Л. Н. Будагова (Москва)
К выходу третьего тома •«Истории литератур западных и южных славян»
В конце 2001 г. в Москве, в издательстве «Индрик» вышла завершающая книга фундаментального труда Института славяноведения РАН (при участи славистов других научных центров России), в котором прослеживается развитие литератур западных и южных славян с IX в. до 1945 г. Том первый, как указывается в "подзаголовке, охватывает древний период «От истоков до середины XVIII в.», второй — «Формирование и развитие литератур Нового времени. Вторую половину XVIII — 80-е годы XIX века». (Оба тома вышли в 1997 г.). Последний том посвящен «Литературе конца XIX — первой половины XX века. (1890-е годы — 1945 год)».
Этот трехтомник, объединивший усилия нескольких поколений российских славистов, создавался в трудные и в то же время весьма благотворные для науки годы. Трудные из-за скромного материального обеспечения ученых, вынуждавшего молодых и полных сил сотрудников уходить в разгар работы над «Историей...» из Института, и даже уезжать из страны, сочетая написание глав с деятельностью, с наукой не связанной, и общаясь со своими коллегами на расстояний. Все это лихорадило авторский коллектив, создавало сложности в редактировании текстов, подготовке научного аппарата, составлении библиографии, именного указателя и т. д. Порой возникали поистине драматические моменты и тупиковые ситуации, из которых, вроде бы . не было выхода. Но выход находили, трудности преодолевали. И не они были главными. Главным — было горячее желание написать — на основе многолетних (коллективных и индивидуальных) исследований — первую в мире «Историю литератур западных и южных славян». До этого у нас и за рубежом выпускались «Истории» зарубежных литератур, всемирной литературы, славянских литератур. «История литератур западных и южных славян», где они выступили из тени других литератур мира и стали объектом специального анализа, опубликована впервые.
Необходимо вспомнить, что планы создания этого труда далеко не сразу и не у всех встретили поддержку. Некоторые литературоведы опасались и ответственности, и нехватки сил. Здесь решающее слово сказал Никита Ильич Толстой, выступая в конце 80-х гг. на заседании Ученого совета Института, где обсуждался проект. «Если
где-нибудь в мире и может быть написан такой труд, то только в нашем Институте», — задумчиво произнес он, приободрив энтузиастов и утихомирив скептиков. Высказывались и максималистские желания охватить и восточных славян и, выйдя за рамки российского славяноведения, предметом которого по сложившейся традиции является история, язык, культура, литература зарубежных по отношении к России славянских стран, создать очередную «Историю славянских литератур». Но авторы труда решили все же, не расширяя исследовательскую базу (хотя «зарубежных славянских литератур» после распада СССР прибавилось), сосредоточиться на литературе западных и южных славян. К этому побуждал как профиль Института славяноведения, где замышлялся труд (этот профиль стал меняться лишь в последние годы), и отсюда — относительная обеспеченность именно этого проекта специалистами с солидным списком сделанных в этой области исследований, так и научная необходимость всячески содействовать ликвидации диспропорции между большим вкладом этих литератур в художественный прогресс, в мировую культуру, и недостатком интереса к ним со стороны литературоведов и читателей.
Несмотря на упоминавшиеся трудности, общая ситуация в стране благоприятствовала работе. Как накопленные знания, так и идеологическое раскрепощение гуманитарных наук, снятие разного рода запретов увеличили ту меру внутренней свободы в изучении и интерпретации материала, которая необходима не только писателю, но и литературоведу. Работа над «Историей...» в конце XX в., в постсоветский период позволила не только дописать недописанное, восполнить недостающее, ликвидировать «белые пятна», возникавшие либо по незнанию, либо по политическим причинам ( основательнее исследовать древний период в литературной истории славян, которому до той прры уделялось мало внимания; осветить историю юго-славянских литератур, проследить становление македонской литературы, проанализировать творчество запрещенных писателей и т. д.) -но и многое обновить, переосмыслить, скорректировать, что-то опровергнуть, а что-то и подтвердить из уже вошедшего в научный обиход. Накопленные ресурсы и условия позволяли стремиться к созданию более объективной и полной, чем это удавалось прежде, картины литературного процесса (отдельных эпох, направлений, стилей и т. д.) у западных и южных славян.
В результате, появилась работа, которая не только показывает зарождение, становление и развитие литератур, раскрывающих жизнь своих народов как бы изнутри, через их самоидентификацию в конкретной исторической реальности и отражение в слове, но, многое
пересматривая, вступает в своеобразный диалог с прошлым и настоящим. Авторы негласно спорят со своими предшественниками и современниками, а также, порой, и со своими собственными воззрениями.
