РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК
ИНСТИТУТ НАУЧНОЙ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ
А.Н. НИКОЛЮКИН
ГЕНИЙ МЕСТА И РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА
МОСКВА 2018
ББК 83.3 (2) Н 63
Серия
«Теория и история литературоведения»
Центр гуманитарных научно-информационных исследований
Отдел литературоведения
Рецензенты - д-р филол. наук Т.Н. Красавченко,
д-р филол. наук А.И. Чагин Ответственный редактор - Т.М. Миллионщикова
Николюкин А.Н. Н 63 Гений места и русская литература: Сб. науч. тр. / РАН. ИНИОН. Центр гуманит. науч.-информ. исслед. Отд. литературоведения; Отв. ред. Миллионщикова Т.М. - М., 2018. -406 с. - (Сер.: Теория и история литературоведения). ISBN 978-5-248-00885-8
В книге представлены воспоминания о России XX в., связанные с местом событий, что древние называли «гением места». Наследие классической русской литературы предстает через восприятие места и времени писателей прошлого глазами современного человека. В книге воспроизведен военный дневник автора 1942 г.
Книга рассчитана на тех, кто изучает историю России и русскую литературу.
ББК 83.3 (2)
ISBN 978-5-248-00885-8
© А.Н. Николюкин, 2018 © ИНИОН РАН, 2018
СОДЕРЖАНИЕ
Гений места. Genius loci (Воспоминания о ХХ веке) ......................6
Возникновение понятия «романтический».....................................59
Карамзин в Лондоне .........................................................................64
Наш Пушкин......................................................................................73
Лермонтов вчера и сегодня ..............................................................80
«Восковые фигурки» Гоголя ............................................................89
С.П. Шевырёв о юморе Гоголя ......................................................108
Путь Ивана Киреевского ................................................................111
Окраинный вопрос в миросозерцании Ю.Ф. Самарина ..............126
Катков и Победоносцев ..................................................................139
Тургенев и американские писатели...............................................143
Лев Толстой и несть ему конца......................................................169
Достоевский в переводе Констанс Гарнет ....................................192
Гений места у Чехова......................................................................210
Споры о Розанове ............................................................................220
Мой Андрей Платонов....................................................................242
Неведомый Пришвин (К публикации Дневников).......................255
Набоков и Розанов .........................................................................262
Россия Набокова .............................................................................. 267
К истории понятия «Серебряный век» ..........................................276
Катастрофа 1917 года и литература ..............................................280
Военный дневник (Воронеж - Киев. 1942 год) ............................297
Дневник 1943-1944 гг. (Отрывки) .................................................382
Библиография трудов А.Н. Николюкина......................................384
Список первых публикаций ...........................................................390
Приложение. С.Р. Федякин «Евгения Гранде» Бальзака -
Достоевского ................................................................................ 392
Указатель имен................................................................................395
ГЕНИЙ МЕСТА. GENIUS LOCI (Воспоминания о ХХ веке)
Тот век прошел, и люди те прошли.
М. Лермонтов
С бровей слетела стая сов.
А. Пушкин
I
Совы воспоминаний неотступно сопровождают нас всю жизнь. Прежде всего представляется место происходившего. И так всегда. Без места для меня нет памяти о бывшем. Это своего рода гений места (Genius loci), о котором Вергилий писал в «Энеиде» (V, 95). Нет места без своего гения. Эдгар По взял эти слова в качестве эпиграфа к своему рассказу «Остров феи».
Будущее еще не наступило. Настоящее, неспешно текущий ХХ1 век, ежеминутно скатывается в прошлое. Вся жизнь - это то, что сохранилось в памяти человека. Радостные и горестные минуты жизни помнятся вместе с местом, где все происходило. Такова любовь, всегда хранящая свой гений места. Воспоминание всегда влечет за собой образ места, выраженный любым способом, каким пожелает память. Гений места порождает воспоминание.
Я принадлежу к тому довоенному поколению, которое почти все ушло из жизни. Трудно бывает убедить сегодня, заставить понять, как все воспринималось в те далекие времена. Объяснить четырем последующим поколениям - шестидесятникам, людям брежневских времен, перестройки и молодой поросли нынешних лет. Но будем пытаться.
Мои родители прожили первые семь десятилетий ХХ в. Мне досталось прожить последние семь десятилетий ХХ в. Произошел обмен памятью, и вот передо мной предстает весь век, сначала памятью родителей, затем моей собственной. Более того, перед моими глазами четыре поколения - от родителей до дочери и внучек, Марии и Ольги.
ХХ век так далек, что для молодежи он представляется в одном ряду с веком Петра Великого или Ивана Грозного. Вспоминать о событиях ХХ в. - это то же, что рассказывать о Куликовской или Бородинской битвах. Свидетели были, да умерли.
Мне пришлось застать период большевистского террора 1937 г., о котором нынешнее поколение может только читать в книгах. Это было время, когда сажали в тюрьмы близких мне людей, родную сестру моей матери Галину (потом расстрелянную как японскую шпионку), отца моих друзей - соседских ребят. И главное - что это воспринималось как случайная ошибка, которая, бесспорно, будет исправлена советской властью, которой все дозволялось, даже ошибаться. Никаких разговоров о массовости таких явлений. Просто частные случаи.
В каждой семье таятся свои родовые легенды, скелеты в шкафу. Моя бабушка по материнской линии Екатерина Аполлоновна в 1939 г. жила у нас в Воронеже и рассказывала мне, мальчишке, составлявшему в особых тетрадях историю СССР, что ее бабка Матильда Карловна была из Голландии. При походе в Европу в 1815 г. русский офицер вывез ее в Россию. Памятна осталась ее манера поведения. Она была маленького роста и когда становилась недовольна поведением своего супруга, говорила: «Милый друх, подойди ко мне». Он приближался, и она требовала: «Милый друх, поставь меня на штуль». Он покорно это исполнял, ставил ее на стул, и она отвешивала ему пощечину. Затем просила: «Милый друх, сними меня со штуля». Тем не менее семья была многодетной и дружной.
Прогуливались как-то с отцом около Московского университета, куда он поступил в 1915 г. (вход в приемную комиссию был с Большой Никитской, ныне заделанная дверь на углу с Романовым переулком). На другой стороне улицы - большие ворота, ведущие во двор Университета. У этих ворот летом 1917 г. проходил шумный многоголосый митинг, сборище студентов. «Ты принимал участие?» - спросил я. - «Нет, меня это как-то не интересовало», -ответил он. Интересовали только научные занятия, лекции, которые уже прекращались.
Это была позиция отца, ставшая близкой и мне, когда через 30 лет в том же университете, на филологическом факультете, начались обсуждения, вернее, партийные проработки преподавателей и их учеников, обвинявшихся в космополитизме, принижении значения русской литературы и проч. В наше время «споры» проходили, конечно, не на улице и имели тяжелые личные последствия для обвиняемых профессоров, которые незаметно исчезали в места не столь отдаленные. Иным после смерти Сталина удавалось возвращаться. А место у ворот, ведущих в университетский двор, из гения памяти отца перешло и ко мне, жившему в совсем иную нравственную эпоху.
Теперь часто говорят о примирении белых и красных, единении нации как общего гения места, общей истории страны. Когда уйдут из жизни те, чьих близких уничтожили комиссары в красных шлемах, единение, конечно, состоится. Это завещал нам Пушкин, который сказал: «...ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».
После Пушкина Россия проиграла две тяжелые войны, освободила балканские народы, но большевики заставили ее проиграть и Первую мировую. Слабовольный царь оставил Россию на безвластие, которым воспользовались те же большевики. Сначала пять лет они громили «до основания», затем сами же восстанавливали. Захватив страну на семь десятилетий, они привели ее к естественному самораспаду (точно по сроку, предсказанному философом В. Розановым). Нелегко создавать новую Россию с таким наследием. Была потеряна Россия, утрачены лучшие люди, ее составлявшие. Вот такой Россию Бог дал нам ныне. И Пушкин первый поставил вопрос о гении ее места таким образом. Иной истории нам не надо.
Воспоминания матери, Нины Аполлоновны Тимофеевой, возвращали меня к 1920 г., когда она поступила учиться в Томский университет (ее сестра Галина в анкете чистосердечно написала, что из дворян, и как «лишенка» не была принята в этот университет). Ныне молодежь едва ли слышала о «лишенцах», о законе, в соответствии с которым формировались в те годы советская культура и наука. Вскоре моя матушка была направлена по продразверстке с группой красноармейцев в деревни для отбора зерна у крестьян. Ее назначили учетчицей поступающего зерна и других продуктов. Нередко происходили вооруженные столкновения с крестьянами. Однажды она пострадала в происходившей борьбе, и ее вернули в
Томск. Приехав после смерти матушки в Томск для оппонирования кандидатской диссертации, я с интересом ходил по металлическим ступеням здания Томского университета, где когда-то она училась. Каждое время оставляет свой след для потомства. Хорошо, если след этот бывает добрым и его охотно припоминаешь.
Гений места значил чрезвычайно многое для Достоевского. Герой «Подростка» признается: «Странное свойство: я способен ненавидеть места и предметы, точно как будто людей. Зато есть у меня в Петербурге несколько мест счастливых, т.е. таких, где я почему-нибудь бывал когда-нибудь счастлив, - и что же, я берегу эти места и не захожу в них как можно дольше нарочно, чтобы потом, когда буду уже совсем один и несчастлив, зайти погрустить и припомнить»1.
Память сохранила гений места из моего раннего детства. В начале 30-х годов прошлого века на даче при станции Графское (в 40 км от Воронежа) мы с моим другом Мишкой на улице после дождя (и сейчас еще помню эту улицу) нашли большой химический карандаш (были такие тогда). И никак не могли решить, чей он - его или мой. Иной категории собственности для нас не существовало. Человек - прежде всего собственник. Вот почему было невозможно устроить коммунизм в целой стране. Этот политический, экономический и идеологический обман нельзя было осуществить даже силой кровавого принуждения, как то было в СССР.
Другим гением места стал двор жилого корпуса Воронежского университета, где я жил и где властвовала стая ребят старшего возраста. Существовали неписаные законы двора начала 1930-х годов, основанные на праве сильного и власти умного. Целая республика мальчишеского задора. Однажды вожак (я еще не ходил в школу, а он был старшеклассником) попал в больницу. Мы, маленькие, взиравшие на него снизу вверх, рассказывали друг другу, что он, желая похвастаться (перед девицей) военной саблей, вложил ее с размаху не в ножны, а в свой живот. Осталась в памяти скамейка во дворе, где мы обсуждали это трагическое событие.
До войны мне приходилось стоять в очередях в магазинах, чтобы получить макароны, сахар, колбасу. Бывали забавные истории. Мне было 11 лет, я занял очередь в соседнем магазине и отправился домой. Вернувшись через часок (очередь занимали с утра), я стал искать свое место и повторял, что занял очередь «за женщиной в синей юбке». Эти слова удивили стоявших вокруг
1 Достоевский Ф.М. Полное собр. соч. Л., 1975. Т. 13. С. 115.
женщин. «Такой маленький, а по юбкам женщин определяет!» -добродушно заметила одна. Но я настаивал на своем, что занял за женщиной в синей юбке. В памяти остался гений места: вход в магазин и длинная очередь на улице. Получил ли что - не помню, да это и не важно.
В шесть лет я услышал об убийстве Кирова. До тех пор была частная, домашняя жизнь мальчишки. Все знали, конечно, как Будённый и Чапаев били белых врагов. А тут вдруг на слуху появилась новость, что враги есть и вокруг нас. Это стало основой для «всенародного» осуждения «врагов народа» во время судебных процессов 1936-1938 гг. До сих пор помню угол дома на перекрестке улиц Карла Маркса и Фридриха Энгельса (до большевиков в Воронеже они назывались Садовая и Малая Дворянская), где висел флаг с черной каймой с трех сторон (позднее кайму делали только с одной стороны). Такого я никогда раньше не видал. Гений места сохранил в памяти только это, не понимая еще, что последует за убийством. Один дом с траурным флагом по Кирову. Просто еще одна дата. Как отмечавшийся тогда совместно день 22 января памяти 9 января 1905 г. и смерти Ленина. Еще был день Парижской коммуны 18 марта. Было время, когда и 30 февраля существовало ради тогдашних шестидневок. Много чего было и прошло.
Летом 1936 г. я жил с родителями на даче в Сомово, пригороде Воронежа. Было «первое советское» солнечное затмение, которое я с двоюродным братом Виктором наблюдал в шесть часов утра через закоптелое стекло. Запомнилась приступка у стены дачи, на которую с вечера мы выставили заранее закопченные стекла. Утром Луна вдруг полностью закрыла Солнце. Всё стало холодно и темно. Таинственно и торжественно. Вокруг страшно, хотя все шло «по плану».
Затмение было объявлено большим советским праздником. Потому происходили демонстрации радости, прославление партии и народа, о чем писали тогда газеты. То же было незадолго перед тем с гибелью парохода «Челюскин» и спасением оказавшихся на льдине людей (кроме сопровождавшего «Челюскина» парохода «Пижма», на котором везли заключенных на новые рудники олова на Чукотке; но об этом тогда никому не говорилось). Трагедия завершилась грандиозным чествованием героев в Москве, а я, сидя за столом отца, рассматривал в «Известиях», которые неизменно получали в нашем доме, картинки о героических спасателях «Челюскина». Бернард Шоу как-то заметил, что Советский Союз - удивительная страна, где катастрофа, гибель неизменно превращается в празднование победы.
Жизнь изобиловала такими радостными событиями. Они уживались со случайными рассказами иного рода. Так, моя няня, молодая девчонка, отец которой был раскулачен и выслан в Котлас, рассказывала, что летом 1933 г. была страшная жара, неурожай, потрескавшаяся земля, голод. Идя по дороге, она увидела в одной из трещин серебряный полтинник, и это спасло ее от голодной смерти.
На другой день после солнечного затмения произошло другое знаменательное событие. Рядом с дачей была узенькая улочка, и по ней шла женщина-соседка и громко говорила, что по радио сообщили о смерти Максима Горького. Я сидел за забором в садике, и именно это место запомнилось мне в связи с известием о смерти Горького, имя которого я уже хорошо знал. О солнечном затмении было известно заранее, а смерть Горького произошла неожиданно. Вот и вся разница между двумя важными событиями, рассуждал тогда я.
Никто не узнал, как и почему умер Горький, что делала баронесса Закревская-Будберг в ночь с 17 на 18 июня 1936 г. в спальне больного. Не сказала она, естественно, этого и 26 марта 1968 г., когда сидела рядом со мной в дирекции Института мировой литературы, где была почетной гостьей на праздновании 100-летия со дня рождения великого писателя. Каждый уносит с собой в могилу память о прошлом. По старческим глазам баронессы можно было заключить, что ей известно многое, о чем присутствующие и не помышляли. А через день, 28 марта, в Кремле во Дворце съездов проходило торжественное празднование 100-летия со дня рождения Горького. От Института мировой литературы я сидел на балконе и сверху хорошо видел все руководство страны в президиуме. Вдруг кто-то подошел к главному и сказал что-то. В президиуме возникло легкое волнение, тут же затихшее. На другой день мы узнали, что погиб Юрий Гагарин. Вот чем и каким гением места запомнилось мне чествование 100-летия Горького. Время идет быстро. И прошло 150-летие Горького, но моего гения места там уже не было.
У всякого мальчишки были свои большие и малые мечты. Большая - иметь детский автомобиль с настоящими педалями -так никогда и не осуществилась. А вот другая воплотилась: к торжественному празднованию 20-летия Октябрьской революции. Все мальчишки мечтали тогда иметь галифе. Нынешние ребята могут и не знать, что это брюки, расширяющиеся по бокам; их носили в те военные годы. Вот такие - цвета хаки - я и получил ко дню рождения. Проносив их целый счастливый день, я к вечеру понял, что они неудобны в жизни.
Насыщенность 1930-х годов самыми разными событиями создавала впечатление, что все происходит впервые. Гений места стал гением времени. Впервые Чкалов полетел через Северный полюс в Америку, впервые началась война против фашизма в Испании. Победа под Гвадалахарой, о которой писали газеты и шумело радио, воспринималась как наша собственная. Трагические судьбы людей, вовлеченных в испанскую войну, не могли предвидеть или понять люди тех лет. Гений будущего не мог существовать. Об Испании запомнилось сообщение о взятии Теруэля, как гений памяти, оставшийся в детстве наряду с расстрелом Тухачевского и других «врагов народа». Русский язык помогал домысливать: неужели всем было неясно, что человек с такой «дурно пахнущей» фамилией, как Тухачевский, конечно, враг народа.
Радио 26 июня 1940 г. известило об отмене шестидневок и переходе на семидневную неделю. Это я запомнил на определенном месте, ставшем гением места. То было под старинными липами в Новоживотинном, усадьбе Веневитиновых на Дону севернее Воронежа. Там находилась биостанция Пединститута, которой руководил мой отец, там я жил каждое лето с 1937 по 1942 г.
Старая помещичья усадьба Веневитиновых Новоживотинное (до войны писали Ново-Животинное) - это золотой гений моего детства. В конце мая 1937 г. меня привезли в открытом грузовике в эту бывшую дворянскую усадьбу на берегу Дона. Машина остановилась перед входом в двухэтажный барский дом, где находилась школа. Я спрыгнул на землю, и это место перед главным парадным входом осталось в памяти до сих пор. Понятие золотого детства для меня - липовые аллеи этой усадьбы, маленький служебный домик в парке, где мы жили, яблочные и грушевые сады, сладкие вишни, которые привлекали не только меня, но и ребят из деревни за усадьбой. Центром биостанции был большой пруд, разделенный вдоль бревенчато-земельным забором на два пруда. За вишневым садом были остатки каменной ограды, окружавшей усадьбу, а за ней - родник на берегу Дона, куда каждый день ходили за свежей водой. И ковыль по высокому нераспаханному берегу Дона.
Посередине Дона был заросший ежевикой остров, куда мы, мой двоюродный брат Виктор и друг Мишка, отправлялись на лодке на целый день. Конечно, мы читали уже о Томе Сойере и его острове, но это было совсем другое. Это было гением места нашей свободы, где не было никаких законов взрослых. Деревня была намного ниже по течению, за усадьбой, и в жару сюда никто не
заезжал. Мелких пескарей можно было ловить руками на длинной песчаной отмели, а настоящие переметы с крючками мы ставили через все течение реки. Однажды обнаружили чужой (выследили вечером) и попытались снять чужую рыбу. Но нам помешали.
Как-то летом перед войной в этой заброшенной усадьбе Веневитиновых я услышал от родителей, что в Париже умер Фёдор Шаляпин. Во мне шевельнулось горькое чувство, что он там. Сегодня в Москве торжественно и официально хоронили рядом с могилой Шаляпина великого певца Дмитрия Хворостовского. Лики двух разных эпох и стран.
В августе 1824 г. в свое имение Новоживотинное приезжал поэт Дмитрий Веневитинов и в письме сестре Софи сообщал: «Что касается деревни, то о ней я буду говорить в каждом письме и, по мере того, как будут возникать впечатления. Скажу вам только, что с восхищением я вновь увидел Дон, и не буду удивлен, если его волны станут для меня волнами Иппокрены. Я даже не могу еще говорить о нем. Чувство слишком сильно, надо ему дать успокоиться».
И уже в следующем письме Веневитинов обращается к памяти своего раннего детства в этом имении: «Воспоминания детства носят на себе отпечаток радости и веселья, но я нашел здесь только тень прошлого. Сады превратились в леса яблонь, вишневых и грушевых деревьев всяких сортов, одним словом, природа тут по-прежнему прекрасна, она одна оправдала мои ожидания, но совершенно не видно следов над нею работы и, говоря аллегорически, искусство заснуло в объятиях лени»1.
Когда через 40 лет я вновь приехал в Новоживотинное, то тоже нашел лишь «только тень прошлого». Но эта «тень» не изгладила из памяти пяти светлых летних сезонов, проведенных в этом божественном месте. Но гений места, которое я посетил вновь, решил посмеяться надо мной.
Во времена моего детства не было мобильных телефонов. Да не было в Новоживотинном и обычного телефона. Просто родители, уезжая в город, договаривались со мной, что вернутся в пятый день существовавшей тогда шестидневки, когда они приедут на автобусе по Задонскому шоссе. Я обещал их встречать на повороте с шоссе в сказанное время. В пятый день шестидневки я заранее добирался до нужного места, ложился на траву и ждал. В этом гении места я понял, что все великие открытия делаются, когда есть свободное время. Ньютон лежал под яблоней, Архимед
1 Веневитинов Д.В. Стихотворения. Проза. Письма. Воронеж, 1985. С. 221.
13
купался в ванной. Ожидая автобус, я рассматривал ползавших в песке между травой божьих коровок. Взобравшись на стебелек травы, божья коровка улетала. Когда же я насыпал на другую песчаную пыль, она не могла лететь и падала вниз. Я повторил опыт, и божья коровка, поняв, что лететь не может, вдруг задними ножками очистила свои крылышки и улетела. Я был поражен своим открытием. Позднее жалел, что не запатентовал его. Наверное, потому, что подошел автобус и родители вышли из него.
Много лет спустя я пришел на наш остров с теми же, но уже постаревшими друзьями детства. Пришел, потому что узкая и быстрая протока между островом и правым берегом заросла, присоединив остров к берегу. Мы осматривали наши старые места, когда я заметил, что к берегу около нас причаливает лодка с тремя мальчишками того же возраста, в котором мы приезжали сюда. Меня поразила существенная разница. В дружеском общении между собой у них был сплошной безысходный мат, которого мы в свое время не слыхали. И я понял, что это уже их гений места.
Весной 1939 г. матушка взяла меня с собой в Ленинград. С Петроградской стороны 10-летний мальчишка на трамвае самостоятельно доехал до оперного театра; перед самым началом «Евгения Онегина» мне продали билет, как оказалось, в царскую ложу. Войдя в театр (он назывался тогда Кировским), я стал спрашивать, где мое место. Дежурная справа посылала меня налево. Когда я приходил в конец левого фойе, меня посылали направо. Так продолжалось несколько раз, а спектакль уже начинался, - пока я не догадался, что моя ложа посередине. Гений места, связанный с царской ложей в Мариинке, так запомнился мне, что после войны я, тогда студент Ленинградского университета, часто посещая балеты Лепешинской и Сергеева, каждый раз с памятью о прошлом взирал на вход в центральную ложу. Если бы еще пришлось побывать в этом театре (что едва ли возможно в моем возрасте), то прежде всего подошел бы к своему гению места.
Памятным местом остался навсегда Медный Всадник на Сенатской площади. Вскочив под ноги коня, я в свои мальчишеские годы сразу определил, что это кобыла, но дежурный милиционер прогнал меня. Другим чудищем был длиннейший маятник Фуко, раскачивавшийся в центре собора Исаакия.
Такой же гений места остался у третьей колонны в Ленинградской филармонии, куда девицы из нашей университетской группы водили меня по входным билетам слушать Пятую симфонию Чайковского в исполнении Е.А. Мравинского. А однажды у
той достопамятной колонны я стоял на вечере знаменитого артиста Александринского театра Ю.М. Юрьева, через год скончавшегося. Человек всю жизнь оставляет после себя следы памяти; запечатленными остаются они лишь для него самого. Такой след остался и от выступления в зале на Старо-Невском проспекте приехавшего из Москвы знаменитого баса А. С. Пирогова.
Человек, оставляющий навсегда или надолго место своего гения, умирает для этого места. Не существует уже тот, кто дышал, чувствовал, думал здесь. В другом месте появляется новый человек, хранящий память о том, чего уже не существует. Мы храним память об умерших наших близких, с которыми недавно еще (или давно) реально общались. Так и человек, покинувший место своей жизни, в памяти общается с тем, кто обитал в этом месте ранее, т.е. с прежним собой. Человек обманчиво уверен, что он остался тем же, когда все вокруг изменилось. Как будто он скала, не подверженная ветрам времени и играм погоды. Так жить, конечно, легче, - не задумываясь о том, что к прошлому возврата нет и если все вокруг переменилось, то и сам человек не может оставаться тем же. Случайно вернувшись в прошлое место, видишь, что прошлый гений уже здесь не живет. Более того, тот, кто жил здесь, уже не существует, умер. Хотя этот человек - ты, еще живущий, но в совершенно ином мире. Такое впечатление и возникло у меня, когда я приехал ненадолго туда, где прошло мое детство. «Домой возврата нет», - сказал когда-то большой писатель. Люди знают это, но все же наперекор всему пытаются впрыгнуть в свое прошлое, особенно если оно было счастливым.
Главный интерес в жизни сложился у меня к девяти годам, в дни Пушкинского юбилея 1937 г. Гением места стал сам поэт, однотомник которого мне подарили летом, хотя главным была для меня дата 10 февраля, когда все газеты вышли с портретами Пушкина. В однотомнике, который привезли мне в подарок в Новожи-вотинное, были вырваны страницы. По содержанию (оно оставалось) я сразу установил, что то были страницы с «Гавриилиадой». Я легко нашел их в ящике стола в соседней комнате, но чтение поэмы не вызвало у меня никакого интереса. Мой ум еще не был готов к такой эквилибристике.
В те годы я стал собирать портреты писателей. Это дело с головой захватило меня. Ничто иное так не интересовало меня. Вскоре я стал вести список прочитанных книг. Когда позднее про-
читал первую книгу Льва Толстого - это был «Круг чтения», - то выхватил из нее главную мысль: «Читайте прежде всего лучшие книги, а то вы и совсем не успеете прочесть их». Выбор этих «лучших» книг и составил содержание всей жизни.
После Пушкинского юбилея у меня появился особый интерес к печатному слову. Я сочинял рассказы о приключениях, очевидно, под впечатлением о похождениях Тома Сойера и Гека Финна. Герои повести, которую я стал писать, имели имена Ян, Сима и Коля. Из пространного описания странствий бежавших из дома ребят мне запомнилось только начало, потому что над ним смеялся и повторял его мой брат Виктор. Собираясь бежать из дому, мои герои взяли с собой «краюху хлеба, колбасу и щепотку соли». Эта «щепотка соли» стала как поговорка у нас. Я понял, что такую повесть никто не напечатает, и обратился к другому жанру.
В воронежской пионерской газете «Будь готов!», на которую подписались для меня родители, печатались кроссворды, которые я любил разгадывать. И вот я, читавший об истории России в дедовской Большой энциклопедии Южакова (школьных учебников истории тогда еще не было), сочинил исторический кроссворд и отправил в редакцию этой газеты. Вскоре мне пришло приглашение навестить редактора. С волнением шел я к запомнившемуся навсегда новому гению места - на углу Плехановской (бывшей Московской) улицы. Поднялся на какой-то этаж. Меня встретил весьма приветливый молодой редактор, спросивший после краткого общего разговора: «А вот тут у тебя есть "русский царь" и ответ: "Николай". Это ты имеешь в виду Николая второго?» По интонации редактора я понял, что мой кроссворд напечатан не будет. Я поблагодарил и обещал переработать. Больше к жанру кроссворда я никогда не обращался.
Но осталось стремление к изданию собственной газеты или журнала. Времена Пушкина и Ивана Киреевского, издававших свои журналы, было далеко позади, но я еще ничего об этом не знал. Мы с братом решили делать домашнюю настенную газету: он был художником, оформлявшим внешний вид, а я составлял тексты из двух газет, получаемых в нашем доме, - московских «Известий» и воронежской «Коммуны». Читателей (домашних) я заставлял читать мою газету. Газета, выпускавшаяся ко всем праздникам (Новый год, День Красной армии, День Парижской коммуны 18 марта, 1 Мая - летом перерыв - и снова 7 Ноября, День Сталинской конституции 5 декабря). В 1939 г. для газеты была сделана специальная большая рама (метра на полтора) с ограничи-
телями для заглавия, эпиграфа и четырех статей. Для заглавия газеты я выбрал самое важное слово в нашей стране. Слово это было «Ленин». Для эпиграфа (ведь советские газеты выходили тогда под лозунгом-эпиграфом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»), как максималист по характеру, я выбрал статью новой конституции, которую я разыскал среди множества неинтересных мне статей. В сокращенном виде она выглядела так: «Статья 133. Измена родине карается по всей строгости закона, как самое тяжкое злодеяние». Очевидно, образ французской гильотины витал надо мною.
Может, вы подумаете, что это мой выбор? Так думалось мне тогда, на самом деле это был выбор окружавшей меня жестокой системы, которую я ощущал изнутри. Страна ликовала в борьбе с «врагами народа». Были школа, газеты (карикатуры Бориса Ефимова в «Известиях») и кино. От «Чапаева» до привлекшего меня своим названием фильма «Привидение, которое не возвращается», который я в 10 лет сам пошел смотреть на Большом проспекте Петроградской стороны в Ленинграде. И оказался, как нередко со мной бывало, обманутым. Вместо привидений я увидел бездарный фильм о нефтедобыче и борьбе рабочих.
Время шло. Наступил конец 1939 г. с всенародным празднованием 60-летия Сталина. Конечно, оно еще не сопровождалось, как в декабре 1949 г., многомесячными публикациями в газетах тысяч и тысяч приветствий от всех организаций и предприятий Страны Советов. Но в 1940 г. мне, как советскому школьнику, стало ясно, что теперь главное слово в стране звучит: «Сталин». Так мы и переименовали газету. Ожидалось, что скоро будет решение о начале летосчисления с 1917 г.
Говорят о страхе в сталинские времена. Говорят те, кто родился после войны, оглядываясь на прошлое. Я же родился в 20-е годы. Как человек сложился в 1930-е годы. Кто родится в тюрьме и живет в ней 25 лет, подчиняясь законам тюрьмы, тот считает эти законы единственно возможными. Солдат в казарме, как и советский студент в университете времен Сталина, ощущал не страх, а понимание того, что он живет «по правилам». Он знает и видит, к чему приводит нарушение этих правил. Это происходит рядом, за это исключают из университета или высылают в лагеря. А он хочет получить хотя бы «советское образование», бесплатное, казарменное и основанное на марксизме. Страх возникает позднее. Кошмар существования людей представлялся тогда советским раем, завоеванным в революции.
После страшных процессов 1936-1938 гг., особенно расстрела Тухачевского, впечатлившего мальчишку, не чувствовавшего никакого страха (его портрет я, как и все школьники, тщательно чернил в учебнике 1937 г.), наступило время, вернее, вводилось властями представление, что наконец-то все стало «чисто» в стране без «врагов народа». Это прямо «витало» в воздухе и так насаждалось, что этого не мог не ощущать даже простой школьник. Вот такой был гений времени.
После марта 1938 г. споров или открытых разговоров, даже дома, ставивших под сомнение проведенную расправу с «врагами народа», быть не могло по природе. Не говорю об отдельных случаях. Страна, народ был иной, что и понять-то современному человеку по существу, тоже «по природе», уже невозможно, как невозможно вернуться в прошлое.
Когда появилась конституция 1936 г., меня задело одно обстоятельство, которое никто не мог мне объяснить. Там была статья: «За каждой советской республикой сохраняется право свободного выхода из СССР». Я понимал, что не могу выйти из школы, где учусь, не могу выйти из города, если родители не переедут в другой. Не могу сам выехать из страны, если не разрешат, как не разрешили Пушкину. А почему - целая республика может выйти? Никому не было известно, как это может быть, до тех пор пока Москва не вышла из СССР и Российская Федерация не получила свою самостоятельность. Но это было впереди, а пока, когда началась война и немцы пришли в Воронеж, пустую рамку газеты я заложил за дедовский сундук, на котором она красовалась до тех пор. Но мне все равно почему-то казалось, что немцы, войдя в комнату, сразу догадаются, что газета называлась «Сталин», и изрубят ее на куски. Этот кованый дедовский сундук, стоявший в моей комнате, тоже на время стал гением места, утратившим свой первоначальный смысл.
Моя жизнь с книгами складывалась по книгам. Были у меня книги о Гулливере, Мюнхгаузене, Робинзоне Крузо, сказки Пушкина, Андерсена, Гауфа, братьев Гримм. Позднее Том Сойер, Маугли, Эдгар По. В раннем детстве меня прельстил красивый синий с золотом переплет книги «Записки кота Мурра». У нас был большой сибирский кот Пупсик, которого я очень любил, но его украли цыгане. Он был ласков и легко шел на руки. А тут записки другого кота, которого я мог бы сравнить с Пупсиком. Книга лежала в коридоре квартиры нашей соседки Веры Ивановны Бухаловой, переехавшей в 1918 г. вместе с профессорами Дерптского (ныне Тарту-
ского) университета в Воронеж. Стояли большие ящики с книгами, вероятно, неразобранные с дней переезда, и сверху лежал этот таинственный Мурр. Родители нередко водили меня в гости к Вере Ивановне. Однажды, уходя один из ее квартиры, я загляделся на эту книгу и взял ее. Если бы попросил, Вера Иванна, конечно, отдала бы книгу Гофмана. Но я решил действовать сам. Это все и погубило. Родители скоро обнаружили мое приобретение и потребовали, чтобы я вернул и извинился. Я долго упрямился, но в конце концов повиновался. Подошел к злополучной квартире, позвонил и, протягивая книгу, тихо сказал: «Вот, я нечаянно взял эту книгу». Как я узнал потом, Вера Ивановна после этого не стала звать меня в гости, и я был наказан. Горше было то, что я, кроме картинок, не прочитал ни многочисленных предисловий, которыми славится эта книга, ни слов Эгмонта о сладостной привычке бытия, которыми открываются «Житейские воззрения кота Мурра». Но осталось то место, память о том месте, где лежала книга о коте Мурре.
Представление об уходящем моменте, о том, что настоящее через мгновение станет прошлым и останется только гений места, память о пережитом, - все это складывалось с детства. Я помню себя в этой скоротечной жизни, с тех пор как летом 1931 г., в три года, болел малярией в станице Нижнечирской. Большая дача, целый двухэтажный дом сестры моей матушки - Валентины Разумовой. Теперь этой станицы нет. Она ушла на дно Цимлянского водохранилища, но иногда я открываю старый довоенный атлас и показываю гостям все, что сохранилось от тех лет, - географическое название. Вероятно, это был первый гений места, посетивший меня, ибо пока у человека нет сознания, не может быть и гения места. На огромной, как мне, маленькому, казалось, террасе стояла детская кроватка, покрытая сверху марлей. Я лежал в ней и настойчиво требовал, чтобы отогнали комариков. Очевидно, это произошло оттого, что малярию разносят комары, сказали мне, и в полубреду при высокой температуре мне чудились комарики. Я помню в углу террасы большую кучу арбузов и дынь небывалой величины. Перед обедом мне поручалось подкатить арбуз и дыню к столу.
От потока ранних воспоминаний сохраняются застывшие кубики льда, прозрачные и не меняющие форму. От деда, глазного врача, умершего после того, как большевики отобрали у него дом, остались тяжелая мебель, книги. Да еще граммофонная пластина с изображением собаки, слушающей граммофон с надписью: «Голос ее хозяина». До войны я вместе с братом Виктором часто заводил эту пластинку на новеньком патефоне. С любопытством прислу-
шивались мы к такому далекому, дореволюционному житью. Пластинка сначала глухо шипела, а затем кто-то (он представлялся мне в черном фраке с бабочкой) бойким, почти развязным голосом объяснял, что изображается в музыкальной пьесе: «Переход евреев через Красное море». Я знал про Черное и Белое море, о Красном же не слышал. Было непонятно, как и зачем его переходили, вброд или вплавь. Но тут началась итало-абиссинская война 1935 г., и Красное море стало реальным, утратив сказочность той пластинки.
В сохранившемся детском дневнике я с 10 лет записывал, как происходила у нас встреча Нового года. В истории русской литературы бывали такие встречи Нового года, о которых можно только мечтать. Новый 1836 г. у князя В.Ф. Одоевского на Дворцовой набережной в Петербурге в дружеском кругу встречали Жуковский, Пушкин, Соболевский, И. Киреевский, М. Глинка и др. Много великих встреч было в прошлом. Куда только девались гений тех мест и воспоминания о них...
К новому 1940 г. мои родители получили заказанный из Ленинграда радиоприемник СВД-9 и унесли его на кафедру пединститута, где они работали и где в компании встречали Новый год. Мы с моим братом Виктором «пировали» на кухне новой четырехкомнатной квартиры, полученной летом отцом. Там было радио. В дневнике сохранилась запись: «За две-три минуты я побежал напоследок в 1939 г. поглядеть на все наши комнаты (заглянул даже в уборную). А как страшно было мне, что вот вдруг я опоздаю к 12.00 и это самое 00 застанет меня на бегу в коридоре!»
Чувствовалось, что уходящее через минуту невозможно вернуть или повторить. Возникало желание поймать за хвост исчезающего гения места и гения прошлого. 1941-й, год войны, мы встречали вместе с родителями в зале и уже с радиоприемником. На этот раз и я, и Виктор в последние минуты перед Новым годом на листках бумаги много раз писали цифру 1940, 1940, 1940, полагая, что через несколько минут мы не будем иметь права писать ее как сегодняшнее число. «После беспрерывного перезвона с Кремлевской башни мы в течение почти минуты не знали, где мы находимся; диктор поздравил и заиграла музыка; сколько мы ни дожидались, ничего другого сказано не было». Так страна вступила в первый год войны, едва не кончившейся катастрофой. Рихард Зорге в сентябре сообщил, что Япония не вступит в войну против нас, и потому Сталин перебросил в октябре-ноябре большую дальневосточную армию на защиту Москвы. Об этом тогда не говорилось. Красная армия в декабре 1941 г. вдруг перешла в наступление.
Трагический 1942 г. встречали уже без прежних «глупостей» и без СВД-9, который по общему предписанию был сдан под расписку в Дом связи на главной улице города. Отец долго хранил у себя эту расписку, надеясь на обещанное возвращение. Но Дом связи сгорел, как и весь Воронеж. За час до нового 1942 г. было сообщено по радио о взятии нами Керчи и Феодосии. Но радость была недолгой, потому что вскоре мы отступили. Этот новогодний «подарок» стоил тысяч жизней.
Угроза прихода немцев в Воронеж стала вырисовываться для меня после взятия ими в июне 1940 г. Парижа. В это трудно теперь поверить, но именно взятие Парижа заставило меня думать. Я окончил четвертый класс, учился так себе, на «посредственно» и хуже. Был момент, когда я возвращался домой из школы и на углу переулка с маленьким деревянным домиком за квартал до нашего дома вдруг понял, что могу остаться без образования. Гений этого места сохранился навсегда. Мысль об этом так овладела мною, что стала главной в жизни и преследовала меня в течение почти двух лет пребывания на оккупированной немцами территории.
С сентября 1940 г. я взялся за учебу и сделался отличником. У ребят моего класса, которые не могли этого не заметить, одобрения такая «измена» не вызвала. Стал пропускать физкультуру, чтобы сберечь время для уроков. Для ребят физкультура, последняя в расписании, была главным развлечением. Когда я тайно уходил с физкультуры, они бежали за мной по лестнице с криком: «Держи профессора!»
Когда началась война и я перешел в шестой класс, нашу школу в сентябре заняли под госпиталь, а нас перевели в домик на Никитинской улице, изображенный позднее в романе Анатолия Жигулина «Черные камни». У нас был замечательный историк. Он рассказывал ребятам, как князь Святослав говорил врагам перед походом: «Иду на вы». Весь класс долго затем повторял и склонял это присловье.
II
22 июня 1941 г. я завтракал на террасе домика биостанции в Новоживотинном. После 12 часов прибежала сотрудница биостанции Наталья Сергеевна и сказала о выступлении по радио Молото-ва. Я ел творог, встал и вместе с матушкой пошел к радио в соседний домик. Молча прослушав речь, матушка тихо и как-то с
надрывом сказала: «Ну, значит, жизнь окончена». Прожила она после этого еще 35 лет. Я же с присущей молодости лихостью подумал: «Всё интересное только начинается».
В то первое военное лето в усадьбе Веневитиновых на Дону мы часто видели по вечерам кровавые закаты по другую сторону реки Дон. Наверное, они бывали такими и раньше, год-два-три назад, когда я летом жил в усадьбе Новоживотинное. Но только теперь все видели в этом отсвет тех страшных боев, что шли там, на Западе.
В предвоенные годы мы пели песню из кинофильма «Веселые ребята»: если враг нападет, «Тогда мы песню споем боевую / И встанем грудью за Родину свою». Песню в 1941 г. мы спели, несмотря на отсутствие оружия. И грудей при этом у нас оказалось в пять раз больше, чем у немцев. Да вот людей погибло тоже в пять раз больше. Победа была страшная.
Читатели «Войны и мира» как-то до конца не осознали великую мысль Толстого, что самыми важными участниками событий 1812 г. были не многочисленные герои. Обычным человеком этой войны был Алпатыч, делавший то единственное дело, которое поручил ему старый князь Болконский. Толстой приходит к выводу: «Большая часть людей того времени не обращала никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени». Это мнение не утвердилось в нашем обществе. Мы искали и находили героев. Такова человеческая натура. Толстой это тоже, конечно, знал. Но обыденная жизнь во время войны шла именно тем путем, о котором говорил Толстой. Так было и в 1941 г.
Мне вспомнилось лето 1939 г., когда в гостях у сестры моей матушки, Валентины Аполлоновны, в Сердобске Пензенской области, мы получили газету с известием о заключении 23 августа договора о ненападении с Германией. Я помню длинный стол, приставленный к стене, где собрались две семьи и пытались понять и постигнуть значение этого договора, ставшего столь же неожиданным, как и начавшаяся через два года война. Поговорив, так и разошлись, ни к чему не придя. Остался лишь дух мрачного опасения и тревоги. Бабушка, присутствовавшая на этом обсуждении и читавшая в свободное время книги об индусской философии, стала после этого часто повторять, как ей хочется дожить и посмотреть, чем все это кончится. Несмотря на свои 80 лет, она дожила-таки до конца войны, чтобы убедиться, чем это кончи-
лось... Когда после войны я приезжал к тетушке в Сердобск, то с памятью о прошлом смотрел на этот длинный стол у стены в передней комнате, где когда-то обсуждали только что заключенный договор. Стол стал гением места тех событий.
В долгие осенние и зимние вечера в Киеве и в Белой Церкви, куда мы попали при немцах, я заносил в Дневник запомнившиеся события, в особый отдел «Былое». О лете, проведенном в Сердоб-ске, когда обсуждался советско-немецкий договор за длинным столом, я записал совсем иное: «Однообразно ленивая полуденная жара августовского солнца. Небольшой двор с курицами, коровником и вокруг фруктовый сад. Выйдешь ли в сад, в пыльный серый двор или сидишь в одной из комнат накаленного жарой дома, или даже залезешь на обжигающую голые ноги раскаленную железную крышу, чтобы сверху осмотреть улицы и двор, - везде отчаянное томление этого часа, этой минуты, этого дня. И знаешь, что завтра опять и опять будет то же. А что вам до этого? Если бы я писал, что очень радостно и весело, вы бы также приняли это к сведению и пошли по своим делам, писать письмо, пить чай, работать». День тянется невыносимо. Здесь нет моих тетрадей, всего моего. Тогда я еще не читал, не вел списка книг и не имел ничего, кроме младших и старших жителей дома. И все же одного я ждал весь день с нетерпением. Между двенадцатью и двумя часами почтальон опускал газету с улицы в почтовый ящик рядом с воротами. Эта газета интересовала меня только потому, что в ней бывали портреты и картинки, которые я вырезал. Иногда сразу, до прочтения газеты взрослыми, мало интересовавшимися газетой. Так почтовый ящик у ворот стал моим гением места, оправдывавшим для меня существование в этом жарком и скучном городке.
Уже тогда, записывая в 15 лет воспоминание о том моменте, когда мне было 11, я понимал, что тот мальчишка, обжигавший голые пятки на железной крыше и страдавший от «томления того часа», давно не существует, что принято называть словом «умер». И вот только у одного человека, который теперь живет и пишет это, сохранилась точная память, прямо живое ощущение того далекого. Но подобное яркое воспоминание сохранилось у него также о действительно умерших людях. И никакой разницы. Ничего нельзя изменить в воспоминании ни о себе, ни о других.
Получив от директора известие, что Воронеж будет сдан немцам, отец 3 июля 1942 г. вывез нашу семью из этого заветного уголка природы Новоживотинное в город. В памяти осталось, как телега
с нашими вещами (и бочкой бензина для собравшегося бежать директора Пединститута) рано утром выезжала из лесной тени усадьбы на залитую солнцем проселочную степную дорогу, ведущую к Задонскому шоссе. Я шел рядом и даже не оглянулся на то, что навсегда уходило в прошлое, в небытие. Левее дороги было старое сельское кладбище вокруг древнего кургана, на котором я любил лежать и мечтать о раскопке этого свидетеля жизни скифов.
События жизни складывались по книгам, тому времени и месту, где их читал. Когда немцы пришли 7 июля 1942 г. в Воронеж и мы сидели в бомбоубежище (вернее, в подвале дома, где нас засыпало бы при прямом попадании бомбы), я читал «Мертвые души» Гоголя. В Киеве в начале февраля 1942 г., когда на улице около оперного театра немцы громко транслировали траурную музыку по поводу поражения под Сталинградом, я читал «Тихий Дон» Шолохова. В январе 1944 г., когда Красная армия освободила Белую Церковь, куда мы перебрались после голода в Киеве, я читал переводы поэм Байрона («Шильонский узник», «Абидосская невеста»). В городе работала общественная библиотека, где я брал книги Шиллера, Мольера и Мериме. Путь в эту библиотеку через весь город стал памятным местом, где жил свой гений.
Война шла день за днем, а я имел возможность каждый день читать книги. В детстве вечером один в пустой комнате я читал, как Вию поднимали веки и он, указывая перстом то ли на философа Хому, то ли на меня, закричал: «Вот он!» И я весь съеживался от подступившего ужаса бытия, охватившего меня с небывалой дотоле силой. Эта пустая комната осталась гением места моего страха. Долгие годы после этого мне не хотелось перечитывать гоголевского «Вия».
Но вернемся к гению места. После того как 7 июля 1942 г. немцы взяли Воронеж, еще не видя немцев, я услышал об их деяниях. У ворот Пединститута было маленькое двухэтажное каменное здание, где за много лет до того, наверное в 1936 г., служила на агроучастке, на месте которого затем построили весь комплекс зданий Пединститута, моя тетушка Юлия Ивановна. Меня привозили на этот агроучасток с рядами аккуратно посаженных растений, среди которых я с любопытством гулял. Позднее, после войны, в этом сохранившемся каменном домике находилась кафедра зоологии, где работал мой отец. В сентябре 1948 г. его изгоняли из Пединститута как «вейсманиста-морганиста» за то, что он занимался гибридизацией рыб и даже признавал существование хромосом и законов
генетики, что было недопустимо во времена Лысенко и Сталина. Слова «генетика» и «кибернетика» считались тогда ругательными.
