ГИППИУС Зинаида Николаевна (1869-1945)
Влияние Г. на литературный процесс не было столь заметным, как оставленный ею личностный след. Г., считавшая, что у многих людей есть "обезьяны" ("Живые лица". Прага, 1925. Т. 1. С.108), обладала не одним "зеркалом". И.Одоевцева видела себя отражением Г., ее соперницей-двойником: "Мне не раз в Петербурге приходилось слышать во время моих чтений стихов восхищенные восклицания пожилых представительниц художественной богемы: - Совсем наша Зина!" ("Избранное". М., 1998. С.604). Одоевцева ориентировалась на Г. и в стихах - написанных часто от мужского лица или с точки зрения персонажей с "текучим" полом ("Я сознаю, что я - не я, / Я даже не "она", а "он" (Одоевцева И. Десять лет. Париж, 1961. С.50). Т.Пахмусс отмечала "литературное эхо" Г. в стихах Аллы Головиной ("Двойное видение мира в поэзии Аллы Головиной" //ЗРАГ. 1994. Т. 26. С.179). Поэзия Г., являясь замкнутой и самодостаточной системой, обусловила малое количество подражателей. В.Злобин, Н.Бербе-рова, Г.Адамович и др. посвятили Г. стихи. В литературе русского зарубежья возникли также зашифрованные, но легко "считываемые" пародийные и "шаржевые" тексты: "Навстречу нам выкатился маленький катыш с крашеными волосами и засморканным носиком. Катышу было по-моему лет пятьдесят с хвостиком. Он приветливо улыбался, погрозил Абраму Семенычу пальчиком, мне сказал "charmée". Словом, это и была Зинаида Петровна" (Тэффи Н. Предел // Окно. Париж, 1924. № 3. С.200). Контаминированный образ Г. и Адамовича выведен в "Даре" В.Набокова. Это критик Христофор Мортус - женщина, пишущая под мужским псевдонимом и использующая излюбленный Г. стилистический прием "недостоверной цитаты" ("Не помню кто -кажется, Розанов, говорит где-то...". Адамович посвятил Г. стихотворение с той же риторической фигурой: "Не знаю что, не понимаю как, / Но где-нибудь, когда-нибудь, - наверно" ("На Западе". Париж, 1939. С.60).
Современники отмечали уникальность Г. как личности и поэта. Д.Святополк-Мирский, считавший ее одним из самых крупных поэтов из среды "старших" символистов, писал: "Главное ядро ее поэзии... цикл стихов, единственных в русской литературе, в которых глубочайшие абстрактные переживания воплощены в образы изумительно-жуткой конкретности" ("Годовщины" // Версты. 1928.
№ 3. С.21). Отметив "свидригайловский" настрой лучших стихов Г. "о метафизической пошлости, о безнадежном отсутствии огня и любви, о метафизической "липкости" своей же души", критик утверждал, что не знает "ни на одном языке ничего на них похожего" (там же). Сходную точку зрения высказал Адамович. Стихам Г., по его мнению, обеспечено место в русской литературе: они могут не понравиться, но "других таких стихов не было и, вероятно, не будет" (ПН. 1938. 9 июня). Позднее Адамович писал о Г., которая была "как бы ручной работы": "Каждый раз, как приходится мне... спорить с теми, кто относится к ней отрицательно... я вспоминаю лаконическую запись в одном из дневников Блока, без дальнейших пояснений: -Единственность Зинаиды Гиппиус.... Это была самая замечательная женщина, которую пришлось мне... знать. Не писательница, не поэт, а именно женщина, человек, среди может быть и более одаренных поэтесс, которых я встречал ("Зинаида Гиппиус" // Мосты. 1968. № 13-14. С.204). Подобным образом высказался и В.Ходасевич. Он считал, что Г. не внесла в литературу ничего нового, чего не было бы у других символистов: "Учиться у Гиппиус нечему: кроме того, что в ней совершенно неповторимо, что связано с ее человеческой, а не литературной личностью, у нее нет ничего" (В. 1938. 17 июня). Г.Иванов в письме к Р.Гулю от 29 июля 1955 удивлялся несоответствию ума Г. тому, что выходило из-под ее пера: "Зинаида, которую я обожаю, писала вообще плохо. Говорила или в письмах -иногда все отдать мало, такая душка и умница. А как до пера -получается кислая шерсть. Кроме стихов. Я тщусь как раз в своих новых воспоминаниях передать то непередаваемое, что было в ней. Трудно" (Гуль Р. Одвуконь два: Статьи. Нью-Йорк, 1982. С.99-100). С.Маковский был удивлен необыкновенностью Г., как психической, так и телесной: "Вся она была вызывающе "не как все": умом пронзительным еще больше, чем наружностью. Судила... не считаясь с принятыми понятиями, и любила удивить суждением "наоборот"... Ее давила мысль о своей исключительности, избранности, о праве не подчиняться навыкам простых смертных" ("На Парнасе "Серебряного века". Мюнхен, 1962. С.90). Одна из наиболее ярких личностных черт Г. - ее жесткий и парадоксальный ум, которому отдавали должное и дружественно настроенные к ней современники, и литературные враги. В.Злобин цитировал отрывок из письма Философова к Г. от
22 июля 1905: "Берегись прелести умствований!... Где-то, в тайниках души... эти отцеживания умственных комаров доставляют тебе наслаждение" ("Тяжелая душа". Вашингтон, 1970. С.57). Г.Адамович заметил, что Г. была человеком "очень умным (с глазу на глаз умнее, чем в статьях)" ("Комментарии". Вашингтон, 1967. С.121). Н.Мельникова-Папоушек назвала ее одной "из самых умных писательниц старшего поколения." (Воля России. 1925. № 11. С.216). О ее мемуарах Мельникова-Папоушек отзывалась двойственно: "Это написал человек с большим умом, которому... вредит другой сидящий в нем человек, со скверным женским характером" (там же). И.Одоевцева восхищалась парадоксальными выводами "ее блестящего, острого, неженского ума" ("Избранное". С.610). Г.Адамович, напротив, считал, что ум Г. - сугубо женский, хоть и необычный: "Она хотела казаться человеком с логически неумолимым, неизменно трезвым, сверхкартезианским умом... Она была в самом деле очень умна. Но ум у нее был путанный, извилистый, очень женский, гораздо более замечательный в смутных догадках, чем в отчетливых, отвлеченных построениях, в тех рассудочных теоремах, по образцу которых написаны многие ее статьи. Она хотела казаться проницательнее всех на свете" (Мосты. 1968. № 13-14. С.206-207). Над проницательностью Г. иронизировала Тэффи, отметившая "всегда раздражительный тон, которым она давала понять, что у них с Дмитрием Сергеевичем давно все вопросы решены, все предусмотрено и даже предсказано... Предсказания эти большей частью делались и записывались задним числом" ("Зинаида Гиппиус" // В. 1955. № 43. С.94). Ю.Терапиано писал о Г.: "умнейшая и очень острая "; "была чрезвычайно умна; она с удивительной легкостью проникала в самую суть каждого нового учения" ("Встречи". Нью-Йорк, 1953. С.25, 37). Отмечена им была и еще одна характерная черта: "Остроумные, порой убийственно-злые определения Гиппиус, ее словечки вроде: "Ягненок подколодный" немедленно становились известны всему русскому литературному Парижу" (Там же. С.38; "Агнцем подколодным" Г. называла философа Г.Федотова. Любопытно также пожелание Г. "Степун тебе на язык!"). О злобном уме Г. говорил В.Мирный: "Спору нет, умна и главное: злая, злая, злая" (ИР. 1938. № 24. С.19). В 1928 в "Последних новостях" появилась анонимная заметка "Г-жа Гиппиус на службе"; в ней комментировалась работа Г. в "Возрождении": "Яд для г-жи
