Научная статья на тему 'Хорошо забытое старое: обзор архивного фонда А. А. Борового в ргали'

Хорошо забытое старое: обзор архивного фонда А. А. Борового в ргали Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
236
44
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Хорошо забытое старое: обзор архивного фонда А. А. Борового в ргали»

П.В. Рябов

ХОРОШО ЗАБЫТОЕ СТАРОЕ: ОБЗОР АРХИВНОГО ФОНДА А.А. БОРОВОГО В РГАЛИ

Далеко не все значительные «белые пятна» в истории российской культуры первой трети ХХ в., в частности в истории философии, исчезли в процессе исследований последних двух десятилетий. Это становится очевидно при знакомстве с фондом Алексея Алексеевича Борового (1875-1935) в Российском государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ, Фонд 1023) - фондом, с огромной полнотой и многообразием отразившим философскую жизнь той драматической эпохи.

Имя этого талантливого мыслителя сегодня неведомо не только широкой публике, но и подавляющему большинству историков российской философии. А между тем А.А. Боровой был личностью незаурядной, крупной, яркой, самобытной и, можно сказать без особых преувеличений, энциклопедической. Он был крупнейшим представителем русского анархизма после П.А. Кропоткина. Впрочем, вероятно, именно в этом таится объяснение трагизма судьбы и посмертного официального замалчивания и забвения Борового: ведь анархизм не в чести у любой власти, неважно, самодержавной или большевистской. Став первым легальным глашатаем анархического мировоззрения в России (его публичная лекция 1906 г. «Общественные идеалы современного человечества. Либерализм. Социализм. Анархизм» приобрела огромную популярность, сделав известным всей России имя молодого приват-доцента юридического факультета Московского университета), Боровой подвергался преследованиям при царизме (и был вынужден провести два года в эмиграции), а в 1920-е годы уже большевистским режимом был отлучен от преподавания (он был одним из популярней-112

ших профессоров Московского университета1) и, позднее, отправлен в ссылку в Вятку и Владимир.

За свою не слишком долгую жизнь А.А. Боровой успел сделать невероятно много: он опубликовал около полутора десятков книг (среди которых фундаментальный труд «История личной свободы во Франции», а также «Популярный курс политической экономии», «Революционное миросозерцание», «Анархизм», работы о Бакунине) и сотни статей, читал лекции, возглавлял анархические книгоиздательства «Логос» и «Голос труда», активно участвовал в деятельности Московского литературно-художественного кружка и журнала «Перевал», в многочисленных музыкальных, литературных и философских обществах (включая легендарную ВОЛЬФИЛу), был одним из руководителей Московской федерации работников умственного труда, Московского союза идейной пропаганды анар-хизма2, Всероссийского общественного комитета по увековечиванию памяти П.А. Кропоткина и музея П.А. Кропоткина, редактировал издания «Жизнь» и «Клич», перевел множество книг... Этот перечень далеко не полон, но он дает представление о личности Алексея Борового и о его месте в российской общественной и культурной жизни. Его многогранная деятельность еще ждет своего подробного и специального исследования, как и ждет осмысления его оригинальная анархическая философия3.

И хотя огромнейший фонд Борового открыт для исследователей вот уже почти 20 лет, однако его исключительно богатые материалы (1200 дел) лишь в очень небольшой степени опубликованы и осмыслены4. В этой статье я попытаюсь дать обзор архива А.А. Борового в контексте исследовательских проблем истории отечественной философской мысли.

Архив Борового был передан по воле покойного его вдовой Эмилией Васильевной в 1936 г. в Государственный литературный музей (Алексей Алексеевич целенаправленно формировал свой архив и хорошо осознавал его значимость5), откуда он был в основном (кроме иллюстративных материалов) передан в ЦГЛА (ныне РГАЛИ) и открыт для исследователей в начале 1990-х годов. Значимость фонда Борового для изучения истории философии определяется еще и поразительной скрупулезностью отбора и комплексностью материалов самого разного рода: от собственных рукописей, конспектов лекций, мемуаров и дневников до полученных им пи-