Так вот, в этом самом доме первый появившийся немец топором изрубил большой портрет Сталина, висевший на стене. Об этом говорили, и это запомнилось. Но были и иные немцы в эти дни их торжества и успешного продвижения к Волге. 12 июля двое танкистов 18-го танкового корпуса ночевали в нашем бомбоубежище. Мне было странно, что они не боятся спать там. После боя в районе Областной больницы (северный пригород) они говорили на другой день: «Русские чуть было не прорвали фронт. Еще бы минута, и.» Мы молча слушали рассказ танкистов. Много лет спустя я нашел в нашей военной литературе свидетельство того, что, действительно, в этот день советские войска предприняли попытку очистить город от противника, однако была занята лишь Областная больница на севере города. Бои шли на расстоянии немногим более километра от нашего бомбоубежища. Через несколько дней немецкая пехота выгнала все население района. Остался гений бомбоубежища нашего дома, который мы покинули навсегда.
Исход населения города за Дон никогда не описывался в литературе. Многое, что происходило с людьми, остававшимися на занятой немцами земле, можно встретить в книгах. Здесь прежде всего борьба партизан, знаменитых разведчиков, угон молодежи на работы в Германию и другие необычные события. Менее повезло повседневной, обыденной жизни во всех занятых немцами районах. Изгнание жителей Воронежа в течение июля проходило в несколько этапов. Сначала немцы очистили под угрозой расстрела всю северную часть города, где мы жили. Мы перебрались в подвалы университета. Бомба разворотила центральную часть библиотеки. На полу лежали приготовленные к эвакуации узкие деревянные ящики с латинскими книгами, время издания которых я определял по римским цифрам на титуле. То были XVI и XVII вв. Я участвовал в переносе этих книг в отдельную комнату, потому что они оказались под дождем из-за разбитой бомбой стены.
Но это продолжалось недолго. Через несколько дней немцы стали зачищать центр, выгнали всех из здания университета, и мы перешли к знакомым в южную часть города. И так до последних улиц города, откуда немцы методично выдавливали всех, кто там оставался. Неспособных к передвижению просто убивали, как французы пленных русских в романе «Война и мир».
И вот возникает памятное место на пути к переправе через Дон. На обочине дороги, по которой движется поток воронежцев в изгнание, сидит мужик, как будто Платон Каратаев на краю дороги у березы на пути из Москвы. Он неспешно снял с ног сапоги, вынул из них кучу бумажных советских денег и выбросил на землю. Они разлетелись в стороны. Никто не обратил внимания, не удивился. Народ медленно шел мимо. Всем все было понятно. Я тоже внимательно посмотрел и лишь потом, много месяцев спустя, вспоминал этот случай.
На этой дороге в изгнание бывали забавные случаи. Вспоминается один, связанный не столько с гением места дороги, сколько с белой козой. Седой мужчина нес на плечах тяжело вздыхавшую и стонавшую козу. Как только он опускал ее на землю, чтобы передохнуть, она в изнеможении валилась на бок. Выбившись из сил, хозяин козы горько жаловался: у него было несколько килограммов муки, и ему не хотелось бросать их. Но и нести не мог - было много другого груза. Чтобы не нести муку, он решил скормить ее козе. Съев мучные лепешки, коза занемогла и не стояла на ногах. Бедному человеку пришлось нести ее на плечах. Никто не смеялся. У всех были свои заботы. Мы катили коляску с вещами, которую отец соорудил накануне, купив у кого-то ось с колесами.
Вид этой колонны беженцев, в течение нескольких дней медленно перетекавшей по узкой грунтовой дороге к Дону, совсем не напоминал картину движения военных беженцев в Польше в сентябре 1939 г. Там хорошо одетые люди с модными велосипедами, гужевым транспортом и даже автотранспортом, с чего начинается фильм Анжея Вайды «Катынь», движутся по заасфальтированной дороге. Здесь, в Воронеже, шла толпа в странной одежде, старой и поношенной, молчаливая и понурая, надеявшаяся выжить и уцелеть до переправы и на переправе, которую бомбили советские самолеты. У Данте есть картина Ада, но великий поэт не описал очередь из тех, кто ожидает входа в Ад. Вот такое впечатление от процессии к Дону сложилось бы у того, кто мог наблюдать это со стороны. И, наконец, последнее. Когда мы покидали город, он, несмотря на бомбежку, был в основном цел. Когда мы вернулись через два года, почти все большие здания были сожжены, многие уже после освобождения. Очевидно, действовала та же закономерность, которую отмечал Л. Толстой в Москве 1812 г.: «Вступившие в разоренную Москву русские, застав ее разграбленною, стали тоже грабить». О грабежах и поджогах Воронежа после освобождения не было принято говорить.
Перейдя Дон, через несколько дней мы дошли до поселка Хохол, где на лугу расположились тысячи беженцев. И вот по единственной улице мимо нас шествует большой, сотенный отряд немцев. У меня возникает фантазия: если бы был автомат, расстрелял бы я этих немцев. Но тут же приходит мысль, что в таком случае все тысячи беженцев здесь и во всей округе были бы уничтожены. Это как-то сразу снижает мой ребячий задор.
Немцы проверяют документы, сортируют людей, отправляют в соседние поселки, научных работников к станции Латная и далее поездом на запад. И вот мы приезжаем в начале августа в Киев. Особенно запомнился выход на привокзальную площадь. В этот момент и в этом месте я впервые открыто на улице надел на нос очки. Теперь это трудно понять, но в то далекое довоенное время никто из ребят не носил очки. Если бы я пошел по улице в очках, ребята всей округи подняли бы меня на смех.
Местом обитания моего гения в Киеве стал дом 23 на Пушкинской улице в центре города. На шестом этаже с неработающим лифтом находилась большая четырехкомнатная квартира с балконом, дающим обзор осенней красоты прекрасного русского города. Во всяком случае, за год жизни я слышал там только русскую и немецкую речь.
Еще одно памятное место в Киеве - маленькая часовенка у могилы древнего царя Аскольда на пути к Киево-Печерской лавре. Немцы устроили в ней какой-то склад с часовым при входе, а за ней в сторону Днепра простиралось огромное поле с тысячами одинаковых могильных с черной свастикой крестов. Между рядами ходили немцы и немки, люди из совершенно иного мира. Казалось, свезли убитых со всей Украины. Что теперь делается на этом пространстве, которое явно было не по душе сопровождавшему меня гению места?..
С гораздо большим интересом гений места проехал на катере в один из жарких августовских дней на Труханов остров, тогда довольно пустынный городской пляж. Наверное, он мало чем напоминал знаменитый довоенный киевский пляж. До немецкой катастрофы в Сталинграде в Киевскую оперу билеты продавали и киевлянам. Так, мне довелось слушать «Травиату», сидя в амфитеатре рядом с молодым немецким солдатом, разговаривавшим со мной вполне доброжелательно. В новом году, после Сталинграда, вход украинцам и русским в киевскую оперу был строжайше запрещен. «Только для немцев» (Nur für Deutsche). Это стало главным в отношении к киевлянам. Оставался только Дом ученых на той же Пушкинской улице, где я стал работать в библиотеке. Но и это продолжалось недолго.
В апреле 1943 г. мы переехали в Белую Церковь, а Дом ученых немцы, как нам рассказывали, вскоре закрыли. В Киеве не было ни библиотек, ни постоянных книжных магазинов, но книги и даже школьные учебники можно было приобрести на рынке, где торговали всем чем угодно. Источником книг для меня стал Дом ученых. Я был хранителем библиотеки, имел доступ ко всему небольшому фонду книг художественной литературы в двух комнатах. Для начала я просмотрел заглавия почти всех книг на полках. Книги никто не спрашивал, абонемент для выдачи не существовал. Я взял «Фрегат "Палла-да"» Гончарова и читал, стоя в долгой очереди для получения пособий. Две старушки, тоже стоявшие в очереди, узнав, что я читаю, разошлись в мнениях о романе и стали спорить о достоинствах и недостатках («скучно», «описания природы»).
Надо было обеспечить себе чтение на будущее, тем более что отец давно уже собирался перевезти нас из голодного Киева в сельскую местность. Я ежедневно ходил на работу в библиотеку. Книгами никто не интересовался («Поначитались уже что ли?» -думал я), и я решил пополнить домашний запас чтения. Так я стал обладателем романа Гюго «Человек, который смеется». Это был толстый том, я не успел прочитать его в Киеве и взял с собой при переезде в Белую Церковь. Там я читал в первую очередь русскую классику, книги которой брал в открывшейся в городе частной библиотеке.
Днем, пока было светло, я готовился по учебникам 8 класса (программу 7 класса я освоил еще зимой в Киеве и в пригороде Пуща Водица, где скрывался от присланной повестки на работы в Германию). Длинный зимний вечер в домике в Пущей Водице. Тлеет тусклый фитилек коптилки, керосиновую лампу давно не зажигаем. Окно выходит в лес, и когда по вечерам я остаюсь один (родители на работе в Киеве), то завешиваю окно какой-то старенькой материей с оборванными углами, чтобы «кто не заглянул». С каждым разом ее все труднее цеплять за гвоздь. Слабенький мигальник освещал только верхнюю половину страницы. Последние строки стараешься пробежать быстрее, чтобы «не портить зрения». Но выходит наоборот: торопишься и не улавливаешь смысл, приходится со сморщенным лбом перечитывать снова, раздраженно повторяя вполслуха: «...старинный сад: липы тянулись по нем аллеями, стояли сплошными купами; заматерелые сосны с бледно-желтыми стволами.». С бледно-желтыми стволами. бледно-желтыми. И стараешься себе представить, какие это такие тургеневские бледно-желтые сосны были в саду у Ипатова
(«Затишье»). Но и при таком мерцающем фитильке можно было делать краткие записи в Дневнике. Зато с утра, как только рассветало, я вновь брался за книги. Я мог читать весь день.
Летом, после переезда под Белую Церковь, распорядок жизни моей сохранялся. Препятствием стало лишь то, что в бывшем совхозе Роток, где мы поселились, немцами была установлена трудовая повинность. Местных молодых девиц и меня, как единственного там парня, отправляли на весь день полоть и обрабатывать землю в бесконечных полях капусты. Девицы моего возраста (мне уже исполнилось 15) и постарше уходили в дальний конец поля, а я с тяпкой и спрятанной в куртке частью «Человека, который смеется» располагался в середине поля. Толстую книгу пришлось расчленить на несколько частей, входящих в карман. Сделав для вида несколько ударов тяпки, я садился, доставал расчлененные страницы и читал про уродование детей компрачикосами. Это было немногим интереснее, чем полка капусты, и через полчаса я вставал и изображал активную полевую деятельность. Солнце припекало, и я вновь садился, ложился на землю и вытаскивал из кармана следующую главу, напечатанную (как помнится) на какой-то серой газетной бумаге (очевидно, это было массовое издание романа Гюго в 1938 г.). Потом брался за тяпку и капусту. С собой я брал какую-то еду и так проводил весь день. Результаты работы немцы не проверяли, а нашим и дела не было. Только девицы, заинтересовавшиеся моим удаленным одиноким трудом, стали говорить соседям: «До чего ленивый парубок: всю работу лежит!» Так «тихо дни мои текли», создавая свой гений места вдали от людей.
В августе 1943 г. я погрузился в чтение «Войны и мира» и 25 числа записал в Дневник: «Десяток таких книг, как "Война и мир", и, пожалуй, больше бы не надо было бы вообще читать беллетристику. Даже "Обломов", "Отцы и дети", "Господа Головлё-вы" - не то. Только разве рассказы Чехова могут сравниться с "Войной и миром"».
В дневнике тех дней я записывал свою скорбь об утраченных в Воронеже двух шкафах дедовских книг. «Нет! Вы не можете себе представить, что значит два шкафа книг, тем более, что значит потерять эти два... Каждый шкаф имел по пять полок, итого 10. На каждой полке 40-50 книг, не считая того, что на некоторых полках два ряда. 500 книг по скромным подсчетам, а на самом деле более 800». И эта запись оканчивается обращением к дню текуще-
му: «Если бы я имел столько же времени, сколько все эти Пьеры Безуховы, Андреи Болконские, Николаи Ростовы...»
В киевские годы был еще один гений места, запомнившийся мне на всю жизнь. В сентябре, когда подступил голод, мы с Нюрой (Анной Ивановной Тропыниной, моей няней, сопровождавшей нашу семью в годы оккупации) отправились на левый берег Днепра в Дарницу за картофелем. Шли долго через мост к длинным деревянным столам на базаре в Дарнице. Вокруг ничего не было. Продавали картошку значительно дешевле, чем в Киеве на Бесса-рабке, я только не мог понять, почему. Мне казалось, что вещь должна стоить одинаково в разных местах, как в советские времена. О рынке никакого представления. Взвалив на плечи по пуду-полтора, мы двинулись обратно из этого пустынного места, которое осталось в памяти как некая «инания», где действовали другие, необычные законы.
После освобождения Киева 6 ноября 1943 г. фронт остановился на полпути до Белой Церкви, около Василькова. Немцы сгоняли молодых парней на прифронтовые работы, потому меня перевели в близлежащую деревню Песчаная, в хату, где было еще два парубка моих лет - Петро и Андрей. С ними я прятался от немецких солдат на чердаке, на сеновале. Однажды немцы нагрянули неожиданно, и меня упрятали в постель под одеяла. Солдаты требовали масло, яйца.
Еще до освобождения Киева, в середине октября 1943 г., по ночам в Песчаной был слышен далекий гул артиллерии, дрожали стекла в хате. Выходили во двор, горизонт гудел где-то на востоке или северо-востоке. Ракеты повисали далеко в небе и медленно затухали. Осветится полнеба, но грохота не слышно - далеко. Стало тихо и темно. Но вот за полем заструился мерцающий свет, то усиливаясь, то ослабевая. Горизонт вспыхнул красномедным заревом, и вдруг все потухло.
Уже было ясно, что придут. Но днем бабы и немногие мужики работали на поле - пахали, боронили, везли куда-то. Утром при встрече вспоминали ночной гул, и тут же - разговор про капусту, картошку, солому. Пройдя с плугом ряд, сядут отдохнуть, кто-нибудь начнет рассказывать про случай на фронте. «Слышь, Андрей, гудит.». - «Гудит.» И снова за работу. Прямо как в «Войне и мире» о поездке Алпатыча в Смоленск.
Немцы забирали мужчин на окопные работы. Вечером отпускали домой. Отец несколько дней ходил на такие работы. Одна
женщина выкупила своего деда у немцев за водку и корзинку яиц. Немцы поселились в нашем доме на Рыбгоспе, как назывался этот поселок-ферма на окраине Белой Церкви. Но вскоре немцы сняли мины, стоявшие на соседнем шоссе, и собрались уходить. Сосед, выкупленный с окопных работ, рассказывал, что спали они на голом полу без соломы. Отдельно содержались пленные красноармейцы, которым было еще хуже. С 10 декабря советские самолеты стали бомбить Белую Церковь и Киевское шоссе; артиллерийская стрельба слышится почти весь день и всю ночь.
Из Песчаной я иногда ходил за книгами домой в Рыбгосп. Однажды возвращался в Песчаную ночью. Морозило. Я шел через поле по замерзшей дороге, обсаженной по сторонам тополями. Декабрьская ночь была темная, и лишь луна слегка освещала путь. И вдруг в душе зазвучали совершенно по-новому знакомые с детства слова:
Выхожу один я на дорогу, Сквозь туман кремнистый путь блестит. Ночь тиха. Природа внемлет Богу, И звезда с звездою говорит.
В памяти были слова «Природа внемлет», а не лермонтовское «Пустыня внемлет», поскольку со словом «пустыня» у меня были связаны совсем иные ассоциации. Картинка с ночной дорогой, как фотокарточка, запечатлелась навсегда в своей неизменности. Лучшее стихотворение русской поэзии с тех пор воскресало во мне и в иных случаях. Но осталось то декабрьское, с тополями по сторонам. Самый сильный гений места того времени.
В сохранившемся Дневнике записи этих дней: «Опять в селе Песчаное ловили мужиков - все в болото, я на чердак. 28 декабря. Сегодня вечером из Песчаной и других пригородов выехали немцы, полицаи. Пленных из концентрационного лагеря уже давно перевели к Виннице, а оставленные здесь сегодня вечером разбежались. Вчера немцы выселили хозяев из крайней хаты на Ротке, окружили ее со всех сторон; подъехала машина с несколькими арестованными со связанными руками. Их ввели в хату, закрыли, побрызгали горючим и зажгли. Поздним вечером и ночью очень сильная стрельба, слышен свист снарядов, бесконечная дробь пулеметов, в городе пожар, но зарево невелико, потому что сильный туман. Вспышки освещают всю комнату, от некоторых ударов колышется весь дом. Через село проехало около пятнадцати немецких машин».
В прифронтовой полосе мы жили два месяца. В этом гении места власти не было никакой. Гражданские власти (как когда-то в Воронеже) эвакуируются и распадаются. Немцы приходят и уходят, грабят или вдруг предлагают что-то продать. Стихия безвременья.
Присутствие немцев кончилось 4 января 1944 г., кода мы в деревне увидели обоз, мирно везущий через Песчаную воинский скарб. В Дневнике записал: «У н. мы были 551 день». После немецкой техники этот медленно движущийся обоз вызвал удивление. Боев вокруг уже не было. Белая Церковь была занята Красной армией, но с юго-западной стороны слышался артобстрел, городок Тараща переходил из рук в руки. В Белой Церкви, куда мы перебрались 30 января, не раз возникала тревога, а однажды даже собирались эвакуировать население из-за сложной обстановки на фронте.
Окончательно перевезли из деревни и пригорода Роток (Рыбгосп) все наше добро на шести подводах 10 февраля. Мы обосновались в выданном отцу небольшом домике на Бендюжной улице, где до войны жили евреи (в стенах дома я обнаружил папирусы с еврейскими молитвами). В домик вскоре вселились наши солдаты-артиллеристы, советовавшие мне идти в артиллерию. Этот дом стал моим новым гением места.
Здесь я продолжил вести начатый с началом войны Дневник. 6 февраля 1944 г. в нем появилась запись, навеянная, как и многие, чтением «Круга чтения» Толстого: «Из книг не вынесешь ничего нового. Новое дает только жизнь - она всегда нова, потому что сегодня не походит на вчера, так же как день не походит на утро и день не походит на вечер».
Неужели человек, писавший этот многостраничный Дневник, мой Дневник, жив? В это трудно поверить, ибо тот гений места, который обитал полгода, давно исчез, не существует. Осталась память, особенно если она записана в Дневнике. Но память - это не живой человек, а всего лишь воспоминание о том давно не существующем человеке, который жил и радовался тому, что записал 23 февраля 1944 г.: «Сегодняшний день Красной армии запомнится мне надолго: сегодня мы получили электроосвещение после полу-торагодовой вечерней темноты немцев».
Прошлые гении места не остаются только в прошлом. Они -часть современной жизни. Настоящее не существует без прошлого. Самым обширным и главным гением места остается у меня, как и у многих людей старшего поколения, - война с 1941 по 1945 г.
Но обратимся к современности, которая для меня начинается после войны. В 1946 г. завершилась учеба в мужской школе в Воронеже. Был устроен, как принято, прощальный вечер. Он прошел быстро и серо. Проводив поздно ночью товарищей, живших на окраине города, я почему-то один пошел в темные поля, холмы и овраги за чертой города, в сторону Архиерейской рощи и СХИ, где когда-то шли бои. Ночь стояла по-летнему теплая и темная. Цель -школа - была достигнута, и вдруг мною овладела некая космическая тоска, некий «арзамасский ужас» (тогда я еще не знал этого термина). Помню край оврага, где я остановился, впервые поняв бессмысленность конечной жизни. Через несколько десятилетий, приехав в Воронеж, я побывал на памятном месте, теперь уже сплошь застроенном новыми светлыми домами.
Надо было поступать в вуз. Окончив школу с золотой медалью, я решил, как гласил указ о введении с 1945 г. золотых медалей, что имею право поступать в любой вуз без вступительных экзаменов. И выбрал Институт международных отношений в Москве, бывший Катковский лицей на Остоженке, которая тогда именовалась Метростроевской. Судьба оказалась умнее неразумного мальчишки, решившего по старой дворянской привычке стать дипломатом. После собеседования на немецком языке, который я знал уже неплохо, мне сказали, что я принят. Но радоваться мне пришлось недолго. При следующем появлении в Институте мне сообщили, что я должен явиться в некую комнату на четвертом этаже Министерства иностранных дел, в ведении которого находился институт. На площади Воровского, рядом с Лубянкой, на месте снесенной большевиками в 1924 г. Введенской церкви XVI в., располагалось тогда МИД. Вход был свободный, и я поднялся на лифте. Встретивший меня чиновник с участием объяснил мне, что, к сожалению, из-за моего плохого зрения (у меня были очки -7) меня не могут зачислить в Институт. Я был сражен. Только позднее мне стало известно тайное указание о том, чтобы не принимать лиц, бывших на оккупированных немцами территориях. И уже совсем много лет спустя, в старости, я понял, какой молодец был директор Ю.П. Францев, что не взял меня и не обрек, как моего приятеля Ю. Бельского, на годы серой беспросветной жизни в секретариате нашего посольства в безвестной африканской республике.
Судьба нередко превращает трагическое в комическое. По иронии той же судьбы ровно через полвека я вновь оказался в
той комнате на четвертом этаже дома на площади Воровского, где мне отказали «по зрению». МИД оттуда давно выехал в новый дом на Смоленской площади, а в памятной комнате существовала коммерческая фирма, которой руководила моя дочь Светлана. Зайдя к ней в гости, я с любопытством осмотрел место, где власть нанесла мне когда-то «удар в спину», лишив возможности пойти по совсем чуждому для меня бюрократическому пути. Я молился Богу. Гений места торжествовал.
Но недаром история с МГИМО начиналась для меня с названия Катковский лицей, как в разговорах назывался лицей Цесаревича Николая. В жизни оказывается все так связано - именно мне довелось выпустить Собрание сочинений М.Н. Каткова в 6 т. Это уже гений места, выраженный в собрании книг Каткова.
Потерпев неудачу на дипломатическом поприще и запомнив место, комнату на первом этаже слева, где добрая женщина, беседовавшая по-немецки, сказала, что я уже в составе института, обратился я к дальнейшим поискам. Пошел в Литературный институт на Тверском бульваре. При входе на перилах деревянной лестницы сидели и бойко болтали юные девицы и парни. Меня охватила атмосфера какого-то разгильдяйства, свободного творчества, далекого от науки. Я молча пообщался с этой веселящейся братией и даже не спросил, где здесь приемная комиссия. Недавно я попытался узнать, кто же поступал и поступил в 1946 г. в Литературный институт. И не встретил ни одного известного имени.
В поисках науки направился в Московский университет, на последний этаж старого здания на Моховой. Взяв в руки мои документы, увенчанные золотой медалью, председатель приемной комиссии, которого я впоследствии хорошо знал на факультете, гордо заявил, что прием уже закончен. На дворе, действительно, был август. Не помогло даже ходатайство академика Н.Д. Зелинского, с которым был знаком мой отец и с которым обо мне говорил профессор МГУ Борис Степанович Матвеев. Казалось, гений неудач прочно заместил собой гений места.
Получив известие о моем провале, матушка отправила в Москву на помощь моего отца как профессора. Но это успеха не имело. Не зная, что дальше делать, мы с ним оказались около так называемого Нового здания университета на Моховой. Увидели бугорок земли вблизи входа в научную библиотеку и сели «подумать». Под нами слышались проходившие поезда метро. Этот гений места запомнился мне навсегда. Теперь на этом месте выросли молодые деревья. Когда уже в новом веке я памятно присел на то же место, то снова почувст-
вовал проходившие подо мной поезда. Как будто гений места вернулся и напомнил о себе. И я понял, что он никуда не уходил, но ждал, когда я вспомню о нем.
Мы с отцом вернулись в Воронеж. Воронежские вузы были в тяжелом послевоенном разрушенном состоянии. Недостроенное до войны здание пединститута превратилось в отхожее место. Мы жили рядом в старом домике, где 23 августа 1937 г. был арестован и затем расстрелян директор пединститута С.А. Стойчев, филолог и председатель воронежской организации писателей. Его деревянный дом чудом сохранился во время нашествия немцев, и теперь в нем после ремонта проживали четыре профессорские семьи, но постоянного туалета из-за тесноты ни у кого не было. В этом домике, где у нас было две комнаты, мой гений места обитал с осени 1944 г. (теперь на этом месте большая клумба перед главным входом в Пединститут, ставший, как и все, Педуниверситетом).
Инициативу проявила моя матушка: телеграфировала в Ленинград нашему старинному знакомому профессору Н.А. Шевченко. Ответ пришел сразу: «Прием медалистов ленинградском университете продлен до 7 сентября». На другой день я выехал в Ленинград и через день был на берегах Невы.
Поезд пришел в шесть утра, и я, как булгаковский Лариосик из Житомира, не мог явиться к своему благодетелю в такую рань. Ленинград я помнил по поездке в марте 1939 г. С небольшим синим чемоданчиком я прошел по всему Невскому проспекту. Дошел до Публичной библиотеки. Посередине овального угла, в небольшой нише, сидел со своими принадлежностями чистильщик сапог. За три рубля он навел блеск на моих черных ботинках, и я пошел дальше по Невскому до Дворцовой площади. Давно уже в Петербурге не стоит на этом месте чистильщик сапог. Но каждый раз, когда я приезжал в город на Неве и шел в Публичную библиотеку, мне виделся этот славный «армянин» (обычно это бывали айсоры) на своем постоянном месте. Гений места об этом позаботился, хотя самого чистильщика давно уже не было.
В День победы 9 мая 1945 г. в Воронеже читал по-немецки «Фауста» Гёте. По окончании школы в Воронеже в 1946 г. читал Лескова, Л. Андреева, Уитмена. Поступив на исторический факультет Ленинградского университета и поселившись в комнате около входа на Смоленское кладбище, читал Ницше, Уайльда и Макса Штирнера («Единственный и его собственность»). Мне казалось, что все книги иностранных писателей обязательно пере-
ведены на русский язык. И был удивлен, не находя их в каталоге Публички. Еще не подозревал о существовании книг в спецхранах или просто «не рекомендованных» для выдачи студентам. «Опасные связи» Шодерло де Лакло мне не выдавали уже в московской Ленинке (ныне РГБ), пока я не предоставил программу романо-германского отделения филологического факультета, где в списке литературы значилась эта «опасная» книга. Читатели в те стародавние советские времена жили как зеки, под цензурным конвоем.
Кроме книг, до которых я дорвался в ленинградской Публичной библиотеке, в памяти остались замечательные ленинградские ученые тех лет. Египтолог Наталья Давидовна Флитнер, работавшая в Эрмитаже, где я встречался с ней в последующие годы. Академик востоковед Василий Васильевич Струве, повествовавший нам о Гильгамеше и излучавший всем своим видом доброту и величие. А чего стоил археолог Владислав Иосифович Равдоникас, изображавший на сцене большой аудитории, к неизменному восторгу всех девиц нашего курса, женские прелести фигур каменных баб, найденных им при раскопках. Талантливейшим искусствоведом был Николай Николаевич Пунин, читавший нам введение в искусствоведение, но вскоре арестованный и погибший. Божьего дара то были люди, хотя и нелегкой судьбы. Слушая лекцию академика Е.В. Тарле о создании Итальянского государства в XIX в., я вспоминал его захватывавшую книгу «Наполеон», которую читали в нашей семье перед войной.
Перебравшись в Московский университет, осенью 1947 г. взялся за Мопассана, книги по итальянскому Возрождению Бурк-гардта и Дживелегова, но это совсем иная история создания свой домашней библиотеки.
Впервые меня привезли в Москву на каникулы в марте 1939 г. День-другой я самостоятельно путешествовал по городу, восхищался Красной площадью, по которой шло большое, в несколько рядов, автомобильное движение через ныне закрытый Исторический проезд. Улицу Горького я прошел пешком, чтобы посмотреть памятник Пушкину. Так много лет спустя я прошел все Елисейские Поля в Париже, чтобы взглянуть на Триумфальную арку. Всё в жизни повторяется, но по-разному.
В тот 1947 г. гений места сосредоточился в Москве на большой перспективе, протянувшейся от просторного зала Дома Пашкова, где находился читальный зал Библиотеки имени Ленина, мимо Университета, гостиницы «Москва», Большого театра, где я тогда впервые смотрел балет с Г. Улановой, Метрополя и до ста-
ренького Лубянского пассажа, на месте которого в 60-е годы построили огромный «Детский мир». Там, на Лубянской площади, называвшейся тогда Дзержинской, была конечная остановка трамвая № 27, отвозившего меня домой на Таганку. Особенно запомнилось празднование 800-летия Москвы 7 сентября 1947 г. Все зубцы стен Кремля были освещены лампочками, и это производило необычное по яркости впечатление.
Собираться компаниями, кружками и обсуждать что-либо было тогда небезопасно. Это все понимали, но все равно часто встречались, сходились, разговаривали. Иногда местами встреч становились букинистические магазины. Их месторасположение было хорошо известно любителям: три на Арбате, на улице Калинина (Воздвиженка), в начале улицы Горького, в проезде Художественного театра (Камергерский пер.), на Кузнецком мосту (Лавка писателей), на Лубянке (тогда пл. Дзержинского, напротив входа в Политехнический музей были дома, затем снесенные) и, наконец, на улице Кирова (Мясницкая). Книг было не так много, потому на прилавках стояли картотеки художественных и научных, литературоведческих изданий. Высоко ценились старые издания собраний сочинений, на которые я смотрел с завистью. Я совершал ежедневный обход этих книголежбищ от Арбата до Дзержинского и Кирова, покупал старые литературоведческие книги. По дороге встречал одних и тех же, часто знакомых мне людей. В 60-е годы особенно часто встречался во время этих прогулок с большим книголюбом Я. Е. Эльсбергом, возглавлявшим отдел теории литературы в ИМЛИ и в то же время агентом КГБ. Всё это было даже как-то известно, в частности по рассказам его, что «там» есть два лифта: для начальства и для прочих. Наверное, некоторые мои беседы с ним хранятся в архивах до сих пор. При разговорах в институте или на улице всегда осознавалось, что твои слова могут попасть на бумагу в соответствующем месте.
Особым гением места стал для меня букинистический магазин слева в начале улицы Горького, как тогда называлась Тверская. По улице высаживались липы, не выжившие до наших дней, когда стали сажать новые. История повторяется. А в маленьком доме № 3 был замечательный букинистический магазин, в котором существовали две комнаты. В первой были русские книги, и там я купил с рук «Санина» М. Арцыбашева у парня, которому отказали в приеме запрещенной тогда книги. Через полвека с моим участием переиздали этот роман. Направо была вторая комната, где продавались иностранные книги. Там я приобрел давно разыскивае-
мое оксфордское издание всего Шекспира. В те времена при продаже на книге делали ярлык, который я могу прочитать и сегодня: «8/XII-49. 25 р.». Когда писал курсовую работу о «Ричарде III», то обнаружил, что одна страница из книги вырвана, и переписал ее в библиотеке. Связанное с гением места надо хранить как святыню.
Поселившись в Москве, я стал систематически осматривать старые архитектурные памятники. Почему-то часто заходил в Тургеневскую библиотеку, тогда находившуюся на площади его имени. Потом ее снесли, и на ее месте возник подземный переход. Гений места прямо тянул меня к сохранившимся церквам. Имея план дореволюционной Москвы, где указаны названия и годы создания церквей (книга Н. Гейнике), я отмечал на ней все церкви словами «нет» или «есть». Это были увлекательные прогулки по старой Москве. В памяти остались старинные палаты на Берсеневской набережной. Бывали открытия и иного вида. Когда я шел смотреть Старый английский двор на Варварке (тогда улица Степана Разина), то около Средних торговых рядов, рядом с Василием Блаженным, у меня развязались шнурки, и я остановился их поправить. Стоявший тут же на улице часовой строго приказал мне проходить и не останавливаться. Так я узнал, что в этом здании находилось Министерство обороны (2-й дом его, без каких бы то ни было вывесок). Прошло 70 лет, а тот план дореволюционной Москвы и поныне под стеклом висит у меня в комнате.
В день, когда в мае 1948 г. меня сломила чахотка на сундуке в маленькой комнатке у Рогожской заставы, я читал статью о книге «Старые мастера» Эжена Фромантэна, написанную замечательным искусствоведом Шелли Марковной Розенталь, преподававшей в МГУ. Она целыми днями водила нашу группу искусствоведов по местам древней архитектуры Москвы. До сих пор, проходя по Историческому проезду, вижу наглухо закрытые ворота напротив Исторического музея. Тогда, в 1947 г., они были открыты, а за ними - Монетный двор XVII в. с многоцветным изразцовым фризом, куда водила нас Шелли Марковна. Теперь доступ в этот гений места наглухо закрыт.
«Каждый час уносит частичку бытия», - сказал Пушкин. Такое ощутил я при первом полете на самолете. Рейс был в сентябре 1948 г. из Краснодара в Симферополь. Я направлялся в туберкулезный санаторий в Симеизе. То был военный самолет со скамейками вдоль стен; в середине с шумом каталась из стороны в сторону пустая бензиновая бочка. В памяти остался только один момент в воздухе: когда перелетали узкий Керченский пролив, очень боялся упасть вместе с
самолетом в воду на дно. Упасть на землю - это ничего, понятно. Но упасть на дно морское и там остаться - это совсем иное. Других страхов не было. Значит, случаются четыре момента страха в воздухе, связанные с определенным гением местом.
Бывают неосуществленные гении места. Когда встреча, свидание не удалось, тут гению места делать нечего. Так было со мной в сентябре 1948 г. в Крыму. В Симеизе, где по вечерам гений места организовал великолепные закаты солнца над морем поверх крыш пустых татарских домиков (говорили, будто в 1942 г. их хозяева сотрудничали с немцами). Одному мне было неприютно и пусто в душе. Тогда еще не было там нудистских пляжей для определенно ориентированных лиц, но одинокая парочка на закате поднималась по узкой тропинке на вершину гордо стоящего в море Монаха.
Однажды, будто предчувствуя, что никогда больше не вернусь сюда, я отправился пешком из Симеиза в Ялту и Гурзуф. По дороге я вошел в Ласточкино гнездо, куда невозбранно было можно зайти и где, кроме меня, никого не было. Прошел Кореиз с пустыми домами (прохожие мне пояснили, что всех татар выселили), свободно прошел по парку мимо Ливадийского дворца, который никто не охранял. Место, где за три года до того фотографировались Сталин, Рузвельт и Черчилль, было свободно для доступа. Людей вокруг не было, ничто никого не интересовало. В Ялте моей целью был музей Чехова, где, по слухам, жила сестра писателя Мария Павловна. Идти пришлось долго и высоко в гору мимо бесконечных белых известковых заборов, запомнившихся как особый признак Ялты. Наконец я у цели, но встреча не состоялась - то ли выходной день, то ли еще почему, но музей был закрыт.
Я надеялся, что получится, как было в Москве за год до этого. Из чистого любопытства обходя музеи и церкви старой Москвы, я поднялся в большой новый дом в музей-квартиру В.И. Немировича-Данченко, находившийся на улице его имени. Тогда было принято, что Пушкин учился в Лицее в городе Пушкин, Лев Толстой умер на станции Лев Толстой, а Лермонтов похоронен в селе Лермонтово. Хорошо хоть, что станцию Обираловка не назвали Анна Каренина, а оставили скромно Железнодорожной. Немирович-Данченко не отставал от этого обычая. В квартире-музее никого не было, кроме приветливой женщины, которую я доверчиво принял почему-то за молодую вдову. Она так подробно и любовно стала мне рассказывать о Владимире Ивановиче, об особенностях его режиссерской работы, как будто я специалист в этой области. Мне стало неудобно,
и я поспешил поблагодарить и откланяться. В Крыму же я читал только начавшее выходить в 1944 г. Полное собрание сочинений Чехова. Первый том Антоши Чехонте произвел на меня тяжелое впечатление. Если любите Чехова, никогда не давайте начинать читать его ранние рассказы, газетные поделки, к которым он и сам позднее так относился. Встреча и разговор с Марией Павловной не состоялись, да и к лучшему. По молодости я наговорил бы ей что-нибудь неприятное о юном Чехове. Гений места, как ангел-хранитель, иногда уберегает человека.
Подобное может случиться и в любовных историях. В ранней молодости я познакомился с юной девицей, которую пригласил на танец и спросил, как ее зовут. «Акулина», - сказала она, видимо, не забыв еще прочитанную в школе пушкинскую «Барышню-крестьянку». Я не понял ее юмора, и после танца в кругу ее знакомых стал громко называть ее Акулиной. Это рассердило красавицу, она резко повернулась и ушла. Знакомство не состоялось. Не знаю, какой гений здесь сработал.
В тот светлый сентябрьский день в Ялте у меня еще хватило сил на то, чтобы дойти до Гурзуфа и попасть в прибрежный парк. Там экскурсовод рассказывал небольшой группе людей, к которой я присоединился, о том, что в августе 1820 г. юный Пушкин жил здесь три недели в семье Раевских (в доме Дюка Ришелье). Мы стояли под кипарисом, из-за которого он видел на утренней заре и воспел в стихах купающуюся «Нереиду», 15-летнюю Марию Раевскую. Существует предположение, что с нее писан Пушкиным «Татьяны милый идеал». Слушающие экскурсовода стали брать на память кусочки кипариса (позднее я видел такое в «аллее Анны Керн» в Михайловском), но рассказывающий спокойно заметил, что давно уже экскурсоводы показывают не тот кипарис, чтобы его окончательно не оборвали.
Самое страшное воспоминание о прогулках в первые годы по Москве осталось от спуска вниз с Варварки в район Зарядье. Это было еще до раскопок, которые велись там с 1949 г. Узкие улочки и переулки с ветхими домами, как будто ожившее горьков-ское Дно, Хитров рынок, куда артисты Художественного театра ходили изучать это «дно». Я впервые почувствовал опасение от всего вокруг. Там жили какие-то иные люди, грязный вид которых внушал страх. На прогулки в такие места никто не ходил. Я поспешил вернуться наверх, в обычную Москву.
Годы спустя поверх этого темного места была построена огромная гостиница «Россия», ныне тоже уже снесенная ради устройства бесформенного и бессмысленного парка с висящим над рекой полумостом. В начале 50-х годов на этом месте планировалась последняя, восьмая высотка Москвы. На обложке журнала было изображено огромное высотное здание рядом с маленькой Спасской башней Кремля. Тогда я был обязан каждую неделю проводить беседу со строителями Московского университета в их бараках вблизи стройки. На одном из таких занятий я достал этот журнал и стал говорить о величии будущего здания по сравнению с Кремлем. Беседы эти велись под контролем парткома, и присутствовавший на беседе член затем, при разборе этой беседы, заметил мне, что не следовало бы так «унижать» Кремль при сравнении его с прекрасной и огромной высоткой. Вспоминается и беспричинно снесенная в пылу «перестройки» гостиница «Москва», восстановленная затем в прежнем виде; с «Россией» такого не случилось. У всякого здания, у каждой восстановленной старинной церкви, у каждого гения места своя историческая судьба, как и у каждого человека.
В 1952 г. студентов МГУ часто отправляли на помощь стройке нового здания университета. Запомнилось место внутри, где затем был устроен актовый зал. Пола еще не было, в углу лежала большая куча камней и щебня. Кто-то сказал, что ее надо перенести в другой угол, ко входу. С каким комсомольским энтузиазмом взялись мы за эту работу, которая вскоре и завершилась. Но тут появился прораб и сообщил, что переносить камни не следовало. Когда в новом МГУ я попал в великолепный актовый зал, то невольно вспомнил нашу бесполезную работу. И еще. Перед торжественным открытием в сентябре 1953 г. я видел у входа со стороны, обращенной к Москве-реке, большой, во весь рост светлый памятник Сталину. Когда мы пришли в дни открытия нового МГУ, и следа не осталось на том месте, где стоял памятник. С июня того года в «Правде» уже стали печататься статьи о «преодолении культа личности». Их жадно читали.
С сентября 1953 г. началась аспирантская жизнь в Институте мировой литературы, новом гении места. На стол легли книги Горького, Бальзака, Теккерея, Стерна, затем Шекспира, Шелли. В следующие годы - книги Хаксли, Пруста, Фолкнера и многих других, записанные в тетради чтения, ведомой с 1940 г. Почти всегда чтение книги, запавшей в душу или вызвавшей особый интерес, оказывалось связанным с местом, топонимом. В редких случаях топонимом оказывался человек, говоривший об этой книге.
Горьковеды - их в Институте мировой литературы было особенно много - постоянно прогуливались перед входом в Архив Горького, сидели на одних и тех же местах на заседаниях Ученого совета, отвечали за моральное лицо Института. Они так властно стояли надо всем, что, казалось, все было подчинено им. И еще этот абстрактный, но величественный возглас: «Человек! Это звучит гордо». Будто они прилагали эту здравицу прежде всего к себе, а может быть, и только к себе. Другие были не они.
У меня с детства понятие человека складывалось по деятельному Робинзону Крузо и любимому Гулливеру. Но особенно восхищал меня маленький Маугли, конкретно доказавший, что он - человек и царь зверей. Он показал мне, как мальчик становится человеком. Для мальчишки это было интереснее всего.
В большом зале Института мировой литературы проходило общее собрание. Нам, как сотрудникам, уже дали прочитать закрытую речь Хрущёва на ХХ съезде, но я оставался еще человеком, воспитанным в Московском университете. На собрании выступали вернувшиеся из ссылки литераторы, Иван Михайлович Горский, которому приписывалось создание термина «социалистический реализм», но он не поладил со Сталиным и оказался далеко. Еще какая-то женщина. Судя по записи в моем дневнике, это было 30 сентября 1959 г., но, может, и раньше. И вот я с удивлением слышу, как она описывает пытки и надругательства в советской тюрьме. Совершенно в таких же словах, как описывали фашистские застенки в Германии и творившиеся там издевательства. Люди к этому не привыкли, слушали такое впервые. Во всяком случае, впервые открыто, при всех.
Иногда события жизни запоминаются как фотографии из прошлого. Во время IV Конгресса славистов в 1958 г. мне было поручено от Института сопровождать шведскую делегацию. Запомнился длинный зал заседаний в старом здании на Волхонке с окнами на место, где когда-то был Храм Христа Спасителя, разрушенный в 1931 г. Во главе зала на платформе стоял стол, и за ним пятеро академиков: В.В. Виноградов, В.М. Жирмунский, М.П. Алексеев, Н.И. Конрад и А.И. Белецкий. Картинка впечатляющая и неповторимая.
В августе 1968 г. я с делегацией от нашего института на VI Конгресс славистов ездил в Прагу. За день до введения советских войск мы покинули Чехословакию. В Москве велись разговоры, споры о том, надо было или не надо было вводить танки. В конце августа 1968 г. у нас дома в гостях был тогдашний посол в
Ираке Василий Фёдорович Николаев. Он убежденно доказывал, что ничего иного сделать в Праге было нельзя, иначе американцы овладели бы Чехословакией. Мы с женой пытались неуверенно возражать ему. Я вспоминал место («гений Праги») у входа на Вацловскую площадь, где стояли автобусы с американскими «туристами» и в специальной будочке собирались подписи о необходимости новой жизни в стране. Посол не дожил до того, чтобы увидеть, что сделали американцы с любимым им Ираком.
Летом 1952 г. я отдыхал на Рижском взморье. В Дубулты находился дом отдыха Московского университета, где я обитал. В памяти остался пляж на берегу моря, я лежал на песке в широких синих домашних трусах, потому что плавки не продавались. Рядом сидели девицы, и было как-то неудобно. А левее были холмы, вблизи которых, говорили, утонул Писарев; теперь туда удалялись особенно разгоряченные парочки. Обследовав старую Ригу, однажды вечером я попал с девушкой в филармонию на концерт А. Вертинского. Это была первая и единственная моя встреча с великим артистом. На всю жизнь остались в памяти его балетно дрожащие руки при исполнении «Я маленькая балерина». Такое видишь раз в жизни и потом вспоминаешь и рассказываешь бесконечное число раз. Это гений места на возвышающейся перед тобой эстраде филармонии (мы сидели прямо под эстрадой). Совсем другая, не визуальная, а слуховая память осталась от слышанного когда-то в конце 1940-х годов выступления в саду «Эрмитаж» Н.П. Смирнова-Сокольского, великолепного лектора и библиофила. Здесь я сидел где-то в дальних рядах, но вполне ощутил воздействие его слова.
В Доме союзов в апреле 1952 г. проходила Международная экономическая конференция. В нашей английской группе в МГУ был молодой человек Женя, недавно к нам присоединившийся. Услышав, что среди участников этой конференции - большая английская делегация, он под вечер отправился к входу в Дом союзов, успел завязать там разговор с каким-то англичанином. Мы узнали об этом через несколько дней от наших комсомольских вожаков. Женя в университете больше не появлялся. Он был не москвич, потому и решился на такое знакомство. Когда в июне 1959 г. в Сокольниках открылась Американская выставка, мне в дирекции Института мировой литературы устроили встречу с представителем власти и, взяв подписку о неразглашении, попросили (как американиста) съездить на эту выставку, поговорить с работающими там
американцами: не вербуют ли они своих сторонников. Я провел много времени на выставке, книги меня особенно интересовали, но ничего утешительного не смог сообщить властям предержащим.
Мне уже приходилось писать об истории гибели людей на похоронах Сталина (в книге «Наедине с русской классикой»). В тот день, услышав утром по радио о смерти, я вышел на улицу и пошел в Университет. Помню первое впечатление от улицы, забора и соседнего дома - теперь уже без Сталина. Это был особый гений места и времени. Вся моя жизнь, 25 лет, прошла при Сталине и под Сталиным. Теперь я шел по улице без Сталина. Непередаваемо. У меня не было чувства жалости - в тот день я ни у кого не видел слез, не видел плачущих. Более того, когда после гибельной Трубной площади, которую удачно миновали, мы вступили буквально в сражение при входе на Пушкинскую улицу, атмосфера превратилась почти в праздничную, как бывает на футболе. Смысл происходящего свелся к стремлению попасть к тем, кто пройдет в Колонный зал к гробу. Возникло ожесточение в этой борьбе. Такое настроение я видел потом в годы «Перестройки» в очередях и схватках перед магазинами, где давали водку. Люди, казалось, забыли, зачем они пришли и что произошло. Все было так естественно, по-советски, что никто и не думал удивляться несообразности творящегося. Тут уж не гений места, а гений безумствующей толпы, до смерти задавившей себя на Трубной площади или стиснувшей себя до треска ребер, что я испытал на себе. Как в Древнем Риме, народ рвался к зрелищу.