Гиппиус обычная приправа. Таков уж у ней склад ума: не укусить не может" (1928. 19 янв.). Ю.Иваск говорил о декадентском настрое Г.: "Она как-то обескураживающе-естественно жалила" ("Эпоха Блока и Мандельштама" // Мосты. 1968. № 13-14. С.212). Яд в приведенных заметках сопрягается с образом агрессивной и опасной змеи, что обусловлено самоидентификацией Г.: "Как ласковая кобра я". Другое существо с ядовитым жалом - оса, также соотнесенная современниками с образом Г., к чему весьма подходили и ее звучащее, как осиное жужжание, имя, и чрезмерная худоба. А.Белый совместил два "жалящих" образа в портрете Г.: "змеино вытягивая осиную талию" ("Воспоминания о А.А.Блоке" // Эпопея. 1922. № 2. С.166). С.Маковский, цитировавший кусок из воспоминаний Белого "Начало века" ("Точно оса в человеческий рост, коль не остов "пленительницы"), не был согласен с ним: "На самом деле ничего ядовито-осиного... не было... во всем женском ее обаянии" ("На Парнасе..." С.92). И.Одоевцева в "На берегах Сены" приводила высказывание Есенина, недолюбливавшего Г. за высокомерие, с которым та отнеслась к нему при первой встрече, наведя лорнет на его валенки, и иронично назвав их "интересными гетрами". Есенин считал Г., наряду с Ахматовой, "кислой эстеткой" и заметил, что "злая оса Гиппиус... больнее жалила" (Русское зарубежье о Есенине. М., 1993. С.190). И.Бунин, со слов Одоевцевой, вспоминал свое посещение дома Мережковских после получения им Нобелевской премии, на которую претендовал и Мережковский: "Зинаида Николаевна, как оса, старалась меня побольней и полюбезней ужалить" ("Избранное". С.892). Дон-Аминадо писал, что Г. "за несносный нрав называли Зинаидой Ге-пе-ус" ("Поезд на третьем пути". Нью-Йорк, 1954. С.307). А.Белый называл ее "едчайшею Зиной" (Эпопея. № 2. С.179). По утверждению Адамовича, "она знала, что ее считают злой, нетерпимой, придирчивой, мстительной, и слухи эти она усердно поддерживала, они ей нравились, как нравилось ей раздражать людей, наживать себе врагов" (Мосты. № 13-14. С.207). Р.Гуль в рецензии на "Дневник" Г. писал о том, что вместо былой жертвенности в тоне Г. после революции появились "черная злоба, жгучая ненависть" (Новая русская книга. 1922. № 8. С.17). И.Одоевцева в "На берегах Сены" сообщала, что Г. и Тэффи "не очень симпатизировали и охотно критиковали друг друга, конечно, за глаза". Мемуаристка отмечала, что Тэффи пользовалась всеобщей
любовью, а Г. "многие терпеть не могли. Ее... ненавидел даже очаровательный Андрей Седых" ("Избранное". С.620). Тэффи говорила А.Седых, что Г. и Мережковский были "не смешно-злые, а дьявольски" (Седых А. Три юмориста // Мосты. 1961. № 7. С. 362). По свидетельству Злобина, "дурных сторон у нее порядочно и свою "изнанку" она отлично видит. Недаром она так часто называет себя "ничтожеством", "дрянью"... и хочет исправиться" ("Тяжелая душа". С.134).
Интерес к инфернальной теме был у Г., как и у остальных декадентов, достаточно велик. Г. говорила, что ей выдан "почетный билет на звание "бабушки русского декадентства" (Письма Гиппиус к Берберовой и Ходасевичу. Ann Arbor, 1978. С.66). Злобин комментировал загадочную запись Г. в дневнике 1893: "Пойду к х-там. Ведь я записана в Думе" ("Тяжелая душа". С.33) как аллюзию на роман А.В.Амфитеатрова "Разрушенные гнезда", где упоминается хлыстовская сатанинская дума (Вероятно, Злобин имел в виду роман Амфитеатрова "Полоцкое разорение", 1892). Дон-Аминадо модные веяния в России накануне революции назвал: "Сологубовщина и андреевщина, увенчанная "Чертовой куклой" Зинаиды Гиппиус" ("Поезд на третьем пути". С.139). С.Маковский, обративший внимание на тему встреч с чертом в стихах и прозе Г., писал: "Если не продумать "демономании" в духовной биографии Гиппиус, многое в ней останется непонятным.... ее жуткая ide'e fixe - призрак злого духа" ("На Парнасе..." С.106). Ю.Иваск говорил о нечисти, населяющей стихи Г., об ее влечении к отталкивающему и страшному, о "злой метафизике и кошмарной пошлости" в ее поэзии... о "кошмарных девочках" и декадентской ворожбе, о ее спорах с Богом и дьяволом. Критик отметил, что на религиозно-философских собраниях Г. "играла роль салонной "дьяволицы" (Мосты. 1968. № 13-14. С.212-213). В.Злобин сообщал, что недовольные выходками и эпатажной одеждой Г. церковные иерархи, участвовавшие в религиозно-философских собраниях в Петербурге, прозвали Г. "белой дьяволицей" ("З.Н.Гиппиус: Ее судьба" // НЖ. 1952. № 31. С.153). И.Одоевцева в "На берегах Сены" дважды вспомнила об этом прозвище: "Я как-то на одном обеде Вольного философского общества сказала своему соседу, длиннобородому и длинноволосому иерарху Церкви: "Как скучно! Подают все одно и то же, опять телятина! Надоело. Вот подали бы хоть раз жареного младенца!" Он
весь побагровел, поперхнулся и чуть не задохся от возмущения. И больше никогда рядом со мной не садился. Боялся меня. Меня ведь белой Дьяволицей звали. А ведь жареный младенец, наверное, вкуснее телятины" ("Избранное". С.629). Любопытно, что после попытки Одоевцевой упомянуть об аллюзии на "жаренных ирландских младенцев" Дж.Свифта Г. была недовольна "смазанным эффектом" и заявила, что вообще не читала Свифта (для Г. моменты шокирующего мистифицирования были важнее возможных мыслей о ее недостаточной образованности). И.Бунин, по словам Одоевцевой, ехидно отмечал, что Мережковский как муж Г. должен был "знать толк" в ведьмах: "Недаром ее Белой Дьяволицей прозвали. Она ведь с ним и с Философовым всякие мистерии, радения и "тайны трех" разыгрывала, свое собственное кощунственное неохристианство с чертовщиной изобретала... Многих они соблазнили. Гиппиус у них своего рода Хлыстовской Богородицей была" ("Избранное". С.890-891). В.Злобин, уделявший много внимания важной для Г. теме смешения Божественного и дьявольского, писал, что ко времени встречи с Мережковским Г. еще не решила для себя, "Мадонна она или ведьма" ("З.Н.Гиппиус. Ее судьба". С.145). Злобин сочувственно относился к инфернальным играм Г.: "Ее белого дьявола нельзя не любить. Вряд ли подозревала Гиппиус, что ее мечта может привести если не к откровенному дьяволопоклонству, то почти к неизбежному смешению Бога с дьяволом, к их медленному и неуследимому слиянию в одно двуликое существо" ("Тяжелая душа". С.45). Он считал, что Г. "сквозь дьявола свиной храп, слышит в аду музыку". Секретарь Г. затруднялся ответить на вопрос об ее вере в Бога : "Одно можно сказать: в черта она верит... Черт для нее - существо реальное, одно из главных... действующих лиц... Она, превращаясь сама в чертовку... "крадет у двух любовников любовь"... Она сама рассказывала, как в молодости сделала себе однажды ожерелье из обручальных колец ее женатых поклонников" ("З.Н.Гиппиус. Ее судьба". С.157, 154). Г.Адамович цитировал Л.Троцкого, утверждавшего, что нет ни Бога, ни чертей, ни ведьм. "Впрочем одна ведьма есть - Зинаида Гиппиус" (Мосты. № 13-14. С.207). Злобин припомнил реплику Д.Философова о Г.: "Ощущение того, что она ворожит надо мной, ощущение бесчисленных личных Зининых нитей паутины, связывающих меня" ("Тяжелая душа". С.65). Г. Мейер характеризовал среду, воспитавшую