сем от многочисленных адресатов, афиш о публичных лекциях и документов различных издательств и общественных организаций. Боровой прошел серьезную научную школу тщательного сбора и анализа информации6, он заботливо раскладывал материалы по папкам, собирал вырезки7 из газет в альбомы, записывал в дневники впечатления от разнообразных встреч. Благодаря уникальной по обширности, разнообразию и богатству подборке материалов фонда Борового исследователь может получить яркое представление о российском анархическом движении первой трети ХХ в., о жизни и нравах Московского университета, разнообразных училищ, курсов и Консерватории (где учился Алексей Алексеевич), о Национальной библиотеке Парижа, о жизни художественной богемы Москвы и русской эмиграции во Франции, о различных музыкальных, литературных, философских и художественных кружках России, об издательствах и изданиях, о русских марксистах, ницшеанцах, либералах, религиозных философах - начиная от «бытовых подробностей» и портретных психологических зарисовок (индивидуальных и коллективных) и кончая описанием и философским осмыслением духовных процессов эпохи.

При изучении истории философии в России материалы архива Борового важны, по меньшей мере, в трех отношениях8. Во-первых, они помогают осмыслить развитие философии постклассического анархизма - темы, совершенно не изученной сегодня. Во-вторых, они содержат важные данные о личностях и фактах биографии многих философов, с которыми жизнь сводила Алексея Борового. В-третьих, они позволяют лучше понять распространение и развитие идей «философии жизни» - прежде всего ницшеанства и берг-сонизма - в России. Ведь Боровой был страстным ницшеанцем и тонким знатоком и пропагандистом философии Бергсона9.

Кратко обозначу некоторые группы источников, хранящихся в фонде. Ведь иногда простое перечисление имен, названий и тем столь красноречиво, что не нуждается в особых комментариях и разъяснениях. Прежде всего, это неопубликованные и незавершенные сочинения самого Борового. При всем многообразии опубликованного наследия его незаконченные и неизданные (по различным причинам) рукописи не менее, а в определенных тематических плоскостях и более значимы. Среди них не опубликованное, но завершенное фундаментальное исследование 1920-1930-х годов

«Достоевский»10, в котором Боровой предлагает свою интерпретацию идей гениального писателя, а также незавершенная обширная философская книга Борового «Разговоры о живом и мертвом»11. Если бы она была завершена и опубликована, то могла бы стать манифестом анархического мировоззрения и российской «философии жизни». Но и в незавершенном виде эта книга имеет значение для современных исследователей-гуманитариев.

Названия рукописей говорят о круге интересов Борового, о фундаментальности осмысливаемых проблем и о направлении развития его философии: «Наука и жизнь», «Свободное творчество в жизни и философии», «Доклад о мировоззрении П.Л. Лаврова», «Экономический материализм», «Роль личности в истории», «Де-термизм12 и фатализм», «Рассуждение о пессимизме», «Философия актуализма», «Рассуждение о религии», «Фрагменты о "зле"». Эти работы 20-30-х годов ХХ в. - свидетельство свободомыслия в тотально несвободной стране, порабощенной большевистским государством -могут внести определенные коррективы в историю русской анархической мысли.

Особый разговор - о письмах, адресованных А.А. Боровому. В его фонде мы обнаруживаем письма примерно от пятисот корреспондентов, изучение которых дало бы широчайший материал к постижению духовной и общественной жизни эпохи13. Среди авторов писем известные российские и зарубежные анархисты -Д.И. Новомирский, А.М. Атабекян, И.С. Гроссман-Рощин, Н.К. Лебедев, В.И. Забрежнев, Ю. Лагардель, Г.Б. Сандомирский, А.А. Соло-нович, В. А. Поссе; вдова Кропоткина Софья Григорьевна; революционеры и общественные деятели - В. Л. Бурцев, А.Ф. Керенский,

B.Н. Фигнер, И.З. Штейнберг, В.Д. Бонч-Бруевич, Ю.М. Стеклов,

C.Д. Мстиславский; поэты - А. Белый (Б.Н. Бугаев), А.А. Блок,

B.Я. Брюсов, В.Ф. Ходасевич, Г.И. Чулков, Б.Л. Пастернак; философы - И.А. Ильин, Г.Г. Шпет, Б.А. Кистяковский, Б.П. Вышеславцев; ученые - Н.И. Кареев, М.Н. Гернет, С.П. Мельгунов, А.К. Дживелегов, Р. Михельс, А. В. Чаянов; художники и артисты - В. И. Качалов и