Появившийся на рубеже тысячелетий трехтомник — это всего лишь вторая в истории русской науки попытка охватить многовековой путь развития литератур сразу нескольких славянских народов. Первая была предпринята Александром Николаевичем Пыпиным и Владимиром Даниловичем Спасовичем, авторами двухтомной «Истории славянских литератур». Она вышла в Санкт-Петербурге более ста лет назад (т. 1 — 1879, т. 2 — 1881). В ней развитие исследуемых литератур могло быть прослежено лишь до 1870-х гг. Тогда для большинства из них (а именно, для чешской, словацкой, сербской, хорватской, словенской, болгарской, серболужицкой) не завершилась эпоха национального возрождения после столетий изнурительного иноземного гнета. В то время эти литературы только пробуждались к жизни, пытаясь наверстать упущенное за время неволи и оставаясь для европейского культурного сознания еще «вещью в себе», закрытой и непознанной. Это в немалой степени способствовало недооценке литературы всего славянского мира, в том числе русской и польской, которые развивались более равномерно и последовательно, чем литературы других народов и не знали таких сбоев в эволюции, как, скажем, чешская литература побелогорского периода (с середины XVII до второй половины XVIII в.) или южнославянские литературы в период Османского владычества. Подчеркивая объективное отношение к своему предмету, авторы двухтомника сочли необходимым выразить солидарность с Гердером, который, несмотря на репутацию «первого защитника славян» (Я. Коллар) отводил им довольно скромное место в культурном пространстве мира. «Славянские литературы с точки зрения всеобщей истории цивилизации не имеют такого важного значения, какое принадлежит главнейшим литературам западной Европы... Славяне играли большею частию роль подчиненную, подражательную, или, занятые своим ближайшим делом, не имели возможности действовать в общечеловеческом интересе мысли, создать здесь что-нибудь самобытное. Уже Гердер... заметил, что „славянские народы занимают больше места на земле, чем в истории"», — писал А. Н. Пыпин в предисловии к труду1. Первопроходцев русской славистики отделял от немецкого писателя и философа второй половины XVIII в. целый — судьбоносный для славян — этап. Но авторы первой российской «Истории славянских литератур» не обладали еще таким запасом фактов и знаний, которые помогли бы по достоинству оценить их опыт. К тому времени многие славянские народы еще только-только сформировали свои литера-
турные языки. Словацкая литература, к примеру, вплоть до 30- 40-х гг. XIX в. общалась с читателями на немецком, венгерском или чешском языках. Так, по-чешски была написана знаменитая лирико-патрио-тическая поэма словака Яна Коллара «Дочь Славы» (1824, второй вариант в 1831 г.), состоявшая из сонетов. Влюбленны!! в серболу-жичанку Мину, поэт выразил там свои чувства не только к будущей жене, но и к родине, и ко всему славянству, истинной дочерью которого виделась Коллару его Мина. В эпоху национального возрождения, отчасти совпавшую с периодом расцвета романтизма, славяне усиленно собирали свой фольклор. Этот процесс в первой половине XIX в. затронул и западноевропейские, а также польскую и русскую литературы, опережавшие литературы других славянских народов. Сам Пушкин собирал в Михайловском, в Болдине и во время путешествий в пугачевские края «простонародные» песни и сказки с перспективой их издания, переводил или имитировал «песни западных славян» (на самом деле, не столько западных, сколько южных, живших просто западнее России), сочинял сказки в стихах, использовал народные песни и мотивы в «Евгении Онегине», «Капитанской дочке», в «Русалке» и т. д. Но функция народного творчества в разных культурах — даже в пределах славянского мира — была различной. У одних народов фольклор служил основой и опорой для литературного творчества, только набиравшего силу. У других, с уже сложившимися литературами, — способствовал формированию романтизма, открывшего новые источники вдохновения в старинных сказаниях, народных поверьях и мифах. В давно сформировавшуюся русскую литературу он еще вносил и свежую струю, помогал преодолевать книжность, сближать литературный язык с разговорной речью, привлекать образованную часть общества, любившую изъясняться по-французски, к родной словесности.