Г., как изобилующую "демонами, аргонавтами, демиургами, пророками, ангелами, но никак не людьми словесного ремесла". По его мнению, те, кто занимается словом, должны претендовать на честность и точность, а Г. изображает искаженный мир: "Мудрено ли, что при таком чудовищном смешении понятий, Сивилла или Пифия - З.Гиппиус спутала стихотворение с молитвой и христианство с магией, сниженной... до убогого уровня декадентских салонов" ("Молитва, заклинание и поэзия" //В. 1938. 19 авг.). А.Седых в бытность свою секретарем И.Бунина вспоминал рассказ последнего об его опасливом посещении писательской четы после получения им Нобелевской премии: "Подхожу к дому, - нет мужества войти. Ведь я знаю, как Мережковский и Зина всю жизнь меня ненавидели. А ведь они люди страшные: еще могут на меня какую-нибудь хворь наслать со всей их чертовщиной" (Седых. С.191). В.Злобин считал, что в стихах Мережковского "чертовщина от Гиппиус" ("З.Н.Гиппиус. Ее судьба". С.153). В старости Г. соотносилась с недобрыми сказочными персонажами: "В мое время она уже была сухой, сгорбленной, вылинявшей, полуслепой, полуглухой ведьмой из немецкой сказки на стеклянных негнущихся ножках"; "Мережковскому, кащею бессмертному, и рыжей бабе-яге страшно было высунуть нос на улицу" (Яновский В. Поля Елисейские. СПб., 1993. С.130, 125). Ее юношеский миф, хоть и связанный с нечистой силой, был более пленителен. Злобин подчеркивал фантастичность облика Г. "Странное это было существо, словно с другой планеты. Порой, она казалась нереальной, как это часто бывает при очень большой красоте или чрезмерном уродстве" ("Неистовая душа" // В. 1955. № 47. С.71). В молодости Г. производила впечатление воздушного существа: то ли ангела, то ли сильфиды, то ли русалки. Б.Зайцев писал о ней: "Ленивая и слегка насмешливая, со своими загадочно-русалочными глазами" (Из книги "Чехов" // Опыты. 1953. № 2. С.26). И.Бунин, выступавший вместе с Г. в зале Петербургского Кредитного общества осенью 1895, отметил ее странный вид: "Вошло как бы некое райское видение, удивительной худобы ангел в белоснежном одеянии и с золотистыми распущенными волосами, вдоль обнаженных рук которого падало до самого полу что-то вроде не то рукавов, не то крыльев" ("Заметки" // ПН. 1929. 9 нояб.). Ироничный портрет Г. дал А.Белый: "В белом платье (скорее в подряснике) там пышнела уже рыже-розовыми кокетливыми волосами"
("Воспоминания о А.А.Блоке" // Эпопея. № 3. С.150). Волосы и лорнет
- может быть, наиболее характерные ее черты. Н.Берберова в стихотворении "Памяти З.Н.Гиппиус" писала о вылетевшей из коробки с письмами Г. бабочке, навеявшей Берберовой сравнение с отворенным у входа в гроб давно умершей камнем: "И вдруг, раскрыв оранжевые крылья, / (Напомнив рыжеватость тех волос)" (Муза диаспоры. Франкфурт на Майне, 1960. С.99). А.Белый писал о впечатлении от Г. в молодости: "Поражали великолепные золотокрасные волосы, которые распускать так любила она перед всеми, которые падали ей до колен, закрывая ей плечи, бока и худейшую талию" ("Воспоминания о А.А.Блоке". № 2. С.165). О пожилой писательнице Тэффи писала: "Огромные, когда-то рыжие волосы были странно закручены и притянуты сеткой" (В. 1955. № 43. С.87). "Лорнирование" собеседника - одно из привычных для Г. действий. Лорнет нужен ей был для "дистанцирующего" взгляда. Б.Зайцев говорил о впечатлении от общения с Г.: "Зинаида Николаевна нас разглядывала, наводя свой лорнет, как дальнобойное орудие... Облик высокомерный, слегка капризный, совсем особенный. Своим слегка тягучим голосом - в нем отчасти было коварство, отчасти желание проэкзаменовать заезжего. задала она мне в упор вопрос с видимым желанием "срезать" ("Мои современники". Лондон, 1988. С.115-116). Об этой убийственной манере Г. писали А.Белый ("пикантное сочетание креста и лорнетки", 1922. № 2. С.165); И.Одоевцева: ("Она, улыбаясь, подает мне правую руку, а в левой держит лорнет и в упор разглядывает нас через него -попеременно. Я чувствую себя жучком или мухой под микроскопом
- очень неуютно. Удивляет это бесцеремонное разглядывание". -"Избранное". С.606-607); С.Маковский ("Надо ли напоминать о знаменитой лорнетке? Не без жеманства подносила ее З.Н. к близоруким глазам, всматриваясь в собеседника, и этим подчеркивала свое рассеянное высокомерие." - "На Парнасе." С.90) и др. В рецензии на сборник Г. "Сияния" Адамович писал: "К забаве, к веселой игре в "эпатирование" примешивалась и исключительность подлинная... Острое ощущение раздвоенности бытия... Ее трезвый, логический ум, ее готовность в чем угодно усомниться сочетаются с тягой ко всему метафизическому или даже потустороннему" (ПН. 1938. 9 июня). Р.Гуль в рецензии на "Дневник" ужаснулся, не приняв ее позиции ненависти, через которую порой "вспыхивала"
любовность: "Когда задумываешься, где у Гиппиус сокровенное, где необходимый стержень... то чувствуешь: - у этого поэта-человека, м. б., как ни у кого другого, нет единого лица. Страшное двойное лицо. Раздвоенность. Двоедушие" (Новая русская книга. 1922. № 8. С.16). Гуль писал о тяжести страдания, которое дает очищение способному вынести его без срывов в жестокость и двойное лицо тому, кто этого не смог. Г., по его мнению, этого не осилила: "Под ношей личного страданья упал поэт. Свет, молитва, радость, любовь - не дорога Гиппиус. Она ушла другой дорогой, темной, черной, ночной. И все глуше ее голос - "ненавижу", "убью" (с.16-17). С.Маковский высказал сходное мнение: "В этой "жестокой" любви и ненависти сказалась двойная природа З.Н. - рядом с мужественной силой - чисто женское нетерпение и капризный напор" ("Зинаида Гиппиус. Глава из ее биографии" // РМ. 1956. 6 сент.). Амбивалентность - одно из наиболее устойчивых качеств Г., как личностных, так и творческих. Эта проблема особенно остро вставала при попытке Г. выяснить свои взаимоотношения с Богом, а также решить проблему пола. Маковский отметил переплетение этих тем: "Умственная гордыня и... плотская взволнованность, неутоленная и неутомимая вопреки духовной жажде, влекут ее от неба куда-то в противоположную бездну" ("На Парнасе... " С.106). Наиболее отчетливо видел трагедию Г. близкий ее друг и секретарь - Злобин: "Ее душа была устроена так странно, что никакой борьбы между добром и злом в ней не происходило и происходить не могло, потому что эти два начала никогда в ней не присутствовали одновременно... Только благодаря своей исключительной воле и необыкновенной ясности сознания могла Гиппиус, с такой душой, прожить жизнь и не сойти с ума... Кто, глядя на эту нарумяненную, надменную, немолодую даму, лениво закуривающую тонкую надушенную папироску, на эту капризную декадентку, на эту немку, мог бы сказать, что она способна живой закопаться в землю... Мы привыкли к ледяному тону, к жестокому спокойствию ее стихов. Но среди русских поэтов ХХ века, по силе и глубине переживания, вряд ли найдется ей равный... Откуда этот огонь, эта нечеловеческая любовь и ненависть?" ("Неистовая душа". С.73). В книге "Тяжелая душа" Злобин сравнивал Г. с "потерявшейся девочкой", с любимой ею маленькой Терезой - Терезой Льезской, "умирающей от холода полной богооставленности", но также и с ведьмой. Г. соотносилась им также с тургеневской Кларой Милич -