Оглядываясь назад, понимаешь, что при Сталине и позднее страна состояла из двух частей: те, за кем следили, и те, кто доносил об остальных. Ни одно государственное учреждение, вуз, институт и проч., от Ленинграда до Владивостока, не могло обходиться без тех, кто доносил. Плохо приходилось и тем и другим, что не всегда понималось современниками. Доносчик оказывался не менее несчастным в своей судьбе, принудившей его стать доносчиком. Над теми и другими господствовала власть партии и органов ее безопасности. Жизнь сталкивала меня и с теми, и с другими. Было принято считать, что аморальны доносчики, но оказывалось, что не столько они аморальны, сколько преступна советская система, воплощавшая идею коммунизма. Не было только Достоевского, чтобы описать новые повороты в жизни Карамазовых.
В 1954 г. Хрущёв подарил Крым Украине, а на следующий год подарил Дрезденскую галерею, картины, вывезенные после войны в Москву. Решил передать «Дрезденку», как уже называли
ее москвичи, в ГДР, полагая: что Украина, что ГДР - все едино и навсегда наше. Перед отправкой картин немцам в Музее изобразительных искусств на Волхонке была открыта на несколько месяцев выставка. Я пришел посмотреть на знаменитую «Сикстинскую Мадонну». Она не произвела на меня того впечатления, какого я ожидал. Бывает такое в жизни: ждал чуда, а получил факт.
Когда в 1830 г. на «Сикстинскую Мадонну» смотрел в Дрездене Иван Киреевский, то записал, что «не понял» ее. На меня «непонимание» произвело такое сильное воздействие, что я навсегда запомнил место, где она висела в Музее им. А.С. Пушкина. Бывая с тех пор в Музее, я всякий раз вспоминал небольшой коридор над лестницей главного входа, где она висела. Этот гений места «Сикстинской Мадонны» навсегда остался в памяти.
Своеобразным гением места стала площадь перед вокзалом в Нижнем Новгороде. Тогда закрытый город назывался Горький. Был сентябрь 1983 г., и я направлялся на Болдинские чтения, но по дороге заехал к друзьям в город на Волге. Стоило мне подойти к остановке такси на площади, как около меня оказался «вежливый» милиционер, предложивший отвезти меня, куда мне надо. До тех пор с таким в нашей стране я не встречался. Пытался отговориться, благодарил, но милиционер прямо усадил меня в такси, спросил адрес, и таксист повез. Сначала я ничего не понял, но потом до меня дошло, что в Горьком в ссылке находился академик Сахаров и власти пытаются предотвратить посещения его.
Когда пришло время уезжать мне из Горького, я увидел на привокзальной площади того же «вежливого» милиционера и захотел поблагодарить его за проявленное внимание. Но теперь я не представлял для него никакого интереса, и он не стал разговаривать со мной, что окончательно подтвердило способ «охраны» Сахарова от посетителей.
У каждого есть свой оселок, резон, доказывающий его достоинство и древность. Один мой старый ленинградский приятель, живший на Моховой улице, где находилось известное издательство «Всемирная литература», с гордостью рассказывал, что однажды в 1920 г. его отец, работавший в коммерческой части издательства, вывез его в колясочке на прогулку. Им встретился Александр Блок, член редколлегии издательства. Поздоровавшись с отцом, он погладил голову младенца и сказал: «Се человек!» Так с этим благословением и прожил свои 85 лет человек.
До войны соседями в жилом доме Воронежского университета были двое мальчишек: мой друг Свет и его старший брат Игорь. Только что вышел фильм «Веселые ребята», и Свет, сидя на груше в саду, распевал: «Сердце, тебе не хочется покоя.» Это был сорванец, устраивавший вместе со мной баррикады из мебели в своей большой квартире. Еще была у них в доме бабушка Дуня, разгонявшая нас при строительстве мебельных баррикад. Она умерла в 1935 г., и это были первые похороны в моей юной жизни. Гений места действовал и тогда: запомнились двери черного хода во двор (в доме был и парадный вход с улицы), через которые выносили деревянный гроб. И главное - при мне сказали, что ей было 100 лет. Значит, решил я много лет спустя, родилась она при Пушкине. Каждый радовался своему оселку.
Отцом Игоря и Света (погибшего летчиком в 1942 г.) был И.И. Степанов-Григорьев, профессор Воронежского медицинского университета. Внезапно его арестовали в 1937 г. Такое нередко случалось тогда. Через несколько дней к нам в квартиру пришел мастер, чтобы снять телефон. У нас телефона не было. Ему сказали, что он ошибся квартирой. «А у вас не арестовали? Значит, вам повезло», -заключил телефонист. В действительности трудно сказать, что отцу моему повезло. Вскоре следователь предъявил ему обвинение, что он довел до самоубийства закончившую пединститут студентку, комсомольского секретаря. Отец был деканом естественного факультета, на котором училась эта студентка, и не избежал бы ареста, если бы не оказалась у него групповая фотография студентов вместе с ним и, главное, дарственная надпись на обороте фотографии, сделанная за несколько дней до того, рукой этой самой студентки. Ареста не произошло, но отцу пришлось долго еще посещать следователя. Дело долго не закрывали. Причина самоубийства мне не запомнилась, но разговоры об этом в нашей семье велись до начала войны. Иметь дело со следователем - это минимальное, что грозило научному работнику в советское время. Рука органов простиралась над всеми, так или иначе подчиняя их себе.
IV
В заграничных поездках гений места неотступно присутствовал и сопровождал как ангел-хранитель. В Германии, тогда еще ГДР, за 40 лет сложился свой особый менталитет. Мне приходилось бывать и выступать в Центральном институте истории лите-
ратуры, здание которого находилось рядом с Берлинской стеной. Теперь многие государства строят стены друг от друга или от беженцев. А тогда это было внове, чуть ли не впервые после Великой Китайской стены. Законопослушные немцы в 70-е годы уже привыкли к стене. После аннексии ГДР и присоединения ее (без референдума) к западной Германии (ФРГ) этим немецким литературоведам, которых я знал в ГДР и которые приезжали ко мне в гости в Москве, нелегко было воспринять западный образ мыслей. Создается впечатление, что Восток и Запад Германии так и не достигли национального единства. История оставляет свой след. Те люди, которые так дружно стучали костяшками своих пальцев по столу после каждого выступления (это у них означало аплодисменты), не могли просто исчезнуть, раствориться в воздухе. С тех пор я там не бывал. Но теперь вместо меня живет в Восточной Германии моя внучка Алекс. У нынешней молодежи там совсем иные интересы. ГДР и те люди для них - это все равно что обитатели Древнего Рима для современной Италии.
Иное впечатление на гения места произвела Куба в 1972 г. С Митей Урновым (ныне гражданином США) я летел 18 часов на самолете с единственной посадкой в Касабланке. Вместе с нами в Гавану летел вице-президент Академии наук М.Д. Миллионщиков. Его мы увидели во время краткой прогулки по Африке. На Острове Свободы мы оказались как в обещанном Хрущёвым к 1980 г. коммунистическом раю. Купить нигде ничего нельзя, но в прекрасной гостинице Хилтон все бесплатно, даже алкоголь с непременной записью в тархетке (личной карточке). Пили мы с Митей по несколько раз в день, записывая всегда почему-то в мою тархетку. В таком искусственном благополучии мы прожили месяц, спасаясь от жары в бассейне. Кубинцы все делали для нас, возили по стране, печатали в главной газете «Гранма», даже помогли достать огромные морские раковины, составляющие национальную ценность.
Но как-то грустно стало в этом раю. Собственная жизнь и работа подчинялись общим началам, личное осуществлялось через государственное, коллективное. Наверное, такой коммунистический миропорядок ожидал и нас, если осуществился бы хрущевский план коммунизма. Но необъятность страны по сравнению с крохотной Кубой лишила нас удовольствия увидеть такой коммунизм по-кубински. При нас прошел ежегодный народный карнавал, когда мы оказались среди хоровода буйно носящихся по улицам девиц, хватающих за руки; нам показали и питомник крокодилов, но взять с собой «малька» не позволили. Чем больше прелестей мы видели
(от американцев остались в гостинице изысканные фужеры, где ножкой служило изящное тело негритянки, поддерживающее бокал), тем сильнее тянуло вернуться в Россию. По вечерам я читал найденный где-то томик рассказов Куприна. Маяковский писал о рай-стране Кубе: «Под пальмой на ножке стоят фламинго». Не подумайте, что в Гаване под пальмами стоят живые птицы. Просто урны для мусора сделаны в форме фламинго. Гений места фиксировал кубинские красоты, вплоть до ножек фламинго.
Гораздо интересней получилась поездка в США. После темной по вечерам Москвы ночной свет Вашингтона поразил. И конечно, в памяти моего гения места навсегда останется участие в грандиозной (полмиллиона человек, по свидетельствам американской прессы) антивоенной манифестации против войны во Вьетнаме 24 апреля 1971 г., двигавшейся по Пенсильвания-авеню к зданию Сената. Я пробирался в толпе сам, но у меня было опасение, не засекут ли власти, что я советский. Опасение было чисто советское, да иного тогда и не могло быть. Диссиденты в нашей стране меня не занимали. Интересы были только в литературоведении и истории. В Чикаго поразило умение устраивать дороги без перекрестков. Москва и теперь, через полвека, отстает в этом отношении. В Сан-Франциско, конечно, залив и Золотые Ворота, а в Лос-Анджелесе - отсутствие тротуаров на улицах, где и ходить нельзя, что я безуспешно попытался сделать. Зато искупался в Тихом океане. Больше всего понравился, конечно, Нью-Йорк, так похожий по образу жизни на Москву. В этом городе можно жить, что и подтвердили многочисленные русские эмигранты. Весь Ман-хеттен прошел пешком, как когда-то южный берег Крыма. Слишком много памятников неизвестным мне людям. Это раздражало, поскольку я считал, что историю США знаю неплохо.
Поездка в Париж летом 1994 г. запомнилась не посещением Версаля, куда мы ездили с Дмитрием Михайловичем Шаховским, не знаменитым Лувром, даже не Нотр-Дам-де-Пари и Елисейскими Полями, где можно было гулять по вечерам. Гений места как бы обосновался в квартире княжны Зинаиды Шаховской, которая пригласила меня в гости и целый вечер проговорила о том, что я любил тогда больше всего, - о творчестве Василия Розанова. Она была увлечена его книгами, как когда-то Марина Цветаева, которую хорошо знала по Парижу. Весь вечер мы проговорили о Розанове. Она любила его книги, «Опавшие листья» и «Уединенное», считала его почти единственным во всей русской классической прозе мастером,
умевшим так сказать, так построить фразу, что она навсегда оседала в твоем уме. Только Гоголь обладал таким мастерством.
Зинаида Шаховская не пожалела последние экземпляры своих давно изданных книг «Отражения» и «В поисках Набокова», надписала и подарила мне. Конечно, считала и себя, и Набокова русскими писателями, хотя широкую известность принесли ей романы, написанные по-французски под псевдонимом Жак Круазе. Русская в душе, она интересовалась всем, что происходило в России. Но приезжавшие русские ее нередко огорчали.
Об обычаях «новых русских» она говорила с иронией. Под конец беседы рассказала, что за несколько дней до меня к ней обратились из России, чтобы снимать фильм о ней. Она назначила день и час. Явились приехавшие, втащили в ее квартиру всю громоздкую аппаратуру и заявили, что уйдут в магазины и будут к вечеру. Тогда княжна спокойно сказала: «Забирайте все свои вещи, и чтобы я больше вас не видела». С советскими киношниками можно было поступать только так.
Особую память оставило посещение кладбища русских эмигрантов Сен-Женевьев-де-Буа. Я долго стоял у могилы Бунина. Жалел, что не взял с собой чего-нибудь из России. В кармане нет даже монеты. Но оказалась маленькая канцелярская скрепка, которую я осторожно положил у края могилы. Так велел мне гений места.
В Русском старческом доме в том же поселке Сен-Женевьев-де-Буа я был в гостях у Татьяны Алексеевны Осоргиной-Бакуниной, создателя полной библиографии литературы русского зарубежья. На указанной мне улице я довольно долго искал небольшой домик, где обитала пригласившая меня исследовательница масонства, журналов и сборников. Меня интересовало последнее, и мы долго беседовали, прерываемые частыми телефонными звонками все по тем же темам масонства и истории русских во Франции. В отличие от наших старческих домов здесь насельники живут в отдельных коттеджах. Как я узнал, следующим летом Татьяна Алексеевна скончалась. А через семь лет умерла и переехавшая в домик в Сен-Женевьев-де-Буа Зинаида Алексеевна Шаховская. «Смерть жатву жизни косит, косит», - как сказал поэт.
Осенью 1995 г. с дочерью побывал в Лондоне. Гений места сопровождал меня в Британский музей, Национальную галерею и галерею Тейта, где проходила выставка картин Тёрнера. Но запомнились совсем иное. Еще в детстве читал я в диккенсовском «Оливере Твисте» об английских ворах, а тут в лондонском метро убедился в их бессмертии. Из внутреннего кармана моего пиджака был искусно
извлечен советский паспорт, в котором лежала изрядная сумма английских фунтов. Мне оставалось только радоваться, что паспорт был советский, а не международный. Иначе выехать из Англии мне было бы нелегко. Непонятно, зачем я взял с собой в Англию советский паспорт. Наверное, для того чтобы его украли, а не международный. Я давно убедился, что в жизни все предопределено. В молодые годы человек считает, что все в его силах; став постарше, он понимает, что многое зависит не от него; к старости он, если имеет голову, убеждается, что мало что зависит только от него. Это не фатализм, а вера в Судьбу, в то, что предначертано Божественным Промыслом. Ведь и Христос, имея право выбора (в отличие от нас зная о предстоящем предательстве), пошел тем путем, который Ему был уготован.
Весь следующий день после встречи с лондонскими ворами просидел я на скамеечке Кенсингтон-парка, глядя на дворец, наблюдая за кружащимися на роликах девицами и размышляя о непредвиденности и мимолетности жизни. Такие отрезвляющие перерывы бывают весьма полезны и необходимы.
В Ковент-Гарден нас водил в дневное время ныне уже покойный театральный консультант-режиссер Виктор Боровский, служивший тогда в этом театре. Он показал нам внутренность знаменитого театра и подвел к ложе королевы, вход в которую был перегорожен лентой. Когда мы вышли на улицу, разговор почему-то зашел о том, что «Пигмалион» Бернарда Шоу начинается сценой под порталом церкви Св. Павла, где во время дождя собрались покинувшие Ковент-Гарден зрители. Неизвестно, какую пьесу они смотрели, специалисты по Шоу это еще не выяснили. За 40 лет до того я комментировал издание сочинений Б. Шоу, вышедшее у нас к 100-летию рождения писателя. Поэтому теперь я выразил удивление, как не близко от этого театра находится собор Св. Павла, у входа в который, думалось мне, происходило действие той сцены. И тогда Боровский тут же, в двух шагах, подвел меня к маленькому порталу столь же маленькой церкви Св. Павла, которая была лишь одноименницей известного собора. Вот что значит гений места в художественной литературе.
С внучкой Ольгой я путешествовал по Италии. Вся страна -один застывший музей прошлого. Традиционные действа на главной площади улиткообразной Сиены переносят человека в гений места Средневековья, где время застыло, как будто вечно щебечет в клетке один и тот же дрозд. Память заносит в летопись гениев места столь многое, что, кажется, не останется свободного пространства. Но на самом деле у гения места не существует предела. Находится уголок, где он может сохранить во Флоренции комнату
Уффици, где висят две картины Боттичелли. И особый зал рядом с нашей гостиницей, где стоит Давид Микеланджело, и раскопанные улицы Помпеи и набережную Неаполя, откуда виден дворец царевича Алексея. Мы не успели побывать около условной гробницы Вергилия в Неаполе, но у меня сохранился маленький сухой листок с могилы Данте в Равенне. Вечность оставляет свои следы в современной жизни.
Были и более грустные места в моем восприятии. Бесконечно жаль мне стало Венецию - город весь в воде, одна сплошная лужа. Вдоль главного канала из дома можно выйти только в воду. Я нашел самое красивое место - площадь Св. Марка - и долго сидел на ступеньках, наблюдая, как кормят голубей (говорят, теперь голубей кормить нельзя). Это было как погружение в нирвану прекрасного. Через годы мне хотелось вернуться к собору Св. Марка и обитавшему там гению места. Но я забыл главное правило жизни: «Домой возврата нет», прошлого не вернешь.
Совсем другое дело Рим. Здесь можно найти нечто такое, что Гоголь называл своей душой. Сикстинская капелла в Ватикане была величественна и неповторима. Но как часто в жизни великое совмещается с мелким, смешным. Когда я со всеми вошел в капеллу, у меня выпало стекло из очков. В тишине раздался громкий звон разбивающегося стекла. Какие-то девицы бросились что-то поднимать, но все было бесполезно. Моя память осталась до времени в знаменитом творении Микеланджело.
Василий Розанов ехал в Рим с вполне определенным намерением. Он хотел поцеловать древность, ощутить связь христианства и язычества и описал это в книге «Итальянские впечатления». Мне было необходимо увидеть те места, тот храм Весты у Палатинского моста, в подземелье которого он спускался столетие назад. Днем мы осматривали Колизей (внутрь не пускали), Капитолийский холм и проч., а ночью я отправился вдоль Тибра к месту, где находилась та церковь. Набережная была совершенно пустынна, и ничто не мешало мне добраться до Весты и дважды обойти вокруг темного храма. Этот, казалось бы, чисто символический акт значил для моего ангела места очень многое. Он был как благословение на завершение издания 30-томного Собрания сочинений моего Розанова. Еще раз я убедился, как много значит гений места в жизни.
Поездки по России порождают свои гении места, иногда надолго памятные, иногда улетающие в небытие, как те облака, которые сопровождали вас в путешествиях. Пушкин во время путешествия в Арзрум жаловался, что до Ельца дороги ужасны. Но его гений
места сохранил и другое: «Наконец увидел я воронежские степи и свободно покатился по зеленой равнине». И это уже навсегда осталось в памяти поэта и, конечно, читателя его книги. Литература есть в известной степени создание, увековечение мест гения. Такими почувствовал их писатель и описал.
Летом 1973 г. меня с женой Светланой Алексеевной пригласил в Талашкино вблизи Смоленска директор музея-усадьбы княгини Марии Клавдиевны Тенишевой. Мы жили там целый месяц, погрузившись в атмосферу Серебряного века, хотя и смотрели по телевизору впервые показывавшийся фильм о Штирлице. Разорение Германии весной 1945 г., показанное в фильме «Семнадцать мгновений весны», каким-то странным образом соотносилось с тем, как была разорена после 1918 г. эта усадьба, русские Афины, как ее называли современники. Ее сравнивали с подмосковным Абрамцево. Рядом со знаменитым сказочным Теремком, выполненным по проекту Сергея Малютина, сохранилась маленькая часовенка, в которой после смерти был захоронен князь Вячеслав Николаевич Тенишев. Директор музея, рассказывавшая нам историю Талашки-но, поведала то, что не сообщали молодежи, посещавшей музей. Князь Вячеслав Николаевич умер и был похоронен в часовенке, построенной Н.К. Рерихом. Настало советское лихолетье, и однажды явились комсомольцы, вытащили тело князя из гроба, посадили на стул в часовне, вложив ему в руки газету «Рабочий путь», выпускавшуюся Смоленским губкомом РКП(б). После подобного Мария Клавдиевна в 1919 г. эмигрировала в Париж. Вот каким сохранилось Талашкино в моей памяти: каждый вечер по телевизору одно из «Семнадцати мгновений весны» со Штирлицем; с другой стороны - рассказ о проделке комсомольцев 1918 г. с трупом князя Те-нишева. Так складывалась история жизни России ХХ в.
25 июля 1978 г., в день столетней годовщины поездки Достоевского с Владимиром Соловьёвым в Оптину пустынь, я с женой Светланой Алексеевной совершил однодневную поездку «по следу Достоевского» в ту же Оптину. Об этом я писал в книге «Наедине с русской классикой».
Весной 1980 г. я отправился с дочерью Светланой в Киев, чтобы показать ей, как и где мы жили при немцах. Она была немногим старше, чем я был в то время; в 15 лет немцы пытались забрать меня на работы в Германию. Сначала мы отправились в тот памятный дом № 23 по Пушкинской улице, где на шестом, последнем этаже я с родителями провел голодную зиму 1942-1943 гг., куда мне и принесли повестку на отъезд в Германию. И мне пришлось
перейти на нелегальное проживание у знакомых. Теперь перед входом в дом висела мемориальная доска о проживавшем здесь после войны украинском композиторе. Странным образом меня это задело. Наверное, всякий, когда на его родном доме вывешивают доску с информацией о том, что тут проживала какая-то знаменитость, испытывает не столько радость от такого соседства, сколько внутреннюю обеспокоенность, что этот дом значит для него самого гораздо больше, чем появившаяся мемориальная доска. Вот в нынешнем доме, построенном архитектором И.В. Жолтовским, я живу 60 лет, а не так давно на соседнем подъезде повесили доску - тут жил до отъезда в Германию композитор А. Шнитке. Возникает невольный вопрос: как быть с другими известными людьми, населявшими дом? Этот вопрос попытались решить в Доме академиков в Петербурге рядом с Академией художеств. Там в простенках между окнами вывешены десятки однотипных мемориальных досок с именами переехавших сюда умирать замечательных людей. Мне довелось посетить в 1970-е годы одного из обитателей этого мавзолея. С тех пор не подходил к дому-памятнику и не знаю, появилась ли доска славного академика, рецензировавшего мою книгу.
Вместе с дочерью мы вошли в подъезд. Поднялись по знакомой лестнице на верхний этаж. Там была только одна квартира, и в этот момент дверь раскрылась и вышла женщина средних лет, типичная киевлянка. Она выносила какой-то мусор в стоявшее на площадке ведро. Я завел с ней разговор, сказал, что жил когда-то в этой квартире и хотел бы показать ее дочери. Говоря с ней, я увидел хорошо знакомый мне косяк двери, ведущей в большую комнату, где мы обычно обедали. Выслушав меня, киевлянка жестко и решительно заявила «нет» и захлопнула за собой дверь. Последнее, что я успел заметить, был угол нашей двери. Я был удивлен - в те далекие советские годы люди еще не боялись разговаривать с незнакомыми, пришедшими в их квартиру. Через несколько лет в Ленинграде, обходя с приятелем шесть квартир, где когда-то жил В.В. Розанов, я везде был радушно встречен теперешними жильцами, которые, правда, никогда не слыхали о Розанове, но охотно показывали мне комнаты. Только в одной квартире на Коломенской улице (33, кв. 21) ветхая старушка стала через дверь объяснять нам, что никого в доме нет и она ничего не может сделать. То же благорасположение было и в Воронеже, когда я через десятилетия после войны обходил дома, где жил в детстве. В Киеве, очевидно, уже тогда были иные нравы.
Мне вспомнилось, как я прожил год в Киеве, когда люди были подавлены войной. Именно поэтому между собой общались с пониманием, сочувственно. Я постоянно бывал и в Доме ученых на Пушкинской, где служил библиотекарем, и на Бессарабке среди пестрой толпы продавцов и покупателей. И там, и здесь говорили по-русски. Украинский я услышал, только оказавшись в деревне под Белой Церковью, хотя в самом городе говорили по-русски.
На другой день мы с дочерью отправились в пригород Пуща Водица, где я скрывался от отправки в Германию зимой 19421943 гг. Мы пришли как раз вовремя, когда начали ломать и сносить тот домик, где я жил долгие месяцы зимы, а родители, возвращаясь из города в ночь под Новый год, заблудились в лесу и едва нашли дорогу по огоньку, горевшему в домике хранителя форельного хозяйства Рихтера. Теперь я с дочерью смотрел, как доламывают наш дом. А когда мы подошли ближе, рабочие не могли понять, что нам тут надо. Старый гений места, с которым было связано в памяти так много в ту далекую зиму, исчез на наших глазах.
Летом того же 1980 г. я с Светланой Алексеевной ездил в Вологду и окрестные монастыри. Особенно памятны два монастыря, где гений места совершенно завладел мною. Кирилло-Белозерский монастырь расположен на берегу Сиверского озера. Очень большой по размерам, он обрывался к озеру стеной, под которой было удобно купаться. Никакого туристического народа тогда не было, монастырь был в диком, разрушенном состоянии. В скромной гостинице, где мы остановились на пять дней, были хорошие обеды (что для того времени было необычно). И мы никого не встречали во время прогулок по монастырю. Как будто мы были одни в этом покинутом монахами уголке мира.
Еще большую отрешенность от житейского мира ощутили мы, когда на автобусе доехали до Ферапонтова монастыря. Пускать людей внутрь храма Рождества Богородицы было запрещено. Мы с трудом отыскали хранителя, которая в виде исключения решилась повести москвичей внутрь. Там такая сиянная красота золотистых, желтых фресок Дионисия, что было страшно дышать при них. Как будто мы заглянули внутрь рая и на всю жизнь запомнили его красоту. Гений места здесь полностью завладевал сознанием человека. Был очень жаркий июльский день. Чтобы освободиться от нахлынувшего жара, мы искупались в озере рядом с храмом. Как память о том дне у меня осталась палка (с выжженной позднее надписью «Ферапонто-во»), вырезанная из кустарника, которым зарос весь берег озера.
Когда-то за столетие с лишком до меня эти места посетил С.П. Шевырёв и описал свои впечатления в книге «Поездка в Ки-рилло-Белозерский монастырь. Вакационные дни профессора С. Шевырёва в 1847 г.» (М., 1850). Он вспоминал, как жил здесь сосланный патриарх Никон, как в этом озере ловил рыбу сетью, связанной собственными руками, как возделывал он огороды вокруг озера. Но ни слова не сказал великий знаток русских древностей о фресках Дионисия. Наверное, не заходил он в храм и фрески не были еще открыты. Только в 1899 г. И.И. Бриллиантов напечатал свою книгу о Ферапонтовом монастыре и его фресках. Нам повезло, в отличие от Степана Петровича.
Зато купание в озере стало для Шевырёва необычным. «Чтобы не слишком разгоряченному от солнечного зноя придти к воде, я надел белую, полотняную блузу и светлую соломенную шляпу, но после в том раскаялся, - пишет Шевырёв. - Крестьяне, собравшиеся многочисленною толпою, падали всюду ниц, где я ни проходил, творили огромное знамение креста и целовали мне ноги. Они, казалось мне, считали меня за высокую духовную особу, потому что я весь был в белом». Шевырёв ускорил шаги, а некоторое время спустя понял, что то было 23 июня, день Владимирской иконы Богоматери, когда был ход с образами, и он все молитвенные поклоны народа святым иконам принимал на свой счет.
Гений места непосредственно связан с теми красивыми женщинами, которых довелось мне видеть. Особенно любившими много болтать. Таков уж их удел, и трудно винить их за это. В большом московском издательстве готовилась к выходу моя книга. Редактором была красивая молодая женщина. Мы виделись почти каждый день. Однажды я пригласил ее пообедать в ресторане. Она спокойно отказала, сказав только: «Я замужем».
Меня удивила такая постановка вопроса. Мне хотелось возразить ей и сказать, что не предлагаю нарушить супружескую верность. По характеру своему я воздержался от дальнейших разговоров. Но она чувствовала мою заинтересованность ею и как-то сказала в редакции, что мечтает попасть на концерт оркестра «Виртуозы Москвы» Спивакова. У меня были такие возможности (это уже особая история, которой здесь не место). Через несколько дней я молча вручил ей два билета. Она мило поблагодарила.
Книга вышла в свет, и больше я эту женщину не видел. Через некоторое время моя жена, знавшая редактора моей книги, вдруг мимоходом заметила мне, что я достаю билеты на концерт Спива-
кова чужим женщинам. Моя жена была умная женщина и никогда не устраивала мне никаких сцен.
Прошло немало лет. В наземном павильоне станции метро «Библиотека Ленина» (к тому времени библиотека давно уже называлась Российской) меня останавливает упомянутая женщина и начинает живо расспрашивать обо мне (позднее жена рассказала мне, что муж ее давно погиб, выбросившись в окно, - московские литераторы знают эту историю). Я спокойно смотрел на ее когда-то милое, но уже поблекшее лицо, не испытывал никаких чувств и поскорее закончил разговор. Но место этой последней встречи все же осталось для меня неким гением преданного чувства.
ХХ век завершался досрочно в 1991 г. 19 августа я был на даче один с двумя внучками. Пришел врач-сосед (ныне уже покойный) и сообщил о ГКЧП. Включил телевизор. После сообщения началось бесконечное «Лебединое озеро». Вечером внучки обычно смотрели детскую передачу «Доброй ночи», а в тот день ее не было. «Почему нет?» - спросила Маша. «Дяди сделали нехорошее дело», -скромно отвечал я. «Какое?» - не унималась Машка. Я не знал, как объяснить. И тут она сама догадалась: «Они наклали в штаны?» Ребенок, как всегда, был прав. Мне было нечего сказать.
На следующий день, как только люди приехали на дачу, я отправился в Москву. Светлана Алексеевна рассказала, что когда днем она вышла на улицу, на Ленинском проспекте стояли танки. Она со страхом спросила у молодого танкиста: «Неужели вы будете стрелять в нас, ребята?» «Такого приказа нет», - отвечал солдат. В центре города толпы людей обсуждали события. Особенно жаркие споры застал я на площади Революции у входа в музей Ленина. Сторонница коммунистов пыталась доказать свою правоту. На вопрос, где она работала, ответила, что в райкоме партии. «С вами все ясно!» - заключил я и отправился на Старый Арбат, где у театра Вахтангова шли горячие и бескомпромиссные споры. 21 августа был у Белого дома, лица были возбужденно-радостные. 24 августа в огромной толпе слушал выступление Ельцина во время похорон трех ребят, погибших под танками. Гений места неотступно был при Белом доме.
В ноябре 1917 г. большевики из артиллерии обстреливали Кремль, где засели юнкера. Им надо было утвердить свою власть над белыми, а старинная архитектура их не интересовала. Ельцин приказал в 1993 г. обстрелять Белый дом, где засел советский Верховный совет. Ему надо было утвердить новую антикоммунистическую власть. Иного выхода для него не было, что бы потом ни говорили. К счастью, мой гений места не принимал в этом участия.
Одно из последних воспоминаний ушедшего ХХ в. связано с Белым домом в Москве. В начале 90-х годов попасть туда было нетрудно. Там проходила деловая встреча с одним политическим деятелем, ставшим особенно известным в последующие годы, а потом как бы совсем отошедшим от политической деятельности. Вопрос был вполне конкретный: изучение и издание литературного наследия русского зарубежья. В комнате было всего несколько человек. Каждый стремился добиться какого-то конкретного решения вопроса, связанного с финансами и временем осуществления проекта. Политический деятель все активно и заинтересованно поддерживал, но сам на месте ничего решить не мог, хотя обладал большой властью. Так и остался у меня в памяти «гений Белого дома», где могут все обсуждать и поддерживать, но сами ничего решить не могут. Политика - дело тонкое, особенно игры в политику.
В то время в постсоветском обществе стало складываться новое понимание нравственности. Оно, правда, было настолько «новое», что еще Достоевский сумел обрисовать его в романе «Подросток». Как помните, там есть образец чести и порядочности, этот самый подросток Аркадий. И его «друг», вымогавший деньги мошенническим способом, - Ламберт. Эти ламберты заполонили все слои общества, особенно так называемые высшие сферы власти. Один пример из нынешнего опыта. Организовывалась поездка школьников на отдых за границу. Конечно, это были дети не случайных родителей. И вот сын министра высокоденежного министерства предложил ученице своего 10 класса, не попавшей в эту поездку, включить ее в список. Может, возникала любовь? Нет, все было гораздо проще. Он предложил девушке участие в поездке при условии, что все свои валютные средства, выдаваемые наличными участникам отдыха за границей, она будет передавать ему. Ламберт мог только восхититься такой сообразительностью нынешнего Ламберта. Очевидно, от именитого отца своего перенял он эти приемы. Ух, Ламберты! Много их расплодилось! -можно было бы сказать словами Достоевского.
Вступая в новый век, в 2001 г. я видел самый страшный сон в моей жизни (у меня записана необычная дата 31.Х1). Я живу и работаю в 1920-е годы, во время нэпа, но знаю все, что знаю сегодня. Предстоит коллективизация, уничтожение крестьянства, голод в городах и деревнях. Но я не могу ничего сказать, ибо тогда меня арестуют. Предстоят репрессии и расстрелы 1936-1938 гг., поражение 1941 г. и новые репрессии после победы в войне. Но я не могу ничего сказать, ибо тогда меня объявят «врагом народа». Предстоят
крушение СССР и постсоветская Россия без коммунистов у власти, расцвет капитализма и коррупции во всех сферах власти, экономики, всей жизни. Но я не могу никому ничего сказать, ибо мне не поверят, ибо такого не может быть никогда. Но тут я проснулся и действительно испугался.
Жить долго опасно, хотя К. Чуковский и говорил, что в России надо долго жить. В памяти остались те места, где была «чета белеющих берез» в поле. Теперь их нет. Поле стояло столетия, и его вдруг застроили домами. Вот почему нельзя стремиться жить вечно или очень долго. Величайшее благо природы и Бога, что человек не должен пережить свой век. Всему свое время, как сказал Екклесиаст, и его не прейдеши.
Лев Толстой боялся смерти и потому написал «Смерть Ивана Ильича». Меня всегда удивляло, почему люди боятся будущего, в котором наступит смерть, но совершенно равнодушны к тому, что их не существовало многие века до рождения. Ведь то, что происходило в мире до моего рождения, для меня есть смерть, если смерть понимать как отсутствие человека в реальной жизни. Все бесконечные предшествующие моему рождению века равнозначны для меня смерти. Однако прошлое, хотя оно и происходило до нас, гораздо интереснее туманного будущего.
У Жуковского есть замечательные слова: «Жизнь живущих неверна, Жизнь отживших неизменна». Гений места уходит вместе с человеком. У «отживших» не может быть гения места, потому что все места, память о них они унесли с собой, если не смогли запечатлеть их для нас на бумаге, в картине, воплотить в музыке (Чайковский. Три пьесы в память о любимых местах).
Как меняется отношение к близкому или любимому человеку после его ухода из жизни? Умерший враг просто перестает вызывать реальный интерес. Близкий человек остается с тобой, но уже в ином измерении. Было важно его мнение, важны его дела и намерения. Прошло время, и его не стало. На его слова и дела смотришь уже как бы через сетку времени. Память переходит и исчезает в истории.
Однако гений места - не певец прошлого. Он - живое воплощение недавней и продолжающейся жизни. Только жизнь дает ему право на существование, и он сам представляет собой часть этой жизни.
ВОЗНИКНОВЕНИЕ ПОНЯТИЯ «РОМАНТИЧЕСКИЙ»
О романтической литературе написано столь много, что, казалось бы, трудно добавить новое, неизвестное. Словарь литературных терминов, выпущенный профессором Оксфордского университета Джоном Энтони Каддоном, утверждает, что из-за частого и неразборчивого употребления термин «романтизм» лишился определенного смысла. Критик Ф.Л. Льюкас насчитал 11 396 определений романтизма1. Другой критик, Жак Барзен, приводя многочисленные синонимы слова «романтический», полагает, что сам термин мог означать и означает совершенно разное, в зависимости от его индивидуального употребления.
Русская романтическая литература еще остается полем, далеко не до конца исследованным. Начать хотя бы с самого слова «романтический». В литературоведческих и лингвистических работах до сих пор не установлено время его первого появления в русском языке. В работах читаем: «В России слово романтический, по-видимому, впервые встречается в 1821 г. в "Вестнике Европы"»2. В другом труде уточняется: «Но слово "романтический" встречается и раньше. Самое раннее из известных нам упоминаний относится к 1816 г.»3. В.С. Турчин обнаружил одно из первых упоминаний термина «романтический» в статье П.П. Свиньина в журнале «Сын отечества» за 1815 г.4.
1 Cuddon J.A. A Dictionary of literary terms. Rev. ed. London: Deutsch, 1979. P. 586.
2 Будагов Р.А. История слов в истории общества. М., 1971. С. 233.
3 Манн Ю.В. Поэтика русского романтизма. М., 1976. С. 29. Речь идет о предисловии П.А. Вяземского к «Сочинениям» В.А. Озерова.
4 Турчин В. Эпоха романтизма в России: К истории русского искусства первой трети XIX столетия. Очерки. М., 1981. С. 50.
Наконец, в статье по русской лексикографии, написанной на основании картотеки Словаря русского языка XVIII в., составленной словарным сектором Института русского языка АН СССР, отмечается, что прилагательное «романтический» употреблено в толкующей, русской части «Полного французского и российского лексикона», изданного в Петербурге в 1786 г. При этом обращается внимание на то, что «романтический» здесь передает еще его французский эквивалент «romanesque»1.
Но и это последнее изыскание оказывается не окончательным. Нам удалось обнаружить более раннее употребление понятия «романтический». Характерно, что оно появляется при описании Америки.
Осенью 1784 г. издаваемый Н.И. Новиковым журнал «Прибавление к "Московским Ведомостям"» напечатал «Краткое известие о провинции Виргинской. (Из письма некоего путешественника)», в котором дана зарисовка романтического путешествия по этому американскому штату. «Главное мое здесь удовольствие состояло в прогулках, - пишет безымянный путешественник. -Я весьма любил ходить между горами и в уединенных романтических местах около порогов. Я всегда брал с собою книгу и, при-шедши на такое место, которое привлекало мое внимание своею дикостию и величиною проспекта или видом внизу текущей реки, и подивясь красотам сего зрелища, ложился под тению и занимался чтением, пока наконец неприметно засыпал. Таково было ежедневное мое отдохновение, которого я никогда не пропускал»2.
Авторство этого письма, как и многих других сообщений о Соединенных Штатах, печатавшихся в «Прибавлении к "Московским Ведомостям"», оставалось неустановленным, или высказывалось предположение, что эти корреспонденции принадлежат Ф.В. Каржавину, жившему тогда в США3, однако для этого нет реальных оснований.
Как нам удалось установить, напечатанная Новиковым статья является переводом отрывка из седьмой главы книги «Поездка в Соединенные Штаты Америки» английского путешественника
1 Петрова З.М. Еще раз о слове романтический (история и лексикографическое описание) // Современная русская лексикография. 1980. Л., 1981. С. 124-125.
2 «Прибавление к "Московским Ведомостям"». 1784. № 76. С. 578.
3 См.: Светлов Л.Б. Писатель-вольнодумец Ф.В. Каржавин // Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз. 1964. Т. 23. № 6. С. 521; Рабинович В.И. Революционный просветитель Ф.В. Каржавин. М., 1966. С. 53-54.
Джона Фердинанда Далзиела Смита1. Прилагательное «романтический», как отмечает Большой Оксфордский словарь, употребляется в английском языке с середины XVII в. Русский переводчик калькировал его с английского.
В том же 1784 г. слово «романтический» неоднократно встречается в журнале «Экономический Магазин», издававшемся Н.И. Новиковым. Автором статей и переводов в этом журнале был писатель и один из основателей русской агрономической науки А.Т. Болотов (1738-1833). В статье «Характеристика древес» он перечисляет деревья, пригодные для устройства «английских иррегулярных садов», или «прекрасных натуральных садов», как он стал именовать их впоследствии. «Впрочем же, - продолжает он, -приличны сего рода деревья для так называемых романтических местоположений и таких мест, где надобно, чтобы был странный и удивительный вид»2.
Не будучи уверен еще, что читатель поймет слово «романтический», автор разъясняет: «чтоб был странный и удивительный вид». Значение слова, как видим, было несколько иным. Оно ассоциировалось с понятием «необычный, готический». В том же «Экономическом Магазине» в описании одного из английских парков читаем: «Сперва приедешь к одному маленькому зданию в готическом вкусе, называемому монастырем и имеющему романтическое положение»3. В описании другого английского парка (Студлейского), заимствованном из книги путешествий по Северной и Восточной Англии известного английского агронома и экономиста Артура Юнга, говорится, что река с каскадом и нависший над нею лес «придают сцене романтический вид» .
Как теоретик пейзажной планировки садов и парков, А.Т. Болотов различал четыре вида садов: «1. Приятные, веселые называемые также светлыми, которые последние называются иногда смеющимися и прелестными; 2. Нежномеланхолические, или унывные; 3. Романтические, или очаровательные; 4. Торжественные, или важные, увышенные и величественные»5. При этом понятие «романтический» разъясняется следующим образом: «Романтические, бывае-
1 Smyth J.F.D. Tour in the United States of America. London: Robinson, 1784.
2 Экономический Магазин. 1784. Ч. 19. № 74. С. 349-350.
3 Там же. 1787. Ч. 31. № 75. С. 362.
4 Там же. 1787. Ч. 31. № 75. С. 362.
5 Там же. 1786. Ч. 26. № 48. С. 341.
мые весьма редко и только там, где натуральное положение места дозволит и от произволу садозаводителя»1.
«Зато и действие их на человеков сильнее», - говорит о романтическом начале в садово-парковом искусстве Болотов2 и приводит пространную характеристику из сочинений «славного писателя Гиршфельда»: «Романтическое, или очаровательное в ландшафте проистекает от чрезвычайного и редкого в формах, противоположностях и сопряжениях. Необходимо оно бывает наиболее в гористых и каменистых странах, в пустынях, удаленных и окруженных дичью, куда никакая трудолюбивая рука человеческая не доставала. К образованию сего характера вспомоществуют преимущественно каменные горы, а не менее и водопады. Но и кроме того, что здесь производят формы, производится романтическое также и чрез сильные и в глаза мечущиеся противоположности, или контрасты, и смелые составления неожидаемых и внезапностию постигающих предметов. Виды в другие дальные места, поелику воображение занимается тут близкими предметами, по большей части бывают закрыты, и они простираются редко вперед, но чаще снизу из глубины вверьх, или упадают с высоты вниз и в глубину. Где негладкие и темные дичи и пустыни прилегают к маленьким и безмолвным долинкам, наполненным разноколерными цветами; где лесная река упадает с пеною с каменной горы, течет между цветущим кустарником, и вода ее в разных местах блестит между зелеными листьями, и где обнаженные белые мысы каменных гор показываются из средины и поверьх леса: там воспринимает начало сей характер. Действие романтического суть удивление, внезапное постижение, приятное изумление и погружение в самого себя»3.
Как видим, уже в XVIII в. проявилась тенденция рассматривать романтическое как движение вертикальное (в отличие от позднейшего представления о реалистическом как движении горизонтальном).
Приводя описание китайских садов, Болотов сообщает: «Мастера их различают три разные рода сцен: веселые, страшные и волшебные. Последнего рода суть такие, какие у нас романтиче-
1 Экономический Магазин. 1784. Ч. 19. № 74. С. 348.
2 Там же. 1786. Ч. 27. № 56. С. 53.
3 Там же. С. 56-57. А.Т. Болотов ссылается на книгу немецкого агронома Христиана Кая Лоренца Гиршфельда: Hirschfeld Ch.C.L. Theorie der Gardenkunst. Leipzig: Weidmann, 1775 (французский перевод в пяти томах был сделан в 1779-1785 г.).
скими называются, и китайцы употребляют всякого рода хитрости, чтобы сделать только их такими, чтоб могли они приводить во внезапном удивлении»1.
Думается, что слово «романтический» не случайно появилось в русском языке в связи с описанием Америки и Англии 1780-х годов. Ранние формы романтизма, возникшие в США и Англии последней четверти XVIII в., утвердили в литературе понятие «романтический», употреблявшееся сначала в широком, нетерминологическом значении.
1 Экономический Магазин. 1786. Ч. 25. № 21. С. 325.
КАРАМЗИН В ЛОНДОНЕ
Путь к Карамзину пролегает через его «Бедную Лизу». Все началось в 1949 г., когда Николай Иванович Либан читал в Московском университете лекции по русской литературе XVIII в. и особенно проникновенно рассказал о карамзинской повести «Бедная Лиза». Надо знать способность Либана возбуждать интерес в студентах, чтобы понять, как это подействовало на нас. Я со своим другом Виктором Хинкисом (будущим переводчиком «Улисса» Джойса) отправился посмотреть Симонов монастырь и знаменитый Лизин пруд, о котором говорил Николай Иванович так, будто сам присутствовал там или был среди тех современников Карамзина, которые ходили помечтать или позлословить известным стишком, который не преминул привести лектор:
Здесь утопилася Эрастова невеста.
Топитесь, девушки, в пруду довольно места.
Посмотреть этот Лизин пруд, обозначенный на имевшейся у меня дореволюционной карте Москвы, стало нашей мечтой. Доехав до Крестьянской Заставы на трамвае, мы пошли в гору к Симонову монастырю, находившемуся тогда в полном запустении и разорении. И все же с наружной стороны монастыря в сторону Москвы-реки мы обнаружили могильную плиту, на которой было выбито имя Ослабя. Это один из двух монахов-воинов (Родион Ослябя и Александр Пересвет), погибших при Куликовской битве 1380 г., тело которого было отвезено в Москву и погребено в Старом Симонове в «каменной палате». Правда, побывав в Симоновом монастыре в наше время, я уже не обнаружил той каменной плиты...
Конечно, около монастыря не было описанной Карамзиным березовой рощицы. В том направлении, где был Лизин пруд, шла
улица с маленькими деревянными домами и с сараями. Мы прошли немного по ней. Во дворе справа старушка вешала белье на веревку. Я спросил, был ли здесь пруд. Говорливая женщина стала показывать на соседние сараи с железными крышами: «Вот на месте этих сараев было болото и пруд, но в 20-е годы его засыпали и построили сараи». Недавно мне довелось проезжать по этой улице. По обе стороны стояли большие новые дома. Интересно было бы проследить, каким образом светлый красивый пруд, существовавший с древних времен и запечатленный на фотографиях еще в начале ХХ в., вдруг в советские годы превратился в грязное болотце. Так гений места, почерпнутый из литературных сказаний и описаний Симонова монастыря, стал для нас антигением советской разрухи. То же случилось со мной, когда 25 июня 1978 г., в день 100-летия посещения Достоевским Оптиной пустыни, я побывал в этом уголке всеобщего запустения.
23 августа 1845 г., при открытии памятника Карамзину в Симбирске, М.П. Погодин выступил в Собрании симбирского дворянства с «Историческим похвальным словом Карамзину», в котором отметил: «Вместе с письмами Карамзин выдавал в "Московском журнале" свои повести, из которых первое место, и по времени сочинения, и по блестящему успеху, принадлежит "Бедной Лизе". Сценою выбрано любимое гуляние московских жителей - окрестности Симонова монастыря; действующими лицами были выведены живые люди, вместо прежних Миленов и Замир, обитавших в неизвестных пространствах; все это было очень ново и разительно. Простосердечие, невинность и несчастная судьба доброй девушки изображены живо, а чувствительность была модною болезнию века: полились слезы -тысячи любопытных ходили и ездили искать следов Лизиных. Несколько поколений считало своею обязанностию посмотреть на заходящее солнце с высот Симонова монастыря, подумать о Карамзине и вздохнуть о небывалой Лизе».
