотступничество болезнью: «Я теперь даже не токмо что среду или пяток, а даже и великий пост не могу никакой говейности соблюдать, потому меня от всего постного сейчас вытошнит. Сплошь теперь, как молокан, мясное и зачищаю, точно барин. При верной церкви это нельзя, я и примазался... » [5, т. VII, с. 202]. В приведенном фрагменте, а также далее по тексту повести выстраивается следующая иерархия вероисповеданий. Истинное богопочитание существует только в «верной церкви», т. е. старообрядческой. Несколько слабее духом единоверческая церковь, о которой Гиезий говорит: «Там тоже еще есть жизни правила... » [5, т. VII, с. 202]. Следующая ступень вниз — церковь «простая», «греко-российская», на безблагодатность которой бывший старовер обречен своим недугом: «... с таким желудком, как мой, какая уж тут вера!» [5, т. VII, с. 202]. Предел духовного падения для Гиезия — это скоромящийся сектант и вольнодумствующий барин, с которыми по принципу двойного сравнения связывает себя герой: «. . . как молокан, мясное и зачищаю, точно барин». Следует заметить, что и в «Печерских антиках» народное восприятие молоканства связывается исключительно с представлениями о непостной пище. По этому поводу можно привести наблюдения современных Лескову сектоведов, отметивших расширительное употребление слова «молоканин» в народной среде: уже в XVIII в. молоканами стали называть всех вообще сектантов, отвергавших учение православной церкви о посте и евших в пост скоромную пищу.
Обращает на себя внимание и та грубо-просторечная лексика, в обрамлении которой предстает у Лескова слово «молокан»: «вытошнит», «мясное и зачищаю», «примазался». Такой словесный ряд представляет собой заметный контраст не чуждому церковнославянизмов лексикону молодого Гиезия: «едиными устами тропарь за царя запоем», «мы ведь до сего часа молитвовали» [5, т. VII, с. 189, 175].
Таким образом, в «Печерских антиках» на первый план выходят пренебрежительные оттенки смысла, присущие слову «молоканин» в простонародном употреблении.
Рассмотрев встречающиеся у Лескова молоканские сюжеты, следует остановиться и на важных моментах истории этой секты в России, которые не были отмечены Лесковым.
Так, вне связи с молоканством предстает у Лескова Г. С. Сковорода, имя которого неоднократно звучит на страницах «Заячьего ремиза». Однако еще за 12 лет до создания этого рассказа в печати, в том числе в читаемой Лесковым «Киевской старине», были помещены материалы, касающиеся влияния Сковороды на молокан. «И доныне они, — говорится о молоканах, — распевают в домах в праздничные дни некоторые его стихи, и некоторые псалмы из Библии поют его напевом. Из печатных сочинений его в большом употреблении у молокан: 1) Библиотека духовная. СПб., 1798; 2) Начальная дверь к христианскому добронравию. 1766; 3) Дружеский разговор о душевном мире. М., 1837. Рукописные сочинения Сковороды охотнее всех списывали и сознательнее всех читали молокане; он же был известен у них под именем Апостола Христианства» [8, с. 143]. У Лескова же в «Заячьем ремизе» Сковорода не связан с простонародной стихией. Его цитируют автор (в эпиграфе), архиерей — «человек огромных дарований и престрашной учености» [5, т. IX, с. 526] и князь.
Кроме того, Лесков, глубоко интересовавшийся штундизмом, не упоминал о широко распространенном в богословской литературе мнении о молоканских корнях штунды. Так, о молоканах автор рецензии на второе издание книги Новицкого «Духоборцы, их история и вероучение» замечает: «Штундистское учение сходно и почти тождественно с учением некоторых молоканских толков и, без сомнения, из него выродилось» [8, с. 145— 147]. Хотя Лесков неоднократно опровергал мнение о заграничных истоках русского штундизма, считая это религиозное движение глубоко народным, вопрос о преемстве молоканства и штундизма его не интересовал.
Что же касается сюжета нереализованного, то, как нам представляется, прямое отношение к молоканству имеет неосуществленный замысел Лескова — роман «Еретик Форносов». Как было показано выше, Лесков сам применял слово «еретик» к «духовным христианам», среди которых самое заметное положение занимают духоборы и молокане. Однако существенное различие между этими сектами склоняет к умозаключению, что это лесковский нереализованный замысел о «русском еретике — умном, начитанном и свободомысленном духовном христианине, прошедшем все колебания ради искания истины Христовой и нашедшем ее только в одной душе своей» [5, т. Х, с. 411]. Слова о «начитанном и свободомысленном» русском еретике, видимо, находятся в связи с неоднократно звучащей у Лескова мыслью о «хорошо прочитанном Евангелии», и это в большей степени относится к молоканам, которые были известны как знатоки Библии, нежели к духоборам, заменившим священное писание своей «животной книгой» —собранием псалмов, в основном собственного сочинения.
Итак, не молоканские мифы, а мифы о молоканах — вот главное содержание молоканской темы у Лескова. Молоканство становится одной из граней того образа народной религиозности, которая неотделима от смутных и даже полусказочных представлений о явлениях конфессиональной жизни.
Литература
1. Алексина Р. М. Новое о детских и юношеских годах Лескова. По материалам орловских архивов // ЛН. Неизданный Лесков. Т. 101 (2). М., 2000.
2. Анфимов Н. М. Краткая история духовных христиан (секты, именуемой постоянными молоканами). Тифлис, 1910.
3. Горелов А. А. Лесков и народная культура. Л., 1988.
4. Костомаров Н.И. Воспоминания о молоканах // ОЗ. 1869. Март. Т. 48.
5. Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. М., 1956-1958.
6. Нерсесян Л. В. Видение пророка Даниила в русском искусстве ХУ-ХУ1 веков // Мир истории. 2000. № 3.
7. Новицкий О. М. О духоборцах. Киев, 1882.
8. Н. П. Духоборцы, их история и вероучение. Сочинение Ореста Новицкого. 2 изд., передел. и доп. Киев, 1882 // Киевская старина. 1882. № 4.
9. Остромысленский Е. Разговор священника с молоканом о поклонении святым иконам. СПб., 1841.
10. Павел Прусский (Леднев). Краткие беседы архимандрита Павла с именующимися духовными христианами, более известными под именем молокан. М., 1884.
Статья поступила в редакцию 5 апреля 2010 г.