C.Н. Салтыков. Я привел только некоторые, наиболее известные имена, но эпистолярное наследие Борового ими не исчерпывается. Эти письма представляют огромную важность не только сами по себе, но создают уникальный коллективный портрет эпохи во всей

его яркости, многозначности и жизненной сложности и помогают лучше понять и масштаб личности А.А. Борового.

Поистине «жемчужиной» рукописного наследия Борового являются мемуары «Моя жизнь. Воспоминания», объемом в 1830 рукописных страниц, чистовой вариант которых Боровой успел завершить и переписать своим каллиграфическим почерком буквально накануне смерти в 1935 г. Мемуары охватывают период с 1875 по 1917 г. и напоминают по своей яркости, монументальности, замыслу и форме «Былое и Думы» А.И. Герцена. Сотни портретов современников - известных и не очень - чередуются с философскими обобщениями, эмоциональные образы - с политическим гротеском; рассказ неразрывно и органично сплавлен с рефлексией, описание с оценкой, личное с общим. В своем самом зрелом, итоговом сочинении -воспоминаниях - Боровой сумел выразить себя (себя через эпоху и эпоху через себя) с максимальной полнотой и совершенством. В состав мемуаров вошли - в виде органичных «вставок» - дневниковые материалы и ранее написанные статьи, стихотворения, документы, зарисовки, портреты, отчего его воспоминания приобрели столь же разнообразный, внешне пестрый, но внутренне целостный, продуманный и богатый содержанием характер, как сама жизненная стихия, подобная музыкальной стихии, которой Боровой восхищался всю свою жизнь. Бунтующему персоналисту Боровому легче всего было высказать свое самое заветное и важное наиболее законченным образом через жанр автобиографии, свободный и всеобъемлющий, сплетающий воедино в запоминающихся и выразительных мыслеоб-разах анализ и оценку, себя и мир, чувство и мысль, внешнюю «хаотичность» и внутреннюю логичность изложения.

Я не буду пересказывать содержание этого монументального памятника свободной мысли, созданного в разгар тоталитарной эпохи, а, пожалуй, последую плодотворному примеру самого Борового и попытаюсь показать «все» через «немногое», приведя два-три не слишком объемных примера, взятых почти наугад из его воспоминаний.

Вот небольшой, но емкий портрет философа князя Евгения Николаевича Трубецкого (относящийся к 1905-1911 гг.).

«Трубецкой принадлежал к той разновидности родовитого дворянства, которой нельзя отказать в своеобразном обаянии. Такие аристократы горды не тем, что прирожденные им привилегии

кладут барьеры между ними и менее взысканным судьбою человечеством. В их сознании принадлежность к именитому, незапятнанному роду - обязывала, создавая особый вид ответственности. Они должны были блюсти честь рода. Эта незамысловатая политическая метафизика, как чувство подсознательное, почвенное, диктовало не раз носителям его - старомодные, но красивые поступки. С некоторой наивностью взвешивали они на весах истории мысли и чувства, не смущаясь их объективной микроскопичностью. Трубецкому была свойственна одновременно эта гордость и простота подлинного аристократа, проводившего жизнь не с лошадьми и содержанками, а в занятиях научными проблемами.

Трубецкой был умен и широко образован, хорошо писал, красиво говорил и с высоты своего огромного роста благожелательно взирал на окружающее. Как мыслитель и ученый - он не был оригинален. Его гносеология, этика, политика, по существу, были "соловьевскими". Но собственные его два тома о В. Соловьёве были малоинтересны. Более значительным и художественно сделанным было его позднейшее исследование - "О смысле жизни"14. Как последовательный идеалист, он, разумеется, был непримирим к "экономическому материализму" и подверг его критическому разбору в московском сборнике - "Проблемы идеализма". Ранние его работы были историко-философского характера.