Карамзин запомнился нам также рядом общеизвестных строк его поэзии: «Смеяться, право, не грешно над всем, что кажется смешно», «Ничто не ново под луною: что есть, то было, будет ввек», «На минуту позабудемся в чародействе красных вымыслов!» Но помимо общеизвестного о Карамзине, существуют иные обстоятельства его заграничного путешествия, на которые до сих пор не обращалось внимания.
* * *
Свою лекцию о книге Карамзина «Письма русского путешественника» Н.И. Либан завершает тревожными словами: «Карамзин покидал Лондон и Англию без особого восторга. <...> Он понял, что есть другой Лондон, другая, реальная Англия, не та, которую он принимает за страну идеальную, страну порядка, но та страна, где очень много страдания и горя»1. Он пробыл в Лондоне с начала июня до начала июля 1790 г. А напечатал «Путешествие в Лондон (Из писем Русского путешественника)» только через четыре года, в альманахе «Аглая» (1794). В чем же причина такого промедления?
В основе текста лежит не реальная переписка Карамзина со своими московскими друзьями, как можно было бы решить при чтении «Писем русского путешественника». Текст создавался уже перед печатанием на основе, очевидно, каких-то дневниковых записей, которые не сохранились. Поэтому текст о жизни Англии 1790 г. следует читать с пониманием того, что он печатался весной 1794 г. А к 1794 г. в Англии в основном завершились потрясения, вызванные Французской революцией, о чем Карамзин, конечно, знал из английских газет. Ведь он был членом московского Английского клуба, читал новейшие английские издания и знал, что происходит в Англии. Тень от происшедшего за эти годы во Франции лежит на воспоминаниях Карамзина о виденном в Лондоне.
В начале 1790-х годов в Англии оживилась деятельность старых радикальных обществ и были созданы новые. Наибольшее значение имели три радикальных общества: «Общество революции», основанное в 1782 г. в память о «славной революции» 1688 г.; «Общество друзей народа», основанное весной 1792 г. «новыми вигами» в целях борьбы за парламентскую реформу; «Общество конституционной пропаганды». Во главе последнего старого радикального общества стояли ветераны движения за реформу: Джон Горн Тук, Джон Картрайт и писатель Томас Холкрафт.
Еще в 1769 г. Горн Тук основал Общество для проведения билля о правах, в котором впервые со времен республики обсуждались демократические принципы. Карамзину довелось видеть Горна Тука во время выборов в британский парламент (14 июня 1790 г.). Атмосферу парламентских выборов Карамзин описывает довольно иронично: «Вестминстер избирает двух Членов. Министры желали Лорда Гуда, а противники их Фокса; более не было
1 Либан Н.И. Русская литература. Лекции-очерки. М., 2014. С. 400.
Кандидатов. На кануне избрания угощались безденежно в двух тавернах те Вестминстерские жители, которые имеют голос: в одной подчивали Министры, а в другой приятели Фоксовы. Я хотел видеть этот праздник: вошел в таверну, и должен был выпить стакан вина за Фоксово здоровье. На сей раз Англичане довольно шумели.. Fox for ever! Да здравствует Фокс! наш доброй, умный Фокс, лисица именем, лев сердцем, патриот, друг Вестминстерского народа!»1
Многие члены «Общества конституционной пропаганды» в 1792 г. перешли в созданное Лондонское корреспондентское общество, руководителем которого стал шотландец Томас Гарди. К истории Лондонского корреспондентского общества, написанной Т. Гарди и оставшейся неопубликованной, эпиграфом были поставлены слова, характеризующие принципы Общества: «Если парламент не выражает больше воли народа, то наш долг - не философствовать, а действовать»2.
В руководстве нового Общества принимали участие знакомый Карамзину Горн Тук, а также Томас Пейн, автор книги «Права человека» (1791-1792), и писатель Уильям Годвин, опубликовавший свои «Размышления о политической справедливости» (1793). Среди участников Общества наметились расхождения между сторонниками насильственных действий (Т. Гарди, Т. Пейн) и приверженцами так называемого «мирного петицирования» (писатель У. Годвин).
Корреспондентские общества имели разветвленную сеть отделений по всей стране, были связаны с подобными обществами в Ирландии и Шотландии. Политическим идеалом были республиканские идеи «Прав человека» Т. Пейна и французской конституции 1793 г. Экономической программой были национализация земли при отмене лендлордизма и уравнительное землепользование на основе аграрно-утопической теории Томаса Спенса, выпускавшего еженедельники для народа «Свиной корм, или Уроки для свиного стада» (Pigs' Meat, or, Lessons for the Swinish Multitude, 1793-1795) и «Политика для народа, или Смесь для свиней» (Politics for the people, or, a Salmagundy for Swine, 1793-1795). Сатирическое название журналов восходит к высказыванию Эдмунда Бёрка об английском народе как о «стаде свиней» («Размышления о французской революции», 1790).
1 Карамзин Н.М. Письма русского путешественника / Изд. подготовили Ю.М. Лотман и др. Л., 1987. С. 358.
2 Бер М. История социализма в Англии. М.; Пг., 1923. Ч. 1. С. 76.
Английские газеты в 1793 г. писали об арестах, судебных процессах и ссылках руководителей шотландских демократов Т. Мюира и Т. Пальмера. Для борьбы с Корреспондентскими обществами правительство создало «Общество защиты свободы и собственности от республиканцев и левеллеров». Вся эта борьба постоянно освещалась в английской прессе.
Одной из главных форм деятельности Общества были народные митинги и распространение листовок и брошюр с требованиями свободы слова, печати и союзов. Большая коллекция этих изданий сохранилась в Москве в бывшей библиотеке Института марксизма-ленинизма (ныне Центр социально-политической истории - филиал ГПИБ (Историческая библиотека)). Директор этой библиотеки в 1921-1931 г. Д.Б. Рязанов сумел через немецких социалистов приобрести эту коллекцию, в которой сохранились некоторые редкие издания массовой демократической публицистики, отсутствующие в крупнейшей в Англии Библиотеке Британского музея1.
1794 год стал переломным в развитии политических событий в Англии. Тайный комитет палаты общин объявил о раскрытии большого заговора, направленного на свержение правительства. В государственной измене были обвинены и арестованы руководители Лондонского корреспондентского общества - Гарди, Горн Тук, Джон Телуол и др. Правительство приостановило действие конституционного «Габеус корпус акта» и провело законы, запрещающие проведение общественных собраний. Однако лондонские процессы над руководителями Корреспондентских обществ провалились. Общественное мнение по этому поводу выразил в одном из своих писем Роберт Бёрнс. Он писал, что провал этих процессов вселил надежду в сердца многих людей и что недалеко то время, когда честный человек сможет открыто обличать премьер-министра Уильяма Питта и не будет объявлен за это «изменником родины»2.
Читая в английских газетах о политических процессах в Англии, о преследовании за издание и распространение книги Томаса Пейна «Права человека», о преследовании знакомого ему Горна Тука, Карамзин не мог не вспомнить своих слов о нем в «Путешествии в Лондон», напечатанном как раз в 1794 г. Не касаясь новейших событий, он излагает воспоминания о человеке, с
1 См. написанную на материалах этой коллекции книгу: Николюкин А.Н. Массовая поэзия в Англии конца XVIII - начала XIX в. М., 1961.
2 Bums R. The letters / Ed. by J.L. Ferguson. Oxford, 1931. Vol. 2. P. 282.
которым встретился во время выборов в парламент: «Вдруг явился лет пятидесяти, неопрятно одетый, видом неважный, снял шляпу и показал, что хочет говорить. Все умолкло. "Сограждане!" сказал он, понюхав несколько раз табаку, которым засыпан был весь длинный камзол его: "сограждане! Истинная Английская свобода у нас давно уже не в моде; но я человек старинной, и люблю отечество по старинному. Вам говорят, что нынешний день есть торжество гражданских прав ваших; но пользуетесь ли вы ими, когда вам предлагают из двух Кандидатов выбрать двух Членов? Они уже выбраны! Министры с противниками согласились, и над вами шутят". - (Тут он еще несколько раз понюхал табаку, а народ говорил: "это правда; над нами шутят") - "Сограждане! для подтверждения ваших прав, драгоценных моему сердцу, я сам себя предлагаю в Кандидаты. Знаю, что меня не выберут; но по крайней мере вы будете выбирать. Я Горн Тук: вы обо мне слыхали, и знаете, что Министерство меня не жалует". - Браво! закричали многие: мы подадим за тебя голоса! В ту же минуту подошел к нему седой старик на клюках, и все вокруг меня произнесли имя его: Вилькес! Вилькес! Вам, друзья мои, известна история этого человека, который несколько лет играл знаменитую роль в Англии, был страшным врагом Министерства, самого Парламента, идолом народа; думал только о личных своих выгодах, и хотел быть ужасным единственно для того, чтобы получить доходное место; получил его, обогатился и сошел с шумного театра. Он сказал Горну: "мой друг! этою дрожащею рукою напишу я имя твое в книге, и умру спокойнее, естьли ты будешь Членом Парламента". Горн обнял его с холодным видом, и начал нюхать табак.
Горн Тук был, во время Американской войны, проповедником в Брендсфорде, писал в газетах против двора, сидел за то в тюрьме, не унялся, и поныне еще ставит себе за честь быть врагом Министров. Он говорит сильно, пишет еще сильнее, и многие считают его Автором славных Юниевых писем»1.
Анонимные «Юниевы письма», печатавшиеся в Англии в 17691772 г., - это сатирические политические памфлеты, авторство которых не удалось установить до сих пор. Они имели шумный успех, и Карамзин хорошо знал их. Его познания в английской литературе оказались необычно всесторонними для того времени. О Джеффри Чосере, которого в России еще никто не знал, Карамзин сообщает, прочитывая по-своему его фамилию: «Часер жил в четвертом-
1 Карамзин. С. 358-359.
надесять веке, писал неблагопристойным сказки, хвалил своего родственника, Герцога Ландкасторского»1. Как признается сам Карамзин, ему труден английский выговор и мудрено узнать слухом то слово, которое известно глазами. В Вестминстерском аббатстве Карамзин видел памятник Чосеру, сооруженный в 1556 г., через полтора века после смерти поэта: «Готический монумент древнейшего Английского стихотворца Часера почти совсем развалился».
Карамзин один из первых, будучи в Англии, сказал о роли русского языка, о чем, как известно, позднее так резко заявил в своей комедии Грибоедов. «Англичане знают Французский язык, но не хотят говорить им, - заметил Карамзин, когда англичанка в Гайд-Парке отказалась разговаривать с ним по-французски, - и я теперь крайне жалею, что так худо знаю Английский. Какая разница с нами! У нас всякой, кто умеет только сказать: comment vous portez-vous? без всякой нужды коверкает Французской язык, чтобы с Рус-ким не говорить по-Руски; а в нашем так называемом хорошем обществе без Французского языка будешь глух и нем. Не стыдно ли? Как не иметь народного самолюбия? За чем быть попугаями и обезьянами вместе? Наш язык и для разговоров право не хуже других; надобно только, чтобы наши умные светские люди, особливо же красавицы, поискали в нем выражений для своих мыслей»2.
В оценке английской литературы Карамзин выступает как защитник поэтики сентиментализма. С этого он начинает раздел о литературе в Англии: «Литература Англичан, подобно их характеру, имеет много особенности, и в разных частях превосходна. Здесь отечество живописной Поэзии <...> По сие время ничто еще не может сравняться с Томсоновыми Временами года; их можно назвать зеркалом Натуры <...> Самым же лучшим цветком Британской поэзии считается Мильтоново описание Адама и Евы и Драйденова Ода на музыку»3 (имеется в виду ода Дж. Драйде-на «Пиршество Александра, или Сила гармонии», 1697; пер. В. А. Жуковского, 1812).
Принято считать, что романтики первые поняли и оценили гений Шекспира. Однако уже Карамзин выступил предшественником романтической трактовки его наследия. Он издал в Москве свой перевод «трагедии Виллиама Шекеспира» «Юлий Цезарь» (1787).
1 Карамзин. С. 374.
2 Там же. С. 338.
3 Там же. С. 368.
Шекспир оказался для Карамзина своего рода «вечным спутником» и в то же время «другом, советчиком, а иногда и судьей»1.
Наиболее полно свое представление о Шекспире Карамзин выразил в одном из писем из Англии. Возражая против сурового суждения Вольтера о Шекспире, Карамзин писал: «В Драматической Поэзии Англичане не имеют ничего превосходного, кроме творений одного Автора; но этот Автор есть Шекспир, и Англичане богаты! Легко смеяться над ним не только с Вольтеровым, но и самым обыкновенным умом; кто же не чувствует великих красот его, с тем - я не хочу и спорить! Забавные Шекспировы Критики похожи на дерзких мальчиков, которые окружают на улице странно одетого человека и кричат: какой смешной! какой чудак! Всякий Автор ознаменован печатию своего века. Шекспир хотел нравиться современникам, знал их вкус и угождал ему; что казалось тогда остроумием, то ныне скучно и противно: следствие успехов разума и вкуса, на которые и самой великой Гений не может взять мер своих. Но всякой истинный талант, платя дань веку, творит и для вечности; современные красоты исчезают, а общие, основанные на сердце человеческом и на природе вещей, сохраняют силу свою, как в Гомере, так и в Шекспире. Величие, истина характеров, занимательность приключений, откровение человеческого сердца, и великие мысли, рассеянные в драмах Британского Гения, будут всегда их магиею для людей с чувством. Я не знаю другого Поэта, который имел бы такое всеобъемлющее, плодотворное, неистощимое воображение; и вы найдете все роды Поэзии в Шекспировых сочинениях. Он есть любимый сын богини Фантазии, которая отдала ему волшебный жезл свой; а он, гуляя в диких садах воображения, на каждом шагу творит чудеса! Еще повторяю: у Англичан один Шекспир! Все их новейшие Трагики только-что хотят быть сильными, а в самом деле слабы духом. В них есть Шекспировский бомбаст, а нет Шекпирова Гения»2.
Карамзин видел в Лондоне исполнение трагедии «Гамлет» и оставил весьма критическую запись: «В первый раз видел я Шекспирова Гамлета - и лучше естьли бы не видел! Актеры говорят, а не играют; одеты дурно, декорации бедныя. <...> Какая разница с Парижскими театрами! Я сердился на актеров не за себя, а за Шекспира, и дивился зрителям, которые сидели покойно и с великим вниманием слушали;
1 Заборов П.Р. Карамзин и русский преромантизм // Шекспир и русская культура. М.; Л., 1965. С. 80.
2 Карамзин. С. 368-369.
изредка даже хлопали. Угадайте, какая сцена живее всех действовала на публику? Та, где копают могилу для Офелии, и где работники, играя словами, говорят, что первый дворянин был Адам»1.
Карамзин вспоминает имена многих поэтов и прозаиков и завершает свою книгу воспоминанием о «густой иве, под которою Англичанин Поп сочинял лучшие стихи свои» в деревеньке, где жил и умер Александр Поп. Непосредственную и несколько насмешливую ассоциацию с жизнью англичан вызвало у Карамзина воспоминание о «Путешествиях Гулливера» Джонатана Свифта, переведенных в России еще в 1772-1773 гг.: «Вы читали забавное Гулливерово путешествие; помните, что он заехал в царство лошадей, у которых люди были в рабстве, и которыя, разговаривая по своему с нашим путешественником, никак не хотели верить, чтобы где-нибудь подобныя им благородные твари могли служить слабодушному человеку. Эта выдумка Свифтова казалась мне странною; но приехав в Англию, я понял Сатирика: он шутил над своими земляками, которые, по страсти к лошадям, ходят за ними по крайней мере как за нежными друзьями своими. Резвые скакуны здесь только-что не Члены Парламента, и без всякого излишнего самолюбия могут вообразить себя господами людей»2.
Из английских романистов Карамзин обратил внимание на Ричардсона и Филдинга, «которые выучили Французов и Немцев писать романы как историю жизни». Заключает «фалангу бессмертных Британских Авторов» Лоренс Стерн, «оригинальный живописец чувствительности». Конечно, русская литературная критика XVIII в. еще была не в состоянии похвастаться столь основательным знанием английской литературы. Карамзин, по существу, выступил первопроходцем изучения английской литературы в нашей стране.
Что касается радикальных событий в жизни Англии 1790-х годов, времен Французской революции, то они разворачивались уже после отъезда Карамзина из страны. Но он находился в начале этих событий, видел людей, принимавших участие в движении за реформу. За судьбами известных ему лиц Карамзин не мог не следить, читая британские газеты, получаемые Английским клубом в Москве. Избегнув в 1792 г. репрессий по делу Н.И. Новикова и масонов, в новом царствовании Карамзин обратился к судьбам России, что привело к созданию «Истории государства Российского», увенчавшей его творчество.
1 Карамзин. С. 360-361.
2 Там же. С. 378.
НАШ ПУШКИН
Пушкинский юбилей 1937 г. стал для меня духовнообразую-щим событием более, чем какое-либо иное в страшном ХХ столетии. Ну что ж, люди бывают разные. «Торжества» по поводу столетия гибели поэта проходили в начале тяжелого для моей страны и нашей семьи 1937 г. Все это помнится как вчера. И осталось навсегда. Гений места не умирает.
С тех пор как в декабре 1935 г. было принято решение о «праздновании» 100-летия гибели Пушкина, в газетах начался все возрастающий поток информации. Я читал и собирал такие вырезки, слушал радио. Пропустив все это через свой восьмилетний ум, я уже твердо поверил, что «Пушкин был убит подговоренным царем Дантесом», а после смерти его тело тайно увезли в Свято-горский монастырь и так же тайно схоронили.
Пушкина пытались впрячь в советскую колесницу. Один известный поэт заявил даже, что «без Пушкина коммунизм был бы неполным». Учили наизусть «Румяной зарею покрылся восток.», не называя стихотворения и тем более не подозревая, чем оно кончается. Вообще школьников оберегали от пушкинского эроса. «Руслана и Людмилу», правда, читали, но больше внимания обращали на вступление с непонятным «лукоморьем». К юбилею 1937 г. матушка подарила мне только что вышедший том Пушкина на дешевой газетной бумаге. Я не стал сразу читать книгу. Но у меня был свой подход. Сразу обратил я внимание, что в разделе «Поэмы» несколько страниц вырвано. Это меня удивило и заинтересовало. Как Том Сойер, я стал искать и довольно скоро в одном из ящиков семейного стола нашел страницы... Это была, конечно, «Гавриилиада». Прочитал и не нашел ничего интересного, даже не все понял. В восемь лет Евангелия я не знал. Да и об отношениях
мужчин и женщин не имел еще никакого здравого представления. Жаль, книгу попортили. Вложил страницы обратно.
У нынешних знатоков наследия Пушкина вновь появилась ханжеская тенденция отрицать авторство Пушкина поэмы «Гав-риилиада»1. Довод простой: нет прямых документов, автографов. Как будто существуют автографы на всю литературу, от Гомера до «Слова о полку Игореве» и далее. Или вдруг вспоминают, что поэт сам отрекся от своей поэмы. Многие писатели отрекались от своих книг. Гоголь хотел уничтожить «Вечера на хуторе близ Дикань-ки». Даже Лев Толстой отрекся в старости от «Анны Карениной».
Как утверждал Вадим Кожинов, Пушкин воплотил эпоху Возрождения в русской литературе. Отсюда его раблезианство, чувственность, вплоть до непечатных слов в самых известных стихотворениях, которые у нас печатают с купюрами. Это был живой человек своей эпохи, и не нам судить его с позиций «морали». Одно знаменитое стихотворение «Телега жизни» с двумя крепкими словами чего стоит! То же можно сказать и о Лермонтове с его «юнкерскими поэмами», которые не решились напечатать в академическом собрании сочинений в шести томах.
Стихи Пушкина - как женщины. В молодости любишь одни, в зрелом возрасте - другие, в старости - третьи. В детстве очаровывали «Песнь о вещем Олеге» и «Гусар». Когда начинается «жизни мышья беготня», погружаешься в бесконечный мир «Евгения Онегина», где каждое слово не смог откомментировать даже Вл. Набоков, в чем я убедился, готовя к изданию перевод его «Комментариев к "Евгению Онегину" Александра Пушкина» (М., 1999). А современный читатель не понимает даже простых вещей. Что увидела Татьяна, проснувшись рано? - «Поутру побелевший двор, куртины, кровли и забор». Молодые нынешние филологи не смогли мне ответить, что такое «куртины».
Время - это поколение. Время и соединяет, и разъединяет людей. Иногда возникает наивный вопрос: а существует ли время? Как ни странно это может показаться, мне довелось видеть людей, живших или во всяком случае родившихся при Пушкине. В детстве я с ребятами из соседней квартиры - Светом и Игорем в семье профессора Степанова (арестованного в 1937 г.) - устраивал в их комнатах бурные сражения, с баррикадами из стульев и диванов. Их бабушка Дуня, которой, как говорили, было 100 лет, обычно
1 См.: Алексеев М.П. Заметки о «Гавриилиаде» // Алексеев М.П. Пушкин. Сравнительно-исторические исследования. Л., 1984. С. 293-336.
пресекала наши безобразия. И вот в 1935 г. она умерла. Мне запомнилось, как выносили гроб из черного хода их квартиры. А ведь она родилась еще при жизни Пушкина, о чем я тогда, конечно, не думал.
К старости начинаешь понимать, что смерть, «гроба тайны роковые», для Пушкина важна не менее, чем любовь. Мой друг Вадим Кожинов, знавший Пушкина наизусть, как-то в 70-е годы, когда часто бывал у меня, просил меня отыскать автора прекрасных строк, написанных на уровне Пушкина:
Легкой жизни я просил у Бога: Посмотри, как мрачно все кругом. Бог ответил: Подожди немного, Ты меня попросишь о другом. Вот уже кончается дорога, С каждым годом тоньше жизни нить... Легкой жизни я просил у Бога, Легкой смерти надо бы просить.
В конце концов мы с Кожиновым установили, что это поэт и переводчик начала ХХ в. И.И. Тхоржевский. Пушкин сказал еще короче: «На свете счастья нет, но есть покой и воля».
С самого раннего детства сказки Пушкина воспринимались как правила жизни. Вот работящий Балда у жадного попа. Старик-подкаблучник со своей старухой и Золотой Рыбкой. Да и Золотой Петушок хорош: извел старика-царя. Особое впечатление оставила «Сказка о царе Салтане». Согласно крещенским гаданиям, царицей суждено было стать той из девиц, которая бы «для батюшки-царя родила богатыря». Мой мальчишеский ум был сражен тем, что царь назначил точную дату для рождения «богатыря» - конец сентября. Я воспринял это как то, что цари могут повелевать всем на свете. Прошло немало лет, прежде чем я уяснил ситуацию.
Когда весной 1939 г. я оказался в Москве, больше всего меня заинтересовали две вещи: метро (особенно понравилась станция «Маяковская») и памятник Пушкину. Он стоял еще в цепях на Тверском бульваре. Несколько раз обошел я вокруг него, рассматривая надписи. Таким на Тверском бульваре он и остался навсегда в моей памяти, хотя встречи потом назначал у него на другой стороне улицы. Иных памятников писателям, кроме притулившегося у стены Малого театра А.Н. Островского да нахохлившегося как птица
старого Гоголя на бульваре его имени, тогда не существовало. Зато теперь в Москве поставлено почти 100 различных памятников.
Всякий мальчишка знает, что главное - залезть на памятник. Но забраться на Пушкина было невозможно. То ли дело Медный всадник, под которого я забрался при первой же встрече с ним в Ленинграде в том же 1939 г. Это как-то компенсировало - тоже Пушкин.
То, что Пушкин происходил от негра, не имело для меня и для ребят моего поколения никакого значения. Мы только что видели кинофильм «Цирк» с негритенком, читали о неграх в «Томе Сойе-ре» и «Хижине дяди Тома», а некоторые особо «продвинутые» слышали даже о «негре преклонных годов», стремившемся выучить русский язык. Пушкин был русский поэт, и никакие негры не могли претендовать на него. Зато всех ребят весьма радовало, что в лицее он учился плохо, математики не знал. Это обнадеживало!
На дуэли, будучи уже раненным и упав, он выстрелил в ответ. Поступил как настоящий мужчина. Лишь много лет спустя я узнал, что философ Владимир Соловьёв ставил это ему в вину. Ребята с нашего двора с этим укором Соловьёва никогда не согласились бы.
В юбилейный год шел фильм «Юность поэта». Он произвел на меня такое впечатление, что никакой «Чапаев» (смотрел целых семь раз) и неоднократно виденные «Дети капитана Гранта» не могли идти в сравнение с забытым ныне фильмом о юном поэте, лежащем на лугу с травинкой на губах. Навсегда врезался в память этот образ. Через 80 лет посмотрел в Интернете и нашел, что это лучший фильм о Пушкине.
Особое впечатление в детстве произвел «Гусар». Сначала непонятно, как «человека берегут на турецкой перестрелке». Но затем -какая прелесть! «Валятся сами в рот галушки». Мне родители объяснили, что галушки - это пельмени, которые я так любил в голодные 30-е годы. А потом начиналось такое, от чего нельзя было оторваться: «все в печку поскакало». Так хотелось получить такое волшебное средство, чтобы все навсегда улетело прочь. У нас был большой ленивый сибирский кот Пупсик. Вот на него бы плеснуть, как на того дремавшего под лавкой кота. Эта сцена по сравнению с чудесами старика Хоттабыча, всем невероятным, происходящим в сказках Гауфа и братьев Гримм, страхами в балладах Жуковского - оставалась не столько самой сильной, сколько наиболее осуществляемой. Добыть бы такую «склянку».
Концовка пушкинской баллады вполне удовлетворяла - все именно так и возможно. Хотя судьба бедного кота осталась не выяснена. Но во всем убеждает дважды - в начале и в конце - повторенная присказка: «Ты хлопец. глуп, а мы видали виды». До детского ума, правда, не доходило, зачем это гусару понадобилось поселиться у колдуньи. Во всем виноваты были вкусные галушки. Тогда о причинах не задумывались. Даже теперь, перечитывая «Гусара», не могу уразуметь, с какой стати колдунья перед полетом «слегка обшарила меня». И делала ли она это каждый раз.
«Утопленника» мне читали в детстве вслух, и такое чтение мне больше нравилось. При этом я четко видел на песчаном берегу маленькой речки, где мы жили летом, деревянный дом и детей, нашедших утопленника и радостно призывающих «тятю». И несчастный мужик, пустивший мертвеца плыть дальше по реке, не вызывает осуждения. Понятно, какие неприятности связаны с мертвым телом в доме.
В «Песни о вещем Олеге» меня с первой встречи князя с кудесником одолевала мысль, почему Олег наступил на череп коня (хотя потом говорили, что гробовой змеи не бывает). Зная конец, я никак не мог понять неразумности князя. Еще большее удивление вызывало то, что после смерти любимого князем коня оставили на холме на растерзание стихиям и волкам.
У Пушкина все хочется сделать иначе, изменить. Чтобы Онегин не стрелял в Ленского, да и сам Пушкин не участвовал бы в дуэли с Дантесом. В истории ничего изменить нельзя, а впредь она, как известно, не учит.
Настоящий поэт творит прежде всего для себя. Для читателя пишет ремесленник. Хороший ремесленник делает большие деньги на литературе. Он популярен среди современников. Ему этого и достаточно. Такова история литературы. Неужели для кого-то Пушкин писал: «Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид». В конце жизни на вопрос: «Зачем же пишете?» он ответил: «Для себя». Только для себя писал Лермонтов: «Выхожу один я на дорогу».
Однажды мне приснился сон: я держу черный бюст Пушкина. И хотя это всего лишь бюст, он живой. Черные волосы шевелятся под моими пальцами, он сам движется. Но главное - его хотят отобрать у меня и заменить на всем привычного, знакомого со школьных и студенческих лет общеизвестного поэта. «Это мой Пушкин!» - судорожно восклицаю я и не отдаю его. И вдруг вижу, как стороной про-
носят стандартные, общепринятые изображения поэта. И никто уже не пытается отнять у меня «моего Пушкина». Какое кому дело.
Но осталась у меня мечта. Увидеть, как в детстве, Пушкина на Тверском бульваре, куда в ночь после открытия памятника Достоевский привез поэту венок. Мечты обычно не сбываются. Однако кому известно будущее?
Имя Пушкина после юбилея 1937 г. стали лепить ко всему, к чему и не надо. Так произошло с Музеем изобразительных искусств, которому по прихоти Сталина присвоили имя великого поэта, не имевшего никакого отношения к Музею. Создателем этого памятника культуры был, как известно, замечательный ученый Иван Владимирович Цветаев, первый директор Музея. Но его имя не сочли достойным для наименования созданного им. Старая русская культура и ее деятели вызывали подозрение у большевиков. Такие были времена. И до сих пор игнорируется тот факт, что идею создания Пушкинского Дома в Петербурге первый публично высказал Василий Розанов в статье «Пушкинская Академия», опубликованной к пушкинскому юбилею 1899 г.
В каждом городе России есть Пушкинская, Гоголевская улицы. Москва - единственный город, где нет Пушкинской улицы (после возвращения старого названия улицы Большая Дмитровка). К 200-летнему юбилею поэта предложили назвать Пушкинским проспектом одну из крупнейших магистралей столицы Ленинский проспект (бывшая Большая Калужская), но коммунисты, которые и поныне во многом у власти, обеими руками вцепились в дорогое им имя и помешали. Так и осталась Москва без Пушкинской улицы (есть, однако, площадь и набережная). Мертвый (коммунисты) держит живого, говорили древние.
Занявшись позднее историей американской литературы (в истории русской литературы все уже было идейно определено: «с одной стороны» и «с другой стороны», как у Л.Н. Толстого), я в конце концов - через полвека - подошел к теме «Пушкин и Америка». Даже сумел отыскать неизвестные до тех пор пушкинские слова: «мастер разболтаться» - о Вашингтоне Ирвинге.
Во времена Пушкина американская литература только зарождалась. Конечно, в России знали о Франклине как об ученом. В 1820-1830-е годы у нас стали появляться первые романы Фени-мора Купера, рассказы Вашингтона Ирвинга. Русский читатель еще с трудом отличал американскую литературу от английской и нередко читал и ту и другую на французском языке, принятом в светском обществе. Русская речь утверждалась в переводной
литературе, хотя Грибоедов метко подметил «смешенье французского с нижегородским» в жизни и литературе.
Только писатели, от Пушкина до Достоевского и Толстого, окончательно утвердили русскую речь в литературе. Сопоставление русской классики с западноевропейской и американской литературой приоткрывает для нас историю этого процесса. Более того, такое сравнение позволяет глубже понять национальную сущность русской словесности.
ЛЕРМОНТОВ ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
В детстве от взрослых, которые получили образование до революции, мне приходилось не раз слышать, что Лермонтов как поэт выше Пушкина. Не знаю, было ли то общее суждение, но звучало оно в 1937 г., в дни столетия гибели Пушкина, как некое диссидентское мнение, противоположное общепринятому. Никаких доказательств не приводилось, но сама возможность таковой мысли, отличавшейся от обязательной, волновала.
Вспоминая об этом теперь, я невольно обращаюсь к словам В.В. Розанова, которого молодежь начала ХХ в. жадно читала, даже если и не во всем соглашаясь с ним. В те времена, как позднее и в советские, иные нетрадиционные интерпретации вызывали всегда интерес молодежи. «Пушкин был обыкновенен, достигнув последних граней, последней широты в этом обыкновенном, "нашем". Лермонтов был совершенно необыкновенен; он был вполне "не наш", "не мы". Вот в чем разница. И Пушкин был всеобъемлющ, но стар - "прежний", как "прежняя русская литература", от Державина и через Жуковского и Грибоедова - до него. Лермонтов был совершенно нов, неожидан, "не предсказан"»1.
Первый роман или повесть писателя обычно несут на себе черты автобиографичности. Отражены не события, а отдельные черты характера пишущего. Печорин, конечно, не копия Лермонтова, но какие-то стороны нрава писателя (в частности, в «Княжне Мери») в этом образе отобразились. Об этом немало писали со времен Белинского, пишут и до сих пор. Существует иной подход к наследию Лермонтова - в сопоставлении с Пушкиным.
Гармонии и ладу Пушкина, говорит Розанов, противостоит импульсивность Лермонтова, который «самым бытием лица своего, самой сущностью всех стихов своих, еще детских, объясняет нам, -
1 Розанов В.В. Полное собр. соч. СПб., 2017. Т. 5. С. 567.
почему мир "вскочил и убежал". Лермонтов никуда не приходит, а только уходит. Вы его вечно увидите "со спины". Какую бы вы ему "гармонию" ни дали, какой бы вы ему "рай" ни насадили, - вы видите, что он берется "за скобку двери". "Прощайте! ухожу!" -сущность всей поэзии Лермонтова. Ничего кроме того. Пушкину и в тюрьме было бы хорошо. Лермонтову и в раю было бы скверно»1.
Наиболее полно взгляды Розанова на творчество Лермонтова были изложены в статье «Вечно печальная дуэль» (1898), поводом к написанию которой послужили воспоминания сына Мартынова, убийцы поэта.
Розанов хотел доказать, что с версией происхождения нашей литературы «от Пушкина» - надо покончить. Задача, прямо скажем, не из легких, особенно если припомним Пушкинскую речь и «Дневник писателя» Достоевского, где многократно доказывалось, что «не было бы Пушкина, не было бы и последовавших за ним талантов».
Связь Пушкина с последующей литературой, считает Розанов, весьма условна, потому что он заканчивает в себе огромное умственное движение от Петра до себя и «обращен к прошлому, а не к будущему». Не случайно Белинский отметил в его поэзии элементы поэзии Батюшкова, Карамзина, Державина, Жуковского.
Не склонен Розанов видеть родоначальника русской литературы и в Гоголе. Конечно, можно вывести «Бедных людей» Достоевского из гоголевской «Шинели» (взгляд, как отмечает Розанов, высказанный Ап. Григорьевым, Страховым, И.С. Аксаковым), но ведь не в «Бедных людях» проявилось новое, главное, особенное у Достоевского.
Роль «родоначальника», хотя и со многими оговорками, Розанов отводит Лермонтову, в котором «срезана была самая кронка нашей литературы, общее - духовной жизни, а не был сломлен, хотя бы и огромный, но только побочный сук. В поэте таились эмбрионы таких созданий, которые совершенно в иную и теперь неразгадываемую форму вылили бы все наше последующее развитие. Кронка была срезана, и дерево пошло в суки»2.
Главные герои Достоевского и Толстого в их двойственности, богатой рефлексии, в сильных страстях родственны Печорину или Арбенину, но ничего, «решительно ничего родственного они не имеют» с простыми героями «Капитанской дочки». Пушкин,
1 Розанов В.В. Полное собр. соч. СПб., 2017. Т. 5. С. 260.
2 Там же. Т. 2. С. 134.
конечно, богаче и многообразнее Лермонтова, но в своем творчестве он весь очерчен: «Он мог сотворить лучшие создания, чем какие дал, но в том же духе... Но он - угадываем в будущем; напротив, Лермонтов - даже неугадываем, как по "Бедным людям" нельзя было бы открыть творца "Карамазовых" и "Преступления и наказания"».
Ставя Лермонтова в известном смысле выше Пушкина, Розанов объясняет это новой природой лермонтовской образности и художественного видения мира: «Скульптурность, изобразительность его созданий не имеет равного себе и, может быть, не в одной нашей литературе». Однако уже в статье, написанной к 60-летию кончины Лермонтова (1901), Розанов, по существу, отказывается от такой крайней точки зрения, подчеркивающей превосходство Лермонтова над всеми, и говорит о «глубоком родстве и единстве стиля Гоголя и Лермонтова». При этом особое внимание критика привлекает так называемый «демонизм» поэта, мифологическое начало, истоки которого он усматривает в мифологии Греции и Востока.
«Демон» Лермонтова представляет собой, по мысли Розанова, литературную загадку. Известно, как рано начал поэт работать над этой темой, как упорно трудился над нею всю свою жизнь. В «Демона» он вложил свою душу. Но что такое «демон»? Лермонтов сложил целый миф о мучающем его «господине», «демоне».
Владимир Соловьёв, при всей своей начитанности и образованности, заметил как-то, что совершенно не знает во всемирной литературе аналогий сюжету «Демона» и совершенно не понимает, о чем тут идет речь, что реально можно вообразить под этим сюжетом. «Говорить с полной серьезностью о содержании поэмы "Демон" для меня так же невозможно, как вернуться в пятый или шестой класс гимназии»1. Розанов же полагает, что эта несбыточная «сказка о Демоне» была душою Лермонтова, ибо и в «Герое нашего времени», и в «Как часто, пестрою толпою окружен.», и в «Пророке», и в «Выхожу один я на дорогу.» - решительно везде мы находим как бы фрагменты, новые и новые варианты все того же сюжета.
При этом поэт не исходит из библейских сюжетов. Если внимательно присмотреться, в поэме можно заметить элементы религиозного культа. Сюжет «Демона», говорит Розанов, стоит как бы у истоков разных религиозных преданий и культов.
1 Соловьёв В.С. Лермонтов // Соловьёв В.С. Литературная критика. М., 1990. С. 289.
Во всех стихах Лермонтова есть уже начало «демона» - недорисованное, многоликое. То слышим вздох «демона», то видим черты его лица. Поэт будто «всю жизнь высекал одну статую, - но ее не высек, если не считать юношеской неудачной куклы ("Демон") и совершенных по форме, но крайне отрывочных осколков целого в последующих созданиях. Чудные волосы, дивный взгляд, там - палец, здесь - ступня ноги, но целой статуи нет, она осталась не извлеченной из глыбы мрамора, над которою всю жизнь работал рано умерший певец»1.
Тема «демона» неизбывна у Лермонтова. Что же это за тема? Розанов отвечает на этот вопрос неоднозначно: «Любовь духа к земной девушке; духа небесного ли или какого еще, злого или доброго, - этого сразу нельзя решить. Все в зависимости от того, как взглянем мы на любовь и рождение, увидим ли в них начальную точку греха или начало потоков правды»2.
Мысль о том, что в любви, в семье, в поле содержится грех, Розанов назвал одной из «непостижимых исторических аберраций». Как только человек подумал, что в рождении, в роднике жизни, в поле - грех, то сейчас же святость и добро он перенес в аскезу, в могилу и за могилу, поклонился смертному и смерти. «У греков "не было чувства греха" (Хрисанф). Как же они смотрели на пол? Обратно нашему. Как мы смотрим? Как на грех. Грех и пол для нас тождественны, пол есть первый грех, источник греха. Откуда мы это взяли? Еще невинные, и в раю мы были благословлены к рождению»3.
В «Демоне» в широком трансцендентном плане поставлен вопрос о начале зла и начале добра. Это тот гений места, вокруг которого формируется творчество Лермонтова. Добро, как мы знаем, воплощалось для Розанова в семье и поле: «Если мы спросим, чем семья и ее существо отличается от общества, от компании, от государства (в их существе), от всех видов человеческого общения и связанности, то ответим: святым и чистым своим духом, святою и чистою своею настроенностью. Семья есть самое непорочное на земле явление; в отношениях между ее членами
4
упал, умер, стерт грех» .
1 Розанов В.В. Полное собр. соч. СПб., 2016. Т. 3. С. 24.
2 Там же. С. 136-137.
3 Там же. С. 125.
4 Там же. С. 124.
Эти мысли Василий Васильевич высказывал не раз и по всевозможным поводам. В статье о стихотворении Лермонтова «Морская царевна» он отмечает: «Никак нельзя сказать, что "дух государства", "дух политики", "дух публицистики", равноценен и равнокачествен "духу семьи"»1. Никак не скажешь «святая партия», «святая статья». Было бы неправдоподобно и смешно. Но «святая семья» - это не вызывает улыбки и иронии.
Определяя главную черту поэзии Лермонтова как «связь с сверхчувственным», Розанов вкладывает в это понятие вполне конкретное историческое содержание. Утверждение это направлено против вульгаризаторских попыток «корифеев критики» видеть в Лермонтове «героя безвременья» николаевской эпохи, который «тосковал» не столько о небе, сколько об освобождении крестьян, которое так долго не наступало (этюд Н. Михайловского «Герой безвеременья»).
Смысл «демонизма» Лермонтова Розанов видит в ином. Средневековые легенды полны сказаниями о духах, называемых «демонами», всегда обольстительных. Обольстительные девушки являются подвижникам, обольстительные юноши соблазняют подвижниц. Немало девушек было сожжено на кострах за сношение с «духами». В «Демоне» Лермонтов, в сущности, создал один из таких мифов. В древности, говорит Розанов, его поэма стала бы священною сагою, представляемою в Элевзинских таинствах, а монастырь, куда родители отвезли Тамару, стал бы почитаемым местом, и самый Демон не остался бы безымянным, с общим родовым именем, но обозначился бы собственным около Адониса, Таммуза, Зевса.
В доказательство Розанов приводит рассказ Иосифа Флавия о случае, имевшем место в Риме во времена Тиверия. Это своего рода воплощение «мифа в действительности». В Риме жила одна знатная и славившаяся своею добродетелью женщина по имени Паулина. Она была очень богата, красива и в том возрасте, когда женщины особенно привлекательны. Впрочем, она вела образцовый образ жизни. Замужем она была за неким Сатурнином, который был так же порядочен, как и она. В эту женщину влюбился некий Деций Мунд, один из влиятельнейших тогдашних представителей всаднического сословия. Так как Паулину нельзя было купить подарками, то Деций возгорелся еще большим желанием обладать ею и обещал, наконец, за одно дозволенное сношение с нею заплатить 200 тысяч
1 Розанов В.В. Собр. соч. Во дворе язычников. М., 1999. С. 318.
аттических драхм. Однако он был отвергнут и тогда, не будучи далее в силах переносить муки отверженной любви, решил покончить с собою и умереть голодной смертью.
У Мунда жила одна бывшая вольноотпущенница отца его, некая Ида, женщина, способная на всякие гнусности. Видя, что юноша чахнет, и озабоченная его решением, она явилась к нему и, переговорив с ним, выразила твердую уверенность, что при известных условиях вознаграждения доставит ему возможность иметь Паулину. Юноша обрадовался этому, и она сказала, что ей будет достаточно всего 50 тысяч драхм. Получив от Мунда эту сумму, она пошла иною дорогою, чем он, ибо знала, что Паулину за деньги не купишь. Зная, как ревностно относится Паулина к культу Изиды, она выдумала следующий способ добиться своей цели: явившись к жрецам для тайных переговоров, она сообщила им, под величайшим секретом, скрепленным деньгами, о страсти юноши и обещала сейчас выдать половину всей суммы, а затем и остальные деньги, если жрецы как-нибудь помогут Мунду овладеть Паулиною.
Старший из них отправился к Паулине и сказал, что явился в качестве посланца от самого бога Анубиса, который-де пылает страстью к Паулине и зовет ее к себе. Римлянке это доставило удовольствие, она возгордилась благоволением Анубиса и сообщила своему мужу, что бог Анубис пригласил ее разделить с ним трапезу и ложе. Муж не воспротивился этому, зная скромность жены своей. Поэтому Паулина отправилась в храм. После трапезы, когда наступило время лечь спать, жрец запер все двери. Затем были потушены огни, и спрятанный в храме Мунд вступил в обладание Паулиной, которая отдавалась ему в течение всей ночи, предполагая в нем бога. Затем юноша удалился раньше, чем вошли жрецы .
Паулина рано поутру вернулась к мужу, рассказала ему о том, как к ней явился Анубис, и хвасталась перед ним, как ласкал ее бог. Слышавшие это не верили тому, изумляясь необычности события, но не могли не верить Паулине, зная ее порядочность. На третий день после этого она встретилась с Мундом, который сказал ей: «Паулина, я сберег 200 тысяч драхм, которые ты могла внести в свой дом. И все-таки ты не преминула отдаться мне. Ты пыталась отвергнуть Мунда. Но мне не было дела до имени, мне нужно было лишь наслаждаться, а потому я прикрылся именем Анубиса». Сказав это, юноша удалился. Паулина теперь только поняла всю дерзость его поступка, разодрала на себе одежды, рассказала мужу о всей гнусности и просила
помочь ей наказать Мунда за это чудовищное преступление. Муж ее сообщил обо всем императору. Жрецы и служанка были распяты, храм разрушен, Мунд отправлен в ссылку.
Таков пересказанный Розановым в статье «"Демон" Лермонтова и его древние родичи» «миф с подлогом». Но чтобы создать злоупотребление, нужно иметь веру в подлинность мифа. Ни Паулину, ни ее мужа не оскорбило требование совокупления в храме. «Сам Анубис (изображавшийся в виде шакала) спускается к нам и хочет соучаствовать нашему браку, сделать тебя небожительни-цею. Спеши же, спеши и радуйся!» - нечто в этом роде было свойственно мифомышлению древних, веривших, что боги сходили на землю и роднились с людьми.
Розанов одним из первых сравнил лермонтовского Демона с милтоновским Сатаной. И сделал это по-розановски интуитивно: «Я не читал "Потерянного рая" Мильтона, но мне запомнились где-то, когда-то прочитанные слова, что собственно ярок и обаятелен - сатана, а о Боге - мало и бледно. Значит, тоже вроде "Демона" Лермонтова»1.
Гений Лермонтова «омрачен мрачностью», говорил Розанов и усматривал в этом одну из причин некоторой «нерасположенности» у нас к поэту. «Истинно серьезное русский видит или непременно хочет видеть только в сочетании с бодрой веселостью или добротою. Шутку любил даже Петр Великий, и если бы его преобразования совершались при непрерывной угрюмости, они просто не принялись бы. "Не нашего ты духа", - сказали бы ему»2.
Все великие писатели русские несли в себе доброту и мечту. Розанов называет их «абсолютистами сердца» и замечает: «Знаете, что у нас был даже абсолютно здравый смысл?! Это - Пушкин. Все море русской жизни с ее крепким здравомыслием, в сущности, отражает Пушкина, или, пожалуй, Пушкин отразил его. Но и здесь здравый смысл довел до абсолютности же».
Пушкин был ясен и понятен. Лермонтов оставался загадочен и туманен, его неразгаданность волновала и привлекала Розанова. «И вот, три года возясь около своей темы, - писал он по поводу лермонтовской "Морской царевны", - я испытываю это же бессилие неосторожного "царевича" и, наконец, сосредоточиваюсь мыслью на этом самом бессилии, на невозможности при свете дня увидеть живую тайну нашего бытия, нашего рождения.»
1 Розанов В.В. Собр. соч. Во дворе язычников. М., 1999. С. 104.
2 Розанов В.В. Собр. соч. Юдаизм. М.; СПб., 2009. С. 322.