"почти святой, полуведьмой-полувампиром" (с.134). Д.Философов, в свое время испугавшийся чрезмерного сближения с Мережковскими, писал Г.: "Ты все думаешь, что ты борешься с дьяволом, увы, мне иногда кажется, что ты борешься с Богом,... ставишь себя с Ним на одну доску!... Если у тебя такие знания, то ты или святая, или бесноватая... предаваясь своим одиноким колдовствам, ты не имеешь права говорить, что ты знаешь, ибо твои знания проверяли кто? Бог или диавол?" ("Тяжелая душа". С.45). Тэффи удивлялась, что у Г. не было страха перед Страшным Судом: "Загробная жизнь ею не отрицалась, но чтобы Господь Бог взял на себя смелость судить Зинаиду Гиппиус... - это даже допустить было нельзя" ("Зинаида Гиппиус". С.92). Злобин говорил об абсолютной неспособности Г. к покаянию и признанию своих ошибок: "За всю ее долгую жизнь - ни одного факта, ни даже намека на факт, который свидетельствовал бы, что она хоть раз чистосердечно в чем-нибудь покаялась, смирилась, признала себя виноватой или хотя бы просто попросила у кого-нибудь прощения... Она словно боится, что... покаявшись, она потеряет... ту от ее сознания скрытую "пружину", благодаря которой она, плохо ли, хорошо ли, но продолжает держаться на поверхности, когда другие камнем идут ко дну" ("З.Н.Гиппиус. Ее судьба". С.142). Религиозные воззрения Мережковских были запутаны. На скандально известном вечере поэзии Г. отметилась стихами о себе и Боге. Бунин писал, что Г. "вызвала целую бурю - и негодующих криков, и рукоплесканий: она читала стихи о том, что она любит себя "как Бога" ("Заметки"). Несмотря на репутацию холодной соперницы Бога, Г. писала Бердяеву: "Я совершенно не считаю себя находящейся вне церкви...<Епископ> Вениамин... служил молебен перед всеми моими образами, из коих половина - католическая" (Пахмусс Т. З.Н.Гиппиус в эмиграции - по ее письмам // Полторацкий. С.122). Г. утверждала, что в творчестве есть лишь три основные темы: Бог, любовь и смерть. В статье "Искусство и любовь" она писала о мужском и женском началах у О.Вейнингера: "Он утвердил сосуществование обоих в таинственном сплетении в каждом реальном человеке-личности... Принятие андрогинизма как реальности остается одним из условий истинной любви (Опыты. 1953. № 1. С.109-110). Г. анализировала роман Шарля Деренна "Габи, любовь моя", герои которого долго и платонически любили друг друга: "Автор... только засмеялся бы, заговори с ним о
душетелесности, богочеловечестве и андрогинизме. Между тем, в любви этих двух... нетрудно было бы... открыть следы всех этих трех Соловьевских понятий или условий подлинной любви" (Там же. С.114). Сама Г. в течение всей своей жизни не смогла разобраться ни со своим отношением к вопросам пола, ни со своим собственным полом. Скорее всего, она чувствовала себя двуполым существом -отсюда ее стихи от мужского лица, мужские псевдонимы и ношение в юности мужского костюма, а также ряд философских эссе на данную тему. В.Ходасевич в письме к М.Вишняку от 21 августа 1929 иронизировал над переменой критической позиции Г. по отношению к Бунину: "Не дело лаять на человека, которого превозносил, - так, точно и всегда лаял (а? -о? Как надо сказать о Зине?)" (Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С.514). В.Яновский цитировал слова Фельзена о предположительном гермафродитизме Г.: "Мне сообщали осведомленные люди, что у Зинаиды Николаевны какой-то анатомический дефект" (с.129). Н.Берберова писала: "Она не была женщиной" ("Курсив мой". С.282). В течение всей жизни Г. испытывала презрение к женскому полу, видимо, не отождествляя себя с ним. Она писала 8 мая 1939 о том, что никогда не изменяет друзьям: "Убедилась по опыту, что изменяют... главным образом -женщины... Сама изменять не умея, должна придти к выводу, что в меня попало какое-то лишнее "М", ничего не поделаешь!" ("Письма Гиппиус к Берберовой и Ходасевичу". С.109) П.Пильский видел единственную женскую черту Г. в ее эксцентричности. "Все остальное - мужское. Ум, хладнокровие, твердость, последовательность, ровный блеск писания, взвешенность приговоров. наконец, постоянство" ("Ледяные пристрастия" // Сегодня. 1925. 18 авг.).
В поэме "Последний круг" Г. описала схождение в загробный мир с потомком Данте в качестве проводника. Ее лирический герой заявил: "Там, на земле, я женщиной считался. / Но только что заговорю стихами... / Немедленно в мужчину превращался?" ("Стихотво-рения и поэмы". Мюнхен. 1972. С.42). По наблюдению Дон-Амина-до, Г. была популярна у декадентствующих гомосексуалистов: "Ни томных, безгрудых, двояковогнутых молодых людей, не отбывающих воинской повинности, но всегда декламирующих и всегда нараспев, и непременно что-то заумное, сверхумное - Пусть будет то, чего не бывает" ("Поезд на третьем
пути". С.113). Н. М. П. (Мельникова-Папоушкова) скептически отнеслась к тому, что Г. поставила своим идеалом влюбленность, т.е. бесплотное переживание. Рецензентом это воспринималось с большой дозой скепсиса: "Нам кажется, что Гиппиус просто захотелось пококетничать, вот она и говорит: "Смотрите, какие у меня возвышенные чувства, семья для меня пошла, я хочу грозы!" (Воля России. 1921. 26 мая). Любовь в представлении Г. связывает человека с бессмертием. В 1931 в №5 "Чисел" Г. опубликовала программную статью "Арифметика любви", в которой повторила свою речь в "Зеленой лампе" о любви. Г. считала, что любовь обусловлена "единственностью" любимого и любящего и никогда не бывает "чистой духовностью" или "чистой телесностью". Человек "душетелесен", он раздваивается как в вопросах души и тела, так и в вопросах мужского и женского; одно из его важных свойств -андрогинизм. В человеке присутствуют оба начала в разных пропорциях, и люди притягиваются друг к другу в зависимости от пропорционального соотношения и сочетания их мужских и женских начал. Другое существо предстает для человека в соответственно-обратной мере, что освобождает "Эрос божественного" и обрекает однополую любовь на несовершенство, т.к. там такая обратность не встречается (С.153, 161). Статья вызвала полемику. П.Пильский отметил, что Г. поставила вопрос "широко и субъективно": "Эта тема важна, она удачно несвоевременна, бьет как бы в пустоту, но попадает в какой-то заснувший нерв, будто воскрешает что-то, с виду забытое" ("Тайны" // Сегодня. 1931. 11 июля). С.Маковский писал о брезгливости Г. к плотской любви, о сублимированной чувственности и о неразличимости для нее пола, в подтверждение чего, цитируя отрывки из дневника Г., комментировал их: "О, если б совсем потерять эту возможность сладострастной грязи, которая... таится во мне, и которую я даже не понимаю, ибо я, ведь, и при сладострастии, при всей чувственности - не хочу определенной формы любви, той, смешной, про которую знаю. Отсюда и неукротимая ее девственность и влечение не только к женщинам, но и к мужчинам с двоящимся полом" ("На Парнасе..." С.114); О самой себе Г. говорила: "В моем духе - я больше мужчина, в моем теле - я больше женщина". Но телесная женскость Гиппиус была недоразвитой; совсем женщиной, матерью сделаться она физически не могла" (там же).
Маковский писал о юной Г.: "Черты ее внешности "делали ее похожей на андрогина с холста Содомы. Вдобавок густые, нежно-вьющиеся бронзово-рыжеватые волосы она заплетала в длинную косу - в знак девичьей своей нетронутости (несмотря на десятилетний брак)... Только ей могло прийти в голову это нескромное щегольство "чистотой" супружеской жизни" ("На Парнасе... " С.89). Н.Берберова писала о склонности Г. "только прощать другим людям их нормальную любовь, в душе все нормальное чуть-чуть презирая" ("Курсив мой". С.286). Тэффи отметила, что у Г. есть стихи об абстрактной любви, но нет ни одного стихотворения, где бы она сказала: "я люблю" (с.93).