С Трубецким у меня были поверхностные, но вполне корректные отношения. За несколько лет знакомства я только однажды продолжительно беседовал с ним. Разговор был об И. Тэне. Я квалифицировал его политически как "октябриста". Трубецкой находил его более "левым"»15.

При всей спорности оценок, высказанных Боровым в адрес Трубецкого и его философских воззрений, трудно не заметить достоинства этого миниатюрного, но выразительного портрета. Боровой не скрывает своего отношения к Трубецкому, но и не навязывает его читателю, не проявляет ни позитивистского равнодушия, ни партийно-догматической нетерпимости, рассматривает в неразрывном единстве взгляды князя-философа и его личность, сочетает личные впечатления и наблюдения с обобщениями, демонстрирует, как обычно, компетентность, превосходную память и полную свободу суждений. (Напомню, что вышеприведенный, в целом сочувственно-доброжелательный, отрывок о князе, идеалисте, будущем

участнике Белого движения написан в середине 1930-х годов, когда слово «аристократ» в СССР было однозначно бранным, едва ли не уголовно наказуемым.)

Приведу еще один небольшой «философский портрет» из мемуаров Борового. На этот раз речь идет об Иване Александровиче Ильине, столь ныне известном в России и настоятельно рекомендуемом к повсеместному изучению. Его, в отличие от Евгения Николаевича Трубецкого, Боровой близко знал в годы его молодости.

«С Иваном Александровичем Ильиным я встретился впервые у моего друга - Булычева. Но настоящее знакомство началось уже по возвращении моем из заграницы в 1905 г. Он тогда кончил университет и получил предложение остаться при кафедре философии права у Новгородцева.

Умный, иронический, с подчеркнутой любовью к "многозначительным" эпитетам, "словечкам", изысканно предупредительный, он был незауряден. Было что-то острое в его слегка мефистофелевском профиле, в его словах - полувопросах, в преувеличенно-почтительном внимании к собеседникам.

Политические его настроения были мало уловимы. Он не высказывался до конца, любые позиции вызывали в нем лукавую усмешечку. Пародируя Герцена, он вышучивал "Истину" кадетов, обретшую себя в "Думе народного гнева", как будто интересовался партией с.р., манифестировал большой интерес и симпатии и к "анархизму". Плодом его занятий над последним были - статья о Штирнере, лучшая из имеющихся в русской литературе ("Вопросы философии и психологии") и прекрасный перевод "Эльцбахера", вышедший в издании "Логос"16. Шел разговор о переводе и "Единственного", но близилось время полного крушения издательства и перевод не состоялся.

Кипучие и пестрые пореволюционные годы мешали нашему сближению. Мы встречались редко. Но я был наслышан о больших успехах Ильина у Новгородцева и кадетской профессуры. Железная Новгородцевская школа сделала свое дело. Молодые философские светила должны были обращаться вокруг солнца. Ильин не избег общей участи. Мудрость учителя стала его мудростью. Вольнодумство, если о нем можно говорить в применении к Ильину, осталось позади. Уверенно он шел к религиозно-философским вершинам идеализма, в частности московского. По адресу уважае-

мого Павла Ивановича все чаще слышались лестные и льстивые характеристики, и случайным наблюдением в профессорской было мне дано познать меру моральной природы Ивана Александровича. В перерыве между лекциями несколько лекторов, в том числе и Новгородцев, сидели за общим столом. Не помню, - о чем был разговор. Вошел Ильин. Лицо его - при взгляде на Новгородцева -буквально засияло, выразило преданность, восторг, словом, сильнейшее душевное движение. Длинными ногами он пролетел расстояние, отделявшее его от двери до нас и почтительно замер перед Новгородцевым, не обратив на всех остальных ни малейшего внимания. Начальствующих лиц среди нас не было. Новгородцев встал и отошел с Ильиным. Точно ток пробежал по нас, у многих появилась ехидная усмешечка. О, если бы это "обожание", эта рабская угодливость хоть отвечала действительному чувству Ильина. Но я знал, как относился Ильин, за пределами официальных встреч, к обожаемому учителю, знал из непосредственных бесед с ним. Отношение было вполне корректным... но17 и вполне холодным. Насмешливый, язвительный ум Ильина художественно вскрывал юмористические моменты в генеральской природе принципала. -Как ученого он сравнивал его лукаво с Бенжамен Констаном18. Но. les affaires sont les affaires19.