Нехватка древних литературных памятников, на которые могли бы опереться писатели в эпоху национального возрождения, иногда приводила к фальсификациям, к стремлениям самим сочинять эти памятники и вводить их в обиход в виде «находок» и «открытий». Так, в1817и1818гг. двумя чешскими филологами Вацлавом Ганкой (1791-1861) и Йозефом Линдой (1789-1834) были «открыты», а на самом деле сочинены и записаны на пергаменте «древние» Кралед-ворская и Зеленогорская рукописи. Они состояли из эпических песен и сказов, воспевавших легендарные сюжеты чешской истории и борьбу народах иноземцами. Рукописи, воспринимавшиеся в течение многих десятилетий как подлинные памятники старины, сыграли большую роль в развитии чешской культуры, вдохновляя многие поколения чешских поэтов, композиторов, художников на ориги-
нальные произведения. Так, образ княгини Либуши, пророчицы и правительницы древнечешского государства (из Зеленогорской рукописи) инициировал создание оперы Б. Сметаны «Либуша». Эти рукописи привлекли внимание других народов к чешской истории и культуре, были переведены на многие европейские языки. Именно с «Рукописей» началась в 1820-е гг. практика переводов чешской литературы на русский язык, и в России появилось большое количество трудов, где анализировались их содержание и язык. О том, что рукописи не «открыты», а сочинены чешскими литераторами, окончательно выяснилось лишь в 1880-е гг., а решающую роль в их разоблачении сыграл Томаш Гаррик Масарик, тогда еще-молодой профессор Карлова Университета, а в последствии первый президент независимой Чехословакии. Но рукописи остались в сокровищнице чешской культуры, даже когда лишились ореола древних памятников, т. к. обладали большими художественными достоинствами и верно передавали дух национальной истории, ее легенды и мифы. Воспев героическое сопротивление иноземцам, они обрели особую актуальность в канун Второй мировой войны. Советский журнал «Интернациональная литература» опубликовал в апреле 1939 г., через месяц после гитлеровской оккупации Чехии и Моравии, новый перевод (в России уже седьмой по счету!) «Краледворской рукописи». Ее почетное место в номере подчеркивалось соседством с материалами XVIII съезда ВКП(б) и статьей Сталина о Свердлове. Переводчик Иван Новиков защищал «Рукопись» как неотъемлемую часть чешской культуры, а ее автора В. Ганку как великого национального поэта.
Однако вернемся к двухтомнику Пыпина и Спасовича, которые уже знали и анализировали творчество — А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, Н. В. Гоголя, Адама Мицкевича, Юлиуша Словацкого, Карела Гинека Махи, Йозефа Каетана Тыла, Божены Немцовой, Янки Краля, Людовита Штура, Вука Караджича, Петара Негоша, Людеви-та Гая, Франце Прешерна, Софрония Врачанского, Любена Караве-лова и многих других выдающихся писателей. Но за пределами их «Истории...» остался плодотворнейший период рубежа Х1Х-ХХвв., когда литературы, отстававшие от европейского литературного процесса, преодолевают отставания, наверстывают упущенное, синхронизируют свое развитие с западноевропейскими и русской литературами, сравниваясь с ними по диапазону течений. Именно в этот период литературы западных и южных славян получают подтверждение мирового признания.
Едва учрежденной Нобелевской премии удостаиваются в 1905 г. великий польский прозаик Генрик Сенкевич (1846-1916) за историческую эпопею «Камо грядеши» («Quo vadis», 1894-1896) о борьбе
ранних христиан с нероновским деспотизмом; в 1924 г. польский же прозаик Владислав Станислав Реймонт (1867-1925) получает ее за четырехтомный роман «Мужики» (1904-1909) о внешне неторопливой, подчиняющейся природным циклам, но по сути драматичной, раздираемой сословными и нравственными противоречиями жизни польского крестьянства. Поляки, потерявшие независимость только в XVIII в., не знали таких сбоев в развитии своей культуры, как многие другие славянские народы, поэтому неслучайно, что их литература раньше других в регионе получает «нобелевскую» под держку. В 1892 г. рождается сербский прозаик Иво Андрич (ум. в 1975 г.), получивший Нобелевскую премию в 1961 г. за исторический роман 1942 г. «Травницкая хроника», опубликованный в 1945 г. В начале XX в. рождаются будущие нобелевские лауреаты — чешский поэт Ярослав Сейферт (1902-1986) и польский поэт Чеслав Милош (р. в 1911 г.).