Розанов находил у Лермонтова изображение «тайн вечности и гроба» (глава «Из загадок человеческой природы» в книге «В мире неясного и нерешенного»), утверждал, что Лермонтов имел ключ той «гармонии» (слияние природы и Бога), о которой вечно и смутно говорил Достоевский (статья «Вечно печальная дуэль»). Причудливость и непостигнутая загадочность Лермонтова сравнивались им с кометой, сбившейся «со своих и забежавшей на чужие пути» (книга «Когда начальство ушло.»). В последней своей статье о Лермонтове, написанной к 75-летию гибели поэта, Розанов вновь возвращается к мысли о его убийце: назовут Лермонтова - назовут Мартынова, фатально, непременно. Одного благословят, другого проклянут.
Лермонтов поднимался за Пушкиным неизмеримо более сильной птицей, утверждает Розанов. В последних стихах поэта он видит «красоту и глубину, заливающую Пушкина». Пушкин «навевал», Лермонтов же «приказывал». «Ах, и "державный же это был поэт!". Какой тон... Как у Лермонтова - такого тона еще не было ни у кого в русской литературе. Вышел - и владеет. Сказал -и повинуются... У него были нахмуренные очи. У Пушкина - вечно ясные. Вот разница. И Пушкин сердился, но не действительным серженьем. Лермонтов сердился действительным серженьем. И он так рано умер! Бедные мы, растерянные. Час смерти Лермонтова - сиротство России»\ Такими пронзительными словами завершилась встреча Розанова с Лермонтовым.
Последние и, может быть, самые глубокие слова Розанова о Лермонтове остались неопубликованными. Мы читаем их только теперь, почти столетие спустя. И в этом тоже утрата русской культуры, ее сиротство после 1917 г.
17 сентября 1915 г. Василий Васильевич записал: «"Пала звезда с неба, не догорев, не долетев". Метеор. Из космической материи, вовсе не земной, - но упал на землю, завалился в канаву, где-нибудь в Сибири: и ученые - подходя - исследуют, не понимают и только в "Музее мертвых вещей" наклеили этикетку: "Метеорическое тело. Весом 7 пуд. 10 ф. 34 золотника. Состав: железо, углерод, фосфор" etc.
Бедные ученые.
Бедные мы.
Я всегда думал: доживи он хоть этот год до конца. А если бы этот год и еще один следующий (один год!! только 12 месяцев!!! -
1 Розанов В.В. Полное собр. соч. СПб., 2017. Т. 5. С. 568.
Боже, отчего же Ты не дотянул??? отчего языческие парки перерезали нить?) - он бы уже поднялся как Пушкин, до высоты его - и сделал бы невозможным "Гоголя в русской литературе", предугадав его, погасив его a priori.
То, что мы все чувствуем и в чем заключается самая суть, - это что Лермонтов был сильнее Пушкина и, так сказать, "урожденнее -выше". Более что-то аристократическое, более что-то возвышенное, более божественное. В пеленах "архиерей", с пеленок "уже помазанный". Чудный дар. Чудное явление. Пушкин был немножко terre-à-terre <приземленный>, слишком уж "русский", без иностранного. Это мило нашему сердцу, и мы гордимся и радуемся: но в глубине-то вещей, "когда русский без иностранного " - и по сему качеству излишнего русизма он даже немножко не русский. Итак terre-à-terre и мундир камер-юнкера, надетый на него какою-то насмешкой, выражает в тайне очень глубоко и верно его terre-à-terre'ность. В Лермонтове это прямо невозможность. Он слишком "бог", - и ни к Аполлону, ни к Аиду чин камер-юнкера не приложим.
Но все умерло. Разбилось. "Метеор так мал. Всего 7 п. 10 ф. 24 золотника".
Материя Лермонтова была высшая, не наша, не земная. Зачатие его было какое-то другое, "неземное", и, пиша Тамару и Демона, он точно написал нам "грех своей матери". Вот в чем дело и суть.
Поразительно...
Чего мы лишились?
Не понимаем. Рыдаем. И рвем волосы.
- Горе. Горе. Горе.
Ну а если "выключить Гоголя" (Лермонтов бы его выключил) -вся история России совершилась бы иначе, конституция бы удалась, на Герцена бы никто не обратил внимания, Катков был бы не нужен. И в пророческом сне я скажу, что мы потеряли "спасение России". Потеряли. И до сих пор не находим его. И найдем ли - неведомо»1.
Если можно было бы каким-то образом прибавить годы жизни умершим великим, то больше всего, думается, должен был бы получить Лермонтов. Бывали гении, не успевшие по-настоящему раскрыться, и мы о них мало что знаем. Лермонтов в свои 27 лет только что раскрыл свою гениальность, и все оборвалось вдруг. Если бы Пушкин умер в 27 лет, он не стал бы «нашим всем». Лермонтов, как никто, достоин был бы такого Божественного дара, как продление жизни. Если бы мы могли.
1 Розанов В.В. Собр. соч. Мимолетное. М., 1994. - С. 301.
«ВОСКОВЫЕ ФИГУРКИ» ГОГОЛЯ
Замирая от страха, читал я в детстве, до войны, гоголевского «Вия». Мороз бежал по коже, когда приведенный под руки железный Вий подземным голосом произносил: «Подымите мне веки!»
Такой же «мороз по коже» испытал я летом 1942 г., когда немцы вошли в мой родной город Воронеж. Прячась от бомбежек в подвале под домом, я читал «Мертвые души», главу за главой.
Страх, гоголевский страх, охватывал душу «при виде всего, что совершается дома». В оставленном властями без защиты городе, полном народа, проявились все гоголевские страсти - от плюшкинского скопидомства до ноздревского рвачества и безалаберности. Передовые немецкие части, вошедшие в город, еще не начали хозяйничать, а миролюбивые и законопослушные Селифан и Петрушка вдруг превратились в рыцарей наживы. Дядя Митяй с дядей Миняем, распутав своих лошадей, бойко взялись за «дело». Ужас войны вместе с Гоголем и его героями входил в повседневную жизнь горожан. Фигурки немцев, механически выгонявших нас из дома, оказавшегося на передовой линии фронта, напоминали механических гофмановских человечков. Вот чем стало для меня первое знакомство с Гоголем.
Когда город освободили, гоголевские герои ожили. Вернувшиеся раньше всех Селифан и Петрушка, не будучи японцами, возобновили свою деятельность по сбору того, что плохо лежит. Власти снова поначалу никакой.
Прошло 70 лет. «Русь! Русь! вижу тебя из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу .»
Гоголь давно стал у нас символом русской литературы, другом и продолжателем Пушкина. Понимали его по-разному, в свою когорту зачисляли его и славянофилы, и западники, и монархисты, и революционеры; в последнее время украинские националисты предъяви-
ли на него особые права, подобно тому как чернокожие заявили претензии на национальную принадлежность Пушкина к их расе.
Нас интересует, как складывалось современное прочтение Гоголя, у истоков которого стоял В.В. Розанов. Начнем с частного. Мы, кажется, наконец поняли, что гончаровский Обломов - отнюдь не «отрицательный герой», как убеждали нас со времен Добролюбова и Писарева до Ленина и советских верных критиков. А вот все герои первого тома «Мертвых душ» до сих пор ходят как порочные воплощения этих самых «мертвых душ», ущербности человеческой натуры.
После отъезда Чичикова мысли Манилова «занеслись Бог знает куда». И он мечтает: «Как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом через эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах» (очевидно, Манилов жил на краю Тверской и Московской губерний).
Но эти мечтания - ничто в сравнении с тем «кремлевским мечтателем», который воплощал свою утопию ценою крови русского народа. Многое познается в сравнении, и в таком случае Манилов, бесспорно, положительный герой. Тот же Обломов, только в виде сельского помещика. Именно благодушие составляет основу и Манилова, и Обломова, и, как считал Розанов, Некрасова. В статье «О благодушии Некрасова» (1903) Розанов впервые оценил его наследие не только как «музу мести и печали»: «Благодушие - все-таки небо в нем, а гнев - только облака, проносящиеся по нему; грозовые, темные, серьезные, однако отнюдь не преобладающие, не образующие постоянного угла настроения поэта»1. Прекрасное русское слово «благодушие», опороченное в советские времена, было несовместимо с ликвидацией большевиками прежней культуры России. Перечитывая сохранившиеся пять глав второго тома «Мертвых душ», воочию понимаешь, какую Россию мы потеряли.
Ни к какому явлению, тем более такому грандиозному, как Гоголь, не подходил Розанов однолинейно. Рассматривая Гоголя как родоначальника «натуральной школы», он в самых первых статьях, возникших в связи с работой над книгой «Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского», предлагает свое, никем дотоле не высказывавшееся понимание «гоголевского мифа».
1 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 126.
«Мертвые души» для него - это «громадная восковая картина», в которой нет живых лиц. Гоголевские герои - это «восковые фигурки», сделанные из «какой-то восковой массы слов». Они столь искусно поданы автором, который один лишь знал тайну этого «художественного делания», что целые поколения принимали их за реальных людей.
Стремление Розанова представить Гоголя великим мастером фантастического, ирреального, «мертвенного» стало реакцией на позитивистскую трактовку творчества писателя, когда Гоголя представляли лишь бытописателем серенькой российской действительности. Позитивизм всегда был органически чужд Розанову, который как-то заметил: «Глаз без взгляда - вот позитивизм»1.
Розанов первым обратил внимание на то, что речь в великой поэме Гоголя идет отнюдь не о николаевской России, до которой современному читателю, в сущности, мало дела, а о чем-то гораздо большем и важном - о человечестве, о народе и о России. И в этом понимании «Мертвых душ» - бесспорная заслуга Розанова.
Идеи двух первых «гоголевских» статей Розанова, напечатанных в виде приложения к его книге «Легенда о Великом инквизиторе» («Пушкин и Гоголь», «Как произошел тип Акакия Акакиевича»), проникли в позднейшие критические работы Б.М. Эйхенбаума, В.Я. Брюсова, Андрея Белого и надолго определили восприятие наследия Гоголя в нашей стране (гоголевский гротеск, мотивы мертвенности, «кукольности»).
Гоголевскую тему Розанов решал по-разному в различные периоды своей жизни. Наиболее «утвердительными» были, пожалуй, его очерки 1902-1909 гг. Еще в статье о Лермонтове, написанной в 1901 г., он сопоставлял Лермонтова и Гоголя - «великого лирика» и «великого сатирика». И здесь же замечал, что книга «Мертвые души» как эпопея тесна ее автору, не позволяет сказать ни одного лишнего слова. Гоголь «страдает от манеры письма». Он не «гуляет», как в ранних фантастических повестях, а «точно надел на себя терновый венец и идет, сколько будет сил идти. Но вот колена подгибаются, и вдруг - прыжок в сторону, прыжок в свою сомнамбулу, "лирическое место", где тон сатиры вдруг забыт, является восторженность, упоение, счастье сновидца»2. Здесь уже был заложен будущий «пересмотр» Розановым наследия Гоголя.
1 Розанов В.В. Собр. соч. Когда начальство ушло. М., 1997. С. 376.
2 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 72.
В программной статье «Гоголь», появившейся в 1902 г. в «Мире Искусства», Розанов определяет три художественных стиля в истории русской литературы: карамзинский, пушкинский и гоголевский. Карамзин украшал Россию, ее историческое прошлое согласно «показаниям немного неправдивого зеркала, которое и льстило, и манило». Тем не менее, говорит Розанов, «всякий благородный русский должен любить Карамзина». Пушкин показал красоту русского. Он разбил зеркало и велел дурнушке оставаться дурнушкой, но взамен внешней красивости он «потащил душу на лицо», показал красоту души русского человека. Его заслуга в том, что он открыл русскую душу.
Гоголь-кудесник создал третий стиль - «натуральный».
Он поставил перед нами правдивое зеркало. «При Карамзине мы мечтали. Пушкин дал нам утешение. Но Гоголь дал нам неутешное зрелище себя и заплакал, и зарыдал о нем. И жгучие слезы прошли по сердцу России»1.
Величайшим из когда-либо живших на Руси политических писателей назвал Гоголя Розанов. «После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать» - это открытие поразило Василия Васильевича. И вместе с тем Гоголь - «огромный край русского бытия». Если исключить его из русской действительности и духовного развития, то, говорит Розанов, «право, потерять всю Белоруссию не страшнее станет», ибо огромная зияющая пропасть останется на месте, где стоит краткое «Гоголь».
Более того, хотя Розанов здесь явно недоговаривает, но все же замечает: «Сколько дел, лиц исторических, сколько течений общественных и духовных явлений, если вырвать из них "Гоголя" и "гоголевское", получит сейчас другое течение, другую формировку, вовсе другое значение». Что именно эта знаменательная фраза означала для Розанова, увидим из позднейших оценок им Гоголя.
В статье к 50-летию со дня смерти Гоголя Розанов утверждал, что если Пушкина мы читаем, любим и понимаем, то Гоголя читаем, любим, но понимаем гораздо менее, нежели Пушкина, ибо полвека после его кончины все еще разрабатываем лишь половину Гоголя и далеки от того, чтобы охватить всю его «загадочную личность, все его творчество».
Гоголь-отрицатель закрыл собою все остальное. Но Розанов не забывает и «безмерной положительности» Гоголя. «Никто столь
1 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 191. Далее цитаты из этой же статьи.
смешно не изобразил Россию. Соглашаемся с этим. Но отвергнет ли кто, что ни один писатель, включая Пушкина, Тургенева и Толстого, не сказал о России и, напр., о русском языке, о русском нраве, о душе русской и вере русской таких любящих слов, проникновенных, дальнозорких, надеющихся, как Гоголь? Известные слова Тургенева о русском языке . не проникнуты такою любовью, как слова Гоголя о меткости русского слова и характерности его, и именно в связи с душою русскою, из которой исходит это слово. В отзыве Гоголя больше понимания русского слова, а главное - больше любви и уважения к могуществу души и ума русского человека»1.
Гоголь мучился, желая выразить идеал России, особенно в конце своего творческого пути, переходя во второй части «Мертвых душ» и в «Выбранных местах из переписки с друзьями» почти на «административные указания и соображения», как говорил Розанов.
Мысль о России стала главной художественной идеей в романе Гоголя. Именно она, эта мысль, связует, при всем их различии, первый и второй тома «Мертвых душ». «Выбранные места.» - публицистическое изложение многих идей «Мертвых душ» и других гоголевских произведений. Об этом говорил и сам писатель при встрече с Тургеневым. Более того, «Выбранные места.» - это в известной мере публицистический вариант оставшейся незавершенной второй части «Мертвых душ». К этой мысли подходил Розанов в своих поисках Гоголя и его «тайны».
Гоголь стал пророком русского «преображения». Сатира была для него «бичом, которым он понукал ленивого исторического вола». Он не просто пророчествует, но как бы направляет Русь в ее будущее, говорит Розанов: «Какая-то личная и исключительная связь с отечеством, на какую ни у кого другого нет прав, сказывается в словах, почти пугающих нас многозначительностью, смелостью и очевидною правдою».
До Гоголя русская литература «порхала по поверхности всемирных сюжетов» (Розанов называет переводы и стихи Жуковского). Гоголь спустился на землю и указал русской литературе ее «единственную тему - Россию. С тех пор вся русская литература зажглась идеалом будущности России. Мысль о нем обнимает ее всю, от самых крупных до незаметных явлений. По чувству любви к народу, по жару отечественной работы русская литература, и именно после Гоголя, - представляет единственное во всемирной
1 Розанов. В.В. Собр. соч. Религия и культура. М.; СПб., 2008. С. 274.
литературе явление, которого мы не оцениваем или не замечаем потому только, что сами в нем трудимся».
И все же «загадка Гоголя» остается. «Есть у нас еще писатель, о котором "все перерыли и ничего не нашли", - это Гоголь»1, говорит Розанов. «Темен, как Гоголь», - пишет он в 1911 г. в рецензии на французские переводы трудов Вл. Соловьёва.
В 100-летний юбилей Гоголя Розанов обратился к этой теме в очерке «Загадка Гоголя.». Что такое Гоголь? Кто он? Все писатели русские «как на ладони», но «Гоголь есть единственное лицо в нашей литературе, о котором хотя и собраны все мельчайшие факты жизни, подобраны и классифицированы все его письма, записочки, наконец изданы обширные личные воспоминания о нем, - тем не менее после полувека работы он весь остается совершенно темен для нас, совершенно непроницаем»2. Нет ключа к разгадке Гоголя. Его не просто до конца не понимают, но все чувствуют в нем присутствие этого необъяснимого.
Как, к слову, объяснить, что величайший выразитель стихии русской народности, ее «пророк», говоривший о русском языке и русском «метком слове», не притворялся же, когда говорил: «Рим есть моя родина» (в письме М.П. Балабиной в апреле 1838 г. писал, что увидел Рим, «родину души своей»). Тот Рим, говорит Розанов, то католическое, ксендзовское, что было извечным врагом православия и стихии русской народности, так прекрасно обрисованной в «Тарасе Бульбе».
Обращаясь к этому памятнику народной жизни Малороссии, Розанов, как всегда, берет самое острое, даже болезненно острое -национальное: «Каждый, вероятно, помнит героический оклик Тараса Бульбы к казацким рядам во время. вылазки "ляхов" из осажденной крепости Дубно: - А что, братцы? Есть ли еще порох в пороховницах, не притупились ли казацкие сабли и не погнулась ли казацкая сила?» (как обычно, Розанов цитирует по памяти, но дело не в этом).
В свое время Гоголь, Достоевский могли писать о «ляхах» и других народах так, как считали нужным. Очевидно, «Тарас Буль-ба», напиши его нынешний автор, вызвал бы серьезные возражения по национальному вопросу, что и случалось в недавние десятилетия. Ведь и Пушкин, и Лермонтов, пожалуй, «не прошли» бы
1 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 69.
2 Там же. С. 337-338.
по тому же принципу: армяне (за «Тазит»), грузины (за «Демона»), не говоря уж о других, могли бы обидеться.
Как же быть? В очерках о Гоголе Розанов дает пример того, как надо понимать литературу прошлого в ее историческом контексте, не «налагая» на нее национальные чувства и конфликты современности. Классики писали о своем времени и об истории. И понимать их следует с позиций той эпохи.
Гением формы назвал Розанов Гоголя. Он недосягаем в красоте завершенной формы, совершенстве художественного создания. Как Венера Милосская воспитывает и научает («выпрямляет», сказал Глеб Успенский), так Гоголь потряс Россию особым потрясением: «Под разразившейся грозою "Мертвых душ" вся Русь присела, съежилась, озябла. Вдруг стало ужасно холодно, как в гробу около мертвеца. Вот и черви ползают везде.. .»\
Читая «Мертвые души», никто не подумал даже, что Чичиков вместо Манилова мог бы попасть в деревню Чаадаева или Герцена, Аксакова или Киреевских, мог бы, наконец, заехать в те годы в Михайловское к Пушкину или к друзьям и ценителям Пушкина. Вместо этого Русь как бы навеки замерла в гениальной картине, созданной Гоголем: «Чудовищами стояли перед нею гоголевские великаны-миниатюры; великаны по вечности, по мастерству; миниатюры потому, что, собственно, все без "начинки", без зрачка, никуда не смотрят, ни о чем не думают; Селифан все "недвижно" опрокидывает бричку, а Собакевич "недвижно" глядит на дрозда, который обратно смотрит на Собакевича.»
Как будто не о чем рассказать, ничего нет, а между тем вся Русь заметалась, говорит Розанов: «Как тяжело жить! Боже, до чего тяжело жить!» Непреходящая красота искусства, застывшее навеки движение («недвижно опрокидывает бричку») подобны изображению танца на древнегреческой урне. Но, в отличие от этого классического примера, здесь слышится возглас живого человека, сегодняшний голос: «Как тяжело жить!»
А далее развертывается розановская фантазия в духе гоголевского гротеска, направленная против того наследия 60-х годов, от которого он - по-разному, но неизменно отказывался, видя в нем зло, приведшее к революции, к утрате национального начала. «Громада Гоголя валилась на Русь и задавила Русь.
- Нет мысли! Бедные мы люди!
1 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 350. Далее цитаты из той же статьи.
- Я буду мыслителем! - засуетился Чернышевский.
- Я тоже буду мыслителем, - присоединился "патриот" Писарев. Два патриота, и оба такие мыслители. Стало полегче:
- У нас два мыслителя, Чернышевский и Писарев. Это уже не "Мертвые души", нет-с, не Манилов и не Петрушка.
Всем стало ужасно радостно, что у нас стали появляться люди чище Петрушки и умнее Манилова. "Прочь от 'Мертвых душ' - это был лозунг эпохи. Уже через 10-15-20 лет вся Русь бегала, суетилась, обличала последние "мертвые души", и все более и более приходила в счастье, что Чернышевский занимался с гораздо лучшими результатами политической экономией, нежели Петрушка - алгеброй, а Писарев ни малейше не походил на Тентетникова, ибо тот все лежал ("специальность"), а этот без перерыва что-нибудь писал.
- Убыло мертвых душ!
- Прибыло души, мысли!»
Однако Розанов не мог остановиться на тезисе о том, что Гоголь создал сатирические картины русской действительности, как утверждалось в его очерках 1901-1902 гг. Розанову обязательно нужна была иная точка зрения, иной поворот мысли. И в 1906 г. он поясняет, что такое для него эти картины или «схемы» действительности: «В портретах своих, конечно, он не изображал действительности: но схемы породы человеческой он изваял вековечные»1.
Творчество Гоголя последнего периода вело Розанова к мыслям о главном направлении русской литературы, к мыслям о знаменитом споре, охватившем литературу и общество: «Что больше способствует историческому преуспеянию человечества, нравственное ли усовершенствование личности или перемена внешних условий, среди которых живут все личности данного времени?»
Вопрос этот был решен в пользу первого тезиса еще в «Выбранных местах из переписки с друзьями», где Гоголь, в сущности, призывает каждого, от сельского священника до губернатора, потрудиться на своем жизненном поприще, и тогда их общим трудом «воспрянет Русь от "мертвых душ" к "живым душам"».
Но спор продолжался и затянулся надолго. «Вечная и печальная на Руси "ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем". Бессмертный Гоголь: как в этой ссоре он выразил всю суть России»2. Но «вечной ссоры» Розанов не хотел и смысл России искал не в этом.
1 Розанов В.В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского. М., 1996. С. 152.
2 Розанов. В.В. Собр. соч. Около церковных стен. М., 1995. С. 23.
Спор о совершенствовании личности или всей государственной системы после Гоголя не затихал, но «еще паче разгорелся». Достоевский и Толстой пошли в этом отношении по стезе Гоголя, но, говорит Розанов, «в их писаниях афористическая, краткая и недосказанная мысль Гоголя написалась кровью и красками, запылала, заострилась и вылилась в целую пропаганду, полную и художества, и философии, и великого религиозного блеска». У Гоголя это был лишь «штрих», у Достоевского - тенденция, а у Толстого - завершенная концепция, которой он отдал полжизни.
Особое внимание Розанова-критика привлек вопрос о реализме Гоголя. Важно не то, полагал он, был ли Гоголь реалистом и изображал окружающую его действительность или он живописал «свои» пороки, страсти. Важно лишь то, как его книги воспринимали читатели, современники. В статье «Святое чудо бытия» (1900), вошедшей в его книгу «Семейный вопрос в России», Розанов, как бы предвосхищая нынешнюю рецептивную эстетику, писал: «Вообще, я думаю, литература есть настолько же дело читателя, творчество читателя, насколько есть творчество и дело писателя»1. Так пролагал он новые пути в литературной критике, которые тогда, правда, не были освоены современниками.
Читательское восприятие творит художественное произведение так же, как наши иллюзии творят жизнь, говорит Розанов. «Жизнь и историю сотворило, и - огромную жизнь сотворило, именно принятие его за натуралиста и реалиста, именно ту, что и "Ревизора" и "Мертвые души" все сочли (пусть ложно) за копию с действительности, подписав под творениями - с "подлинным верно"»2.
Судить о России по гоголевским произведениям было бы так же странно, как об Афинах времен Платона - по диалогам Платона. Эта точка зрения Розанова не раз оспаривалась в критике, и ныне можно лишь добавить то, о чем забывалось в пылу полемики: читаем мы Гоголя ведь отнюдь не ради того, чтобы узнать, как жили люди в николаевской России. Это интересует немногих, и узнать об этом полнее и глубже можно из мемуаров и исторических сочинений. Есть нечто иное, что влечет к книгам Гоголя и других писателей прошлого все новые и новые поколения читателей, не обремененных грузом исторических представлений. Это нравственная, общечеловеческая ценность классики, не сводимая к социально-политическим условиям, породившим ее.
1 Розанов В.В. Собр. соч. Семейный вопрос в России. М., 2004. С. 309.
2 Розанов В.В. Собр. соч. Среди художников. М., 1994. С. 297.
Об изумительном чувстве слова, о духе языка Гоголя Розанов мог писать бесконечно. «Лицо русского человека он видел под формою русского слова, - как бы в вуали из слов, речи». Никто так не знал русского слова, его духа и формы, как Гоголь. «Много ли говорит Осип в "Ревизоре"? - всего один монолог - "Веревочку. Давай сюда и веревочку. И веревочка пригодится". Так говорит этот изголодавшийся слуга около изголодавшегося барина. И вся Россия запомнила эту "веревочку". Вот что значит дух языка»1.
Да и самого Осипа все знают, пожалуй, лучше, чем знают и помнят главных действующих лиц в комедиях Островского, говорит Розанов. Все последующее развитие русского театра продолжает «Ревизора», а не «Бориса Годунова». Не только весь Островский, но и «Плоды просвещения», «Власть тьмы» Толстого примыкают к «Ревизору».
Для Розанова - стилиста и художника слово русское получило «последний чекан» в Пушкине и Гоголе. Ни у кого из последующих писателей слово уже не имеет той завершенности, той последней отделанности, какою запечатлены творения этих двух отцов русской литературы. «Мысль Толстого или Достоевского -сложнее, важнее. Но слово остается первым и непревзойденным у Пушкина и Гоголя»2.
И еще одна особенность творчества Гоголя, на которой Розанов особенно настаивал: «Гоголь никогда не менялся, не пере-страивался»3. Он всегда оставался Гоголем и «сам не развивался, в нем не перестраивалась душа, не менялись убеждения. Перейдя от малороссийских повестей к петербургским анекдотам, он только перенес глаз с юга на север, но глаз этот был тот же»4.
Дело не в том, что в «Мертвых душах» нет ни одной новой мысли сравнительно с «Ревизором», как с присущей ему парадоксальностью утверждал Василий Васильевич. «Выбранные места из переписки с друзьями» - это продолжение все тех же идей «Мертвых душ». Вслед за Чаадаевым Гоголь заговорил о «мертвом застое» в России.
Вспоминая пушкинские слова о первых главах «Мертвых душ» («Боже, как грустна наша Россия!»), Розанов сопоставляет их с письмом Пушкина Чаадаеву о судьбах России: «Чаадаеву он мог
1 Розанов В.В. Собр. соч. Среди художников. М., 1994. С. 301.
2 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 353-354.
3 Розанов В.В. Собр. соч. Среди художников. С. 306.
4 Розанов В.В. Собр. соч. Листва. М.: СПб., 2010. С. 311.
ответить. Но Гоголю - не смог. Случилось хуже: он вдруг не захотел ответить ему, Пушкин вдруг согласился с Гоголем; ибо выражение его после прочтения "Мертвых душ": "Боже, как грустна наша Россия" - есть подпись под поэмою, есть согласие с творцом поэмы. Это удивительно»1.
В том самом 1909 г., когда Розанов выступил с очерками по поводу открытия памятника Гоголю, появилась его работа, пересматривающая значение писателя в истории русской литературы. На первый план выдвигалось родовое мистическое начало. Осветив историю «кровосмесительных браков» в библейские времена, он в очерке «Магическая страница у Гоголя», напечатанном в журнале «Весы», обращается к гоголевской «Страшной мести», истории о том, как «отец тянется стать супругом собственной дочери»2.
Пушкин такого бы не стал рассказывать, «не заинтересовался бы». «К таким и подобным сюжетам Пушкина не тянуло. Он рассказал графа Нулина, рассказал в "Руслане и Людмиле", как старец Черномор "ничего не мог", - и посмеялся. Волокитство, приключение и анекдот - это формы отношения европейца к половому акту; или "скука" в нормальном супружестве. Гоголь непостижимым образом потянулся рассказать. сюжет Библии о Лоте и дочерях его».
Гоголь стал рисовать такой сюжет. Катерина в замке отца-колдуна. «Вполне магическая страница. Всякий, кроме Гоголя, остановившийся на сюжете этом, передал бы осязаемую его сторону: "поймал" бы отца и Катерину в коридоре, на кухне, в спальне, хорошо прижав коленом, запротоколировал все с "реальными подробностями" как поступают в консисториях при выслушивании подобных "дел". "Где лежала юбка и куда были поворочены ноги". Так, между прочим, пишет в одной пьесе и глубокомысленный Ф. Сологуб: "отец сказал то-то, дочь ответила так-то", и затем занавес и многоточие. Да, собственно, что же иначе и написать обыкновенному человеку?.. Необыкновенность Гоголя, чудодейственность его выразилась в том, что он написал совершенно другое!! Но именно то, что по-настоящему следовало: он выразил самую сущность кровосмешения».
И далее следует полуфантастический-полуреалистический разбор интересующей Розанова темы с непременным выходом в кровнородственные отношения в семье. Чтобы достигнуть «земного совокупления», отец волхвованием своим достигает звездного,
1 Розанов В.В. Собр. соч. Листва. М.: СПб., 2010. С. 307-308.
2 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 401-402.
астрального «совокупления» С туманом, эфиром, «душою». Так свершался розановский синтез «семейного вопроса», изучению которого он отдал многие годы, и анализ творчества Гоголя. Но все это творилось еще в «любви» к Гоголю, к его мастерству слова.
И вдруг (именно «вдруг», как бывало у Достоевского) в «Опавших листьях» на Гоголя обрушился такой шквал ненависти и горечи, который может быть обращен лишь к чему-то очень близкому, выстраданному. Нормальная человеческая логика тут бессильна.
«Откуда эта беспредельная злоба?» - спрашивал Розанов о Гоголе. То же можно было бы спросить и у него самого, пишущего о Гоголе. Такое, конечно, копилось годами и выплеснулось в «Опавших листьях» не только на Гоголя, но на все направление русской литературы - сатирическое.
«Смех не может ничего убить. Смех может только придавить», - считал Розанов. Его жена Варвара Дмитриевна ненавидела Гоголя. На вопрос: «Почему?» - отвечала коротко: «Потому что он смеется»1. Василий Васильевич долго не мог понять истинной причины, а затем согласился с ней, что смех - вещь недостойная, низшая категория человеческой души, и внес это в оценку Гоголя в «Легенде о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского».
Отсюда уже один шаг до отрицания всего сатирического направления, от Фонвизина до Щедрина, ибо «"сатира" от ада и преисподней, и пока мы не пошли в него и еще живем на земле, т.е. в средних ярусах, - сатира вообще недостойна нашего существования и нашего ума»2. Это отрицание смеха и сатиры Розанов с гордостью назвал «каноном мамочки», бытовые суждения которой нередко возводились писателем до уровня нравственного императива.
Смех Гоголя переворачивал всю душу Розанова. И чем гениальнее был этот смех, тем большее ожесточение он вызывал, потому что победить его было невозможно.
Сражение с Гоголем, начатое в первом коробе «Опавших листьев», приобрело гротескные черты, как будто вновь встретились Хома Брут и Вий: «Идиот таращит глаза. Не понимает. "Словечки" великолепны. "Словечки" как ни у кого. И он хорошо видит, что "как ни у кого", и восхищен бессмысленным восхищением и горд тоже бессмысленной гордостью.
- Фу, дьявол! Сгинь!..
1 Розанов В.В. Собр. соч. Листва. С. 111, 288.
2 Там же. С. 289.
Но манекен моргает глазами. Холодными, стеклянными глазами. Он не понимает, что за словом должно быть что-нибудь, -между прочим, что за словом должно быть дело: пожар или наводнение, ужас или радость. Ему это непонятно, - и он дает "последний чекан" слову.
- Фу, дьявол! Фу, какой ты дьявол!! Проклятая колдунья с черным пятном в душе, вся мертвая и вся ледяная, вся стеклянная и вся прозрачная. в которой вообще нет ничего!
Ничего!!!
Нигилизм!
- Сгинь, нечистый!
Старческим лицом он смеется из гроба:
- Да меня и нет, не было! Я только показался .
- Оборотень проклятый! Сгинь же ты, сгинь! сгинь! С нами крестная сила, чем оборониться от тебя?
"Верою", - подсказывает сердце. В ком затеплилось зернышко "веры", - веры в душу человеческую, веры в землю свою, веры в будущее ее, - для того Гоголя воистину не было.
Никогда более страшного человека. подобия человеческого. не приходило на нашу землю»1.
Дьявольское могущество Гоголя всколыхнуло все «море русское»: «Тихая, покойная, глубокая ночь.
Прозрачен воздух, небо блещет.
Дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков. Это пришел Гоголь. За Гоголем все. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. "Лишние люди". Тоскующие люди. Дурные люди. Все врозь. "Тащи нашу монархию в разные стороны". - "Эй, Ванька: ты чего застоялся, тащи! другой минуты не будет"»2.
«Смех» Гоголя отрицает Россию, думает Розанов. Он сродни «революции». Вот почему Розанов его не приемлет.
«Появление Гоголя было большим несчастьем для Руси, чем все монгольское иго. В Гоголе было что-то от трупа»3, - писал Розанов в готовившейся к печати, но оставшейся тогда неопубликованной книге «Мимолетное. 1914 г.». Казалось бы, все дурное уже сказано о нем. Но нет, и Розанов отводит особую запись для обвинения Гоголя в некрофилии.
1 Розанов В.В. Собр. соч. Листва. С. 106.
2 Там же. С. 140-141.
3 Розанов В.В. Собр. соч. Когда начальство ушло. С. 196.
В жизни Гоголя не интересовали женщины, у него не было «физиологического аппетита» к ним. Зато поразительная яркость кисти везде, где он говорит о покойницах. Он вывел в своих произведениях целый пансион покойниц, и не старух, а все молоденьких и хорошеньких. Герой «Страшной мести» Бурульбаш сказал бы: «Вишь, турецкая душа, чего захотел»1.
Конечно, у Гоголя говорится и о покойниках-мужчинах (вопреки утверждению Розанова, что ни одного мужского покойника он не описал), но это как-то не привлекало внимания автора «Опавших листьев», «не работало» на его концепцию, которую он развивал еще в статье «Тут есть некая тайна» о «Коринфской невесте» Гёте, напечатанной в журнале «Весы» в 1904 г.
В «Опавших листьях» Розанов говорит о печатном слове: «Техника, присоединившись к душе, - дала ей всемогущество. Но она же ее и раздавила. Получилась "техническая душа", лишь с механизмом творчества, а без вдохновения творчества»2.
Мысль о «механическом творчестве» в век печатного станка не отпускала писателя. Он поворачивал ее и так и этак. То в житейском плане: «После книгопечатания любовь стала невозможной. Какая же любовь "с книгою"?»3. То выходя на просторы русской и мировой литературы: «Мертвые души» написало время, эпоха, «Горе от ума» написало тоже время, «Дон Кихота» - время же. Авторы только прибавили немного к работе этого старца-времени: перевели данное природою в трех измерениях в категорию слов.
Представив Гоголя, Грибоедова, Сервантеса жертвами «механического творчества», Розанов зачисляет их в разряд «однодумов»: Грибоедов, излив всего себя в гениальной комедии, был потом бессилен что-либо создать. «Ведь и Гоголь после "Мертвых душ" и А. А. Иванов после картины "Явление Христа народу" - затосковали и ничего далее не могли создать. Тут есть действительно какая-то однодумность, способность к одному подвигу, к одному творению, но зато исключительной величины. Ведь и Жанна д'Арк не могла бы "каждый год освобождать по Франции"»4.
«Мертвые души» представлены Розановым как результат «копирования» жизни, а не плод художественного воображения. Но «копирование» это он понимал по-своему: как «гениальное пла-
1 Розанов В.В. Собр. соч. Листва. С. 253.
2 Там же. С. 111.
4 Там же. С. 80.
4 Розанов В.В. О писательстве и писателях. С. 558.
тье на исторически отчеканенного урода». Творило как бы «дыхание истории», а гений писателя старался лишь не отступать от действительности: «Лепи по образу» - вот задача.
В «Мимолетном» (10 мая 1915 г.) он напишет по этому поводу: «Мертвые души» - страшная тайная копия с самого себя.
«Страшный ПОРТРЕТ меня самого.
- Меня, собственно, нет.
- Эхва!.. А ведь БАРИН-то - я.
Этот ответ Плюшкина любопытствующему Чичикову есть собственно ответ Гоголя "своим многочисленным читателям и почитателям"».
Если принять посылку об «однодумности» писателей, то из нее естественно и неизбежно следует вывод: «Может быть, "Мертвые души" гениальнее Гоголя, и "Горе от ума" гениальнее Грибоедова, и "Дон Кихот" гениальнее Сервантеса. Но они-то естественно все себе приписали; и, не в силах будучи продолжать творчество в уровень с прежним, затосковали. А не могли продолжать творчества, потому что гипсовый слепок вообще кончился, ибо кончился уродец.»
Писатели-«неоднодумы», к каковым Розанов относил Пушкина, Толстого, Лермонтова (хотя последний и «знал одной лишь думы власть»), не могли прекратить творчества, ибо они не копировали, а творили. У них душа пела, а у Грибоедова «вообще не пела, она была вообще без песен. Он имел гениальный по наблюдательности глаз, великий дар смеха и пересмеивания, язык "острый как бритва", с которого "словечки" так и сыпались. "Словечки" в "Горе от ума" еще гениальнее всей комедии, ее "целости": "словечки" перешли в пословицы. Как отдельные фигурки "Мертвых душ" тоже выше компоновки "русской поэмы". Но "смех", "словечки" и "острый глаз" не образуют собственно вдохновения». Негативная интерпретация здесь явно преобладает, несмотря на все оговорки о гениальности.
Однако Розанов не был бы Розановым, если бы дал лишь «однодумную», негативную оценку Гоголя. И вот появляются записи совсем иного настроя: «Перестаешь верить действительности, читая Гоголя. Свет искусства, льющийся из него, заливает все. Теряешь осязание, зрение и веришь только ему»1.
Или другой розановский «комплимент»: «Ни один политик и ни один политический писатель в мире не произвел в "политике"
1 Розанов В.В. Собр. соч. Листва. С. 207.
так много, как Гоголь». Похвала высокая, но едва ли любящая. За ней стоит мысль о том, что Гоголь положил начало критике всего существующего строя, т.е. «нигилизму». Потому «ни один политик» и не сравнится с ним.
До конца развернул аргументацию своей «антигоголевской» критики Розанов в рукописи «Мимолетное. 1915 г.». Он называет его «атомным писателем», потому что он «копошится в атомах», «элементах» души человеческой: грубость (Собакевич), слащавость (Манилов), бестолковость (Коробочка), пролазничество (Чичиков). Все элементарно, «без листика», «без цветочка»1. Отсюда сразу такая его понятность. Кто же не поймет азбуки.
И вместе с тем «Гоголь в русской литературе» - это целая реформация. Только «реформация»-то эта без Бога и без идеала, добавляет Розанов. «Пришел колдун и, вынув из-под лапсердака черную палочку, сказал: "Вот я дотронусь до вас, и вы все станете мушка-рою". Без идей. Без идеала. Великое мещанство. Но мещанство не в смирении своем, как "удел человеку на земле от Бога", а мещанство самодовольное, с телефоном и Эйфелевской башней. Мещанство "гоголевское", специфическое... "Мне идей не нужно, а нужно поутру кофе. И чтобы подала его чистоплотная немка, а не наша русская дура. Кофей я выпью и потом стану писать повесть 'Нос'. "»2.
В последнем порыве отчаяния, предчувствуя грядущий крах «царства», Розанов пытается объяснить, почему Гоголь «одолел» царство (чего не мог и не хотел сделать Пушкин). И никто этого не видит, не понимает:
«- Ты уже катилась в яму, моя Русь. Но я подтолкну, и ты слетишь в пропасть.
У, какой страшный! Страшный. Страшный. Страшный.
- Ты уже катилась ко всеобщему уравнению, к плоскости. Вот - черное зеркало. Темно. Мрачно. Твердь. Моей работы никто не разобьет. Поглядись в него, дохлятина, и умри с тоски»3.
У Гоголя «поразительное отсутствие родников жизни».
Что же, собственно, нового сказал он после Грибоедова и Фонвизина? - «Ничего. Но он только еще гениальнее повторил ту же мысль. Еще резче, выпуклее. И грубого хохота, которого и всегда было много на Руси ("насмешливый народец") - стало еще больше»4.
1 Розанов В.В. Собр. соч. Мимолетное. М., 1994. С. 94.
2 Там же. С. 113.
3 Там же. С. 114.
4 Там же. С. 117.
Если в Гоголе не искать «души», «жизни», то он становится вполне понятен, говорит Розанов: «Никакого - содержания, и -гений небывалой формы».
Успех Гоголя Розанов относил на счет того, что «он попал, совпал с самым гадким и пошлым в национальном характере - с цинизмом, с даром издевательства у русских, с силою гогочущей толпы, которая мнет сапожищами плачущую женщину и ребенка, мнет и топчет слезы, идеализм и страдание».
И еще за счет «глупости содержания». Однажды Василий Васильевич ехал в Москве на извозчике с Флоренским, который на слова его: «Замечательно, что Гоголь был вовсе не умен», ответил с живостью: «В этом его сила». И Розанов замечает на это «умникам»: «Глупость еще с вами поборется, господа»1.
Конечно, спорить с Розановым бесполезно и безрезультатно, ибо «по форме» (как и Гоголь) он сильнее, неотразимее. Интереснее попытаться понять логику розановских антиномий.
«Нигилизм - немыслим без Гоголя и до Гоголя», - повторяет Розанов свой главный тезис и сравнивает «Мертвые души» с лубком. «Лубочная живопись гораздо ярче настоящей. Красного, синего, желтого - напущено реки. Все так ярко бьет в глаза - именно как у Гоголя. "Витязь срезает сразу сто голов". И драконы, и змеи - все ужас. Именно - Гоголя. Все собираются перед картиной. Базар трепещет. Хохочут. Указывают пальцем. Именно -"Гоголь в истории русской литературы". Сразу всем понятно. Это - лубок. Сразу никакое художество не может стать всем понятно: оно слишком полно, содержательно и внутренне для этого. Ведь Гоголь - он весь внешний. Внутреннего - ничего»2.
И наконец итоговое размышление о том, что «все русские прошли через Гоголя». Не кто-нибудь, не некоторые, но «всякий из нас - Вася, Митя, Катя. Толпа. Народ. Великое "ВСЕ". Каждый отсмеялся свой час... "от души посмеялись", до животика, над этим "своим отечеством", над "Русью"-то, ха-ха-ха!! - "Ну, и Русь! Ну, и люди! Не люди, а свиные рыла. Божии создания??? -ха! ха! ха! Го! го! го!..".
Лиза заплакала. Я заплакал. - Лизанька, уйдем отсюда. Лиза, не надо этого. Своя земля. В эту землю похоронят тебя и меня похоронят. Можно ли лечь в смешную землю. Лиза, Лиза, тот свет не смешон. Не смешна смерть. Лиза, Лиза, что же мы и туда
1 Розанов В.В. Собр. соч. Мимолетное. М., 1994. С. 94.
2 Там же. С. 319.
предстанем, поджимая животики?.. Смеясь жили, смеясь умрем, народим смешных детей и от смешного мужа. Да зачем родить смешных детей? - не надо. И любиться с смешным человеком - не надо же. Лиза, Лиза. лучше умереть. Умереть лучше, легче, чем жить с Гоголем, читать Гоголя, вторить Гоголю, думать по Гоголю. Но ведь Гоголь - универз. Он и сам не знал (а может, и знал?) о себе, что он - универз, что около него ничего другого не растет, что около него все умирает, чахнет, как около Мертвого озера в Ханаане. Если бы Гоголь был "частность", то, конечно, была бы великолепная страница литературы и великолепная минутка в жизни, но ведь он не частность и не минутка, он - все и один. Нет Пушкина около него. Какой же Пушкин около Повытчика Кувшинное Рыло. Пушкин - около Татьяны и Ленского, около их бабушек и тетушек и всей и всякой родни. У Гоголя - ни родных, ни - людей. Скалы. Соленая вода. Нефть. Вонь. И - еще ничего.
Учитель ничего не понимает, когда он в классе истолковывает Гоголя. Боже, - в классе, куда пришли "научитесь добру" и "увидеть светлое".
- Вот, дети, ваш родной дом.
- Вот, дети, ваше отечество.
Крик ночной зловещей птицы. Двенадцать часов, полночь. Колдуны встают. Живые люди, бегите отсюда. Страшно»1.
После большевистского переворота Розанов признал победу Гоголя: «Революция нам показала и душу русских мужиков, "дядю Митяя и дядю Миняя"; и пахнущего Петрушку, и догадливого Сели-вана. Вообще - только Революция, и - впервые революция оправдала Гоголя»2. Так писал он в 1918 г. в статье «Гоголь и Петрарка», и так завершился спор Розанова с одним из самых «страшных» для него писателей. Собственно, революция подтвердила розановскую трактовку разрушительного начала, которое для него олицетворял Гоголь.
Демократическая критика еще с XIX в. настаивала на реализме Гоголя, видя в нем «огромную силу ломающего лома»3. «Мертвое» в Гоголе давало ей повод утверждать, что только революция может освободить Россию от всей этой «мертвечины». Единственным критерием оценок Гоголя или Толстого стал тогда политический, «партийный» подход к литературе. Революция оправдала худшие пророчества писателя.
1 Розанов В.В. Собр. соч. Мимолетное. М., 1994. С. 40-41.
2 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 658.
3 Розанов В.В. Собр. соч. Среди художников. М., 1994. С. 297.
В письме к П.Б. Струве в 1918 г. Розанов признает правоту Гоголя как провозвестника «русского бунта»: «Он увидел русскую душеньку в ее "преисподнем содержании"»1.
Но революция оправдала не только Гоголя. Она оправдала то, что Розанов отрицал всю жизнь. Горькое то было «оправдание» для него. «Прав этот бес Гоголь», - писал он в первом выпуске «Апокалипсиса нашего времени» в конце 1917 г.
В последнем письме к своему молодому другу Э. Голлербаху осенью 1918 г. Розанов вновь обратился не только к Гоголю, но и к Щедрину: «Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал мне теперь в своей полной истине, Щедрин, беру тебя и благословляю. Проклятая Россия, благословенная Россия. Но благословенна именно на конце. Конец, конец, именно - конец. Что делать: гнило, гнило, гнило. Нет зерна - пусто, вонь; нет Родины, пуста она. Зачеркнута, небытие. Не верь, о, не верь небытию, и -никогда не верь. Верь именно в бытие, только в бытие, в одно бытие. И когда на месте умершего вонючее пустое место с горошинку, вот тут-то и зародыш, воскресение. Не все ли умерло в Гоголе? Но все воскресло в Достоевском»2.