Этот эпизод, как будто незначительный, запечатлелся прочно в моей памяти. Кому, кому, но не Ильину, мог бы я простить проявление этого душевного неряшества, трусости, угодничества. Как-то в эмиграции, перебирая с Б.А. Кистяковским наших московских товарищей, я остановился на этом эпизоде и говорил, что он поразил меня, изменил мое внутреннее отношение к Ильину. Кистяков-ский заметил, что он ничуть не удивлен, что он сам знает моральные провалы в природе Ильина, его молчалинство.

Со стороны "интеллектуальной" Ильин был блестящим человеком.

Его собственные мысли, быть может, не отличались оригинальностью, особой глубиной. Но он был - виртуозом мышления. Из ординарнейшей идеи - с удивительной логической чуткостью, огромным диалектическим мастерством он извлекал разнообразные эффекты. Мысль сверкала в многочисленных, неожиданно-ослепительных вариантах. Работа Ильина как будто переставала быть трудом, исканием, а становилась интеллектуальной гастроно-

мией, баловством, игрой большого мастера. К этому присоединялся блеск изложения - без пафоса, горячности - холодного, уверенного, но20 ювелирно сделанного. При большой умственной одаренности, Ильин на моей памяти не создал ничего, что бы устанавливало его приоритет на новую, значительную мысль, отныне связанную именно с его именем. Подобно многим, в этом смысле он был не столько "философом", сколько профессором философии, историком и критиком. Его диссертация - двухтомное исследование о Гегеле - была увенчана сразу докторской степенью. Но это было более данью - его общей талантливости, его удивительной работоспособности, литературному мастерству, наконец, дружбе с московскими вершителями судеб в мире идей, чем собственно философскому дарованию и самостоятельности.

Так, в целом, Ильин в годы, о которых я сейчас пишу21, не имел своей физиономии. Она, по крайней мере вовне, определялась позициями и намерениями "старших". Маститые старцы, как Герье, скорее, благословляли нового рыцаря здравой философии на подвиг.

Я был эмигрантом, жил в Париже, он навестил меня. Он был в командировке с женой Н.Н. Вокач, также философом по специальному образованию, верным и деятельным его товарищем в его умственной работе. Я ее почти не знал. Она была - маленькая, хрупкая, незаметная женщина. Но он однажды, в минуту откровенности, нарисовал мне идеальный ее образ. И то, что я слышал от других, совпадало с его портретом.

В эмиграции наши отношения стали теснее. Из разных концов Европы он слал мне ласковые открытки. Пришли годы мировой войны - мы виделись редко, на концертах - Метнера, Рахманинова... В начале Революции мы встретились. Он мне сказал: "Вы -моральный максималист, вы должны вернуться в университет хотя бы в интересах его морального оздоровления". Эта фраза звенела еще в моих ушах, когда мне сообщили, что22 - это было сейчас же за "Октябрем", в начале 1918 г., я был Военным Комиссаром Главного Военно-Санитарного Управления - что Ильин агитирует против меня на факультете, как приспешника "большевиков" и баллотировал против меня. О, низкая, фальшивая душонка. Тем не менее я был избран.

Последний раз я его видел на каком-то профессорском заседании. Либеральные профессора хныкали. Ильин патетически и

иронически говорил о необходимости отпора претензиям большевиков, ибо никаким законодательным актом университет не отчужден в их пользу.

Это было в 1918 г. Они спорили о доме на Моховой, когда рухнула 300-летняя династия, когда самая буржуазия переставала существовать. Как они были противны!

Затем, с благословения В.Ч.К., Ильин, подобно многим, уехал заграницу и ничего о нем не доходило до меня. И вдруг, в небольшой и слабой книжке Киша - "Гитлер и другие" (1934) неожиданно натыкаюсь на справку про Ильина, "белогвардейского профессора", державшего речь на съезде, собранном Папеном еще в 1930 г. Ильин, якобы, кричал (на совесть Киша): "Большевики вырывают корень, последнюю надежду России. Они ликвидируют куляка" (немецкий выговор).