По таланту, мастерству и популярности лауреатам не уступают многие их соотечественники, современники или потомки. Среди них — Ярослав Врхлицкий (1853-1912), покоривший сердце Константина Бальмонта настолько, что он ради него выучил чешский язык, став горячим пропагандистом чешской поэзии. Среди них — выдающийся поэт-символист Отокар Бржезина (1868-1929), который дважды выдвигался на Нобелевскую премию; Карел Чапек (1890-1938), выдвигавшийся шесть раз, но уступавший лидерство Ивану Бунину, Джону Голсуорси и др.; Ярослав Гашек (1883-1923), автор неоконченных «Похождений бравого солдата Швейка», писавший свою знаменитую эпопею в пражских трактирах, чтобы свести концы с концами, и не помышлявший об официальных почестях; сербский драматург Бранислав Нушич (1864-1938), словенский поэт и прозаик Иван Цанкар (1876-1918), болгарский поэт Пейо Яворов (1877-1914), хорватский прозаик и драматург Мирослав Крлежа (1893-1981). Указанными именами когорта великих мастеров слова, которых дали славяне, и которые, не войдя в списки ни нобелевских лауреатов, ни претендентов на премию, вошли в мировую культуру, — не исчерпывается. Его можно продолжать и продолжать, в чем читателя убедит третий том «Истории литератур западных и южных славян». Именно охваченный им материал позволяет авторам всего труда, вступив в негласный диалог с первопроходцами русской славистики, оспорить бытовавшую в XIX в. заниженную оценку славянских литератур. Историческая молодость, связанная с более поздним по сравнению с другими европейскими народами принятием христианства и возникновением письменности, замедление — из-за иноземного гнета — темпов развития, необходимость вслед за этим в ускоренном ритме преодолевать отставания от общеевропейского литературного
процесса, — неоспоримые факты их истории. Они действительно наложили на литературы западных и южных славян свою печать, но печать не отсталости, а своеобразия.
Славянскую специфику таких общеевропейских культурных явлений, литературных направлений и стилей — как Ренессанс и барокко, романтизм и реализм — раскрывают авторы первых двух томов «Истории...». Особенности модернистских, авангардных и революционно-пролетарских течений нашли осмысление в завершающем томе «Истории...». Кратко они сводятся к следующему. Модернистские явления (прежде всего символизм), возникающие в славянских литературах на рубеже Х1Х-ХХ вв. в русле славянского «модерна», где происходила и модернизация направлений традиционных (реализма и романтизма), и течения авангарда конца 10-х — 30-х гг. (от футуризма до сюрреализма) носили в славянских литературах более умеренный, чем на Западе, характер. Символизм там, переключая писателей с социально-житейских на экзистенциальные и философские проблемы, не столько обрывал, сколько обновлял, индивидуализировал их связи с общественной проблематикой (творчество А. Совы, И. Краско и др.). Символ, как «основное художественное средство символизма» (В. Брюсов) мог быть не только намеком на «тайное знание» или «тайное действие» (терминология А. Блока), но и традиционной аллегорией, формой обобщения жизненных реалий, что характерно даже для чешского поэта О. Бржезины, одного из самых ярких и последовательных (не в национальном, а мировом контексте) символистов. Символизм в литературах западных и южных славян близок особой «центрально-восточной модели европейского символизма», которую отделяет от «нормативно-канонического, франко-бельгийского» символизма румынский русист А. Ковач, причисляя к ней и символизм в русской, венгерской и румынской литературах. По его мнению, во многом совпадающему с мнением авторов третьего тома «Истории...», «для ортодоксальных французских символистов духовный мир сущностей» есть «нечто противостоящее миру реальному, миру явлений», тогда как центрально-восточная (скажем, более «мягкая») модель допускает помимо этого «и выражение сущностей природно-социальной действительности, предметные образы в их прямом значении и их синтез» 2.
Умеренность и своего рода «патриархальность» характерна и для авангардных течений в славянских литературах. Они складывались там с опозданием. Продвигаясь в пространстве и во времени (с Запада на Восток, с десятых в 20-30-е гг. — период их активизации в западно- и южнославянском регионах), они теряли свою разрушительную силу. Антитрадиционализм, этот примечательный знак авангар-
да, обусловлен не только пресыщенностью старой культурой, но и ее властью над людьми. Избавиться от этой власти помогает резкий отрыв от нее. И не случайно, что крайние формы антитрадиционализма дала Италия, а именно зачинатель авангардного движения — итальянский футуризм, поскольку есть прямая зависимость между «возрастом», мощью культурного наследия и силой отталкивания от него. В странах с более молодой культурой, еще не успевшей пресытиться своим прошлым, авангардный антитрадиционализм смягчается сопротивлением среды, потребностью сохранять с этим прошлым связь. Об уступках национальным традициям — стихийным или осмысленным — говорит теория и практика польского футуризма, чешского поэтизма и сюрреализма, сербского сюрреализма, словацкого надреа-лизма, болгарского символизма, хорватского и словенского экспрессионизма. «Мои стихи взрыв, дикая разорванность. Дисгармония», — говорил о себе С. Косовел. Но это больше относилось к душевному состоянию поэта, к экспрессивности чувств, воплощенных в стихах, чем к формальному состоянию его поэзии, не взрывавшейся изнутри, а сохранявшей гармоничную структуру, что было характерным, — несмотря на наличие и чисто экспериментальной линии, — для большей части авангардной поэзии славян.