Философско-эзотерические воззрения Мережковских вызывали у современников сложные чувства. Анонимный автор в "Воле России" скептически отзывался о "Новом корабле" - органе "Зеленой лампы", созданном Мережковскими. Автор считал, что "парижские схоласты" "точно поставили себе целью каждый вопрос растворять в некоем зыбком и соблазнительном словесно-мистическом тумане" (1929. № 1. С.121). Они отпугнули Философова, поначалу увлекшегося играми четы Мережковских. Ходасевич относился ко всему этому скептически и разорвал с Мережковскими, т.к. считал разговоры "о последних вопросах" игрой в "бездны и тайны". Он называл триумвират Мережковских со Злобиным "Мерезлобин" (Ходасевич В. // РМ. 1969. 16 окт.). Цвибак дал чете Мережковских кличку "Мережопиус" (Абызов Ю., Флейшман Л., Равдин Б. "Русская печать в Риге". Стэнфорд, 1997. Т. 4. С.183).
В эмиграции Г. стала чуть ли не символом идейной и человеческой непримиримости. Н.Берберова утверждала, что "в дружбе она признавала только "глобальное" согласие, только "тоталитарный унисон", не знала, что такое "дружеский контрапункт отношений" - 81. Лит. сборник. 1982. С.219). В 1922 вокруг
Г. группировался парижский "Орден непримиримых". В письме к В.Ходасевичу от 8 февраля 1926 Г. констатировала: "Какая, вообще, дрянь - людишки! Что о них ни выдумывай, - правда всегда еще хуже." ("Письма к Берберовой и Ходасевичу..." С.52). В 1924 в статье "Полет в Европу" она высказала мнение, что современная русская литература "из России выплеснута в Европу" (СЗ. № 18). По ее мнению, в России писателей не осталось, а среди эмигрантов похвалы Г. был удостоен Арцыбашев , писавший политическую
публицистику. С.Познер обвинил Г. в том, что она, похвалив Арцыбашева за негативное отношение к советской России, вскользь упомянула Шмелева, Зайцева и Ремизова: "Политические темы влекут Антона Крайнего к себе. Он негодует на кого-то, кто... издал запрет писателям-художникам касаться этих тем" (ПН. 1924. 10 февр.). Познер заметил, что политические воззрения автора не должны влиять на художественную оценку его творчества. Г. Струве в 1956 также негативно отозвался о симпатии Г. к Арцыбашеву. Он отметил, что книга воспоминаний Г. о Мережковском изобилует жалобами на духовное одиночество и измены друзей и содержит "много недоброжелательных и высокомерных отзывов об эмиграции... Получается, что Мережковские чуть ли не одни хранили белизну эмигрантских риз". Струве назвал позицию Г. "политическим однодумством" (Струве. С.89). Г. не желала расширять рамки своих знаний и часто из высокомерия и консервативности не принимала нового. Один из ее знакомых вспоминал, что кто-то обвинял ее в отсутствии интереса к новым темам и именам, приведя в пример "Пузанова из Воронежа", на что Г. ответила: "А зачем, скажите, я на старости лет, да после всего, что я в жизни прочла... стану читать еще Пузанова из Воронежа?" (Г. А. (возможно, Г. Адамович). Из разговоров с З.Н. Гиппиус // Встреча. 1945. № 2. С.32). Б.Зайцев в статье "Памяти Мережковского" слабыми сторонами супругов назвал "высокомерие и брезгливость... в обращенности к "малым сим", какого-то привета, душевной теплоты и света в них очень уж было мало. Они и неслись в некоем, почти безвоздушном пространстве, не совсем человеческом" ("Мои современники". Лондон, 1988. С.11). Образ "безвоздушного пространства" очень удачен: с одной стороны, Мережковские дистанцировались от людей, постепенно создавая вакуум вокруг себя, особенно после заигрывания с фашизмом, о чем писал Яновский: "Большинство из нас перестало бывать у Мережковских. Кровь невинных уже просачивалась даже под их ковер" (с.128). Яновский считал, что толкнул Мережковских на этот путь Злобин, руководствовавшийся идеей, что если Маркс - Антихрист, то Гитлер - "антидьявол" (с.125). Порой в адрес Г. бросались и не вполне обоснованные обвинения, в частности, в антисемитизме. Цвибак писал Мильруду 28 ноября 1935: "Эта последняя не очень чиста по части антисемитизма" (Русская печать в Риге. Т. 4. С.183). Г. отрицала
такого рода обвинения: "Какая же я антисемитка, когда в меня всегда евреи влюблялись" ("Устами Буниных". Франкфурт-на-М., 1981. Т. 2. С.41). С другой стороны, современники неоднократно писали о холоде, исходившем от этой пары. П.Пильский назвал статью о Г. "Ледяная душа". Он осудил позицию Г.-критика: "Знать расчет в жестокости... высокомерно угадывать, пронзать презрительной зоркостью... равнодушно и холодно убивать невзначай, никогда не прощать, быть настойчивой в своем постоянстве злобы и любви, упорствовать в ошибках, анализировать без сострадания, читать лекцию об умирающем, вынашивать радость безжалостности - вот Антон Крайний - судья, вот холодный талант Зинаиды Гиппиус, критика и мемуариста" (Сегодня. 1925. 18 авг.). Холод Г. рождал необъективность: "Тонкий, разносторонний и гибкий талант З.Н.Гиппиус смотрит на мир сквозь... стекло... покрытое узорами мороза и, значит, непрозрачное"; "Как писатель, она статична и холодна. Здесь ум победил сердце и у нее холодная нежность, холодные признания, холодная любовь". Говоря о рассудочности Г. как об одной из основных черт ее характера, Пильский в схемах, построенных Г., выделял логичность и непроницаемость. Этический деспотизм Г. превалировал над эстетическим и оставлял за ней право на требовательность: она, являясь превосходным поэтом, "сумела закопать все корни своего роста в общественности". Будучи сильной личностью, Г. упрекала других в волевом бессилии: "Во всей схеме ее суждений, приговоров, оценок остро и грозяще чувствуется некоторое приневоливающее начало. Какая-то возвышенная эксцентричность хорошо сознаваемого чистейшества!" Отдав должное ее литературным достоинствам, Пильский назвал Г. "не греющим изяществом". В 1930 в "Числах" Г. обрисовала свои политические воззрения. Она обрушилась на заявление редакции журнала о том, что на его страницах не будет места политике, спрашивая сотрудников альманаха, от чего они хотят себя оградить. В том же номере альманаха (№ 2-3) ей ответил Н. Оцуп: "Числа" "не против политики, а против ее тирании". Прекрасно понимая, что политика важна, редакция не хотела бы ее "неограниченной власти над всеми другими интересами человека". Оцуп обвинил Антона Крайнего в способности "преувеличивать или преуменьшать значения любых фраз, почему-либо этому критику неугодных" и заявил, что для Г.