Итак - Ильин и Папен! Вот - конец! Конечно, эмиграция -всегда трагедия, особенно нынешняя. Без поворота, без надежд. Но многие умели хранить достоинство в трагедии»23.

Прочитав этот отрывок, являющийся для нынешних апологетов И.А. Ильина значимым, хотя и не очень удобным свидетельством (и, между прочим, неожиданно сообщающий о серьезном юношеском увлечении анархизмом будущего глашатая «держав-ности» и монархизма), читатель, вполне возможно, решит, что А.А. Боровой был столь откровенен и, порой, саркастически беспощаден, лишь в описании других философов. Ничуть не бывало! О самом себе, своем легкомыслии и тщеславии, своей идейной эволюции и душевных переживаниях он пишет не менее искренне и сурово. Продемонстрирую справедливость этого утверждения на одном ярком примере, описывающем эволюцию отношения молодого мыслителя к марксизму в конце 1890-х - начале 1900-х годов. Нижеследующий фрагмент воспоминаний Борового столь же «типичен» и показателен для осмысления причин неотразимой привлекательности марксизма для русской молодежи того времени, сколь и «уникален», с поразительной глубиной самоанализа и откровенности демонстрируя нам глубины душевных и интеллектуальных переживаний самого автора - и никого другого. Речь идет о периоде рубежа Х1Х-ХХ вв.

«Религиозным я никогда не был. <.. .> И впервые - религиозно я воспринял и пережил марксизм. Религиозно! Ведь я был - типич-

нейшим, правовернейшим, ничуть не критическим и не диалектическим "экономическим материалистом" первых дней русского марксизма. Я знал, конечно, про поправки Энгельса, про "взаимодействующие факторы", но все это тонуло в охватившем меня восторге перед стройностью, простотой, неотразимостью "системы", действующей элементарно, стихийно и фатально, как силы природы.

Человеческая история получала движение и смысл. Точно силой провиденциального плана, общество должно было развиваться по имманентным ему законам, рост производительных сил должен был обусловить и трансформировать все виды и формы человеческого сознания и человеческой практики.

Железная, централизованная, скованная мастером мысли и слова, система имела преимущества перед любой положительной религией. Ее пропитал радикализм, она была насквозь революционна, с презрением и ненавистью говорила о временных господах положения, с любовью и верой вещала о высоком предназначении обездоленных и трудящихся. Как религия, от хаоса, беспорядка, царства греха и преступлений - она вела к социализму, раю на земле. Она была свободна от великолепных нелепостей религий, была научно аргументирована, опиралась на первоклассный исторический материал, сверкающей диалектикой снимала все противоречия с единственного, необходимого и потому победоносного пути, она смеялась, наконец, над тайнами, над ignoramus и ignorabimus, обещая могущество тому, кто овладеет ее методами. Она была насквозь оптимистична. Зло должно быть посрамлено, добро восторжествовать.

Какая священная книга, какое евангелие - могли дать более сильное, более верное оружие? Что еще могло дополнить или усовершенствовать великое учение? В марксизме было все - наука и философия, мораль, религия.

Именно - "религия". Потому, что для меня марксизм был -насквозь фаталистичен.

Нужна ли организация для содействия "восходу солнца"? Это перевернутое словечко Штаммлера мне очень нравилось.

И не только "случайности", о которых писал Маркс Кугель-ману и о которых я узнал гораздо позже, но и классовая борьба, и диктатура пролетариата - казались невинным, сами собой разумеющимися аккордами в грандиозной симфонии, разыгрываемой

"производительными силами". Они - начало всех начал, они выполнят свою миссию - "несмотря ни на что" и "во чтобы то ни стало".

И я поверил в марксизм - религиозно. Каким кустарничеством и дилетантством несло от христианских примитивистов с их возвещением "Царствия Божия" рядом с "Коммунистическим Манифестом" и "Капиталом". Против них у меня не только не было - критики, не могло быть ее. Недаром даже студенты возмущались на мои марксистские "неистовства" ("он ест, пьет и спит с Марксом").