Так претворилась у Розанова евангельская притча о зерне, ставшая эпиграфом к «Братьям Карамазовым», ибо Гоголь и затем Некрасов, Щедрин показали «Матушку Натуру», которая привела к русской революции, к смерти старой России.
«Золотым веком» Розанов называл русскую литературу времен Пушкина и Гоголя, ибо «все мы учимся по ним», с 10 лет, с первых классов школы «уже воспринимаем в состав души своей нечто из души Пушкина и Гоголя»3.
1 Неизданные письма В.В. Розанова к П.Б. Струве // Вестник Русского Христианского Движения, 1974. № 112/113. С. 142.
2 Розанов В.В. Собр. соч. В нашей смуте. М., 2004. С. 384.
3 Розанов В.В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 145.
С.П. ШЕВЫРЁВ О ЮМОРЕ ГОГОЛЯ1
Степан Петрович Шевырёв издавна привлекал мое внимание и вызывал некий литературоведческий восторг как первый русский ученый, создавший науку об истории литературы, которую потом стали называть литературоведением. Вокруг в литературе было много критиков и публицистов, но все это была журналистика самого пестрого уровня. Шевырёв, знавший пять европейских языков, не говоря о латинском и греческом, стал первым, кто от литературной критики перешел к созданию начальных научных трудов по истории древнерусской литературы. Для него словесность Древней Руси стала подлинным гением места, где его талант проявился в полной мере. Наряду с этим постоянно обращался к современной литературе и наследию европейской классики, начиная с Данте, о котором он написал книгу.
Шевырёв был в те времена один из немногих в России, кто знал английский язык и литературу. Возможно, он слышал об известном английском драматурге Бене Джонсоне и его комедии «Каждый в своем нраве» (Every in his Humour, 1598), в постановке которой принимал участие Шекспир.
В Словаре русского языка XVIII в. слово гумор (humour, юмор) объясняется как «темперамент, нрав, настроение». В таком значении его должны были употреблять родители Шевырёва, потомственные дворяне Саратовской губернии. Мы знаем, как много значит язык, усвоенный с детства в родительском дворянском доме. Он остается на всю жизнь. Современное значение слова юмор зафиксировано позднее, в Словаре В.И. Даля.
1 Исследование написано при финансовой поддержке Российского фонда фундаментальных исследований, проект № 18-012-00150 (Шевырёв С.П. Полное собрание литературно-критических трудов).
В своей «Истории поэзии» (чтение второе) Шевырёв определяет понятие английского юмора: «Фантазия Английская почти во всех ее писателях нераздельна от юмора: в них присутствует более или менее юморизм, начиная от Шекспира до Валтер-Скотта. Зародыш этого юмора заключается, может быть, в кли-матном, физическом свойстве Англичан, как это показывает и самое слово humour. Это есть какое-то особенное расположение духа, в котором все предметы подвергаются произволу нашего своенравия, в котором и великое умаляется, и малое увеличивается. Этот юмор, столь дружный с фантазиею Английскою, этот юмор, рождение Английского климата, бывает главным виновником того, что идеальное в искусстве Английском переходит в преувеличение».
Прочитав «Вечера Диканьки», как он называл эту гоголевскую книгу, Шевырёв писал о понятии юмора: «Гоголь разуверил меня в том, что юмор есть исключительно принадлежность англичан и немцев, Жан-Поля и Гофмана». В статье «Похождения Чичикова, или Мертвые души» юмор не сводится к понятию комического. Для пояснения своего понимания юмора он приводит страницу о русской дороге (глава XI «Мертвых душ»), завершающуюся памятными словами: «Русь! Что же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?»
Шевырёв противопоставляет комический юмор повседневной жизни («предметы русской дороги, версты, обозы, серые деревни») совсем иному, чего «комический юмор не мог заметить». И отсюда главный вывод: «Роман Гоголя был бы весьма односто-ронен, если бы ограничивался одним комическим юмором, если бы обнимал одну низкую сферу действительной жизни, если бы личное (субъективное) чувство не переливалось из яркого хохота в высокую бурю восторженной страсти и если бы потом обе половины чувства не мирились в его светлой, творящей, многообъемлющей фантазии».
Роман Гоголя представляется состоящим их двух равновеликих и взаимозависимых частей: Шевырёв видит комический юмор и «бурю восторженной страсти», или изображение нравов. Чичиков, как и все помещики, - это страсти, гумор (юмор), нравы. Не социальные картины времен Николая I рисовал Гоголь, как вслед за Белинским пытались доказать советские литературоведы. Читаем и любим мы роман не потому, что хотим узнать,
как жили помещики в те времена. Совсем иным дорога нам гоголевская поэма. «Мертвые души» - великая картина человеческих нравов. Так оценил книгу Шевырёв. «Божественная комедия» Данте предлагает первую комедию человеческих нравов. Не с Гомером, а именно с Данте следовало бы прежде всего сравнивать поэму Гоголя. Шевырёв выразил свое понимание творения Гоголя через понятия двух видов юмора: комического и страстного гумо-ра, нравов. Это стало главным в его понимании наследия великого писателя.
ПУТЬ ИВАНА КИРЕЕВСКОГО1
Удивительная фигура Ивана Киреевского, одиноко стоящая в саду пушкинской поэзии, гоголевского юмора и чичиковского предпринимательства, отражает цельность и прикосновенность к бесконечному миру русской души. Без него духовная эпоха была бы неполна, хотя понимание этого приходит не сразу.
Ване Киреевскому было 19 лет, когда события на Сенатской площади Петербурга потрясли всю страну. 23 декабря 1825 г. в «Московских Ведомостях» появилось официальное анонимное сообщение о событиях 14 декабря 1825 г. в Петербурге, составленное графом Д.Н. Блудовым, которого рекомендовал Николаю I Н.М. Карамзин. Москва погрузилась в молчание. Живший в Москве И.В. Киреевский писал в начале 1826 г. отчиму А. А. Елагину: «Грустно что-то, Милый Папинька! От вас еще ни строчки, везде какая-то скука и молчаливость, из Петерб<урга> ни слова, и даже здесь перестают болтать, все ждут, а чего, не знают. Хотя я считал себя более твердым, но общее расположение духа переселилось и в меня, и [мне] на меня находит какое-то беспричинное уныние. Надеюсь, однако, что это пройдет»2.
Вокруг Киреевского в Москве находились люди, знавшие декабристов не понаслышке, хотя тогда никто их декабристами не называл. Кличку придумал, как известно, А.И. Герцен, а в наше время авторы кинофильмов о восстании 1825 г. вводят слова: «Мы, декабристы». Благо, никто и не обращает внимания.
Через несколько лет молодой Киреевский, полный, как и декабристы, «западных» мыслей, решил поехать учиться на четыре года за границу и обратился 21 августа 1829 г. с просьбой к приемному
1 Работа выполнена при поддержке РГНФ. Научный проект № 15-04-00152а («И.В. Киреевский. Полное собрание сочинений: В 3 т.»).
2 РГБ.Ф. 99. К. 7. Ед. хр. 95. Л. 17.
отцу А.А. Елагину: «То, об чем я хочу просить вас, не минутный каприз воображения, но вещь обдуманная и зрелая, которая, по твердому моему убеждению, необходима для моего счастия, для моей образованности, и пр. и пр. Эта вещь - чужие краи. Отпустите ли вы меня? Денег я много не истрачу, разъезжать из города в город не буду, но стану жить на одном месте и надеюсь употребить на себя не больше того, что здесь на меня выходит. Это возможно, потому что цель моя - не смотреть, а учиться. Вот расчет, который я сделал в уме. Вероятно, здесь тратится на меня, считая верховую лошадь, театры, балы и пр. и пр. около 4000. В четыре года, которые я думаю пробыть вне отечества, это составит 16 000. Вся разница будет в том, что я попрошу вас выдать мне в первый год вдруг 7 т., а в остальные три, в каждый по 3, что в сложности составит также 16 т. Из 7-ми, полученных мною при отъезде, я употреблю здесь 4, на дорогу 1, и на прожитье в каком-нибудь Немецком городе 2 т., а может быть и меньше. Во второй год я употреблю также 2 т., потому что проведу его также в Германии без разъездов. Таким образом тысяча рублей остается у меня в экономии. На третий год я поеду в Париж и употреблю 3 т. Это не только возможно, но еще очень легко; А. Хомяков употребил на прожитье года в Париже менее двух тысяч. Я буду жить еще ограниченнее, кроме университета и профессоров не буду видеть никого и ничего; если будет нужно, то я могу отказаться и от трубки, не говоря уже о кофе и пр. На четвертый год останется у меня от экономии, сделанной во второй год, лишняя тысяча рублей, и следовательно вместо трех - четыре. Из них я употреблю три на путешествие пешком по Швейцарии и Северной Италии, а с остальною тысячею возвращусь в Россию». В этом письме представлен живой облик юного Киреевского, главным для которого было познание европейской культуры, а с другой стороны - строжайший математический расчет, достойный кодекса самоограничения Блеза Паскаля.
В конце января 1830 г. он выехал в Германию и почти год провел там, слушал лекции Гегеля и Шеллинга, встречался с ними и другими берлинскими профессорами, беседовал у них дома. Немецкая философия увлекла юного романтика. Он стал смотреть на мир немецкими, европейскими глазами. Но недолго. Не прожив в Европе ни три, ни четыре года, он уже 8 августа 1830 г. писал своей сестре Марии: «Так как у меня перед глазами все немцы да немцы, то и во сне они мешаются с вами. Оттого, чтобы прогнать немцев из моих русских снов, присылай мне скорее свой портрет.
Насмотревшись днем на него, на брата, на Рожалина и на все, что приехало с нами из России, я надеюсь по крайней мере во сне освободиться от Германии, которую, впрочем, я не люблю, а ненавижу! Ненавижу как цепь, как тюрьму, как всякий гроб, в котором зарывают живых. Ты из своей России не можешь понять, что такое эта Германия. Все, что говорят об ней путешественники, почти вздор. Если же захочешь узнать, что она такое, то слушай самих немцев. Одни немцы говорят об ней правду, когда называют ее землей дубов (das Land der Eichen), хотя дубов в Германии, кроме самих немцев, почти нет. Зато эти изо всех самые деревянные».
Вернувшись в Россию в начале ноября того же 1830 г., Киреевский через год задумал издавать журнал «Европеец», и еще через год вышли первые два номера журнала. Для него это стало гением места, закончившимся катастрофой императорского запрета. Киреевский впервые напечатал все, что было близко ему, как западнику. Это были русские переводы статей Г. Гейне, Л. Берне, отрывки из Жан-Поля, перевод статьи о Бальзаке из французского журнала, статьи об Испании из английского журнала. Главное место, конечно, занимали стихи друзей Киреевского - В.А. Жуковского, Е.А. Баратынского, Н.М. Языкова, А.С. Хомякова. Запад встретился с Россией, но волей высших сил связь эта была оборвана. Журнал запретили.
Киреевский, как и другие любомудры, с пониманием относился к распространенным в обществе идеям тех, кто поднял восстание декабристов. В статье «Девятнадцатый век» Николай I, как писал в своем отношении шеф жандармов А.Х. Бенкендорф, усмотрел, что «сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное; что под словом просвещения, он понимает свободу, что деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная средина не что иное, как конституцию».
Решение издавать журнал далось Киреевскому нелегко. В письме своему старшему другу Жуковскому 6 октября 1831 г. он просил его благословения на это дело. Мнения и настроения Киреевского, выраженные в статье «Девятнадцатый век», могли разделить многие декабристы, если бы не были казнены или сосланы. Благородные индивидуально, декабристы легкомысленно затеяли страшное преступное дело. Мало кто из них понимал опыт Французской революции, когда к конечной власти приходит якобинский плебс. Руководителя декабристов, «диктатора» князя С.П. Трубецкого, участника Отечественной войны 1812 г., нельзя заподозрить в трусости, когда он не явился на Сенатскую площадь. Он оказался одним из немногих, кто осознавал результаты кровавой Французской рево-
люции. Декабристы не могли понять смысла того, что за их спиной стояли рабочие, строившие Исаакиевский собор, выражавшие свою поддержку восставшим. И, конечно, никто из декабристов не мог предвидеть в этом самом городе большевистского переворота 1917 г., когда на смену таким же, как они, благородным мыслителям и поэтам придет кучка преступников, имевшая в отличие от декабристов выстроенную партийную систему со строгой дисциплиной, как во всяком криминальном мире, силой которой можно было держать в узде все население страны. Декабристы молча простояли на Сенатской площади и дали себя разогнать, потому что они не хотели, чтобы развитие пошло дальше по французскому образцу. Иного пути они не знали. По гибельному пути 1917 г. они никогда не согласились бы пойти.
Народники, а затем и большевики взывали к будущему счастью народа, к утопии. Таких людей Киреевский называл «фанатиками добра». В письме к своему другу А.И. Кошелёву 17 сентября 1832 г. его характеристика крайних деятелей Французской революции обращена к кровавому будущему России, которого он еще не знал, но боялся даже представить себе. «Двигатели мнений и толпы были тогда не только люди нравственные, но энтузиасты добродетели. Робеспьер был не меньше как фанатик добра. Конечно, это было не последствием тогдашней философии, но может быть вопреки ей; однако было». Именно на идее добра и справедливости 100 лет назад большевики захватили власть в России.
Обращаясь к истории и судьбам России, Киреевский мог лишь уповать: «Россия, мы надеемся, через этот перелом не пройдет; авось в ней не будет кровопролитных переворотов». Но этому «авось» правдоискателя-любомудра не суждено было сбыться. Темные античеловеческие силы под маской «сияющих вершин будущего» на семь десятилетий поработили страну, отрицая все иные учения и точки зрения, кроме собственного коммунистического чуда, которого нетерпеливо ждал обманутый народ.
Но продолжим следить за непростым путем развития мысли И.В. Киреевского, одного из первых русских философов, пытавшегося отразить национальную специфику русской философии в ее неразрывной связи с литературой как сущностью философского миропонимания. Кроме того, в 1830-е годы у Киреевского была яркая жизнь, полная встреч с интереснейшими людьми России. Чего стоит только его встреча нового 1836 г. в Петербурге в доме князя В.Ф. Одоевского в кругу друзей - Пушкина, С. Соболевского, М. Глинки, Н. Кривцова.
В 1836 г. Киреевский и его жена подпадают под духовное влияние старца Макария, иеромонаха Оптиной пустыни. Это коренным образом меняет жизненный настрой Киреевского. Значение этого нравственного сдвига писателя в некотором отношении аналогично значению влияния ржевского протоиерея Матвея Кон-стантиновского на Н.В. Гоголя.
Вызывает удивление тот факт, что ни в письмах, ни в оставшихся после смерти Киреевского бумагах не содержится ни одного слова о гибели Пушкина на дуэли. Благодаря Жуковскому с 1830 г. Киреевский близко знал Пушкина; ему принадлежит одна из первых серьезных статей о поэзии Пушкина; он встречался с ним, когда приезжал в Петербург. Смерть Пушкина в результате дуэли не вызвала у «православного христианина» душевного отклика. В те времена уже формировались молитвы оптинских старцев. Необыкновенную силу имела концовка знаменитой молитвы: «Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и все события в течение дня. Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить». Такое наставление старца Макария определяло дальнейшую жизнь Киреевского. Вся литература была пронизана для него цветом и духом веры. Понятие дворянской чести и защита ее на дуэли не укладывались в христианскую веру.
Конечно, он не мог обвинить, как то впоследствии сделал В.С. Соловьёв, Пушкина в дуэли, в его последнем собственном выстреле, который, по мнению Соловьёва, и погубил его. Киреевский слишком любил Пушкина и потому надолго замолк и ничего не написал. Не случайно именно в это время прекращается переписка Киреевского с его другом Е.А. Баратынским, тяжело переживавшим смерть Пушкина. Письма Киреевского не сохранились.
Известно, что на гибель Пушкина Баратынский откликнулся горячим, взволнованным письмом П.А. Вяземскому. Письмо 5 февраля 1837 г. он начинает словами: «Пишу к вам под громадным впечатлением, произведенным во мне, и не во мне одном, ужасною вестию о погибели Пушкина».
Сохранились письма Баратынского к Киреевскому до 1835 г. Нам неизвестно, почему прекратилась до того столь активная переписка двух друзей. Нельзя доказательно утверждать, что различия в отношении к смерти Пушкина стали причиной этого. Но и исключить такую причину я не в состоянии. Слишком необыкновенно и
непонятно полное исчезновение имени великого поэта во всей дальнейшей 20-летней литературной деятельности Киреевского.
У Киреевского сложилась идея целостного духовного знания, понять которую нам поможет обращение к сходной идее другого русского философа, теперь уже конца XIX в., - В.В. Розанова. Характерно, что и у того, и у другого восприятие культуры начиналось с Запада (у некоторых, как у Герцена, оно таковым и оставалось). Отсюда название журнала Киреевского «Европеец». Но уже через несколько лет Киреевский пишет «В ответ А.С. Хомякову», где говорит об этом как о до конца осознанном и тем самым в идеале преодоленном. «Да, если говорить откровенно, я и теперь еще люблю Запад, я связан с ним многими неразрывными сочувствиями. Я принадлежу ему моим воспитанием, моими привычками жизни, моими вкусами, моим спорным складом ума, даже сердечными моими привычками».
Так, конечно, можно говорить о том, что любишь, но с чем поневоле приходится расставаться. И уже на следующей странице читаем, ради чего все это признание в любви к Западу в недавнем прошлом было написано: «Весь частный и общественный быт Запада основывается на понятии индивидуальной, отдельной независимости, предполагающей индивидуальную изолированность».
Постепенно в 1840-е годы происходит отход Киреевского от традиционных взглядов на Запад. В письме А.И. Кошелёву 20 февраля 1851 г. высказаны русские взгляды на угрозу того, что освобожденные крестьяне превратятся в рабочих, в пролетариат, который разрушит Россию и ее уклад жизни: «Родится небывалый антагонизм между сословиями, и тогда, чем это кончится, страшно и подумать. Когда спорное начало ляжет в основание здания, то трещина не остановится, покуда все здание рассядется. Сохрани Бог от этого!» В письмах все чаще и настойчивее звучат национальные мысли, далекие от того европоцентризма, который преобладал во времена издания журнала «Европеец».
В связи с приближением начала Крымской войны высказывания Киреевского становятся все определеннее. В дневнике 7 марта 1854 г. он утверждает, что война «приведет с собою борьбу и спорное развитие самых основных начал образованности западно-римской и восточно-православной». В письме 9 апреля 1854 г. к иеромонаху Макарию он пророчески в большом историческом плане заявляет: «Парижский архиерей открыто говорит в речи своей, что война не за турок, а против Восточной Церкви и что прежние Крестовые походы были не против магометан, а против раскольни-
ческой Церкви, - как они называют нашу Святую Православную Церковь». Исстари поддержка Турции Западом, особенно Англией, имела лишь единственную направленность - антироссийскую.
Идея целостности русской жизни выразилась у Киреевского в славянофильском обличии в его статье «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России». Известно, как относился Киреевский к идеям славянофильства. В письме А.С. Хомякову 2 мая 1844 г. он писал: «Славянофиловский образ мыслей я разделяю только отчасти, а другую часть его считаю дальше от себя, чем самые ексцентрические мнения Грановского».
Киреевский сопоставляет Европу и Россию. Приведем наиболее показательную концовку этого сравнения: «Там щеголеватость роскоши и искусственность жизни - здесь простота жизненных потребностей и бодрость нравственного мужества; там изнеженность мечтательности - здесь разумная цельность здоровых сил; там внутренняя тревожность духа при рассудочной уверенности в своем нравственном совершенстве - у русского глубокая тишина и спокойствие внутреннего самосознания при постоянной недоверчивости к себе и при неограниченной требовательности нравственного усовершенствования; одним словом, там раздвоение духа, раздвоение мыслей, раздвоение наук, раздвоение государства, раздвоение сословий, раздвоение общества, раздвоение семейных прав и обязанностей, раздвоение нравственного и сердечного состояния, раздвоение всей совокупности и всех отдельных видов бытия человеческого, общественного и частного; в России, напротив того, преимущественное стремление к цельности бытия внутреннего и внешнего, общественного и частного, умозрительного и житейского, искусственного и нравственного». Поэтому разделение и цельность Киреевский считает особенностями западноевропейской и русской, древнерусской образованности.
Закончив этот сравнительный перечень, Киреевский задается вопросом, почему же образованность русская не развилась полнее образованности европейской. По существу он не смог доказательно ответить на это. Ответил А. С. Хомяков в статье «Несколько слов по поводу статьи г. Киреевского.», написанной для второго тома «Московского сборника», который цензура не выпустила в свет. Он считал, что объяснение находим в истории Древней Руси, «князья которой беспрестанно губили ее своими междоусобиями, но еще без стыда и совести опустошали ее мечом, огнем и разбоем союзников магометан и язычников».
Статья о просвещении Европы и просвещении России имеет подзаголовок: «Письмо к Е.Е. Комаровскому». Киреевский, очевидно, любил жанр письма к другу. В 1834 г. он опубликовал статью «О Русских писательницах» с подзаголовком тетушке: «Письмо к Анне Петровне Зонтаг». Статью о лекции С.П. Шевырёва он напечатал с подзаголовком: «Письмо в Белёв (К А.П. Зонтаг)». Посмертно была опубликована статья «Индифферентизм. Из письма к К». Прав В. Розанов, что свои идеи Киреевский действительно выражал в многочисленных письмах, которые только в настоящем издании впервые увидели свет. Вспомним, какое определяющее значение имели письма Пушкина или Достоевского для понимания сущности их творений. Пушкинский «Борис Годунов» навсегда связан для меня с его письмом П.А. Вяземскому: «ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!».
В форме письма Киреевский чувствовал себя свободно, как дома в сельце Долбино, когда не надо соблюдать все принятые словесные формы и условности. Он и письма часто писал, особенно в зрелом возрасте, как статьи от сердца. Лучшим образцом такой статьи от сердца стало найденное и опубликованное через столетие его письмо князю П. Вяземскому, назначенному в 1855 г. товарищем министра народного просвещения.
Киреевский был крупнейшим критиком и публицистом своего времени, эпохи Николая I. Жанр письма получил широкое распространение в литературе того времени. Это открытое обращение к другому, личное или безличное, ради утверждения своей мысли для всего общества. Обычно приводят в пример письмо Белинского Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями». Таким же «открытым письмом» стало стихотворение Лермонтова «На смерть поэта». К этой страстной тональности принадлежит и пролежавшее столетие в забвении письмо Киреевского к Вяземскому. От князя Вяземского ожидали «слово добросовестной правды» о том, что «русская литература совсем раздавлена и уничтожена ценсурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание; когда имя Гоголя преследовалось как что-то вредное и опасное». Журналы запрещались ни за что. За всем стоял император Николай. «Быть литератором и подозрительным человеком в его глазах было одно-значительно». За гораздо более мягкие мысли Достоевский был тогда приговорен к смертной казни.
Власти тех лет нередко ссылали или сбивали с ног писателя (Пушкин, Чаадаев, Н. Полевой, Достоевский). Но трудно вспомнить,
чтобы кого-нибудь сбивали с ног дважды. Такое произошло с Киреевским: в 1832 г. за «Европейца» и в 1852 г. за «Московский сборник». Так начиналась современная русская философия. По этой же традиции философа Владимира Соловьёва тоже для начала сбили с ног.
Наше литературоведение не поддержало протест Киреевского в такой мере, как литературные выступления декабристов или Белинского. Это и понятно, исходя из той расстановки приоритетов и художественных ценностей, которые утверждались в те времена. Историки немало рассуждали, особенно в последние годы, о том, что принесло России освобождение крестьян в 1861 г. Конечно, сейчас, через полтора века, можно доказательно показать, что непредвиденно и пагубно принесла эта реформа в развитие страны. Путь к революциям был открыт крестьянской реформой. Славянофилы в 1840-е годы толковали об освобождении крестьян. И только Киреевский, может быть в силу своей философской мысли и знания России, смотрел на этот вопрос более прозорливо, предчувствуя, к чему это благое дело приведет.
В письме к своей сестре Марии, которая, если бы дожила, стала народоволкой, Киреевский писал 17 марта 1847 г.: «У нас теперь беспрестанно толкуют об эмансипации, Кошелёв, Хомяков и другие. Но я их мнения не разделяю. Не потому, чтобы я считал хорошим и полезным для России оставить навсегда крепостное состояние; не потому даже, чтобы я считал это возможным; крепостное состояние должно со временем уничтожиться, когда предварительно будут сделаны в Государстве другие перемены, законность судов, независимость частных лиц от произвола чиновников, и многие другие, которых здесь исчислять не нужно; но в теперешнее время, я думаю, что такая всеобъемлющая перемена произведет только смуты, общее расстройство, быстрое развитие безнравственности, и поставит отечество наше в такое положение, от которого сохрани его Бог! - И что такое свобода без законности? -Зависимость от продажного чиновника, вместо зависимости от помещика. - Но выгоды помещика больше или меньше связаны с благосостоянием его крестьян; но, говоря вообще, помещики самые дурные имеют больше совести, чем чиновники; кроме совести, в них есть, больше или меньше, чувство чести, которое мешает им злоупотреблять свою власть; есть зависимость от мнения других, которая была причиною, что отношения их к крестьянам каждый год улучшаются, и с тех пор уже как я помню, изменились совершенно. Чиновник же не связан ничем, кроме своей выгоды и другими чиновниками, тоже продажными». История России
вплоть до наших дней показала, что власть чиновников страшнее для народа, чем власть помещиков.
Если взять за скобки «чувство чести», которое для Киреевского, как выходца из старинной дворянской семьи, значило так много, слова его оказались прозрением в будущее. Приехав в свою усадьбу Долбино, Киреевский вернулся к тем же идеям в связи с новыми разговорами об освобождении крестьян. Письмо А.И. Кошелёву 26 июля 1855 г. он начинает как поэт: «В жизни деревенской есть что-то душное и грустное, - по крайней мере, для меня. - Точно пробкой по стеклу водят. - В Москве может быть уединение; здесь самые сухие заботы, без малейшей надежды на какой-нибудь удовлетворительный успех. - Если бы я имел твои убеждения о возможности и пользе скорой эманципации, тогда бы мне было отраднее. Но я, по несчастию, так ясно вижу, что от этого теперь может произойти только огромный вред, без всякой настоящей пользы, и может быть даже вред неисправимый, - я это вижу так ясно, что не могу обманывать себя утешительными мечтами, как бы ни было приятно им предаваться». Современникам, настроенным на скорейшие преобразования России любыми путями, было трудно понять прозорливость мысли Киреевского, который думал не столько о сегодняшней России, сколько о разрушительном ходе событий завтра, приведшем страну к революции.
Отец Киреевского, как и отец князя Болконского у Толстого, умер в год французского нашествия. Сестру князя Болконского тоже звали Мария. Она не мечтала об эмансипации крестьян, время еще не пришло, но среда, дворянское гнездо было такое же. И мысли Киреевского о судьбах русского крестьянства и всей России были такие же русские, как затем у Толстого. Не привезенные из западного социализма для внедрения в русскую почву. Киреевский предостерегал. Да и один ли он. Вот, собственно, почему и славянофилы, и их последователи были выброшены из советской культуры, пришедшей на смену культуре русской.
Идея о революции как способе переустройства мира была совершенно чужда Киреевскому. Неудачный опыт восстания декабристов многому научил Пушкина, а позднее и Киреевского. Произошел раскол между сторонниками русской земли, стремившимися преобразовывать ее мирным, эволюционным путем, и теми, кто вслед за Герценом хотел ухватить все сразу, используя насилие в ходе революции. Последние сумели вывернуть Русь наизнанку. И предстоит это все заново обустраивать.
Бывший издатель журнала «Европеец», вкладывавший в это название программный смысл, через 20 лет в новой программной статье «О характере просвещения Европы в его отношении к просвещению России» высказывает иное отношение к религиозно-нравственной культуре Запада. О людях Запада Киреевский говорит: «Вообще можно сказать, что центр духовного бытия ими не ищется. Западный человек не понимает той живой совокупности высших умственных сил, где ни одна не движется без сочувствия других; того равновесия внутренней жизни, которое отличает даже самые наружные движения человека, воспитанного в обычных преданиях Православного мира: ибо есть в его движениях, даже в самые крутые переломы жизни, что-то глубоко спокойное, какая-то неискусственная мерность, достоинство и вместе смирение, свидетельствующие о равновесии духа, о глубине и цельности обычного самосознания. Европеец, напротив того, всегда готовый к крайним порывам, всегда суетливый, - когда не театральный, -всегда беспокойный в своих внутренних и внешних движениях, только преднамеренным усилием может придать им искусственную соразмерность».
В последний день 1855 г. Киреевский пишет письмо М.П. Погодину, в котором высказывает свои заветные мысли о России, понимая, впрочем, насколько они утопичны. Даже либерал М. Гершен-зон, публикуя это «завещательное» (через полгода Киреевского не стало) письмо, счел необходимым сделать сокращения о русском народе и Царе, которые восстанавливаются только в нашем нынешнем издании. Если непредвзято прочитать эти строки, то снова видно сомнение мыслителя в том, идет ли страна в крестьянском деле правильным путем:
«Общественный дух начинает пробуждаться, и не давится. Ложь и неправда, - главные наши язвы, начинают обнаруживаться, и не покрываются. Жалуются на беззаконность, воровство и обман, и это не называют бунтом.
А что может выйти из России, если сердце Царя будет сочувствовать сердцу народа! Если голос народа не будет для него страшилищем, - но голосом родной души, - чем он и всегда бы был, если бы его не боялись и не заглушали. - Ужасно, невыразимо тяжело это время; но какою ценою нельзя купить того блаженства, чтобы Русский Православный дух, - дух истинной Христианской веры, - воплотился в Русскую общественную и семейную жизнь! - А возможность этого потому только невероятна, что слишком прекрасна».
Киреевский писал в «Записке об отношении русского народа к царской власти» (1855), адресованной попечителю Московского учебного округа В.И. Назимову: «В 1852 г. я напечатал в "Московском сборнике" статью о различии просвещения России и Западной Европы. Статья эта, разумеется, не иначе могла быть напечатана, как быв одобрена Московскою цензурой. Но, несмотря на то, через несколько месяцев после, тогдашний господин обер-полицмейстер объявил мне и другим участникам "Московского сборника", что вследствие наших противуцензурных статей нам запрещается по высочайшему повелению подавать рукописи наши в обыкновенные цензуры, но что мы не иначе можем печатать их, как предварительно представляя прямо в Главное правление цензуры. Такое ограничение, как ты знаешь, почти равнозначительно с совершенным запрещением что-либо печатать. Положение это было для меня тем тяжелее, что оно представлялось мне совершенно непонятным. Ибо, кроме этой одной статьи, я уже много лет никаких рукописей ни в какую цензуру не представлял, а в этой статье ни я, ни мои цензоры не могли найти ничего противу-цензурного. Человек, который страдает за какую-нибудь известную вину, может иметь по крайней мере то утешение, что его наказанием торжествует общая справедливость. Но кто наказывается не зная за что, тот не может иметь даже и этого утешения. Между тем теперь, почти через три года после этого события, ты сообщил мне, любезный друг, что господин министр народного просвещения соблаговолил обратить благосклонное внимание на положение наше и изъявил даже готовность быть ходатаем за нас, но только в таком случае, если получит от нас удостоверение в том, что мы в образе мыслей наших не отделяем Царя от России».
Трудно было в таком состоянии писать, объяснять, за что народ и он, Киреевский, любит Царя. Но он написал, и написал достойно, в пушкинских традициях. «Но любить Царя русского раздельно от России - значит любить внешнюю силу, случайную власть, а не русского Царя: так любят его раскольники и курлянд-цы, которые готовы были с такою же преданностию служить Наполеону, когда почитали его сильнее Александра. Любить Царя и не уважать законов или, под покровом его доверенности, под прикрытием его власти, нарушать законы, им же данные или им утвержденные, - это враждовать против него под маскою усердия, подкапывать его могущество в корне, убивать любовь Отечества к нему, отделять в народе понятие об нем от понятия о справедливости, о порядке и благосостоянии всеобщем - одним словом, в
сердце народа отделять Царя от тех самых причин, для которых Россия хочет иметь Царя, от тех благ, в надежде на которые она так высоко уважает его. Наконец, любить его без всякого отношения к Святой Церкви как Царя сильного, а не как Царя православного, думать, что его господствование не есть служение Богу и Его Святой Церкви, но только управление государством для мирских видов, что его правительственные выгоды отдельны от выгод Православия или даже что Церковь Православная есть средство, а не цель для бытия общенародного, что Святая Церковь может быть иногда помехою, а иногда полезным орудием для царской власти, - это любовь холопская, а не верноподданническая, любовь австрийская, а не русская; эта любовь к Царю - предательство перед Россией, и для самого Царя она глубоко вредная, хотя бы и казалась иногда удобною».
Письмо написано не в державинских традициях «И истину царям с улыбкой говорить», а скорее в пушкинской любви к монарху. Эту любовь - оборону от внешнего врага хорошо понимал В.В. Розанов, когда писал в 1912 г.: «Ум Пушкина предохраняет от всего глупого, его благородство предохраняет от всего пошлого, разносторонность его души и занимавших его интересов предохраняет от того, что можно было бы назвать "раннею специализациею души": так, марксизм, которому лет восемь назад отданы были души всего учащегося юношества, совершенно немыслим в юношестве, знакомом с Пушкиным»1.
Названное выше письмо Назимову стало завещанием русского философа своему народу. Завещанием, пролежавшим полтора века в архиве. Такова была судьба русского философа.
Известно, как Киреевский понимал проблемы философии и веры. В своей последней, опубликованной посмертно статье «О необходимости и возможности новых начал для философии» он утверждал: «Философия не есть одна из наук, и не есть вера. Она общий итог, и общее основание всех наук, и проводник мысли между ними и верою. Где есть развитие наук и образованности, но нет веры, или вера исчезла, - там убеждения философские заменяют убеждения веры и, являясь в виде предрассудка, дают направления мышлению и жизни народа».
Здесь рассматривается важнейший для Киреевского вопрос об отношении Божественного Промысла и человеческой свободы. В «Мыслях» Паскаля он видит новый для философии «нравствен-
1 Розанов В.В. Полное собрание сочинений: В 35 т. СПб., 2017. Т. 6. С. 199.
123
ный порядок мира». Вера на Западе утрачивается, поэзия стремится к одному воображаемому удовольствию. «Одно осталось серьезное для человека: это промышленность; ибо для него уцелела одна действительность бытия: его физическая личность. Промышленность управляет миром без веры и поэзии. Она в наше время соединяет и разделяет людей; она определяет отечество, она обозначает сословия, она лежит в основании государственных устройств, она движет народами, она объявляет войну, заключает мир, изменяет нравы, дает направление наукам, характер - образованности; ей поклоняются, ей строят храмы, она действительное божество, в которое верят нелицемерно и которому повинуются. Бескорыстная деятельность сделалась невероятною; она принимает такое же значение в мире современном, какое во времена Сервантеса получила деятельность рыцарская». Вот почему в нынешней России так редки бескорыстные промышленники-миллионеры.
Развитие промышленности и ее роль в жизни общества Киреевский связывает с изменением традиционного нравственного рассудка, понимания (der Verstand), превращающегося в «нечто высшее» - разум (die Vernunft).
К вопросам веры и знания Киреевский подходит неоднозначно. Утверждая, что без веры нет абстрактного знания, он рассматривает веру и знание в их необходимом единстве, когда знание не может существовать без понятия Божественной истины. «Где ум и сердце уже однажды проникнуты Божественною истиной, там степень учености делается вещию постороннею. Правда также, что сознание Божественного равно вместимо для всех ступеней разумного развития. Но чтобы проникать, одушевлять и руководить умственную жизнь человека, Божественная истина должна подчинить себе внешний разум, должна господствовать нал ним, не оставаться вне его деятельности». Всякое лжеучение, которых было немало в истории России, существовало вне Божественной истины и тем оказало свою историческую несостоятельность.
При этом Киреевский обращает внимание на важное отличие православия от католичества. «В Церкви Православной отличие между разумом и верою совершенно отлично от Церкви Римской и от протестантских исповеданий. Это отличие заключается между прочим в том, что в Православной Церкви Божественное Откровение и человеческое мышление не смешиваются; пределы между Божественным и человеческим не переступаются ни наукою, ни учением Церкви». Это выражается евангельскими словами: «Кесарю кесарево, а Божие Богу» (Мф 22, 21).
За все это безнадежно революционно настроенный глашатай декабристов А.И. Герцен по-русофобски назвал Киреевского «мистиком и православным» («Былое и думы»), вкладывая в это определение такую же ярость против православия, как Белинский в письме к Гоголю. Всему свое время, как говорит Екклезиаст.
В предвидении неизбежной революции в результате насильственного освобождения крестьян Киреевский пытался искать опору и надежду в нравственных устоях русского православия. Но именно эта надежда была сметена большевистской революцией. Мечты одинокого философа остались памятью для нас. Будем же творить Добро, ибо с нами Бог, как сказал Патриарх всея Руси.
ОКРАИННЫЙ ВОПРОС В МИРОСОЗЕРЦАНИИ Ю.Ф. САМАРИНА
Присоединив Балтийское поморье, Петр Великий продолжил создание Большой России. Екатерина II и императоры XIX в. осваивали Юг. Россия к тому времени протянулась от Балтийского поморья до Аляски, что составляло более половины земной поверхности на этих широтах в Европе и Америке. Все это вызывало возрастающее недовольство врагов. Иностранцы не понимали такую протяженность. Наполеон дальше Москвы и Петербурга страны не видел, не понимал. Гитлер рассчитывал захватить территорию до Урала, считая, что дальше России нет.
В середине XIX столетия зримо обозначился «окраинный вопрос», касающийся сначала западных границ; в конце XX в. -южных границ; а в начале XXI в. - возникает проблема освоения тихоокеанских окраин.
Русские люди реагировали на это по-разному. Именно по окраинному вопросу крупнейший русский публицист и мыслитель-государственник М. Н. Катков выступил против антирусской позиции А.И. Герцена, жаждавшего из своего лондонского далека перекроить карту России после польского восстания 1863 г.
Еще Пушкин иронически писал о призывах депутатов французского парламента вмешаться в русско-польские военные действия 1831 г.:
О чем шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
К окраинному вопросу в течение всей своей жизни обращался и «неисправимый славянофил», как он именовал себя, Юрий Федорович Самарин. Как и Пушкин, он выступал против клевет-
нических измышлений западной печати, настроенной против России. Именно с этого он начинает свою книгу «Окраины России» (1867), посвященную проблемам Балтийского поморья, или остзейскому вопросу, как это тогда именовали: «Всем известно, что русская заграничная пресса приобрела у нас худую, к сожалению, вполне заслуженную славу. И не мудрено. За очень редкими исключениями, во всех руках ею ворочавших (Герцен и Шедо-Феротти без различия), она служила не России, а политическим интересам и учениям, сложившимся вне ее и частью вовсе ей чуждым, частью положительно ей враждебным»1.
Именно в этом 1867 г. Самарин сблизился с Ф.И. Тютчевым, который 24 ноября 1867 г. писал Самарину по поводу «восточного вопроса», связанного с Польшей: «Есть у славянства злейший враг, еще более внутренний, чем немцы, поляки, мадьяры и турки. - Это их так называемые интеллигенции. Вот что может окончательно погубить славянское дело, извращая его правильные отношения к России. Эти глупые, тупые, с толку сбитые интеллигенции до сих пор не могли себе уяснить, что для славянских племен нет и возможности самостоятельной исторической жизни вне законно-органической их зависимости от России»2. В то же время 20 сентября того же 1867 г. Тютчев в письме к дочери Анне говорил, что по мере роста свобод и самоутверждения России лица, «расположенные к Западу», все яростнее выступают против существующей России: «Речь идет о русофобии некоторых русских -причем весьма почитаемых. Они по-прежнему сочувствуют полякам и находят совершенно естественной подлую политику западных держав по отношению к восточным христианам»3.
Самарин - первый, кто всесторонне обратился к остзейскому вопросу. 9 февраля 1846 г. он вошел в открывшийся в Петербурге Комитет по устройству жизни лифляндских крестьян. 3 мая 1846 г. он был назначен чиновником по особым поручениям ревизионной комиссии, которой было поручено изучить городское устройство и хозяйство города Рига, чтобы составить проект преобразования средневекового устройства города.
До отъезда в Ригу 21 июля 1846 г. Самарин высказывает основные положения славянофильства в литературных статьях о «Тарантасе» графа Соллогуба и «О мнениях "Современника", ис-
1 Самарин Ю.Ф. Собр. соч.: В 5 т. СПб., 2018. Т. 5. Кн. 1. С. 29.
2 Тютчев Ф.И. Полное собр. соч.: В 6 т. М., 2004. Т. 6. С. 295.
3 Там же. С. 271.
торических и литературных», возбудивших полемику в обществе. Перечисляя основные мысли славянофилов, Самарин отмечает: «Крепкое политическое и государственное устройство есть ручательство за внутреннюю силу народа»1.
Служба Самарина в Риге продолжалась два года, в результате чего он написал известные «Письма из Риги» и поэтому в апреле 1848 г. сообщал И.С. Аксакову: «Систематическое угнетение русских немцами, ежечасное оскорбление русской народности в лице немногих ее представителей - вот что волнует во мне кровь, и я тружусь для того только, чтобы привести этот факт к сознанию, выставить его перед всеми»2.
По приезде в Петербург Самарин представил рукопись «Писем из Риги» своему начальнику - министру внутренних дел Л.А. Перовскому. Вскоре письма эти получили известность в свете и вызвали неудовольствие немецко-остзейской партии при дворе и особенно генерал-губернатора Лифляндии князя А.А. Суворова, внука генералиссимуса. Рукопись легла на стол императора Николая Павловича, и по его распоряжению Самарин был посажен в Петропавловскую крепость. Через 12 дней, 17 марта 1848 г. фельдъегерь отвез Самарина к Государю в Зимний дворец. Император сделал ему строгое внушение за разглашение того, что считалось канцелярской тайной, но обошелся с ним милостиво - ведь покойный Александр I был крестным отцом Юрия Самарина.
Что же такого содержалось в этих письмах, распространявшихся в рукописях и опубликованных только через шесть лет после смерти автора, уже в другую эпоху, при Александре III, - что чуть не поставило их автора в условия бунтовщика в 1825 г.?
В третьем письме «Современное отношение остзейского края к России и к правительству» Самарин рассказывает, что в Риге, Ревеле, Берлине, Гамбурге люди отзовутся на вашу речь и станут прославлять учреждения, законы, образ жизни и удобства этих городов; никто ничего не порицает и даже не судит. Но стоит вам только навести разговор на Россию, как мигом переменятся физиономии, улыбка перейдет в пренебрежение, посыплются резкие отзывы. «Тогда вы узнаете о России так много нового, что вы должны будете допустить одно из двух: или что вы до тех пор сами жили не в России, а принимали за нее Китай, или, наконец, ваши собеседники совсем не курляндцы и не лифляндцы, а какие-
1 Ю.Ф. Самарин. Собр. соч.: В 5 т. СПб., 2013. Т. 1. С. 151.
2 Там же. Т. 3. С. 294.
нибудь островитяне, раз или два в год получающие известия о России из "Allgemeine Zeitung" и брошюр, вроде тех, которыми недавно разразилась Германия в последнее время».
Рига, пишет Самарин, являет собой главное поприще борьбы с русскими. Неприязненное разобщение с Россией, считает Самарин, - вот положение, в которое поставил себя к ней Остзейский край. «Много раз я старался добраться до причины этого странного явления и убедился, что она довольно сложна. В основе ее лежит сознание исторической неудачи и происходящая от этого досада на самих себя. Времена независимости, воспоминания о Плеттенберге <магистр Ливонского ордена в 1494-1535 г., подчинивший Ригу Ордену> и славном прошедшем тяготеют, как упрек, на потомках ливонских рыцарей».
В те времена, когда Россия завоевала Балтийское поморье, Петр I перенимал у Западной Европы, и особенно у немцев, техническую сторону их образованности. «Он, который нанимал со всех сторон в свои полки и коллегии французов, шотландцев и голландцев, обрадовался употребить на то же дело немцев - не наемных, а своих подданных, и вследствие этого они были приняты как учителя и наставники». В указах прямо говорилось: «Чтоб в Лиф-ляндии и Эстляндии из дворянства и купечества охочих в службу военную принимать». Принимались они на таком же положении, как и иностранцы, и получали против русских двойные оклады.
Интересные свидетельства, имеющие и современное звучание, приводит Самарин в четвертом письме под названием «Положение русских в остзейском крае». «У русского купца, живущего в Риге, производилось дело в Сенате; оттуда прислан был указ в губернское правление, разумеется, писанный по-русски. Узнав об этом, купец явился с просьбою сообщить ему решение Сената в копии, но ему отказали и объявили, что он должен заплатить несколько рублей за перевод с русского, родного языка просителя, на немецкий, которого он не понимал, и этому требованию он должен был покориться. Рассудите же, правы ли были русские? Но магистрат отвечал, что во время присоединения Риги к России подтверждено было в числе привилегий употребление немецкого языка и назначение чиновников из немцев; к тому же (это подлинные слова) естественнее, чтобы пришельцы навыкали языку коренных жителей, между коими они для выгод своих поселяются, нежели, чтобы сии коренные жители отказались от собственного своего языка. Итак, вот до чего дожили русские; их называют пришельцами в городе, более ста лет подвластном России».
Личные впечатления от жизни среди рижских немцев и латышей оставили у Самарина тяжелые воспоминания. Такими эпизодами полны все страницы «Писем из Риги». В заключительном письме из Риги Самарин подвел итоги и сделал выводы, которые так не понравились остзейской партии и находившемуся под ее влиянием императору: «Отношение Остзейского края к земле русской, к правительству, положение русских, все это неестественно, ложно и требует коренного преобразования».
После истории с «Письмами из Риги» служебная карьера Ю.Ф. Самарина продолжалась. Осенью 1849 г. он оказался чиновником особых поручений при киевском губернаторе Д.Г. Бибикове, где наблюдал действие так называемых «инвентариев», определявших земельные отношения крестьян к помещикам. Позднее это отразилось в работах Самарина по крестьянскому вопросу. Переехав в Москву, он в 1853-1856 г. составил записку «О крепостном состоянии и переходе из него к гражданской свободе». В период подготовки крестьянской реформы Самарин работал в Редакционной комиссии и решительно выступал против освобождения крестьян без земли, предлагая общественное пользование землею.