"нужно не простое равенство общественно-политических вопросов с другими человеческими, но полное и подавляющее превосходство первых", следствием чего явился высокомерный и демагогический тон. Оцуп назвал такой метод "большевизмом наизнанку", т.к. вместо того, чтобы определять себя "от противного", нужно заниматься своим прямым делом (с.155-156). 12 декабря 1930 на вечере "Чисел" состоялся диспут на тему "Искусство и политика"; на нем Оцуп вернулся к спору А.Крайнего с руководством альманаха, а Г. заявила, что "истина не зависит от эпохи" и что искусство с политикой глубоко связаны (Числа. 1931. № 4. С.259-261). В ответ на упреки Г. Оцуп поместил в № 4 альманаха заметку, где утверждал, что "навязывать искусству воспитательные задачи - значит ошибаться в его природе", т.к. оно свободно ("Вместо ответа". С.158). В том же номере альманаха была опубликована статья Г., где говорилось, что в "Числах" нет ничего, близкого к политике. Весной 1931 в своем кружке Г. прочла доклад о том, что писатели эмиграции находятся в рабстве - под цензурой трех наиболее крупных изданий, намекая на "Последние новости", "Возрождение" и "Современные записки". В конце июня, после появления в газете "За свободу!" ее статьи на ту же тему, там же и в "Руле" были помещены отклики читателей, негодовавших, что в Париже "теснят" литераторов. 10 сентября 1931 в "Возрождении" Ходасевич поместил полемический ответ Г. - "О писательской свободе". Он назвал попытку Г. смешать функции цензора и редактора демагогическим приемом, т.к. цензура ограничивает литературную свободу извне, а редакторская работа сводится к отсеиванию того, что не соответствует воззрениям органа печати. Ходасевич обвинил Г. в том, что у нее "требование абсолютной свободы превращается в требование права на безответственность" и назвал позицию Г. пристрастной, приведя довольно анекдотический факт автополемики Г., вначале расхвалившей "Числа" в статье за своей подписью, противопоставляя альманах трем основным периодическим изданиям, а менее чем через месяц в газете "За свободу!", поместившей статью о "Числах" за подписью Антона Крайнего, назвавшего "оценку "Чисел", данную Г, "опрометчивой" и протестовавшего против сравнения их, с легкой руки Г., с "Миром искусства". Вызвана эта перемена мнения была тем, что журнал отказался взять у Г. очередную статью. Ходасевич из этого курьеза
сделал вывод о необъективности Г. Он заключил, что за две недели, прошедшие со времени перемены точки зрения на "Числа", редакторы альманаха не могли совершить такой "эволюции к худшему" и обвинил Г. в опрометчивости. В 1934 Ходасевич вернулся к разговору трехлетней давности, заявив, что выступление Г. показалось ему "слишком субъективным по природе, демагогическим по тематике а главное - принципиально ошибочным" (В. 1934. 2 авг.). Упомянув свою статью от 10 сентября1931, он обратился ко спору с ним А.Бема в "Мече", сообщив, что редакция без идейной базы превращается в "шайку", и что "если шайка не хочет печатать З.Гиппиус, та может огорчаться, но не может жаловаться на нарушение свободы". Ходасевич не был согласен с жалобами Г. на то, что ее не печатают: "З.Н.Гиппиус и ее окружение понимает свободу так, как ее понимают все деспоты: свобода есть свобода для меня и больше ни для кого." Г., по его мнению, требовала свободу для "драмы ради драмы" и для возможности по любому поводу "разводить полемику" (там же). К Г.-критику у Ходасевича вообще был ряд претензий. Он спорил с ее предисловием к "Книге стихов" В.Ропшина (Савинкова). Г. писала, что книга будет интересна тому, "кто не ищет в стихах только эстетического наслаждения", и что она несет "новое о душе человека". Ходасевич, не принимавший теории "человеческого документа", отметил, что "эстетически порочные" плохие стихи убивают значительность содержания (СЗ. 1932. № 49). В статье "О форме и содержании" Ходасевич оспаривал мнение Г. о книге Т.Таманина (псевдоним Т.Манухиной, дружившей с Г.) "Отечество" (Париж, 1933), которую Г. хвалила в "Последних новостях" 12 января 1933, а Ходасевич не принимал. Критик сводил свое несогласие с Г. к тому, что та прощала автору художественные несовершенства книги "ради идейной, прости Господи, начинки, которая лезет из пухлого таманинского произведения, как капуста из пирога" (В. 1933. 15 июня); "Произведение художественно никчемное никакой начинкой не спасается". Привычка Г. отделять форму от содержания, по его мнению, сказывалась в "ее нестерпимо тенденциозной, никак не "сделанной" беллетристике, и в ее критических статьях, где почти не говорится о форме. Ходасевич нашел в творчестве Г. неестественное сочетание пряной модернистской тематики и "дореформенной эстетики"; при этом критика Г. виделась автору беспринципной,
следующей за дамским капризом.
18 августа 1933 Ходасевич писал Г.Струве о спорах вокруг романа Таманина: "Кулисы этого дела - противные и зловредные. И Милюков, и Гиппиус раздули и расславили роман Таманина по причинам самого нелитературного свойства" (Мосты. 1970. № 15. С.398). В 1939 Мережковские выпустили сборник "Литературный смотр", где декларировалась идея свободы. В статье "Опыт свободы" Г. утверждала, что в эмигрантской литературной жизни свободы нет, литературные отношения подчиняются цензуре, и в результате "несвободного" проявления писателя его способности должны так же хиреть, как и при полном отсутствии творческого процесса. В.Набоков за подписью В.Сирин ответил на это полемической заметкой, заявив, что не увидел отличия этого альманаха от любого другого. Несмотря на заявление Г. о том, что сборник является "салоном отверженных", Набоков отметил, что имена его авторов появляются почти во всех эмигрантских журналах, и обвинил Г. в том, в чем она сама постоянно обвиняла зарубежную прессу - в идеологической корпоративности: "Называть громким именем свободы простую дружбу или единомыслие то же самое, что сына звать Фемистоклюс" (СЗ. 1940. № 70. С.285). Набоков сравнивал авторов сборника с маленькими питомцами, которым "руководительница" посулила неслыханное раздолье и оставила в городском сквере "на произвол судьбы" среди пыли, скамеек и мусора. Для Г. эмигрантского периода литературная критика представлялась более актуальной, нежели художественное творчество. Н.Андреев, возмущенный "каннибальскими рычаниями" стихотворения Г. "Большевицкий сон", апеллировал к оценке Антона Крайнего: "Вероятно, даже он не знал бы, какой идеологией оправдать подобную эстетическую бесцеремонность" (Воля России. 1932. № 4-6. С.185). С.Маковский назвал А.Крайнего "беспощадным Alter ego" Г. ("На Парнасе..." С.92). Одоевцева также характеризовала двойника Г. как неумолимого критика, расправы которого все боялись: "Приговоры его были убийственны. Критические статьи ее пестрели определениями вроде "рыжая бездарность", "идиот", "недоносок", "кретин" и тому подобными вежливыми характеристиками писателей" ("Избранное". С.605). Ю.Терапиано писал: "Критика Антона Крайнего... была остра, беспощадно зла, смела до дерзости, остроумна и идейна" ("Встречи". С.38). В то же
время он отказывал Г.-критику в литературной проницательности. Назвав ее поэзию острой, индивидуальной и интеллектуальной, Терапиано сообщил, что "в ней много чувства... скрытого под броней кажущейся холодности, много иронии, иногда даже с оттенком вызова" (с.36). Критик назвал Г. поэтом-одиночкой, сосредоточенным на своем, из-за чего она плохо разбиралась в чужих стихах, "ища в них подобия "своего", а если этого не было, оставалась холодной... Ошибки Гиппиус в оценках некоторых поэтов бывали порой просто необъяснимы". В качестве примера Терапиано привел недоуменное восприятие Г. поэзии И.Анненского (с.36-37). С.Маковский также отметил "критическую глухоту" Г.: "Вся заполненная собой, она подчас не слышала чужих голосов" ("На Парнасе..." С.101). Г.Адамович считал, что Г. "понимала в поэзии все, кроме самих стихов" ("Комментарии". С.171). Ходасевич отмечал: "З.Н.Гиппиус, написавшая ряд прекрасных стихотворений, проявляет какую-то изумительную художественную слепоту всякий раз, как дело касается романа или рассказа" (В. 1933. 26 янв.). Берберова писала, что Г. не видела формальной стороны поэзии и "была очень далека от понимания роли слова", хотя и обладала вкусом ("Курсив мой". С.285). Берберова видела у Г., как и у ее современников-символистов, глухоту, окаменение, "непрерывный культ собственной молодости" (с.286), приводивший к омертвению личности. "Глухота" Г. соотносилась с ее заявлением, что все, кроме них с Мережковским, попали "в щель истории", тогда как современность являлась как раз чем-то обратным щели. Г. закрывала глаза на реальные качества человека, укладывала под микроскоп свои домыслы и не обращала внимания на плохие книги хорошо относившихся к ней людей. И.Одоевцева отмечала, что Г. "была совершенно лишена энтузиазма, вдохновения и способности восхищаться чужими мыслями" ("Избранное". С.623). Впрочем, при ее кажущемся интересе к общественной жизни, Г. проявляла порой странное равнодушие к реальным политическим событиям. Одоевцева вспоминала, что в день гибели президента Франции от руки русского убийцы его соотечественники были встревожены возможными гонениями на русских, вследствие чего боялись выходить на улицу. Г., тем не менее, отлучилась из дому и вернулась с опозданием, страшно расстроенная, но не произошедшим, а плохой работой своей портнихи (с.638).