Модернизм и авангардизм в литературах западных и южных славян — явления самобытные, хотя их импульсы пришли с Запада. Но, как заметил еще К. Чапек, «первородность зависит не столько от происхождения, сколько от самобытности восприятия», а «неравнодушное, глубокое восприятие — надежное противоядие против чужого и гарантия самобытности» 3.
Определение славянской специфики модернизма и авангарда сочетается в третьем томе со стремлением объективно оценить их значение в целом, включая и такие присущие им идеи и принципы, как «принцип индивидуализма», элитарности и «чистого искусства». Подвергавшиеся критике в работах советского периода, как, казалось бы, одиозные, снобистские, не отвечавшие менталитету славянского писателя-патриота, призванного служить словом народу и отчизне, они сыграли огромную роль в развитии славянских литератур. Защищавший «свободу творческой индивидуальности» (Манифест чешской модерны, 1895), принцип индивидуализма способствовал самоутверждению личности в искусстве, свободе выбора ее пути. И как следствие — дифференциации литературного процесса. Не препятствуя ангажированному творчеству, он менял природу этой ангажированности, придавал ей интимный характер, вызывал не элиминацию, а лиризацию социальной и патриотической тематики. «Эстетство» приверженцев «чистого искусства», популярного среди декадентов
рубежа Х1Х-ХХ вв. и сторонников некоторых авангардных течений 1920-х гг. (например, поэтизма) стимулировало то внимание к форме, которого подчас не хватало писателям-демократам, настолько озабоченным общественными проблемами, что «так называемая красота, форма» казались им «вещами маловажными» (Й. Св. Махар). Значение декадентского культа красоты и идей элитарности творчества (особенно ярко выраженных у С. Пшибышевского) для профессионализации и повышения качества литературы, в первую очередь поэзии, рано заметил и оценил Я. Врхлицкий: «Поэзия, как и любое другое искусство, доступное толпе, начинает страдать от разрушительного дилетантизма. Каждый думает, что ему по силам «разгадать» тайну творчества, каждый хочет стать поэтом /;../ И здесь огромное значение приобретает «поэзия упадка», так как требует от поэтов, чтобы они что-то умели, многое знали и ценили искусство превыше всего. Именно благодаря своей исключительности такие поэты могут положить конец банальностям в поэзии, ее оскудению и обмелению» (1886) 4.
Если модернизм рубежа веков, как явствует из анализа материала, помог литературам западных и южных славян подняться на новую ступень эволюции, синхронизировать свое развитие с «передовыми литературами Европы», обновить связи между искусством и действительностью, сделать их более личными и непредсказуемыми, то авангардизм содействовал их дальнейшему обновлению, был ферментом этого обновления, неуклонно расширявшего пределы допустимого в творчестве. В целом же эти нетрадиционные течения (в своих умеренных и крайних формах), способствовали освобождению славянских литератур от утилитарных служебных функций и развитию функций эстетических, что в конечном итоге помогало писателям более эффективно и плодотворно «служить» своим словом людям.
По достоинству оценивая модернизм и авангард, отдавая должное таким течениям, как католические или «рурализм» (почвенничество), на которые прежде .навешивался ярлык «реакционных», авторы тома были не склонны, впадая в новые крайности, редуцировать анализ революционно-пролетарского искусства, особенно громко заявившего о себе после революционных событий в России 1917 г. С ним — в разной степени — было сопряжено творчество многих крупных писателей XX в. (В. Незвала, И. Волькера, М. Крлежи, Б.Ясенского, В. Бро-невского, Прежихова Воранца, Р. Зоговича, Б. Чосича, Г. Милева, Н. Вап-царова и др.), поскольку оно отражало многие реальные проблемы, настроения и надежды эпохи. К нему тяготели ведущие представители македонской литературы (К. Рацин, К. Неделковский и др.), сформировавшейся в XX в., и потому представленной только в третьем
томе. Народ, который еще не обрел национальной независимости, был особенно отзывчив на такие исходившие от идеологов пролетарской революции лозунги, как социальное равенство и право нации на самоопределение.