Чтобы вполне понять тогдашнюю мою психологию, и многих моих товарищей, надо еще помнить, что мы были преимущественно марксистами-самоучками. С университетской кафедры нам Маркса не давали. Моим марксизмом я никому не обязан, кроме самого Маркса, ну, конечно, Бельтова24, давшего почувствовать грандиозность и непреложность системы. Удивительно ли, что марксизм проник во все мозговые извилины и душевные закоулки - нигде не встречая ни критики, ни отпора. В этих условиях он становился не только убеждением, но исповеданием: Magister dixit, Roma locuta est25 и т.д.

Именно в этом таилась для меня его непрочность.

Потребность такой веры может быть потребностью или очень молодого человека, жаждущего найти, чем можно "клясться", или политика, замыкающего организованный опыт в определенные партийные постулаты. И там и здесь сомнение невозможно, или вредно. Оно останавливает действие. Политиком и партийным человеком я не был. Но был - именно таким очень молодым человеком.

Но. даже самый молодой, наивный и зеленый человек -растет, смотрит, учится и. привыкает к божеству. А такая привычка - начало конца. Еще нет сомнений, нет критики, но есть возможность подходить со стороны, возможность "объективного" подхода. Чего стоит "объективное" отношение к божеству?

Пришла, очевидно, такая пора и для меня. Я все еще восторгался и заставлял других (моих слушателей) восторгаться аналитическим и синтетическим гением Маркса, но уже в самой бесспорности моих утверждений что-то интуитивно начало меня смущать.

С одной стороны, мне переставала нравиться чрезмерная безапелляционность собственных суждений, взятых целиком от Маркса, с другой - я чувствовал, что я не смею перешагнуть граней, не смею сомневаться, что я - в тупике, хоть грандиозном, и собствен-

ных путей из тупика не знаю. И я начинал тяготиться догмой, живых, диалектических источников которой я тогда не знал.

Просыпался "джентльмен" с "насмешливой", "неблагородной физиономией" и я был бессилен против его вопросов.

Так незаметно подошел ко мне - мой "религиозный" кризис -кризис марксизма»26.

Приведенный фрагмент одновременно ярко показывает причины религиозного восприятия марксизма молодежью России рубежа Х1Х-ХХ вв. и, в то же время, обнажает восторженную, бунтарскую душу и романтическую иронию Борового. Ничего не утаивая и вполне серьезно описывая свои тогдашние мысли, свой юношеский восторг перед марксизмом (восторг одновременно интеллектуальный и эстетический), демонстрируя полную искренность перед читателем и замечательную память «сердца», Боровой вместе с тем смотрит на эту ситуацию с высоты своей зрелости и критичности, с высоты понимания недостатков и противоречий марксизма, одновременно и завидуя своему юношескому энтузиазму и незаметно, очень тонко, подсмеиваясь над ним. И из встречи на «очной ставке» этих двух позиций, двух мироощущений, двух «Боровых», возникает мощный иронический эффект. Здесь, как всегда у Борового, неразрывно сплетаются этика и эстетика, психология и социология, типическое и индивидуальное, мысль и чувство, личное и всеобщее, исповедь и проповедь.

Однако ирония проявляется еще и в том, что «религиозный марксизм» юного Борового оказывается. волшебным зеркалом, которое он, сбросивший чары Маркса, подносит к большевистской России 1930-х годов, превратившей марксизм в религию на государственном уровне.

На этом драгоценном свидетельстве следовало бы. не закончить, а поставить многоточие. Данная небольшая статья никак не стремится подменить собой ни архивную опись 1023-го Фонда РГАЛИ, ни тем более фундаментальную и подробную биографию Алексея Алексеевича Борового, над которой я в настоящее время работаю. Я хотел представить читателю архивный «пласт» русской философской мысли, который ждет своих исследователей.

Примечания

1. «Оратором милостью Божией» называла его Вера Николаевна Фигнер.

2. Именно к нему, в первую очередь, приехал летом 1918 г. прибывший в Москву Нестор Махно, восхищенно отзывающийся о Боровом в своих воспоминаниях.