Осенью 1863 г. для умиротворения Польши и проведения там крестьянской реформы была создана Комиссия Н.А. Милютина, куда вошел и Самарин, проведший октябрь и ноябрь того года в охваченных восстанием районах Польши. Сбор материалов и составление проекта решения крестьянского вопроса в Польше, в чем Самарин принимал деятельное участие, завершились высочайшим указом 19 февраля 1864 г., предоставившим польским крестьянам в собственность землю и инвентарь (дворяне, участвовавшие в мятеже, лишались своих поместий).
Как политический деятель Самарин ярко описал ситуацию в Польше. Как художник Всеволод Крестовский блестяще живописал польский мятеж в романе «Кровавый пуф» (1875), развивающем концепцию М.Н. Каткова и антинигилистической литературы того времени.
«Окраины России» - наиболее глубокое историческое исследование вопросов, связанных с прошлым и состоянием русской Прибалтики в XIX в. Вопросы окраин России стали поистине гением места философа. Самарин вернулся к прибалтийскому вопросу в 1867 г. Шесть выпусков книги (Прага, Берлин, 1868-1876) охватывают широкий круг проблем, от истории устройства и финансового управления Риги и всей Лифляндии до установления там православия и истории законодательств по крестьянскому
вопросу, начиная с XVII в. Это целая энциклопедия прошлого страны, что и отмечается в новейших исследованиях, появившихся в современной Латвии1.
В первом томе Самарин показал германизацию края, поддержанную петербургскими властями в канун бисмарковской Германии. Именно эту сторону труда «Окраины России» подчеркивает исследовательница С.И. Скороходова2. Во втором томе Самарин поместил записки латыша Индрика Страумита о тяжелом положении латышей под властью немецких баронов. Третий том посвящен принятию первой волны православия среди латышей в 1841 и 1842 гг. В четвертом и пятом томах разоблачаются антирусские замыслы остзейцев и их немецких союзников. Шестой выпуск, появившийся уже после смерти Самарина, посвящен истории закрепощения немцами латышей в 1819 г., совершенного под видом их освобождения.
По выходе за границей первых двух выпусков «Окраин России» Самарин вернулся в Москву и в ноябре 1868 г. был вызван московским генерал-губернатором для объявления ему Высочайшего неудовольствия за начатое издание. Совсем как в советские времена разговаривали с печатавшимися за границей писателями, только без тех жестоких, звериных последствий, которые обычно применяли в советское лихолетье. На этот раз Самарина не посадили в Петропавловскую крепость, хотя история с остзейской партией повторилась: его обвинили в национализме и разжигании вражды к немцам. Самарин написал объяснительное письмо Александру II, а сочувствующие национальной направленности его книги имели возможность выразить ему сочувствие и поддержку. В советские времена подобное было невозможно.
В России, как известно, нужно жить долго, чтобы пережить химеру существующей власти и строя. Самарин не дожил, умер в 57 лет. Через шесть лет «Окраины России» были напечатаны в нашей стране, а в 1890 г. с личного разрешения Александра III эта книга была включена в Сочинения Ю.Ф. Самарина. Именно тогда новое правительство и император усвоили тот взгляд на остзей-
1 См. книгу: Ковальчук С. «Взыскуя истину...» (Из истории русской религиозной, философской и общественно-политической мысли в Латвии: Ю.Ф. Самарин, Е.В. Чешихин, К.Ф. Жаков, А.В. Вейдеман. Середина XIX в. -середина XX в.). Рига: Институт философии и социологии Латвийского университета, 1998.
2 Скороходова С.И. Философия истории Ю.Ф. Самарина в контексте русской философской мысли XIX - первой четверти ХХ веков. М., 2013.
ский вопрос, который всю жизнь, в течение 30 лет, высказывал Самарин. Философ видел в народившейся новой милитаристской Германии прямую угрозу для России, однако никогда не испытывал вражды к немцам как народу, что было видно и в его переписке с баронессой Раден.
В письме к императору Александру Николаевичу об «Окраинах России» Самарин имел смелость написать главное: «Сколько бы ни было взведено обвинений против моей книги, никогда наша публика не усомнилась бы в том, что я стоял за государственные интересы России, и потому запрещение моего издания естественно навело бы читателей на несчастную мысль, будто бы интересы России и интересы правительства не одно и то же. Можно ли этого желать?»
Исходя из реальной ситуации в России, Самарин открывает свою книгу записью 1867 г.: «Как русский, желающий посильно служить моей родине и в мое время, я не принадлежу ни к какой политической партии, даже не признаю разумной причины к образованию в современной России каких-либо партий свойства политического, в серьезном значении этого слова. Я не революционер и не консерватор, не демократ и не аристократ, не социалист, не коммунист и не конституционалист. Я убежден, что довлеет дневи злоба его и что далеко еще не наступило для России время думать об изменении существующей формы правления». Эти часто цитируемые слова Самарина о необходимости повседневной работы («довлеет дневи») были направлены против новоявленных социалистов-утопистов, мечтавших о новом будущем. Антироссийские социалистические вопли Герцена, как видно из переписки Самарина, вызывали у него чувство отторжения.
После встречи с Герценом в Лондоне Самарин написал ему программное письмо от 3 августа 1864 г., которое в советские годы не печаталось. Советские литературоведы прославляли известное письмо Белинского к Гоголю. Не поняв Гоголя («слуха не было»), Белинский исказил и принизил великую гоголевскую книгу, подобно тому как позднее Ленин исказил и принизил философию Льва Толстого.
Забытое письмо Самарина имеет основополагающее значение для понимания наследия Герцена и должно было бы сыграть гораздо большую роль в истории русской критики, чем несправедливое письмо Белинского, так разрекламированное его сторонниками. Но тогда наступили «шестидесятые годы» XIX в., от тлетворного наследия которого В.В. Розанов потребовал отказаться только в конце века. Мысль Самарина оказалась забытой, ненужной нарождавшейся гер-
ценовской молодежи. В ходе дискуссии о славянофилах, проведенной в 1969 г., большинство участников считали себя идейными наследниками Белинского, Герцена и Чернышевского, называя славянофилов, особенно поздних, «воинствующими националистами», «оголтелыми религиозными обскурантами» и «откровенными мракобесами». Это была фразеология, которой пользовались в свое время разрушители России типа Герцена.
Самарин вспоминал беседу с Герценом в июле 1864 г.: «Я говорил вам о той нравственной заразе, которую вы напустили на Русскую землю и привили к сотням и тысячам молодых людей». И он продолжает: «Почвы под вами нет; содержание вашей проповеди испарилось; от многих и многих крушений не уцелело ни одного твердого убеждения; остались одни революционные приемы, один революционный навык, какая-то болезнь. Которой я иначе назвать не могу, как революционною чесоткою... Вы из первых у нас проповедывали материализм и держитесь его и теперь; он вам пришелся по руке, как таран, которым вы разбивали семью, церковь и государство»1.
После такого суждения Самарина становится понятен лицемерный образ соотношения славянофилов и западников, созданный Герценом в его сладостной книге «Былое и думы»: «Мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно». Советские критики любили эту цитату, поскольку она помогала им скрывать свои односторонние предпочтения тех, кого необходимо было, вслед за Лениным, поддерживать и прославлять. Еще В. Розанов отмечал мастерство Герцена забалтываться либеральными словесами. В борьбе со славянофилами это было вполне использовано.
Но вернемся к «окраинному вопросу». В печальном состоянии дел в Лифляндии Самарин видит беспомощность «высшего управления в Петербурге». Это прежде всего Комитет по делам остзейским и установившийся в нем порядок производства законодательных дел. В стенах этого Комитета балтийская администрация «нашла себе неприступный операционный базис и верное убежище от всяких нападений извне». Самарин сравнивает деятельность этих людей в Петербурге с работой пожарной команды: «На окраинах России, особенно Северозападной и Балтийской, пахнет гарью. В одном месте недавний пожар не совсем потушен; уголья все еще тлеют под
1 Русь. 1883. № 1. С. 35-36. Новое издание: Самарин Ю.Ф. Собр. соч. СПб., 2016. Т. 3. С. 555, 558.
золою, а уж многие, в том числе учредители новых порядков, начинают говорить громко, что вся беда не от поджигателей, а от пожарной команды и что нужно поскорее разогнать ее, так как заливая огонь и срывая горевшие крыши, она кое-где перебила панские зеркала, загрязнила ковры и разметала заборы».
И отсюда напрашивается общее суждение о непрофессиональности власти в Прибалтике: «Я нахожу, что жалка та политика, которая умеет только потворствовать или карать, вымещая на других естественные последствия собственных своих послаблений; я желал бы вызвать борьбу не с лицами, а с общественными силами: ибо я вижу ясно, что против нас, в России и за границею, в деревнях и в городах, в гостиных и в министерствах, работает неутомимая, антирусская, политическая и общественная пропаганда, и я убежден, что противодействовать ей с успехом можно только не малодушным задабриванием и не карательными мерами, а прямо и решительно заявленною системою национального, русского законодательства, национальной, русской администрации».
Полтора века назад Ю.Ф. Самарин написал слова, которые звучат истиной на сегодняшний момент: «Клеветы на Россию и на ее правительство, изобретаемые в наших пределах и распускаемые за границею на всех языках, действуют в Европе не одинаково. Во Франции, в Германии и в Англии оне встречают не то чтобы полную веру, а полную готовность принять всякий вымысел за правду. Там общественное мнение настолько застарело в своих предубеждениях и так привыкло считать свое враждебное к нам расположение принадлежностью высшей цивилизации, что для него уже нет и вопроса о правде и неправде. Не такое впечатление производят те же распускаемые про нас слухи на славян, всех вообще (кроме, конечно, поляков). Они смущаются ими и не хотели бы давать им веры; мало того, они часто протестуют против них, даже не имея под рукою фактов для их опровержения».
В книге «Окраины России» поднято слишком много государственных и общественных, исторических и юридических проблем, чтобы пытаться осветить большую часть их. Коснемся одного частного, казалось бы, незначительного случая, приводимого в труде Самарина. Вот в таких деталях он весь, борец за достоинство и мудрость родной страны.
Недавно в Петербурге, повествует Самарин, была основана первая и единственная в своем роде газета, выходившая на латышском языке для латышей и издававшаяся неонемечившимися латышами. Чтобы передать яркий и страстный язык речи Самарина,
позволим привести его рассказ о том, как младолатыши стали в 1862 г. издавать в Петербурге газету, закрытия которой вскоре добились остзейские власти.
«Их было немного, человек пять или шесть, но все они были даровиты, душою преданы своему делу, и целое племя смотрело на них, как на лучших своих представителей. Латыши-литераторы, из которых некоторые получили полное университетское образование... Административная кара обрушилась на невинные головы бывших редакторов и главных сотрудников. Под самыми вздорными предлогами, начались домашние обыски и допросы; кого запугали, кого лишили места и разорили, кого административным порядком отправили в дальнюю ссылку, кого едва было не погубили по суду, если бы не вмешался в дело Правительствующий Сенат и не остановил впору юридического убийства, к несказанной досаде лифляндского гоф-герихта. Этим гонением, по своей произвольности и жестокости беспримерным в нынешнее царствование, ответило правительство на первую попытку мирной эмансипации латышей в области мысли и слова». Неудивительно, что книга с подобными страницами вызвала Высочайшее неудовольствие и, по существу, 20 лет находилась под запретом. Давно известная и непреходящая для истории нашей страны судьба.
Полемика вокруг окраинного вопроса развернулась также в переписке Самарина с баронессой Э.Ф. Раден, которая отстаивала немецкую сторону в этом многолетнем споре. В письме от 28/16 сентября 1864 г. Самарин выразил суть своих убеждений о недопустимости особого положения, особой миссии немцев в землях русской Прибалтики: «То, что вас поражает в первую очередь -замечаемая везде граница, разделяющая надвое остзейское общество. По одну сторону - немцы, die von guter deutscher Nation sind1; это - привилегированные; что вы находите по другую сторону? Это не русские, не финны; это все те, вместе взятые, кому провидение отказало в благе родиться немцем. Язык местных правовых обычаев обозначает их весьма показательным наименованием - Undeutsche2. В этом одном слове содержится все разоблачение».
В ответном письме от 28 сентября/10 октября 1864 г. баронесса Раден переводит разговор о немцах на рассуждения о литовцах, латвийцах и эстонцах: «Эти три маленькие немецкие провинции, забытые, так сказать, посреди великого всеевропейского
1 Принадлежащие к доброй немецкой нации (нем.).
2 Не-немец (нем.).
движения, переходящие из-под одного иностранного владычества к другому, сохранили, благодаря неслыханной сосредоточенности усилий, свой национальный характер, свои исторические права, свою феодальную организацию». И затем кратко замечает: «Политическое будущее немцев в наших остзейских провинциях кажется мне мифом».
Когда через два года Самарин прислал баронессе Раден первые два выпуска своей книги «Окраины России», она написала ему 12 ноября 1868 г. резкое письмо, уведомляя при этом, что говорит с ним в последний раз. Негодованию ее не было предела: «Эта книга зла, она неистинна, и, следовательно, она - плод дурной политики. Я предоставляю другим опровергнуть, одно за другим, все те обвинения и всю клевету, которые она содержит, вскрыть все неточности, сказать то, о чем вы умалчиваете».
Это означало полный разрыв. Но Самарин поступил так, как истинный мужчина поступает с женщиной. Не вступая в споры по существу, он написал ей 20 ноября того же года: «Я испытывал к вам братскую любовь, - вы об этом и не подозреваете, я это знаю. Я наслаждался вашим умом, решительным и ясным, на который я не имел никакого влияния; я преклонялся перед вашей совестью, неподкупной и несгибаемой, к которой я часто в мыслях обращался, дабы поверить мою. Не раз в трудных обстоятельствах я спрашивал себя, что бы вы сделали или подумали, и когда я оказывался одиноким на том пути, который себе избрал, я говорил себе, что вы одобрили бы мой выбор. Я любил в вас даже предрассудки расы и касты; они побуждали меня понять и оценить то, что есть возвышенного в том строе идей, в которых мы с вами, в силу различий нашего национального духа, суть абсолютные антагонисты. Вот то, чего я незаслуженно лишаюсь, и в то самое время моей жизни, когда я более, чем когда-либо желал бы чувствовать вашу дружескую руку».
После такого фимиама комплиментов женское сердце баронессы не выдержало, и переписка возобновилась. Каждый остался при своем мнении (хотя баронесса не стала читать следующие выпуски «Окраин России», которые Самарин неизменно присылал ей).
Немецкие критики того времени также отрицательно отнеслись к «Окраинам России» и славянофильской позиции автора книги. В «Ответе гг. Бокку и Ширрену по поводу "Окраин России"» (1870) Самарин писал: «"Окраинам России" не посчастливилось. Вскоре после выхода двух выпусков они подверглись у нас строгому цензурному запрещению, не допускавшему никаких
изъятий; стало быть, изданием моим осталось недовольно правительство, смотревшее на него конечно с точки зрения интересов русских: другой точки зрения у него и быть не может. Но одинаково недовольными остались и балтийские агитаторы, гг. фон-Бокк, Ширен, Экгардт и др., которых можно заподозривать в чем угодно, только не в доброжелательстве к России. Таким образом совпали в осуждении два воззрения, по-видимому, не имевшие между собой ничего общего и исходившие из побуждений, совершенно противоположенных».
И.С. Аксаков с восторгом писал 10 сентября 1868 г. в газете «Москва»: «Появление этой книги есть истинное событие в нашей общественной жизни. "Московские Ведомости" совершенно верно оценили достоинство издания г. Самарина, говоря, что оно должно сделаться настольною справочною книгою каждого русского деятеля в Балтийском крае. Мы скажем более: эта книга - гражданский поступок, заслуга пред всей Россией и ее Государем. Беспристрастно, на основании точных данных, неопровержимых исторических свидетельств, несомненных административных документов и собственного сознания немецких балтийских публицистов, раскрывает Ю.Ф. Самарин, пред взорами русского правительства и общества - настоящую картину нашей балтийской приморской окраины. Разоблачая все искусное соплетение козней и происков, направленных к ослаблению связи этого поморья с Россией; обнажая, с другой стороны, в длинном перечне, наши административные и общественные ошибки и промахи, наши собственные грехи против русских национальных интересов, - автор напоминает России ее долг и ее призвание».
17 сентября 1868 г. М.Н. Катков писал в «Московских Ведомостях» о вышедшей книге «Окраины России»: «Мы не сомневались, что издание г. Самарина, о котором не раз была речь в нашей газете, должно возбудить целый ряд обвинений против "се soidisant parti russe, qui n'est au fond que la revolution deguisee"1 со стороны тех, что, возбуждая всеми средствами ненависть и презрение к России, отвергая все без исключения благие реформы ее Преобразователя, тем не менее выставляют себя вернейшею опорой Его Престола. В самом деле, было бы странно, если бы по поводу книги г. Самарина заинтересованная интеллигенция не признала нужным последовать своей обычной, столь со-
1 «Этой так называемой русской партии, которая по существу является переодетой революцией» (фр.).
лидно обдуманной системе политических наветов не только против лиц, но и против целого общества, против всей России».
И.С. Тургенев, с которым Самарин виделся и беседовал незадолго до своей смерти, писал после его неожиданной кончины в письме к П.Л. Лаврову 28 марта 1876 г.: «Самарина очень жаль: это был характер, вещь крайне редкая у нас на Руси»1. Юрий Самарин - самая яркая личность среди славянофилов, и так нелепо умереть после незначительной операции. Несчастие России.
1 Тургенев И.С. Полное собр. соч. и писем: В 28 т. Письма. М., 1966. Т. 11. С. 245.
КАТКОВ И ПОБЕДОНОСЦЕВ
Один из современников этих выдающихся деятелей русской жизни XIX в., начальник Главного управления по делам печати Е.М. Феоктистов вспоминал, что в первые годы царствования Александра III «Россией управляет триумвират, а именно: Победоносцев, граф Толстой <министр внутренних дел> и Катков. Как это было мало похоже на правду! Мнимый союз трех названных лиц напоминал басню о лебеде, щуке и раке. Относительно основных принципов они были более или менее согласны между собой, но из этого не следует, чтобы они могли действовать сообща»1.
В вышедшем недавно первом томе Полного собрания сочинений В.В. Розанова впервые опубликовано сравнение Каткова с Победоносцевым, сделанное Розановым на основе исторического решения от 8 марта 1881 г., определившего судьбы развития России после окончания реформ императора Александра II.
Сначала Розанов приводит развернутую характеристику М.Н. Каткова, о котором ему приходилось немало писать2. И как всегда, он дает неоднозначную оценку великому журналисту и борцу за Россию: «Катков, этот угрюмый и страшный человек, эта туча политического идеализма, разражавшаяся такими чудесными громами, этот в своем роде unicum нашей истории, навсегда для нее драгоценный - не был никогда изобретателем в сфере идей; он вообще не был творческим умом; он не мог не только чего-нибудь придумать, но и приспособить старую мысль к новым обстоятельствам. <...> Он отражал удар от трепетно любимой им России и даже не спрашивал, или, точнее, знал, но знал каким-то темным, не отдающим себе отчета сознанием - откуда же падает удар, в чьей
2 Катков М.Н. Собр. соч.: В 6 т. СПб., 2012. Т. 6 С. 683.
2 См. нашу статью «В.В. Розанов о Каткове» (Катковский вестник: Религиозно-философские чтения. М., 2008. С. 38-45).
руке занесенная палица? Он был стихиен, и слеп и безжалостен как стихия, к нему идет этот стих из Лермонтова о Каспии:
. во блеске власти Встал, могучий как гроза, И оделись влагой страсти Темно-синие глаза.
И как стихия - он увлекал, он гнал или поражал; но он не убеждал в 81 г.»1.
К.П. Победоносцев, напротив, полагает Розанов, мог убедить Государя, снять сомнения относительно будущего России. «К стихийной силе Каткова он прибавлял рассчитывающий разум, он придавал определенный и точный довод. Его высокое и разностороннее образование, всегда бывшее образованием активного самоуглубления, а не пассивного "академического" усвоения; углубленная и осторожная восприимчивость, всегда направленная к оригинальному, никогда - к вульгарному; душевная развитость, причина или плод религиозности; все эти данные в тот великий миг, в миг так страшно переживаемый душою Государя, в миг колебания судеб нашей истории, по самому существу своему -религиозный миг не мог не привлечь к себе, не вовлечь в себя сердце колеблющееся.»2.
Выступая против конституции как вредной «говорильни», Победоносцев с особым пристрастием говорил в своей речи 8 марта против свободы печати: «Дали, наконец, свободу печати, этой самой ужасной говорильне, которая во все концы необъятной русской земли, на тысячи и десятки тысяч верст разносит хулу и порицание на власти, посевает между людьми мирными, четными семена раздора и неудовольствия, разжигает страсти, побуждает народы к самым вопиющим беззакониям»3. С подобным же призывом установить «противовес» журналистам выступал в тот памятный день и граф П. А. Валуев, председатель комитета министров.
Наряду с антиконституционалистическими настроениями в верхах Розанов в недавно найденной статье с надеждой говорит о существовании иных тенденций в обществе. «Петр и Иван Киреевские, один смиренный собиратель народных былин, другой -
1 Розанов В.В. Полное собр. соч.: В 35 т. СПб., 2014. Т. 1. С. 428-429.
2 Там же.
3 Перетц Е.А. Дневник. М.; Л., 1927. С. 40.
автор малоизвестных отрывочных рассуждений, заронили в почву земли родной, всю пропитанную, еще со времен Петра, самоотрицанием, новое семя - любовь, почтение, культ своего, доверие к первозданной своей природе. Семя хирело; власти, те власти, о "престиже" которых хлопотал Катков, усиливались его вытоптать; но только десятилетия протекли, и семя спасло "власти". Мир вашему праху, основоположники великой мысли; ваша любовь выросла и осветила новым светом Россию».
В своем «Московском сборнике» (1896) Победоносцев выступил с программной статьей «Великая ложь нашего времени», которая сегодня актуальна не менее, чем более столетия назад. Напомним хотя бы рассуждения о сущности выборов как основы государственного устройства. «Выборы никоим образом не выражают волю избирателей. Представители народные не стесняются нисколько взглядами и мнениями избирателей, но руководятся собственным произвольным усмотрением или расчетом, соображаемым с тактикой противной партии». И отсюда следует естественный вывод: «Парламент есть учреждение, служащее для удовлетворения личного честолюбия и тщеславия и личных интересов представителей»1.
После смерти Победоносцева в 1907 г. Розанов попытался подвести итоги деятельности Победоносцева и Каткова: «Конституция пришла к нам слишком поздно, пришла в самый неблагоприятный момент. Будь она дарована в первую треть царствования Александра III, когда революционные силы были разгромлены у нас и за границею, когда население было совершенно спокойно и престиж правительства стоял на недосягаемой высоте внутри страны и в Западной Европе, и мы не только теперь пожинали бы уже плоды свободы, но, наверное, избегли бы злоключений японской войны. Недалекость политических горизонтов Каткова, гр. Дм. Толстого и Победоносцева ярко определилась в той слепой ненависти, с какою они относились к мысли о конституции. Не будь тогда советов этих мудрецов, Россия не переживала бы теперешних ужасов, несчастий, настроений и безобразий. Победоносцев, умирая, "болел за Россию", по словам письма его вдовы, но Россия и не была бы так больна, если бы четверть века назад она не "переболела" Победоносцевым. Вот о чем следовало бы догадаться, хоть умирая, знаменитому государственному человеку»2.
1 Победоносцев К.П. Избранное. М., 2010. С. 221-222.
2 Розанов В.В. Собр. соч.: В 30 т. М., 2003. Т. 15. С. 378.
В статье к открытию в 1909 г. памятника Александру III Розанов вспоминал: «Государь Александр III, как известно, не был против созыва народных представителей, против приближения общества к чреде правления. Удержан он был от этого окружающими сановниками, главным образом Победоносцевым, могущественным в то время Катковым. Вдумчиво он как бы сказал им: "Хорошо, отлагается: некоторый срок еще делайте сами и одни, делайте люди мундира и формы. И если будет хорошо - хорошо". На 13 лет "хорошего" хватило, пока внешний удар не закачал Россию, и тогда вдруг обнаружилось, до чего слабы и неумелы, до чего в высшем значении слова даже не были патриотичны люди формы и мундира, одни они. И тогда длинный поезд Русского Царства пришлось перевести на другие рельсы».
В мучительные дни после убийства 1 марта 1881 г., спустя лишь неделю - 8 марта - новый Государь не мог принять иного решения, ставшего ответом на действия террористов и определившего судьбы России в ХХ в. Каждая из сторон сказала свое слово и не могла поступить иначе. Ход истории был определен с нерушимой неизбежностью.
ТУРГЕНЕВ И АМЕРИКАНСКИЕ ПИСАТЕЛИ
После Пушкинского юбилея 1937 г. гармония природы и человека отозвалась для меня в «Записках охотника» Тургенева, которые я начал читать в те годы.
Говорят, будто Александр II, прочитав «Записки охотника», решил освободить крестьян. У меня возникли совсем иные чувства. Я воспринял тургеневскую книгу как собрание зарисовок русской природы и почему-то решил, что должен тоже «писать этюды». Тургенев живописал природу, но так, что мы видели прежде всего его самого.
Вот он идет ночью в «Бежином луге». Все прекрасно, все дышит свежестью ночи. Перед нами писатель, который видит, чувствует, обоняет эту природу. Не будь его, природа стала бы мертвой, она держится на его личном писательском восприятии. Лес, степь, да и люди существуют лишь благодаря ему, его огромному таланту воплощать увиденное, но так, чтобы мы никогда не забывали о его присутствии. У него можно учиться, но подражать ему нельзя. И в детстве я испытал это. Живя летом в старой усадьбе Веневитиновых на Дону вблизи моего родного города Воронежа, каждое утро уходил в парк с тетрадкой и пытался записывать то, что видел и, главное, слышал: голоса птиц, звуки реки, шум ветра. Из этих прозаических этюдов мало что меня удовлетворяло. Интерес к слову Тургенева остался навсегда, даже когда я занялся американистикой.
Появление первого перевода тургеневского романа в Америке связано с Гражданской войной в США. В 1863 г., в разгар Гражданской войны, в Нью-Йорк с дружеским визитом прибыла российская военная эскадра. То было демонстрацией сочувствия со стороны России борьбе Севера с рабовладельческим Югом, который поддерживала Англия. Русских торжественно встречали, про-
износили заздравные речи, поэты сочиняли стихи. Русский офицер с флагманского корабля «Александр Невский» подарил молодому американскому литератору Юджину Скайлеру роман Тургенева «Отцы и дети», только в предыдущем году изданный в Москве.
Юджин Скайлер (1840-1890) принадлежал к одному из самых знатных семейств штата Нью-Йорк. В 1859 г. он окончил Йельский университет, интересовался лингвистикой и философией, занимался переводами. 15 июня 1867 г. его назначили консулом в Москву, через два года он был переведен в Ревель, а затем служил секретарем американского посольства в Петербурге (18701876). Скайлер был настолько компетентен в литературных делах, что именно его просил первый серьезный биограф Эдгара По -Джон Инграм - проверить в архиве американского посольства в Петербурге, не имеется ли там каких-либо документов о пребывании Эдгара По в русской столице в конце 1820-х годов.
Получив роман Тургенева, Скайлер, учившийся русскому языку у православного священника в Нью-Йорке, стал переводить книгу, которая произвела на него большое впечатление. Летом 1867 г., незадолго до отъезда Скайлера в Москву и уже после ответного визита американской эскадры в Петербург, когда русско-американские отношения были особенно дружественными, перевод «Отцов и детей» напечатали в Нью-Йорке.
Так появилось первое издание тургеневского романа на английском языке, а через пять лет потребовалось его переиздание. Следует сказать, что в Англии «Отцы и дети» вышли лишь 20 лет спустя. В те годы Тургенева гораздо больше читали в Америке, чем в Англии. Первое собрание сочинений Тургенева на английском языке увидело свет в Нью-Йорке. Издатель Генри Холт выпускал его отдельными ненумерованными томами (случай в американской издательской практике нередкий), выходившими в серии «Книги для досуга» (Leisure Hour Series, 1867-1885, 8 томов). Собрание сочинений Тургенева в 15 томах в переводах Констанс Гарнет появилось в Лондоне лишь 10-летие спустя (18941899). Очевидно, больший интерес к русской литературе, и в частности к Тургеневу, в США по сравнению с Англией объясняется различным отношением к России в этих двух странах после Крымской и Русско-турецкой войн 1877-1878 гг.
«Московский роман», как окрестили нью-йоркские рецензенты перевод Скайлера, живо заинтересовал читателей и критиков, хотя едва ли кто из них помнил, что имя Тургенева и отрывки из «Записок охотника» уже появлялись на страницах крупнейшего
журнала «Североамериканское обозрение» в апреле 1856 г. В статье «Рабство в России» миссис Э. Робинсон, выступавшая под псевдонимом Талви, предостерегала американских читателей против английских и французских книг о России, несущих на себе печать клеветы и недоброжелательства времен Крымской войны, и обращалась к тургеневским «картинам русской сельской жизни, выписанным с несравнимой красочной истинностью»1. Картина крепостного права в России иллюстрировалась в статье Талви страницами из рассказа «Льгов».
Сравнение между США и Россией, рабством негров и крепостным правом напрашивалось само собой и постоянно возникало как в американской журналистике, так и в русской прессе.
На первом американском издании «Отцов и детей» значится: «Перевод с русского языка с одобрения автора». Возникает вопрос, кто и каким образом получил это одобрение. Издатель Генри Холт, выпускавший в Америке книги Тургенева, впервые обратился к писателю только в январе 1874 г.
В письме П.В. Анненкову 7 февраля 1874 г. Тургенев сообщал: «Вчера со мной произошла необыкновенная штука, которую не могу не сообщить Вам. Существует в Америке некий издатель Гольт (Henry Golt), который вот уже лет пять, как печатает переводы моих вещей. Так как между Америкой и Европой никакой литературной конвенции не существует - то Гольт и не подумал попросить у меня никакого уполномочия - тем более, что другие издатели тоже печатали мои вещи. Представьте же мое изумление: вчера я получаю от этого Гольта письмо, в котором он после многих комплиментов (он употребляет даже слово: enthusiasm!) сообщает мне, что сперва продажа моих вещей шла туго; но что теперь он настолько получил от них барыша, что может послать мне в виде вознаграждения 1000 фр-в - и, действительно: при письме находился вексель a vue в 1000 фр. Эта истинно американская грандиозность меня тронула; сознаюсь откровенно, что в течение моей литературной карьеры я не многим был столь польщен. Мне и прежде сказывали, что я, если смею так выразиться, пользовался в Америке некоторою популярностью; но это доказательство воочию меня таки порадо-вало»2. Тон и характер письма свидетельствуют, что в предшество-
1 Gettmann R.A. Turgenev in England and America. Urbana, 1941. Р. 39.
2 Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. М.; Л., 1960-1968. Письма: В 13 т. Т. 10. С. 193-194. Далее том и страницы этого издания «Писем» указываются в тексте.
вавшие годы издатели не обращались к Тургеневу по поводу выпуска его книг в Америке, во всяком случае, ни о каких издательских гонорарах речь не шла.
Если исключить издателя, то другим лицом, заинтересованным в получении одобрения русского писателя на перевод «Отцов и детей», мог быть только сам переводчик Скайлер. Много лет спустя, уже после смерти Тургенева, в предисловии к третьему, американскому изданию перевода «Казаков» Толстого Скайлер утверждал: «Впервые я встретил Тургенева осенью 1867 г. в Баден-Бадене, хотя еще ранее мы обменялись несколькими письмами по поводу моего перевода "Отцов и детей"»1.
Действительно, Скайлер писал Тургеневу в Баден-Баден (24 мая 1867 г.) о готовящемся издании перевода. 17 июля 1867 г. Тургенев отвечал Скайлеру, что будет с интересом ожидать эту книгу и просит выслать ему в Москву экземпляры. Сообщая о выходе своего нового романа «Дым», Тургенев посылает его Скайлеру (очевидно, журнал «Русский Вестник», где был опубликован роман, так как отдельное издание вышло в 1868 г.).
Из письма Тургенева от 17 июля 1867 г. следует также, что это уже не первое его послание американскому переводчику. Тот, очевидно, тоже писал Тургеневу несколько раз, хотя его письма пока не обнаружены. В письме Тургенев, в частности, обсуждает планы Скайлера провести зиму 1867/1868 гг. в Петербурге и приглашает его по пути заехать в Баден, чтобы получить рекомендательные письма к друзьям Тургенева в России. «Я не сомневаюсь, -пишет Тургенев, - что вас примут самым сердечным образом: вы знаете, как в России любят американцев, а американец, занимающийся нашей литературой, имеет еще больше прав быть желанным гостем в нашей стране»2.
В сентябре 1867 г., когда Скайлер направлялся в Россию, чтобы вступить в должность американского консула в Москве, он посетил Тургенева в Баден-Бадене. Тогда же он подарил русскому писателю четыре экземпляра своего перевода, о чем Тургенев сообщал В.П. Боткину 24 сентября (6 октября) 1867 г.
Иначе отнеслись в Англии к появлению первого английского перевода романа Тургенева. Лондонский журнал «Сэртерди ре-вью» 7 сентября 1867 г. оспорил утверждение, что «Отцы и дети»
1 Tolstoy L. The Cossacks: A Tale of the Caucasus in 1852 / Translated from the Russian by Eugene Schuyler. Revised edition. N.Y., 1887. P. 1.
2 Russian Literature Triquarterly. 1982. № 17. P. 186.
переведены с русского языка. Перевод сделан, писал английский журнал, с известного французского перевода 1863 г. (который Тургенев, кстати, называл «прекрасным»). Отвечая на это обвинение, Скайлер тогда же сообщил из Москвы, где он находился, что большая часть перевода сделана с русского текста, но «из-за спешки несколько последних глав действительно были переведены с французского», однако впоследствии эти части «были сопоставлены с русским текстом и исправлены»1.
17 (29) сентября 1867 г. Тургенев написал Скайлеру рекомендательные письма к Л.Н. Толстому2, В.Ф. Одоевскому, Ф.И. Тютчеву, М.М. Стасюлевичу и Б.Н. Чичерину. Эти письма положили начало личному знакомству Скайлера с русскими писателями. В Москве он стал бывать у Одоевских, в сентябре 1868 г. посетил Толстого в Ясной Поляне, а позднее перевел повесть «Казаки» (которую еще при встрече в Баден-Бадене советовал ему перевести Тургенев) и написал воспоминания о Толстом (перевод опубликован в журнале «Русская Старина». 1890. № 9, 10).
Американский консул проявлял неизменный интерес к русской литературе и культуре. Он много путешествовал по России, побывал на Украине и за Уралом, о чем оставил воспоминания, изданные посмертно в 1901 г. В октябре 1868 г. по приглашению воронежского помещика М.А. Веневитинова, одного из родственников известного поэта, Скайлер приехал в Воронеж на открытие памятника А.В. Кольцову. Веневитинов познакомился со Скайле-ром в Москве, на вечере у В.Ф. Одоевского, и отмечал позднее, что в молодом американце его поразили знание русского языка и знакомство с русской литературой, приобретенные, как рассказывал Скайлер, еще за океаном, когда он только готовился к службе в России. «Желая поближе познакомиться с Россией и особенно с провинцией, - писал М.А. Веневитинов, - он с охотою принял мое приглашение посетить Воронеж по случаю предстоящего открытия памятника Кольцову и приехал погостить ко мне, служившему тогда чиновником особых поручений при воронежском губернаторе князе Вл.А. Трубецком»3.
1 Coleman М.М. Eugene Schuyler: Diplomat extraordinary from the United States to Russia, 1867-1876 // Russian Review. 1947. Autumn. Vol. 7. № 1. Р. 42.
2 He сохранилось. См. об этом: Schuyler E. Selected essays with a Memoir by Evelyn Schuyler Schaeffer. N.Y., 1901. P. 20.
3 Исторический Вестник, 1893. № 5. P. 564.
В 1873 г. Скайлер совершил путешествие в Среднюю Азию, результатом чего явились два тома его путевых впечатлений «Туркестан» (1876), выдержавших за 10-летие три издания в Нью-Йорке и шесть - в Лондоне. Опираясь на труды известных русских востоковедов В.В. Григорьева, И.И. Захарова и П.И. Лерха, с которыми он встречался в Петербурге, и прежде всего на собственные наблюдения, Скайлер дал широкую картину жизни народов Средней Азии, их нравов и обычаев, религии и культуры.
В предисловии к переводу «Отцов и детей» Скайлер дал краткий очерк истории русской литературы. Он отмечал, что подлинно национальный характер литература приобрела у Пушкина, который «освободил русскую поэзию от оков классицизма, наложенных придворными поэтами предшествующего поколения. Он воспринял новое стихосложение и обратился к русским темам, особенно к древним сказаниям и преданиям народной жизни»1.
Отмечая, что царствование Николая I было враждебно к литературному творчеству, Скайлер писал, что другим писателем европейского масштаба стал тогда Лермонтов. О Гоголе Скайлер говорил как о продолжателе традиций Пушкина и Лермонтова. «Русские начали осознавать себя как нация благодаря картинам Гоголя»2.
Среди последователей Гоголя, «отказавшихся от подражания немецким, французским и английским романистам и создавших свою русскую школу романа», Скайлер называл Соллогуба, Толстого, как автора военных повестей, Григоровича, изобразившего в «Антоне-Горемыке» и «Рыбаках» жизнь простого народа, Гончарова и Писемского. Тургенев выступает «главой всего этого направления».
Небывалый по силе отклик, вызванный в России появлением «Записок охотника», можно сравнить лишь с тем, считал Скайлер, который получила в то же время в Америке «Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу. «Казалось странным, что в двух великих странах, столь различных по своему складу и совершенно незнакомых друг с другом, выход романа о народной жизни стал общественным событием большой важности. В противоположных частях света, в двух странах, одна из которых считалась самой свободной, а другая - самой деспотичной в мире, рабству человека был нанесен одинаково сильный удар. И тем не менее эти две книги совершенно различны»3.
1 Turgenev I.S. Fathers and sons. A novel / Transl. from the Russian with the approval of the author by Eugene Schuyler. N.Y., 1867. P. III.
2 Ibid. P. V.
3 Ibid. P. VI.
Поражает, насколько Скайлер, еще будучи в Америке, был информирован о внутриполитической ситуации в России. Обращаясь к истории борьбы вокруг переведенного им романа «Отцы и дети», Скайлер рассказывал: «Появление этого романа вызвало бурю; со всех сторон слышались злобные нападки, клевета. Каждое поколение считало изображение другого поколения весьма правдивым, а свое собственное - безобразным. Отцы протестовали, а дети приходили в ярость, находя себя изображенными в образе Базарова. И только партия действия (the party of action) гордилась прозвищем "нигилисты" и сделала его своим кличем. Но и они негодовали, что автор наделил Базарова человеческими слабостями. Правительство подхватило слово "нигилизм", чтобы заклеймить им все революционные, ультрадемократические и социалистические тенденции, и сыграло на этом в ходе недавних расследований покушения на императора»1. Подобная характеристика революционной ситуации в России существенно расходилась с той официальной позицией, которую заняло американское правительство в связи с покушением Каракозова в 1866 г.
Но чем больше поносили роман Тургенева, отмечал Скай-лер, тем больше его читали. «Никакая другая русская книга не имела такого успеха. Именно поэтому и была она избрана для перевода, чтобы дать американским читателям лучший образец современной русской литературы. Автор выражает свое удовлетворение этим выбором и надежду, что перевод романа будет содействовать более близкому знакомству двух великих народов»2.
Скайлер, состоявший в переписке с Тургеневым, был настолько осведомлен о его творческих планах, что в мае 1867 г. в предисловии к «Отцам и детям» сообщал американским читателям, что русский писатель только что закончил новый роман, который вскоре будет опубликован в Москве. Речь шла о романе «Дым».
Для своего времени перевод Скайлера был, безусловно, выдающимся явлением переводческого искусства. Следует иметь в виду, что переводы Констанс Гарнет, открывшие новую эпоху в переводах русских классиков на английский язык, стали появляться лишь 30 лет спустя. Но и они, как известно, не безупречны.
1 Turgenev I.S. Fathers and sons. A novel / Transl. from the Russian with the approval of the author by Eugene Schuyler. N.Y., 1867. P. VII.
2 Ibid. P. VII-VIII.
Работа, проделанная американским переводчиком, требует прежде всего историко-литературного подхода.
Скайлер навсегда сохранил добрые чувства к России и народам, ее населяющим. Живя в России, а также позднее (став в июле 1876 г. американским консулом в Константинополе), он печатал в американских журналах «Нейшн», «Скрибнерс» статьи о России, и в частности о так называемом «восточном вопросе». В канун Русско-турецкой войны 1877-1878 гг. он написал предисловие к книге специального корреспондента газеты «Дейли ньюс» Дж. Макгэна (МаеОаЬап) о зверствах турок в Болгарии. В России Макгэн был его спутником в путешествии по Средней Азии. Скай-леру принадлежит также обширное исследование о Петре I (1881), о путешествиях Н.М. Пржевальского (1889), об итальянском влиянии на европейскую и американскую литературу (опубликовано посмертно в 1901 г.). В истории американо-русских литературных и культурных связей XIX в. Скайлер остается одной из наиболее ярких, хотя и недостаточно оцененных фигур. Писатель и дипломат, он во многом содействовал установлению дружественных контактов двух стран1.
Роман «Отцы и дети» в переводе Скайлера не был тогда по-настоящему оценен в Америке. Первым американским писателем, открывшим для литературы США творчество И. С. Тургенева, стал Уильям Дин Хоуэллс. Знакомству с романами и рассказами русского писателя он во многом обязан известному американскому критику Томасу Перри, привлекшему его внимание к Тургеневу. Уже в старости Хоуэллс вспоминал, что Тургенев стал первым русским писателем, с книгами которого он познакомился: «Разочаровавшись в Теккерее, я больше всего полюбил Тургенева»2. Что же привлекло Хоуэллса в русском писателе?
В мае 1871 г. Перри, приобщивший Хоуэллса к чтению Тургенева, напечатал рецензию на перевод тургеневского романа «Накануне», опубликованный в Англии, а осенью 1872 г. в «Ат-лантик мансли» появилась первая рецензия Хоуэллса на другой тургеневский роман, «Дым» (переведенный в Нью-Йорке с французского). Хоуэллс стремился, по его словам, познакомить аме-
1 В 1878 г. Скайлер был награжден русским орденом Св. Анны II степени «за заслуги, оказанные болгарскому делу» (АВПР.Ф. СПб. Главный архив. III-1. Оп. 95. 1878 г. Д. 5. Л. 2).
2 Howells W.D. Criticism and fiction and other essays / Ed. By С.М. and R. Kirk. N.Y., 1959. P. 99.
риканских читателей с лучшими образцами художественной прозы. «"Дым" - произведение высочайшего ума, а в моральном и эстетическом отношении - это проза самого лучшего свойства», -писал он в рецензии на роман1.
Хоуэллс обратился к русскому писателю, чтобы найти поддержку собственной литературно-эстетической теории реализма, хотя следует с самого начала отметить существенное отличие узкобытового представления о реализме у Хоуэллса от социально-этического реализма Тургенева, в котором американский писатель вычитывал прежде всего то, что волновало и интересовало его самого. Принцип «активного отбора» неизменно сказывается в творчестве американских писателей, искавших в реализме Тургенева, а позднее Толстого и Достоевского то, чего требовало национальное развитие литературы США.
В феврале 1873 г. Хоуэллс опубликовал рецензию на американское издание «Дворянского гнезда», вышедшее под названием «Лиза» (перепечатка с английского перевода У.Р.С. Ролстона, появившегося в Лондоне в 1869 г.). Он высоко оценил реалистическое мастерство русского писателя, его восхищали драматическое действие и национальная специфика тургеневского романа. «По мере чтения вы основательно знакомитесь с русской жизнью, хотя перед вами не справочник и не учебник; вы сами становитесь русским, и вам уже хочется обращаться к героям книги по имени и отчеству. В определенный момент повествования нить рассказа, спокойно лежавшая дотоле в руках автора, вдруг натягивается все туже и туже, пока не становится напряженной до крайности. Впечатление от образов, страстей и ситуаций все накаляется и накаляется. С приближением развязки возникают черты истинного трагизма, кажется, что вы уже не в состоянии вынести большего. И тогда все произведение предстает перед вами в своем необыкновенном и неизбывном величии»2.
Американские исследователи не без основания полагают, что быстрый рост писательского мастерства Хоуэллса от ранних «Провинциальных очерков» (1871) к романам «Их свадебное путешествие» (1872) и «Случайное знакомство» (1873) во многом объясняется воздействием на него реализма Тургенева. Как вспоминал сам Хоуэллс, в те годы все молодые писатели в Америке зачитывались Тургеневым, который открыл им «новый мир - неповторимый мир
1 Atlantic Monthly. 1872. August. Vol. 30. № 178. P. 243.
2 Ibid. 1873. February. Vol. 31. № 184. P. 240.
реальности»1. А в письме Ч.Д. Уорнеру 1 апреля 1877 г. Хоуэллс замечал, что Тургенев «установил образец романа будущего»2.
В сентябре 1873 г. все в том же «Атлантик мансли», где появились две первые «тургеневские» рецензии Хоуэллса, была напечатана его рецензия на журнальный перевод «Рудина».
Хоуэллс никогда не встречался с Тургеневым. Посредниками между ними были американские писатели Ялмар Бойесен и Генри Джеймс. С романами Хоуэллса Тургенева познакомил Бой-есен, норвежец по рождению, натурализовавшийся в США. По просьбе Тургенева он назвал ему несколько книг американского романиста и с удовлетворением увидел в следующий раз у него на столе роман Хоуэллса «Жизнь в Венеции». Это происходило в 1873 г. в Париже, а в январе 1874 г. Бойесен послал Тургеневу из Америки роман Хоуэллса «Случайное знакомство». Ответ русского писателя не заставил себя ждать. 24 февраля 1874 г. в письме Бойесену Тургенев благодарил за присланный роман и выражал признательность американским читателям за проявленный интерес к его собственным книгам, о чем писал ему Бойесен3.
Бойесен вспоминал, что Тургенев не только собирался посетить Соединенные Штаты, но и живо интересовался судьбой своих книг в Америке. «Я рассказал ему о том, - продолжал Бойесен, -что он имеет в Америке многих горячих поклонников, что американская критика ставит его наряду с Диккенсом и что о нем всегда говорят с восторгом в литературных кружках Бостона»4.
1 июня 1874 г. Бойесен в письме Хоуэллсу процитировал отрывок из не дошедшего до нас письма к нему Тургенева. Русский писатель сообщал: «Я прочитал "Жизнь в Венеции" и "Случайное знакомство", и мне по-настоящему нравятся обе книги, особенно первая»5.