Массовые разочарования на склоне тысячелетия в марксистской идеологии, некогда «овладевавшей массами» — не повод применять прием умолчания к связанному с ней соцреализму (понятие обобщающее, т. к. соответствующие или близкие ему явления утверждались в зарубежных странах и под терминами «пролетарская литература», «социальный реализм» и т. д.). Только в новой «Истории...» это явление рассматривается более объективно и трезво, чем прежде, с учетом его специфики в зарубежных странах. Там, в отличие от советского соцреализма, он не навязывался сверху, в качестве «самого прогрессивного метода эпохи», обреченного вроде Агасфера на муки бессмертия, а был результатом свободного выбора. К нему приходили и с ним расставались добровольно. Кроме того, зарубежный «соцреализм» был течением оппозиционным, мятежным по отношению к режимам своих стран. Его представители критиковали и отвергали существующие там порядки и власть, а не обслуживали их, как в СССР, где соцреализм (в его официальной части) стал орудием советской власти, оплотом режима. Замалчивая абсурдность политических процессов 1930-1950-х гг. и ГУЛАГов, выполняя по отношению к своему государству служебно-апологетическую функцию, он искажал действительность, сеял иллюзии, затуманивал реальность. Потакая безнравственности власть имущих, терял неотделимое от подлинного искусства нравственное ядро.
Не замалчивая зарубежный «соцреализм», сильно отличавшийся от советского, авторы третьего тома новой «Истории...» в то же время не склонны рассматривать его как своего рода критерий ценности писательского творчества, как это нередко бывало раньше, когда место писателя в литературе XX в. определялось его отношением к «идеям пролетарской революции». В связи с этим, например, подвергалось остракизму творчество чешских писателей-легионеров, которые восприняли Октябрь 1917 г. как величайшую трагедию России, а большевизм как зло. Так, в их число попал и Рудольф Медек (1890-1940), автор пятитомной «Легионерской эпопеи» (1921-1926). Новая «История...» возвращает — среди многих других — доброе имя и этому человеку, чешскому патриоту и русофилу, который был готов «до последнего дыхания» любить Россию, ее «бескрайнюю землю» и «удивительный народ» и во имя этой любви бороться с большевиками.
Если в переоценке многих направлений и писателей авторы третьего тома вступают в диалог с большинством отечественных и зару-
бежных работ «доперестроечных» лет, то в вопросах периодизации, — а именно, выделяя литературу Второй мировой войны в особый раздел, — они полемизируют с современностью. В зарубежном литературоведении наметилась тенденция рассматривать годы Второй мировой войны не как целый этап литературной истории славян, а всего лишь как финальный эпизод 1920-1930-х гг. Официальные основания — продолжение во время войны довоенных литературных процессов. Но ведь и признанные этапы всегда что-то продолжали из предыдущего, начинаясь отнюдь не с чистого листа. Статус этапа или эпизода литературной истории, очевидно, должен определяться не присутствием или отсутствием старых явлений (они-есть всегда), и не количеством уместившихся там лет, а степенью кардинальности наступивших перемен. Короткие военные годы существенно изменили облик славянских литератур, внесли новые оттенки и акценты в старые процессы, в систему жанров, поэтику, в представления о функции литературы, дали импульс новым явлениям. Выделение военных лет в особый период объективно отвечает их значимости для судеб славянских литератур, отвечает важности обретенного в годы войны опыта, который будет сказываться и в дальнейшем.
В заключение хотелось бы привести слова одного известного зарубежного литературоведа, который прочитал интересующие его главы третьего тома. Позитивно оценивая их, он увидел в них «огромную разницу» по сравнению с тем, что ему удавалось читать у российских историков славянских литератур прежде. Хотелось бы надеяться, что с его мнением не разойдется и мнение читателей других глав этого тома и всего труда.
Примечания
1 ПыпинА.Н., СпасовичВ.Д. История славянских литератур. СПб., 1879.
Т.1.С.1.
2 Ковач А. Центрально-восточные модели европейского символизма. К постановке вопроса. Bucurejti, 1998. S. 7-8.
3 Чапек К. Собрание сочинений в 7-ми томах. М., 1977. Т. 7. С. 394.
4 Цит. по: Ceská básnická moderna. Praha, 1987. S. 109.