3. Среди последних исследований на эту тему см.: Рябов П.В. Философия классического анархизма (проблема личности). - М., 2007. - С. 295-304.

4. В качестве немногих положительных примеров сошлюсь, во-первых, на публикацию С.Ф. Ударцевым рукописи А.А. Борового «Власть» (см.: Боровой А.А. Власть // Анархия и власть: Сборник. - М., 1992. - С. 151-167) и, во-вторых, на публикацию С.В. Шумихиным отрывков из мемуаров А.А. Борового, посвященных его пребыванию во Франции в эмиграции в 1911-1913 гг. (см.: Боровой А.А. «Париж был и остается значительнейшим фактом моей биографии» // Диаспора: Новые материалы. - СПб., 2004. - Т. 6. - С. 7-85). В качестве примера негативного и даже вопиющего необходимо вспомнить случай фактической публикации историком В.В. Кривеньким отрывков из архивной рукописной статьи А.А. Борового и Н.Н. Лебедева «Очерк истории анархического движения в России» (см.: РГАЛИ. - Ф. 1023. Оп. 1. Д. 132. - С. 3-4) безо всяких ссылок на эту статью, кавычек и под своим именем (см.: Кривенький В.В. Под черным знаменем: Анархисты // История политических партий России. -М., 1994. - С. 195-196).

5. Дело 141 фонда Борового представляет составленный им «План полного собрания сочинений» в 12 томах.

6. Выписки и материалы только к исследованиям по истории личной свободы во Франции занимают в архиве 28 дел (№» 10-37) и около пяти тысяч страниц, в то время как изданное двухтомное исследование по истории личной свободы во Франции в 1789-1799 гг. составило лишь пятую часть от задуманного, но не завершенного им труда.

7. Свои публикации, чужие отзывы и материалы о своем творчестве, информацию на десятки интересующих его тем: от революционного синдикализма во Франции до творчества Генриха Ибсена.

8. Я принципиально оставляю в стороне его труды по экономике, литературе, праву, синдикализму, истории, анархизму, а также многочисленные рецензии и предисловия и акцентирую внимание исключительно на архивных материалах по философской проблематике.

9. Не случайно автор только что вышедшей книги о Бергсоне Френсис Нэтеркотт уделяет внимание Боровому и ссылается на материалы его фонда в РГАЛИ.

См.: Нетеркотт Ф. Философская встреча. Бергсон в России (1900-1917). -М., 2008. - С. 210-214, 372-373.

10. 365 страниц машинописного текста в окончательной версии.

11. Над этим итоговым произведением, написанным в платоновско-соловьевской форме диалогов и затрагивающим широчайший круг мировоззренческих вопросов, Боровой работал на протяжении двух последних десятилетий жизни.

12. Так у Борового. - Прим. П.Р.

13. Боровой был мужем племянницы Петра Струве и хорошо знал московские интеллектуальные круги: Максимилиана Волошина, Густава Шпета, Бориса Вышеславцева, Веру Фигнер, Максима Ковалевского, Бориса Бугаева и др.

14. Точное название книги Евгения Трубецкого: «Смысл жизни». - Прим. П.Р.

15. РГАЛИ. Ф. 1023. Оп. 1. Д. 168. - С. 267-269.

16. Речь идет о классической книге немецкого профессора Пауля Эльцбахера «Анархизм», многократно издававшейся в России в начале ХХ в. - Прим. П.Р.

17. Зачеркнуто. - Прим. П.Р.

18. Так в тексте у Борового. - Прим. П.Р.

19. Дела есть дела (франц.). - Прим. П.Р.

20. Зачеркнуто. - Прим. П.Р.

21. Речь идет о 1905-1911 гг. - Прим. П.Р.

22. Зачеркнуто. - Прим. П.Р.

23. РГАЛИ. Ф. 1023. Оп. 1. Д. 168. - С. 285-291.

24. Псевдоним Г.В. Плеханова. - Прим. П.Р.

25. «Учитель сказал, Рим высказался». - Прим. А. Борового.

26. Текст приводится с сокращениями. РГАЛИ. Ф. 1023. Оп. 1. Д. 167. - С. 15-19.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.