Пореволюционные стихи Г. были сильно политизированы. И.Василевский (Не-Буква) писал: "Не проживут и дня тусклые и полные ненависти строки... И вас, предатели, / Я ненавижу больше всех... Путь злобы и ненависти опасный путь" ("В поисках смысла" // ПН. 1921. 21 мая). Сборник Г. "Стихи. Дневник 1911-1921" вызвал аналогичную реакцию и у других критиков. 23 июля в "Голосе России" появилась статья за подписью Л-р. Рецензент обвинил Г. в мелочной озлобленности, вульгарности и истеричности, заявив, что в книге должна была отзываться "глубина поэта, а не просто разлитие желчи", уничтожившее поэтический дар Г.: "Все это мелкотравчато, бледно и тускло, с претензией на развязность, с погоней за жанром Демьяна Бедного... Поэзия здесь принесена в жертву... какой-то вульгарной, бабьей политике". Призыв Г. "Повесим их в молчании..." вызвал у автора рецензии "такое отвращение, что мы готовы своим собственным глазам не верить: неужели эти грубые, антихудожественные, ядом злости пропитанные строки написаны тем же пером, которому люди..."так жалобно близки". По свидетельству Берберовой, в Бунине стихи Г. возбуждали "злую насмешку" ("Курсив мой". С.292). Впрочем, существовали и иные оценки. В рецензии на "Дневник" А. Бахрах, отметив, что поэзия, рожденная ненавистью, превращается в версификаторство, писал, что Г. - "поэт с исключительной лирической силой, с самобытным мужским дарованием; с редким мастерством умеющий владеть стихом" (Дни. 1923. 7 янв.). В.Кадашев говорил о "великом наслаждении" "раскрыть книгу поэта, не забывшего, что божественный дар стиха неразрывен с суровым долгом мудрости и осторожности". Сборник Г. виделся рецензенту естественным продолжением ее старой поэтической линии: "Та же строгая четкость стиха, все те же матово-жемчужные, благородные краски... Царь и владыка над словом, она не страшится банальностей" (Руль. 1922. 28 мая). Берберова называла Г. "замечательным лирическим поэтом" ("Курсив мой". С.621). Г.Адамович заметил, что Г. никогда не замыкалась в искусственных мирках, и "нервная, диалогическая поэзия ее останется в русской литературе, как причудливый памятник разлада инстинкта с сознанием" ("Суд времени" // ПН. 1935. 14 нояб.). По утверждению В.Ходасевича, в стихах Г. врожденный инстинкт побеждал теоретические заблуждения. В поэзии Г., по его мнению, происходила "борьба поэтической души с
непоэтическим умом, художественного чутья с антихудожественными понятиями, вкуса с безвкусицей. Критик попенял Г. за то, что она относилась к форме, "как интеллигентная женщина к нарядам: любит их, но не уважает", находя не очень важной. Этим определялась и ее стилевая приблизительность. Впрочем, содержание платило Г. за любовь взаимностью: мысль поэтессы "всегда точна, изящна, заострена", хотя и, возможно, бечувственна ("Двадцать два" // В. 1938. 17 июня). Среди этих крайних оценок существовало мнение о холодной нейтральности ее стихов. С.Маковский выделил в них интеллектуальное и волевое начало: "Ничего случайного, никакой самодовольной импровизации... Элемент воли в поэзии Гиппиус неотделим от эмоциональной встревоженности... Оттого ее стихи словно выжжены царской водкой на металлической поверхности" (РМ. 1956. 6 сент.). Маковский спорил с установившимся мнением о Г. как о "головном" поэте: "Поэт умный и тяготеющий к абстракциям, поэт, взвешивающий слова на весах тончайшей сознательности... Разве может ум мешать чувствовать и черпать образы из сердечной глубины?" ("На Парнасе..." С.97). Критик отметил, что в памяти новых поколений остались остроумные словечки, экстравагантность и политическая позиция Г., чего нельзя сказать однозначно об ее стихах. Г.Адамович, не раз писавший о Г., отмечал в ее стихах нехватку чего-то неуловимого: "Думаю, что в литературе она оставила след не такой длительный и прочный... как принято утверждать. Стихи ее, при всем ее мастерстве, лишены очарования. "Электрические стихи", - говорил Бунин, и действительно эти сухие, выжатые, выкрученные строчки как будто потрескивают и светятся синеватыми искрами... Эти стихи трудно любить... Но их трудно и забыть" (Мосты. № 13-14. С.204); "Взлетов нет... Стихи как будто оттого и извиваются в судорогах, что похожи на личинки бабочек, которым полет обещан, - но сами они прикреплены к земле. Они по отношению к себе насмешливы, они сами собой раздражены" (Адамович Г. Рец. на "Сияния" // ПН. 1938. 9 июня). В.Мирный в отзыве на этот сборник писал о разочаровании читателя: "Да, да, не то!" - думаешь. Ведь бывало, какое место она занимала в твоей жизни!.. Весь набор символистических отмычек налицо в этой книге (слегка ржавчиной покрытый), злобствующее христианство, Слово, мать-невеста-дочь, сияния, порхания" (ИР. 1938 № 24. С.19). Г.Струве,
напротив, считал, что книга "свидетельствует о том, что поэтический источник Гиппиус не только не иссяк, но скорее обновился в эмиграции" (Струве. С.138). В. Злобин, невольно корректируя "символистические отмычки", заявлял, что стихи Г. "надо уметь прочесть. Если нет к ним ключа, лучше их не трогать: попадешь в лабиринт" ("Ее судьба". С.139).
Более однородную реакцию современников вызвала Г. в качестве мемуариста. Ее "Живые лица" (Прага, 1925) тепло были встречены современниками: "Это огненные знаки, постоянно свидетельствующие о том, что... "зерно религиозной правды теплилось в душе каждого" (М. В. // Сегодня. 1925. 4 июля).; "Они написаны в литературном смысле блестяще. Это и сейчас уже -чтение, увлекательное, как роман" (Ходасевич В. // СЗ. 1925. № 25. С.536); "Так как "Живые лица" написаны без общепринятого великодушия и совсем не добродушно, то, очевидно, не умиляя, а раздражая читателя, они обречены остаться в кругу любителей изысканного мастерства тонких литературных миниатюр... Она ясно видит порчу... В этой "ревности о людях"... весь смысл и все оправдание беспощадности ее нелицемерных суждений о современниках."; "Значительные по затаенной в них философии и прекрасно написанные "мемуары" (Таманин Т. Нелицемерный современник // ПН. 1926. 11 марта). Г.Струве был более сдержан в оценках, упрекнув Г. в недостаточной беспристрастности: "Не все здесь равноценно, и все, как всегда у Гиппиус, очень субъективно: это не история, а личные, очень личные мемуары" (Струве. С.138). Откровенно негативным был отзыв Н.Мельниковой-Папоушек: "Всюду и везде слышишь: они сказали или были такого мнения, а я, а я... конечно, обратного. В этом бесконечном потоке "а я" забываешь, против кого, собственно, протестует писательница. Остается лишь неприятное ощущение непрерывного стука молотка в медную доску" (Воля России. С.216). Г. обвинялась в некорректности: "Нельзя же в самом деле плевать и при этом оговариваться: не помню точно... быть может, было иначе" (с.217). Мельникова-Папоушек имела в виду негативный отзыв Г. о Горьком, недостаточно, по ее мнению, помогавшем Розанову; факт этот оспорил и близко знавший Горького Ходасевич. Он считал, что Г. показала в мемуарах прежде всего собственное свое лицо, но лицо это Ходасевича не раздражало, а "ячество" Г. казалось оправданным:
"Гиппиус отнюдь не гонится за беспристрастием и бесстрастием. Она, видимо, и сама хочет быть мемуаристом, а не историком; свидетелем, а не судьей. Она наблюдает зорко, но "со своей точки зрения" (с.536). Несмотря на корректность статьи, он опасался непредсказуемой реакции Г., о чем сообщал Б.Зайцеву в письме от 3 сентября 1925: "Я написал для "Современных Записок" о "Живых лицах" Гиппиус. Сделал все реверансы, но... Господи, пронеси!" (Собр. соч.: В 4т. Т. 4. С.491).
Парадигма оценок разворачивается как внутри каждого жанра, в котором писала Г, так и при попытке сравнения жанров друг с другом. Сопоставив политизированные беллетристику и критику Г. с ее поэзией, Ходасевич пришел к выводу, что "только в стихах, практически сложившихся под влиянием зарождавшегося модернизма, она... нарушает "лучшие заветы" писаревской эстетики: потому-то стихи и составляют лучшее из всего, что ею написано" ("О форме и содержании" // В. 1933. 15 июня). Сходная позиция была и у Л-ра "В стихах она выше, непосредственнее и глубже, чем в повестях и рассказах, - надуманных и нарочитых, чем в критических фельетонах - кокетливо фехтующих пером вместо шпаги, и чем в публицистических статьях и дневниках - мелочных и порою вульгарно озлобленных" (Голос России. 1922. 23 июля). К.Бальмонт считал, что Г. "любопытна, как поэт, и слишком маленькое явление, как прозаик... В прозе, забывая свою способность быть... правдивой в поэзии, она постоянно задается целями произвольными и, в сущности, чуждыми литературе" ("Где мой дом". Прага, 1924. С.102). Бальмонту вторила Одоевцева: "А ведь проза Гиппиус не очень хороша. Она - поэт,
она - критик. Но прозаик слабый. Исключение - "Живые лица" ("Избранное". С.876). Впрочем, и о ее стихах Одоевцева - не без лукавства подражателя - высказывалась неоднозначно: "Они мне не очень нравились своей рассудочностью и главное, тем, что она писала о себе в мужском, а не в женском роде" (с.604). Для многих современников личность Г. являлась большей ценностью, чем ее весьма полемичное творчество, что сформулировал Г.Адамович: "Зинаида Николаевна, как личность, была больше, значительнее, человечнее и даже сложнее всего, что удалось ей написать" (Мосты. С.208). Ю.Иваск заметил, что "в эмигрантском Париже ее салонную ауру ценили больше ее стихов" ("Поэзия "старой" эмиграции" //
Полторацкий. С.48). Салон, созданный Мережковскими, и вечера "Зеленой лампы" являлись, пожалуй, одним из наиболее крупных литературно-социальных явлений довоенного Парижа. Е. Т. было отмечено, что "жизнь "младшего" поколения русских поэтов и писателей, живших в Париже, оказалась тесно связанной с Мережковскими... влияние их было... огромно" (Грани. 1953. № 18. С.138). В.Яновский сравнивал салон Мережковских с крепостным театром, где было достаточно всяческих талантов, но не было принято говорить о чести и благородстве. Супруги превратили свою гостиную в место встречи "всего зарубежного литературного мира. Причем молодых писателей там даже предпочитали маститым... Тут и снобизм, и жажда открывать таланты, и любовь к свеженькому, и потребность обольщать учеников" ("Поля Елисейские". С.125). Возможно, одно из основных объяснений причин функционирования кружка Мережковских было дано Берберовой: "Как она властвовала над людьми, и как она любила это, вероятно превыше всего, любила эту "власть над душами", и все ее радости и мученья были, я думаю, связаны именно с этим властвованием" ("Курсив мой". С.288).
Странный симбиоз Мережковских вызывал изумление, уважение и желание окружающих сравнить - кто "главнее": талантливее, умнее, кто менее бесчеловечен. В наблюдениях и оценках современники порой были единодушны, порой расходились, но соблазна сопоставить две эти фигуры не миновал почти никто. Г.Адамович, считавший Мережковского слабым писателем и "никаким" мыслителем, видел в нем "что-то", чего не было ни в ком другом", потусторонний отзвук. Г., по его мнению, была очень умным, но обыкновенным человеком, "по всему своему составу таким же, как все мы. А он - нет" ("Комментарии". С.121). В.Яновский писал: "Она казалась умнее мужа, если под умом понимать нечто поддающееся учету и контролю, но Мережковского несли "таинственные силы" ("Поля Елисейские". С.126). Яновский предположил, что от стихов Г. сохранится больше, чем от декламаций ее мужа, и что "что-то неестественное, духовно разлагающее характеризовало эту чету" (Там же. С.130). Тэффи говорила А. Седых: "Зина была интереснее. Он - нет. В ней иногда просвечивал человек. В нем - никогда" (Седых А. Три юмориста. С.362). Тэффи считала, что Г. ценила Мережковского "необычайно
высоко, что было даже странно в писательнице такого острого, холодного ума и такого иронического отношения к людям" ("Зинаида Гиппиус". С.95). Яновский отметил не вязавшуюся с образом Г. черту - ее зависимость от мужа и заявил, что она могла бы заниматься и марксизмом или физиологией, привлекай они Мережковского. "Несмотря на всю свою поэтическую самостоятельность, теологическую заинтересованность, это первично недоброе существо я рассматриваю в порядке "Душечки" Чехова" ("Поля Елисейские". С.130). Злобин, напротив, утверждал главенство Г.: "В их браке руководящая, мужская роль принадлежит не ему, а ей. Она очень женственна, он - мужествен, но в плане творческом, метафизическом, роли перевернуты" ("Ее судьба". С.149). Злобин считал, что Г. "оплодотворяла" Мережковского, дарила ему идеи. "И если представить себе Мережковского, как некое высокое дерево с уходящими за облака ветвями, то корни этого дерева - она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви, и вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду - не знает никто" (Там же. С.154). Одоевцева назвала этот брак "восхитительным": "Как будто переменились ролями - Гиппиус являлась мужским началом, а Мережковский -женским. В ней было много М - по Вейнингеру, а в нем доминировало Ж. Она представляла собой логику, он - интуицию" ("Избранное". С.615). По мнению Одоевцевой, Г. "была гораздо умнее Мережковского (Там же. С.620). Злобин посвятил памяти супругов стихотворение "Свиданье", которое можно уподобить сжатой формуле их коллективного образа: "Они ничего не имели, / Понять ничего не могли, / На звездное небо глядели / И медленно под руку шли" (Муза диаспоры. С.157). Как отмечали многие, после смерти Мережковского Г. сильно сдала: "З.Н.Г. сидит у себя, на двери надпись: "Ключ под ковриком" Она ничего не слышит...Ночами кричит и бегает по комнате"; "Ее четыре года существования без него - неестественно, ненужно, мучительно и для нее, и для других" ("Курсив мой". С.478, 291).
Несмотря на малопривлекательный личностный портрет Г., коллективно составленный современниками, многие мемуаристы подмечали словно "двойное дно" ее натуры. С.Маковский, считавший, что Г. производила впечатление холодного поэта со скупым сердцем, приоткрыл завесу над ее секретом: "Она совсем
другая — чувствует глубоко и горит, не щадя себя, мыслью и творческим огнем" ("На Парнасе." С. 90). Г.Адамович в качестве наиболее ценного в личности Г. назвал не ее "приперченные" словечки, не ее творчество даже, а "то, чем она была наедине с собой или вдвоем, с глазу на глаз, без аудитории, для которой надо было играть роль: человек с редчайшими антеннами, мало творческий. но с глубокой тоской о творчестве, позволявшей ей с полуслова догадываться о том, что в полные слова и не уложилось бы" ("Поэзия в эмиграции" // Опыты. 1955. № 4. С.49). Люди, которым удавалось "приручить" Г., писали, что наедине она раскрывалась в совсем неожиданном свете. Привыкнув ко мне, она перестала "играть" и фокусничать, была собеседницей умной, чуткой и всегда интересной" (В. 1955. № 43.
С. 94). Тэффи обращалась к Г. уже после смерти: "Вы хотели быть злой. Это ярче, — не правда ли? А ту милую нежность, которую тайно любила ваша душа, вы стыдливо от чужих глаз прятали" (Там же. С.96). Злобин в книге о Г. писал о последнем свете, осветившем лицо умирающей Г. и, наконец, примирившим ее с этим миром и с самой собой.
А.А.Аксенова