28 октября 1874 г. Тургенев написал единственное известное нам письмо Хоуэллсу, где благодарил его за присланный роман «Их свадебное путешествие».
1 Howells W.D. Criticism and fiction and other essays. P. 112.
2 Howells W.D. Life in letters / Ed. by M. Howells. N.Y., 1928. Vol. 1. P. 232.
3 Впервые опубликовано: Seyersted P.E. Turgenev's interest in America, as seen in his contacts with H.H. Boyesen, W.D. Howells and other American authors // Scando-Slavica. 1965. T. 11. P. 25-29. Воспроизведено в 10-м томе «Писем» Тургенева (подготовка текста П.Е. Сейерстеда).
4 Иностранная критика о Тургеневе. 2-е изд. СПб., 1908. С. 148.
5 Seyersted P.E. Op. cit. P. 21.
У нас нет сведений о письмах Хоуэллса Тургеневу. Известно лишь, что в те годы он был погружен в мир тургеневской прозы, однако не решался обратиться к русскому писателю и прибегал к посредничеству Бойесена и Генри Джеймса. В переписке Хоуэллса с Бойесеном имя Тургенева упоминается довольно часто. «Ничьим мнением я не дорожу больше, чем мнением Тургенева, - писал Хоу-эллс. - Надеюсь, что однажды буду иметь великое счастье познакомиться с ним»1. Сообщая Бойесену об отправке Тургеневу своего романа «Их свадебное путешествие», Хоуэллс добавлял: «Скажите ему, что мы каждый месяц курим ему фимиам в "Атлантик манс-ли"»2. 27 сентября 1880 г. Хоуэллс писал Бойесену, что хотел бы послать Тургеневу свою новую книгу «Неведомая страна».
Романы Хоуэллса вызывали глубокий интерес у Тургенева, который однажды заметил: «Я всю ночь читал "Случайное знакомство", и мне хотелось бы побывать в стране, где живут такие женщины, как героиня романа»3. Именно героиня романа Китти Эллисон оставила у Тургенева ощущение той «свежести и естественности», о котором он писал 11 мая 1874 г. в не дошедшем до нас письме Бойесену, известном по пересказу последнего.
Итог своих размышлений о Тургеневе и его значении для американского романа Хоуэллс подвел в книге «Мои литературные пристрастия» (1896). Он вспоминал, что наиболее важным событием его молодости стало знакомство с романами Тургенева, «величие которых было признано в Америке в середине 70-х годов»4. «Дым», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Рудин», «Вешние воды» произвели на него глубочайшее впечатление, сохранившееся на всю жизнь.
Хоуэллс в своем толковании художественной манеры Тургенева выделяет роль сценического начала в произведениях русского писателя. «Его проза вся проникнута драматизмом. О персонажах сказано весьма кратко и сдержанно, а затем им предоставляется возможность заниматься своими делами, так что автор почти не вмешивается и не комментирует их поступки»5. Впервые Хоуэллс обратил внимание на эту особенность тургеневской прозы в романе «Дым», а затем обнаруживал ее во всех последующих прочитанных им книгах русского писателя.
1 Seyersted P.E. Op. cit. P. 36.
2 Ibid. P. 31.
3 Howells W.D. Criticism and fiction and other essays. P. 112.
4 Howells W.D. My literary passions. Criticism and fiction. N.Y., 191. P. 169.
5 Ibid.
В 1874 г. (то был год наибольшего развития контактов между Тургеневым и американскими писателями) Хоуэллс отмечал эту авторскую сдержанность в «Степном короле Лире», повести о том, каким бывает русский человек, если довести его до крайности: «Все необходимое для понимания повести спокойно и умело сказано, и ничего больше добавлять не приходится»1.
Темы тургеневских произведений, считал Хоуэллс, нередко те же, что и у французских романистов, но поданы совсем в иной тональности. Творчество Тургенева глубоко впечатлило Хоуэллса. Уже в зрелые годы американский писатель говорил, что жизнь предстала ему совсем в ином свете, после того как он прочитал Тургенева.
В книгах Тургенева Хоуэллс находил такую правду жизни, которую, казалось, не знает никто, кроме этого писателя и тебя самого. «Хотя его герои и та среда, где они живут, весьма далеки от меня и моей жизни, они принадлежат к вечным человеческим образам, присутствие которых каждый из нас ощущает в глубинах своей души. Во всем видна Правдивость этих образов»2. По свидетельству Хоуэллса, он постоянно перечитывал книги Тургенева, а в течение ряда лет, особенно в 70-е годы, так увлекся Тургеневым, что не хотел читать ничего иного.
Из тургеневских книг Хоуэллс вывел для себя форму «драматического романа», где герои сами несли ответственность за свои поступки, развивались по своим внутренним законам, а не по прихоти автора, роль которого в романе сводилась к минимуму. Перенесение в прозу приемов драматургии не только давало образам сценическую свободу, но и обусловливало единство действия и ограниченность пространственного и временного разнообразия.
Хоуэллсовская теория драматического метода в прозе оставалась, однако, долгое время забытой, потому что была изложена в его ранних рецензиях на романы Тургенева, разбросанных в периодических изданиях того времени. К тому же и сам Хоуэллс в своих произведениях не придерживался строго принципов «драматического романа». Перемены, происшедшие в его критических суждениях, особенно в связи с увлечением после 1886 г. произведениями Толстого, заслонили от современников более ранние его литературно-критические теории, основанные на прозе Тургенева.
Тургенев надолго остался для Хоуэллса недосягаемой художественной вершиной, и только знакомство во второй половине
1 Gettmann R.A. Op. cit. P. 55.
2 Howells W.D. My literary passions. P. 171.
1880-х годов с книгами Толстого открыло перед американским писателем новые горизонты и заставило его сознаться: «Мне казалось, что Тургенев сказал последнее слово в искусстве романа. Оно оказалось лишь первым, когда я стал знакомиться с прозой Толстого»1. Тургенев учил, как писать романы, Толстой же учил писать правду и только правду. Для Хоуэллса это означало уже поиск не личного счастья, а «счастья для всего человечества». Именно эту толстовскую идею можно обнаружить в хоуэллсовских романах «Опека священника» (1887), «Энни Килберн» (1888), «В поисках нового счастья» (1890).
Остается лишь добавить, что сценичность тургеневской прозы, подмеченная Хоуэллсом, сложными и опосредованными путями дошла до творческого опыта американских писателей XX в. Фицджералд, наиболее близкий Тургеневу среди писателей США 1920-1930-х годов, создал драматическую прозу в «Великом Гэтсби». Называя это произведение «драматическим романом», Фицджералд шел, конечно, от Генри Джеймса, разработавшего сценическую структуру прозы в романах и обосновавшего эту тенденцию в предисловиях к томам своего собрания сочинений, выходивших в 1907-1911 гг. Однако, так же как и в случае с Хоуэллсом, это стало фактором не внешнего влияния, а того, что мы называем активным отбором.
Хорошо сказал по этому поводу известный американский критик демократического направления Ван Вик Брукс. Определяя степень влияния Тургенева на творчество Хоуэллса, он писал: «Хоуэллс разрабатывал свой собственный реалистический метод, и опыт Тургенева скорее поддерживал, чем определял этот метод... Сдержанность и поэтичность произведений Тургенева очаровали Хоуэллса и Джеймса, но художественный метод Хоуэллса объясняется прежде всего личностью самого писателя»2.
В течение четверти века - между 1874 и 1897 гг. - Генри Джеймс написал четыре статьи о Тургеневе. Отношение американского писателя к Тургеневу и его творчеству, которое он считал образцом для себя, претерпело определенную эволюцию. Различные аспекты проблемы «Тургенев - Генри Джеймс» уже рассматривались в литературоведении, однако анализировались обычно три статьи из четырех3.
1 Howells W.D. My literary passions. P. 185.
2 Brooks V.W. New England: Indian summer. 1865-1915. N.Y., 1940. Р. 237.
3 B русском литературоведении первое исследование этой проблематики см.: Елистратова А. А. Вильям Дин Гоуэлс и Генри Джеймс // Проблемы истории литературы США. М., 1964. С. 205-286.
Тургенев был для Генри Джеймса как тот «дом со многими окнами», о котором он рассказал в предисловии, написанном в 1908 г. к роману «Женский портрет». Это предисловие было последней данью уважения к памяти русского писателя, у которого Джеймс когда-то учился мастерству. Каждый находит в этом доме литературы свое сокровенное, глядит в него «через свое окошко».
Что видел в этом доме Генри Джеймс, что находил он в нем близкое и необходимое для своего творчества, для раздумий о мастерстве художника?
На эти вопросы Джеймс попытался ответить в первой статье о Тургеневе, написанной еще до личного знакомства с русским писателем, состоявшегося 22 ноября 1875 г. в Париже, куда Джеймс специально приехал из Америки, чтобы встретиться с Тургеневым. Поводом для статьи «Иван Тургенев», появившейся в апрельском номере «Североамериканского обозрения» за 1874 г., были немецкие переводы «Вешних вод» и «Степного короля Лира». Однако это была отнюдь не рецензия, а развернутая проблемная характеристика творчества Тургенева, отражавшая, как и в случае с Хоуэллсом, собственные творческие интересы и устремления американского писателя.
Статья начинается с утверждения: «Нам известно несколько первоклассных критиков, которые на вопрос: "Кто лучший романист сегодня?", не колеблясь, ответят: "Иван Тургенев"»1. Действительно, как уже говорилось, в Америке читали Тургенева в то время гораздо больше, чем в Англии. И ценили Тургенева несравненно выше многих европейских литераторов.
Особой чертой гения Тургенева Джеймс считал его наблюдательность, умение через детали передать целое, создать образ. «Он не обладает даром мгновенной, страстной, почти безрассудной импровизации, как Вальтер Скотт, Диккенс или Жорж Санд. Импровизация - большое достоинство рассказчика, может быть, самое большое. Но Тургенев очаровывает нас по-иному» (с. 212). И Джеймс определяет своеобразие тургеневской прозы как особое внимание к миру, наблюдательность, которую не заменят самые пылкие фантазии. Художник годами копит в себе жизненный опыт и затем вдруг выплескивает его в повести или романе.
1 James H. French poets and novelists. L., 1904. Р. 211. Далее страницы этого издания указываются в тексте. Русский перевод этой статьи сделан с сокращениями в кн.: Джеймс Г. Женский портрет. М., 1981.
Джеймса восхищало тургеневское мастерство портрета. «Его персонажи - сплошь портреты, - замечал он с нескрываемой писательской завистью. - В каждом из них есть нечто неповторимое, то, чего нет у других, и это спасает их от растворения в общем и обыденном» (с. 213). В письме брату Уильяму 8 февраля 1876 г. Генри Джеймс рассказал, как Тургенев в беседе с ним высказал «определение собственного творческого процесса». Запись этой беседы интересна и тем, что дает возможность понять, к чему стремился, как художник, сам Джеймс, перенимавший в те годы творческий опыт у русского писателя. «Он говорил больше, чем обычно, о своей работе и сказал мне, что он никого и ничего не выдумывал. В его произведениях все основано на том, что он видел, хотя часто лицо, послужившее отправной точкой повествования, может затем отойти на второй план» (Т. 11. С. 562).
Называя Тургенева «ищущим реалистом», Джеймс определял художественную манеру русского писателя как «внимательнейшее наблюдение действительности, в результате чего возникает картина человеческой жизни, более широкая и беспристрастная, исполненная более глубокого смысла, чем у какого-либо иного романиста» (с. 216).
Вальтер Скотт изобразил приключения своих героев, их мужество и честь, Диккенс показал нам контрасты комического и трогательного, Жорж Санд интересовала любовь. «Но все эти писатели прежде всего заботятся о сюжете, его неожиданных поворотах, чтобы тем самым получше позабавить читателя, - писал Джеймс. -Тургенев не владеет таким искусством сюжетной изобретательности, но что касается содержания, то в жизни не существует ничего, чем бы он не интересовался. Все классы общества, разнообразные характеры, судьбы и нравы людские выступают на страницах его книг. Его воображение находит себе пищу и в городе, и в деревне, среди богатых и бедных, мудрецов и идиотов, дилетантов и крестьян, в трагическом и веселом, правдоподобном и гротескном. У него острый взгляд на все наши пристрастия и глубокое сочувствие к удивительной сложности человеческой души» (с. 217).
Что было особенно важно Джеймсу, так это разнообразие точек зрения в книгах Тургенева. Рассказчики и, следовательно, точки зрения могли меняться, но при этом оставался неизменным интерес к изображению такого случая, лица или события, которое было бы характерно в нравственном отношении.
Джеймс отчасти предугадал то, что Достоевский называл «фантастическим реализмом». Говоря о тургеневском рассказе
«Призраки», Джеймс отмечал: «Здесь реальность выражена еще сильнее, потому что она затронута элементом фантастического, что отнюдь не искажает ее» (с. 215).
Забегая вперед, отметим, что по-своему воспринял нравственное и социальное начало в прозе Тургенева и отец Генри Джеймса, американский философ, оказавший существенное влияние на эстетические взгляды своих сыновей, один из которых стал известным философом, другой - писателем. Генри Джеймс-отец 19 июня 1874 г., уже после появления в печати первой статьи его сына о русском писателе, сообщая Тургеневу, что книги того пользуются в Америке огромным успехом, дал свою оценку тургеневских романов: «В ваших руках роман приобрел новую силу и обладает теперь большим очарованием, чем когда-либо» (Т. 10. С. 628).
Национальное своеобразие тургеневской прозы и жизнь писателя за пределами России заставляли Джеймса задумываться о собственной судьбе и судьбе своих книг, и он находил некоторые черты сходства. Проблемы национальной литературы становились определяющими для американского писателя.
Еще в рецензии 1872 г. на роман Тургенева «Дым» Хоуэллс отметил бросавшееся в глаза сходство между Россией и Америкой. И он был не первый, не единственный, кто сравнивал две страны. Рабство американских негров и крепостное право в России, их одновременная отмена и последствия сопоставлялись в печати.
Мысль о том, что Тургенев как бы предвосхитил развитие американской прозы (хотя история литературы США и не подтвердила этого прогноза, ибо каждая нация и ее культура развиваются по своим внутренним законам), выразил также Бойесен в статье о Тургеневе, появившейся в апреле 1874 г., т.е. одновременно с первой статьей Генри Джеймса о русском писателе. Рассказ о встрече с Тургеневым в Париже в 1873 г. Бойесен заканчивал сопоставлением русской и американской литературы: «Мне часто приходилось слышать о сходстве между русскими и американцами»1.
Не менее остро воспринимал национальные особенности творчества Тургенева и Генри Джеймс. «Тургеневские темы - сугубо русские, - писал он. - Иногда действие происходит в другой стране, но действующие лица - истые русские. Писатель рисует русский характер, и этот тип таит для него загадку, привлекает и вдохновляет его. Произведения Тургенева, как и книги всех великих романистов, несут аромат родной земли, и каждый, кто читал их,
1 Иностранная критика о Тургеневе. С. 151.
испытывает странное чувство, будто он давно знает Россию. Кажется, мы путешествовали по ней во сне, жили там в нашем прошлом существовании» (с. 220).
Национальный опыт Соединенных Штатов ограничивался к тому времени одним столетием, торжественно отпразднованным через два года после появления статьи Джеймса о Тургеневе. В Америке, особенно в результате Гражданской войны, ускоренным темпом шел процесс формирования национального характера, что получило отражение в литературе, и в частности в книгах самого Генри Джеймса. Показательны в этом отношении названия его романов: «Американец», «Европейцы», «Международное происшествие» (в русском переводе «Американки»), «Сцены американской жизни».
Вернувшись из России в Карлсбад, Тургенев отправил письмо Джеймсу, которое положило начало их переписке. Сообщая, что письмо Джеймса не дошло до него и затерялось, Тургенев подтверждал, что посланный Джеймсом апрельский номер «Североамериканского обозрения» со статьей о нем он получил только в июле, когда был в России. «Я прочел вашу статью очень внимательно... Статья меня поразила, ибо она вдохновлена тонким пониманием справедливости и истины; в ней есть мужественность, психологическая проницательность и отчетливо выраженный литературный вкус. Должен лишь заметить, что пессимизм, в котором вы меня упрекаете, пожалуй - или даже наверное - непроизволен. Мой "избыток иронии", как вы это называете, не доставляет мне никакого удовольствия - даже горького, о котором говорят иные» (Т. 10. С. 445).
Именно эта первая статья о Тургеневе послужила поводом для встречи двух писателей в Париже. Джеймс вспоминал: «Вследствие моей статьи о нем я нашел повод встретиться с Тургеневым в Париже, где он жил в 1875 году. Конечно, не ради хвалебной критической статьи о его книгах удостоил Тургенев меня таким дружеским приемом, ибо моя статья имела для него очень мало значения»1.
Через несколько лет Джеймс опубликовал в американском журнале «Нейшн» рецензию на французский перевод романа «Новь», повторив высокую оценку произведений Тургенева. «Среди живущих романистов есть только двое, выход новых книг которых может быть признан литературным событием». Один - это
1 James H. Partial portraits. L., 1888. Р. 294, 297. Далее страницы этого издания указываются в тексте.
автор «Даниела Деронды» [Дж. Элиот], другой - Тургенев, которого «все - даже те, кто принужден читать его в несовершенных переводах, - признали одним из глубочайших наблюдателей и одним из самых изумительных рассказчиков»1.
Тургенев всегда живо интересовался Америкой. В беседе с Бойесеном он говорил: «Это была моя всегдашняя idee fixe - посетить вашу страну»2.
Из длившейся восемь лет переписки Тургенева и Джеймса сохранились только письма русского писателя, опубликованные впервые в 1949 г. В них тоже проявляется постоянный интерес к Америке и ее культуре.
Тургенев не поехал в Америку, и, очевидно, это не случайно. Но в Париж приехал Генри Джеймс. Характерно, что позднее Тургенев уже всерьез не возвращался к вопросу о поездке в Америку. По-видимому, кто-то (Полина Виардо?) удерживал его от путешествия в Новый Свет.
Тургенев был хорошо знаком с американской литературой. Он не только высоко отзывался о Н. Готорне, но и с удовольствием читал Г.У. Лонгфелло, Э. По, Брет Гарта. Одно время он очень интересовался произведениями Уолта Уитмена и перевел его известное стихотворение «Бейте, бейте, барабаны» почти на 40 лет раньше, чем эти стихи американского поэта стали известны в России.
Великий русский писатель встречался с Г. Бичер-Стоу, Дж.Р. Лоуэллом, М. Твеном. Особенно восхищался он твенов-ским юмором. Бойесен вспоминал, что когда в его присутствии французы стали оспаривать наличие таланта юмориста у Твена, Тургенев не согласился с ними и в качестве довода привел роман Твена «Налегке».
В 1883 г. Бойесен опубликовал воспоминания о Тургеневе, где рассказал о впечатлении, произведенном М. Твеном на Тургене-ва3, а через 12 лет в «Североамериканском обозрении» уточнил этот рассказ. Когда Бойесен впервые увидел Тургенева после визита к нему м-ра Клеменса (Марка Твена), которого он познакомил с русским писателем весной 1879 г. в Париже, Тургенев воскликнул: «Наконец-то я видел настоящего американца, первого американца,
1 James H. Literary reviews and essays on American, English and French literature / Ed. by A. Mo^ll. N.Y., 1957. Р. 190.
2 Иностранная критика о Тургеневе. С. 145.
3 См.: Бойесен Я. Воспоминания о Тургеневе // Вопросы литературы. 1981. № 6. С. 188-196.
отвечающего моим представлениям о том, каким должен быть американец. Он кровный сын своей земли. Ваши американские друзья мистер О. [писатель Томас Б. Олдрич] и мистер Г. [редактор журнала «Скрибнерс» Р.У. Гилдер] немногим отличаются от европейцев. Они прекрасные люди, но лишены своей почвы»1.
Возглавлявшийся Хоуэллсом журнал «Атлантик мансли» постоянно обращался к творчеству Тургенева и в специальных статьях, и в общих обзорах литературы. Неудивительно, что именно в этом журнале появилась после смерти Тургенева третья и наиболее обстоятельная статья Джеймса о русском писателе. В ней Джеймс пересмотрел некоторые положения первой статьи, в частности отказался от пресловутого утверждения об «аристократическом темпераменте» Тургенева. Вспоминая о написанной за десятилетие до того статье, Джеймс говорил, что в ней он попытался выразить свое восхищение произведениями Тургенева. «Я позволил себе сказать, что у него аристократический темперамент. В свете всего, что я узнал о нем позднее, это замечание представляется мне исключительно нелепым».
Творчество русского писателя, поразившее Джеймса своей «необычайной естественностью», представлялось американскому писателю сочетанием двух элементов: реализма и красоты. Еще в статье 1874 г. он писал: «Никто из романистов не создал такого количества образов, которые дышат, двигаются и разговаривают столь же своеобычно, как и в жизни, никто, думается нам, не владел таким мастерством портрета, никто не сочетал такой идеальной красоты с таким беспощадным изображением реальности» (с. 250). Теперь Джеймс глубже развил свои взгляды на реалистическую природу творчества Тургенева, которую он постигал через личность самого писателя.
Джеймс отдавал должное силе реализма Тургенева и его пониманию типического как главной сути изображения действительности. Полагая, что герои Диккенса не обладают такими свойствами, Джеймс удивлялся, почему Тургенев столь высоко ценил английского романиста. «Книгам Диккенса не суждена долгая жизнь, - писал Джеймс, - так как его герои индивидуальны, не будучи типичными, выражают частное, не отражая всеобщего, потому что мы не ощущаем их причастности ко всему человечеству» (с. 318).
Национальная сторона творчества Тургенева особенно привлекала Джеймса именно в силу того же принципа находить в
1 Цит. по: Беуеге!«! Р.Е. Ор. сИ Р. 36-37.
частном - общее, в чужом - свое, в далеком - близкое, отбирать из инонационального то, что волнует и требует художественного решения. Для Джеймса 70-80-х годов такими вопросами представлялись национальная сущность американцев и творческое освоение этой проблемы.
С честностью большого художника определил Джеймс отличие тургеневского реализма от своего, где «манера преобладала над сутью изображаемого». Джеймс видел в Тургеневе не только мастера формы, но и социального писателя. Именно с этим связана отмечаемая Джеймсом страстная приверженность Тургенева к России, к русской земле и ее народу.
В четвертой статье о Тургеневе (1897) Генри Джеймс подвел итоги своих оценок наследия русского писателя и сравнивал его с Толстым. Для Джеймса Тургенев оставался прежде всего великим мастером художественной формы. Отсюда его определение Тургенева как «романиста романистов» (the novelists' novelist).
Особое внимание Джеймс уделил женским образам Тургенева, которыми он не переставал восхищаться. По существу, у Джеймса впервые в американской критике получила выражение точка зрения, затем довольно широко распространенная в зарубежной литературе о Тургеневе и опиравшаяся на слова Потугина из «Дыма»: «Человек слаб, женщина сильна, случай всесилен». Тургеневские мужчины по большей части ищут спасения и защиты у представительниц противоположного пола. Женщины изображены сильными, за что их образы так ценит американский писатель. Кэтрин Слоупер, героиня его романа «Вашингтонская площадь» (1880), как и другие героини раннего творчества Джеймса, многим обязана тургеневским женщинам, о которых он писал: «Большинство его героинь - изумительно сильные личности и подчас, можно прибавить, даже вызывают восхищение»1.
Главную причину неувядаемой прелести тургеневской прозы Джеймс видел в ее исконно русском национальном колорите. «Не найдется другого иностранного автора, который бы столь органично, как Тургенев, вошел, по мнению англоязычного читателя, в канон Всемирной литературы»2.
В американской и английской критике имеется немало компаративистских работ, в которых романы Генри Джеймса сравниваются с книгами Тургенева, самым внимательным образом про-
1 Писатели Англии о литературе: XIX-XX в. М., 1981. С. 196.
2 Там же. С. 191.
слеживается влияние тургеневских персонажей и ситуаций на произведения Джеймса, а раннее творчество американского писателя объясняется исходя из эстетических канонов Тургенева1. Однако, как правило, такие исследования мало дают для изучения типологии русского и американского реализма, понятой как историческая реальность одновременного существования художественного метода в литературах разных стран. И чем «убедительнее» сопоставления героев «Родерика Хадсона», «Американца», «Женского портрета», «Вашингтонской площади» или «Принцессы Казамассима» с тургеневскими героями, тем менее убеждают эти сопоставления в чем-то главном, без чего нет литературы.
Чем больше частных сходств и совпадений предлагают вашему вниманию американские и английские литературоведы, пишущие о Джеймсе и Тургеневе, тем труднее становится проследить и понять то главное, за что ценим мы этих писателей: неповторимое национальное своеобразие их систем художественного мышления, развивавшихся в контексте всемирной литературы с ее общими закономерностями, но в соответствии со своими собственными обычаями и способами национального творческого мышления.
Среди других американских писателей конца XIX в., обращавшихся к творчеству Тургенева, следует отметить южанина Джорджа Вашингтона Кейбла (1844-1924), автора книги новелл «Старые креольские времена» (1879). Когда весной 1882 г. профессор Московского университета М.М. Ковалевский отправился в США, Тургенев дал ему рекомендательное письмо к Я. Бойесену - последнее послание русского писателя, обращенное к Америке. От Бойесена Ковалевский и услышал впервые имя американского писателя Кейбла.
«Кто это такой? - спросил я, совершенно наивно. - Как кто! -отвечал Бойезен. - Кэбль, да это самый оригинальный наш рассказчик, это автор наших таких же "Записок охотника", это наш реалист-художник, тот, которому лучше известен Юг, кто там всех знает и кого там всего менее любят. Познакомьтесь с ним и его повестями, и вы увидите, как вам мало известно в Европе то, что поистине заслуживает изучения в нашей литературе»2.
Сохранилась запись беседы Ковалевского с Кейблом, к которому он ездил в Новый Орлеан с рекомендательным письмом от
1 См.: Левин Ю.Д. Новейшая англо-американская литература о Тургеневе (1945-1964) // Литературное наследство. М., 1967. Т. 76. И.С. Тургенев. Новые материалы и исследования. С. 526.
2 К.М. Мое знакомство с Кэблем // Вестник Европы. 1883. № 5. С. 314.
Бойесена. Прочтя его, Кейбл сказал: «Бойезен пишет мне, что вы знаете Тургенева. Как я рад видеть кого-нибудь, знакомого с ним. Ведь это величайший из современных писателей, первый художник и самый трезвый реалист. Мы все его здесь очень ценим»1.
В воспоминаниях о Тургеневе Ковалевский вполне убедительно объяснял, почему русского писателя ценили тогда больше в Америке, чем в Англии. «Поэтический реализм» Тургенева способствовал развитию и укреплению реалистического направления в американской литературе конца XIX в. и в известной мере противостоял влиянию французских натуралистов. Интерес к Тургеневу сыграл благотворную роль в развитии русско-американских литературных и культурных связей. Тургенев стал первым русским писателем, получившим национальное признание в США и открывшим Россию американским читателям и писателям. Прочитав роман «Отцы и дети» в переводе Ю. Скайлера, писатель Хэм-лин Гарленд (1860-1940) заносит в записную книжку 16 октября 1884 г.: «Закончил читать "Отцов и детей" с чувством глубокого уважения к автору и гораздо большим пониманием, чем прежде, русского образа мышления. В этой книге писатель проник в самые глубины человеческой души»2.
Шведский исследователь литературы американского натурализма Ларе Онебринк отмечал, что Гарленд многим обязан Тургеневу в своих ранних книгах «Под колесами» (1890), «Главные проезжие дороги» (1891), «Джейсон Эдвардс» (1892), «Люди прерий» (1893), «Роза с фермы Датчера» (1895). Онебринк полагал, что особое значение для Гарленда имели романы «Отцы и дети», «Рудин» и в меньшей степени - «Накануне», «Дым» и «Записки охотника». Следы чтения Тургенева он находит также в ранней повести Стивена Крейна «Мать Джорджа» (1896). Внимание Фрэнка Норриса привлекали четыре романа Тургенева: «Рудин», «Отцы и дети», «Новь» и «Дым», а влияние русского писателя может быть прослежено в романах «Спрут» и «Омут»3.
1 Там же. С. 315-316. Подробнее о Тургеневе и Кейбле см.: Алексеев М.П. Мировое значение «Записок охотника» // Творчество И.С. Тургенева. Сб. ст. М., 1959. С. 117-121; Erkström К. George Washington Cable: A Study of his early life and work. Lund, 1950. Р. 94-97.
2 Цит. по: Ähnebrink L. The Beginnings of naturalism in American fiction: A Study of the works of Hamlin Garland, Stephen Crane, and Frank Norris with special reference to some European influences, 1891-1903. Uppsala, 1950. Р. 317.
3 Ibid. Р. 342.
У современников возникало сравнение Джека Лондона с Тургеневым. В связи со своим рассказом «Белое безмолвие» Лондон писал 27 февраля 1899 г. молодому писателю-социалисту Клоудес-ли Джонсу: «Я вел такую бродячую жизнь, что в моем чтении и образовании создались огромные пробелы. Я, конечно, понимаю, что, сравнив меня с Тургеневым, Вы сделали мне большой комплимент, но, хотя я знаю, какое высокое место он занимает в литературе, мне он почти неизвестен. Кажется, в Японии я читал "Дворянское гнездо"; но это единственная его книга, которая мне знакома»1.
Русская литература нередко доходила до американских писателей окольными путями. Английский писатель Джордж Мур заметил как-то, что «Генри Джеймс отправился во Францию читать Тургенева, а У. Д. Хоуэллс остался дома и читал Генри Джеймса»2. Конечно, Хоуэллс и сам читал Тургенева, но с ним русский писатель не имел прямых контактов, как с Джеймсом. Американские писатели последующих десятилетий воспринимали Тургенева уже с исторической дистанции среди других великих имен русской литературы - Толстого и Достоевского, Чехова и Горького. Так, Теодор Драйзер писал в 1911 г., что он восхищается русскими писателями - Толстым, Тургеневым, Гоголем3.
В год новых тяжелых испытаний для России - в 1943 г. - к наследию Тургенева обратился другой выдающийся писатель Америки, Синклер Льюис. В предисловии к нью-йоркскому переизданию романа «Отцы и дети» в переводе Констанс Гарнет он рассматривает произведения Тургенева в контексте событий Второй мировой войны.
В Тургеневе Синклер Льюис находил «нежность души» - это «слишком редкое качество», которое нельзя не ценить. «Именно благодаря этой замечательной особенности его прославленный "русский характер" приобрел гармонические и спокойные тона, смягчавшие те гнетуще черные или, напротив, раздражающие светлые краски, которыми пользовались другие русские мастера. И, возможно, поэтому мы, американцы, отнюдь не склонные замыкаться в себе, понимаем его героев, смеемся над ними, любим их»4.
1 London J. Letters. Containing an unpublished correspondence between London and Sinclair Lewis / Ed. by K. Hendricks, I. Shepard. N.Y., 1965. Р. 18. (рус. пер. в кн.: Лондон Дж. Я много жил. М., 1973. С. 346).
2 Moore G. Confessions of a young man. N.Y., 1935. Р. 163.
3 Dreiser Th. Letters. A Selection / Ed. by R.H. Elias. Philadelphia, 1959. Vol. 1. P. 121.
4 Льюис С. Собр. соч.: В 9 т. М., 1965. Т. 7. С. 440.
Синклер Льюис возражал тем критикам, которые считали, что тургеневские романы были интересны лишь для своего времени. «Роман Тургенева устарел не больше, чем любая пьеса О'Нила или роман Хемингуэя. В 1943 г., как и в 1862, когда роман увидел свет, он продолжает волновать умы, ибо говорит о том, что озадачивает и мучит поколение за поколением»1. Американский писатель считал, что образ Базарова относится к тем немногим созданиям художественной литературы, которые продолжают жить в веках, подобно героям Сервантеса и Диккенса, «и мало кто из исторических личностей поспорит с ними в долговечности своей славы... Время от времени его следует представлять новому поколению читателей»2.
Сравнивая русский и американский пейзаж, Льюис находил много общего в жизни двух народов. «Американский читатель со Среднего Запада откроет в русских пейзажах Тургенева что-то трогательно знакомое: холмистые поля с редкими перелесками, речонками, березовые рощи, небосвод, оглашаемый пением жаворонка; пшеницу, ячмень, лошадей за плугом. и крепостные крестьяне вместо наших рабов, которых мы затем превратили в испольщиков Юга, в то время как наши северные либералы толковали об освобождении точно так же, как это делали более просвещенные тургеневские помещики»3.
К 1920-м годам значение русского реализма для американской литературы окончательно определилось. Шервуд Андерсон в 1923 г. в письме своему другу литератору Роджеру Серджелу рассказывал, что познакомился с русской прозой в начале 1910-х годов. «Однажды мне попались "Записки охотника" Тургенева. Не могу забыть, как дрожали мои руки, когда я переворачивал страницы. Я прочитал всю книгу запоем»4. 19 сентября 1939 г. он писал: «Если бы я был начинающим писателем, то учился бы не у ловких и безвкусных журнальных писак, а у подлинных мастеров - читал бы рассказы Чехова, такие книги, как "Записки охотника" и им подобные»5.
Особый интерес представляют письма Шервуда Андерсона его русскому переводчику П.Ф. Охрименко. В них дается развернутая оценка русского реализма Толстого, Тургенева, Чехова, ко-
2 Льюис С. Собр. соч.: В 9 т. М., 1965. Т. 7. С. 441.
2 Там же.
3 Там же. С. 442.
4 ЛМегееи БИ. Ьейеге / Е± Ьу Н.М. 1оие8. Во81ои, 1953. Р. 118.
5 Р. 448.
торых Андерсон ставил выше всего, что ему доводилось читать. Американский писатель в одном из первых писем к Охрименко в январе 1923 г. сообщал: «У нас в Америке существует плохая литературная традиция, идущая от англичан и французов. Наши рассказы и повести в популярных журналах отличаются искусной разработкой сюжета, всякого рода ловкими трюками»1.
Любовь к Тургеневу Андерсон сохранил на всю жизнь. Незадолго до смерти он писал молодому литератору из Мичигана Кэр-роу де Фризу: «Чем больше вы станете читать "Записки охотника", тем больше вам даст эта книга. Незабываемые картины навсегда остаются в вашей памяти. И чем дольше вы думаете о них, тем совершеннее они вам представляются»2. Жена Ш. Андерсона вспоминала, что ее муж «постоянно читал русских писателей - Тургенева, Достоевского, Горького, Чехова»3. А в опубликованном каталоге библиотеки писателя наряду с переводами Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова, Горького больше всего значится (восемь книг) произведений Тургенева4.
Американский поэт Уоллес Стивенс (1879-1955), один из тончайших мастеров аналитической поэзии, писал в 1939 г., что наследие Тургенева звучит для него по-особому. «Я читал его еще в колледже, и все в нем мне нравилось. Тогда Россия еще была частью Европы, а русский романист - обычным человеком, изображавшим обычных людей. Год или два назад мне захотелось перечитать Тургенева, но я обнаружил, что полное издание его сочинений достать нелегко»5.
Воздействие художественного опыта Тургенева и всего русского реализма ощущается в творчестве Фолкнера и Хемингуэя. При этом отношение к наследию Тургенева не оставалось одинаковым в различные периоды жизни писателей. Молодой Хемингуэй во время работы над повестью-пародией «Вешние воды», название которой заимствовано у Тургенева, писал 25 декабря 1925 г. Фицджералду, что Тургенев и его «Отцы и дети» ныне уже
1 Andersen Sh. Letters / Ed. by H.M. Jones. Boston, 1953. Р. 93. Неопубликованные письма Ш. Андерсона к П.Ф. Охрименко за 1923-1934 г. см.: РГАЛИ.Ф. 1673. Оп. 1. Ед. хр. 24.
2 Sherwood Anderson: Centennial studies / Ed. by H.H. Campbell, Ch.E. Modlin. Troy (N.Y.), 1976. Р. 53.
3 Ibid. Р. 73.
4 Ibid. Р. 139.
5 Stevens W. Letters / Sel. and ed. by H. Stevens. N.Y., 1966. Р. 509.
не волнуют так, как волновали читателей своего времени, а это «чертовски плохо для всякой книги»1.
Десять лет спустя в книге «Зеленые холмы Африки» (1935) Хемингуэй говорит о творчестве Тургенева как о чем-то весьма близком к его собственному художественному опыту: «Я думал о том, как реальна для меня Россия времен нашей Гражданской войны, реальна, как любое другое место, как Мичиган или прерии к северу от нашего города и леса вокруг птичьего питомника Эван-са, и я думал, что благодаря Тургеневу я сам жил в России»2.
Наследие Тургенева вошло в культуру и литературу Америки XX в. Теперь Тургенев уже не воспринимается как одинокая вершина русской литературы, а предстает в ряду крупнейших русских писателей.
В 1903 г. В.В. Розанов назвал Тургенева «одним из последних рыцарей». С именем Тургенева связан идеал русской литературы, воплощавший понятия чести и достоинства, своеобразного «литературного рыцарства». Наступали времена смятения и бесчестия. Эпоха «рыцарей» уходила в прошлое.
1 Hemingway E. Selected letters, 1917-1961 / Ed. by C. Baker. N.Y., 1981. Р. 176.
2 Хемингуэй Э. Собр. соч.: В 4 т. M., 1968. Т. 2. С. 363. Тема «Тургенев и Хемингуэй» впервые затронута в статье И.А. Кашкина «Перекличка через океан» (Красная новь. 1939. № 7. С. 190-201).
ЛЕВ ТОЛСТОЙ И НЕСТЬ ЕМУ КОНЦА
Весной 1943 г. в маленьком украинском городке Белая Церковь, оккупированном немцами, я, тогда четырнадцатилетний подросток, стал читать старое издание «Круга чтения» Льва Толстого. Случилось так, что эта книга в те трагические годы попала ко мне в руки раньше, чем «Война и мир» или «Анна Каренина», и произвела ни с чем не сравнимое впечатление. С тех пор она осталась книгой на всю жизнь.
Школы на оккупированной земле не работали, учиться было негде. Добыть образование из книг стало целью. А тут вдруг мудрый Толстой предостерегает в «Круге чтения»: «Знание - орудие, а не цель» (27 июля).
Да, в его детстве - отрочестве - юности было, очевидно, так. Но в 1943 г., когда знания, учения не было?
Я шел с книгой Толстого, с которой никогда не расставался, по центральной улице городка Белая Церковь. Был 1943 год. Навстречу мне, печатая шаг по тротуару, из трещин которого пробивалась первая весенняя травка (как в начале не читанного еще мною толстовского «Воскресения»), шел мой ровесник из гитлерюгенд - в красивой мальчишеской военной форме со свастикой на рукаве. Наши глаза встретились. И тут я в какое-то мгновение осознал, что пока он марширует по улице города, я не смогу получить образования.
Вся система ценностей и мир мудрых мыслей Толстого были поставлены на поверку в этот миг. Для одного из нас он оказался определяющим в становлении души. Знание стало целью. Не только гением места, но гением жизни.
Много десятилетий спустя в Музей Толстого в Москве пришел старый человек, проведший в лагерях годы сталинских репрессий, и сказал, что он остался жив благодаря тому, что читал, любил и помнил «Круг чтения» Толстого. На свете найдется не-
много книг, которые имели бы такую жизнетворную силу! Среди моря зла и жестокости ХХ столетия книга Толстого воззвала к добру, человечности и Богу.
Религиозную философию Толстого критиковали в советские времена долго, упорно и с разных точек зрения за то, что в ней общечеловеческие, христианские представления о добре и зле, о смысле жизни преобладают над социально-классовыми концепциями.
Формула «помещик, юродствующий во Христе», на долгие десятилетия пресекла издания философских сочинений Толстого и целых пластов русской религиозно-философской мысли, от Ивана Киреевского до Розанова, Соловьёва и всего русского зарубежья. Исследование философии и нравственного учения Толстого велось с вульгарно-социологических позиций.
Примечательна сама история появления статьи Ленина «Лев Толстой, как зеркало русской революции». В день 80-летия Толстого 28 августа 1908 г. одна из самых читаемых газет России -«Новое Время» - опубликовала статью русского философа и писателя В.В. Розанова «Л.Н. Толстой». В ней о Толстом говорится как об «абсолютном зеркале» всей российской действительности.
В ленинской статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции», появившейся две недели спустя, 11 сентября 1908 г., в издававшейся в Женеве нелегальной большевистской газете «Пролетарий», содержится элемент скрытой полемики с Розановым, статью которого читала вся Россия. Слова Ленина о лицемерии продажных писак, «которым вчера было велено травить Л. Толстого, а сегодня -отыскивать в нем патриотизм и постараться соблюсти приличия перед Европой»1, относятся прежде всего к публикациям М.О. Меньшикова в «Новом Времени». Ленин внимательно читал эту газету и читал, конечно, юбилейную статью Розанова, к которой восходит безмолвно заимствованный им образ «зеркала». Но об этом советское литературоведение предпочитало не говорить.
* * *
«Круг чтения» Толстого, который у нас не включался в его Собрания сочинений, принадлежит к числу наиболее значительных философских произведений XX в. Наряду с блестящим памфлетом «Не могу молчать», также не вошедшим в последнее мас-
1 Ленин В.И. Полн. собр. соч. М., 1973. Т. 17. С. 206.
совое 22-томное Собрание сочинений, - это еще до конца не понятые и по достоинству не оцененные создания писателя.
Лев Толстой творил в контексте всемирной литературы, и воспринимать, изучать его наследие необходимо, очевидно, также в ряду произведений всемирной литературы. И не столько ради раскрытия так называемого «мирового значения» его творчества, что уже неоднократно предпринималось с большим и меньшим успехом, сколько для понимания самих произведений великого писателя и философа.
Недооценка «Круга чтения» как центрального произведения последнего периода жизни и творчества Толстого объясняется также тем, что его наследие анализировалось и пропагандировалось нашей наукой без подлинного учета зарубежной литературы как фактора творчества самого писателя. Не только объекта внимания со стороны Толстого, автора статей и отдельных высказываний о зарубежных писателях, но и органической части его творчества и мировосприятия.
Толстой считал, что искусство есть одно из средств единения людей и народов. Этой мысли он подчинил отбор своих выписок для «Круга чтения», рассматривая всемирную литературу как форму такого единения. Своеобразным прообразом этой книги был «Франклиновский журнал», который, по собственному признанию в дневнике (11 июня 1855 г.), Толстой вел с 15 лет. Этический кодекс американского просветителя, философа и ученого Б. Франклина был во многом близок Толстому, особенно в начале и в конце его творческого пути, связывая нравственные искания раннего и позднего периодов его жизни.
6 марта 1884 г. Толстой сообщил Н.Н. Ге, что занят отбором и переводом изречений философов и писателей разных народов. Это самое раннее свидетельство о замысле книги. 15 марта того же года в дневнике Толстого появляется запись: «Надо себе составить Круг чтения: Епиктет, Марк Аврелий, Лао-цзы, Будда, Паскаль, Евангелие. - Это и для всех бы нужно» (49, 68)1.
В то время Толстой читал китайских философов, и его секретарь Н.Н. Гусев замечает по этому поводу: «Так чтение древних китайских мудрецов привело Толстого к новому замыслу, осуществлению которого он впоследствии посвятил много времени и сил»2.
1 Здесь и далее указаны том и страница издания: Толстой Л.Н. Полное собр. соч. Юбилейное издание: В 90 т. М.-Л., 1928-1958.
2 Гусев Н.Н. Лев Николаевич Толстой. М., 1970. С. 286.
Летом 1885 г. Толстой пишет В.Г. Черткову: «...я по себе знаю, какую это придает силу, спокойствие и счастие - входить в общение с такими душами, как Сократ, Эпиктет, Arnold, Паркер... Очень бы мне хотелось составить Круг чтения, т.е. ряд книг и выборки из них, которые все говорят про то одно, что нужно человеку прежде всего, в чем его жизнь, его благо» (85, 218).
Через три года Толстой вновь возвращается к той же мысли в письме Г.А. Русанову 28 февраля 1888 г.: «Вопрос в том, что читать доброе по-русски? заставляет меня страдать укорами совести. Давно уже я понял, что нужен этот круг чтения, давно уже я читал многое, могущее и долженствующее войти в этот круг, и давно я имею возможность и перевести и издать, - и я ничего этого не сделал. Назвать я могу: Конфуция, Лао-цзы, Паскаля, Паркера, М. Арнольда и мн. др., но ничего этого нет по-русски».
История написания «Круга чтения» привлекала внимание исследователей, пожалуй, в большей степени, чем само это произведение, его место в творчестве писателя и роль в русской общественно-литературной и философской жизни до 1917 г., после которого оно перестало переиздаваться. В первые годы советской власти появился очерк К.С. Шохор-Троцкого1, а в 1957 г. в 42-м томе Полного собрания сочинений (юбилейного), где единственный раз за все послереволюционное время был напечатан «Круг чтения», - обстоятельный комментарий Н.Н. Гусева по поводу истории писания и печатания «Круга чтения».
Хотя замысел этого философского произведения относится к середине 1880-х годов, искания нравственной правды и смысла жизни, возникшие в ранних дневниках и произведениях Толстого, проходят через всю его жизнь. Ошибочным представляется довольно широко распространенное среди читателей и критиков мнение, будто нравственно-религиозные тенденции характерны лишь для позднего периода творчества писателя. Еще более неправомерно противопоставление Толстого-художника и Толстого-морализатора, мыслителя.
Не было двух Толстых, как не было двух Гоголей - автора «Ревизора», «Мертвых душ» и, с другой стороны, «Выбранных
1 См.: Шохор-Троцкий К.С. «Круг чтения» Л.Н. Толстого и его краткая история // Толстой. Памятники творчества и жизни / Ред. В.И. Срезневский. М., 1920. С. 187-201. С тех пор появилась только краткая заметка итальянской аспирантки А. Кавацца о переводах из Б. Паскаля в «Круге чтения» (см.: Русская речь. 1988. № 6. С. 24-29).
мест из переписки с друзьями». Подлинный писатель, особенно классик, тем и велик, что его наследие являет собой целостность художественного и идейного, которую современники не всегда могут понять, а последующие поколения не всегда хотят пересмотреть утвердившуюся точку зрения.
Понятие Бога Толстой пытался осознать и определить. Летом 1906 г. он заносит в свою записную книжку: «Есть ли Бог? Не знаю. - Знаю, что есть закон моего духовного существа. Источник, причину этого закона и называю Богом» (55, 380). А 16 октября 1908 г. формулирует эту мысль еще более отчетливо: «Богом я называю в своей цельности то, что я в ограниченном состоянии сознаю в себе» (56, 383).
Но это лишь одна сторона вопроса. Вера (и не только религиозная) - важнейший принцип всего мировоззрения Толстого. Вера -это в то же время страстная убежденность в идеалах добра и справедливости, которые лежат в основе всякой толстовской мысли. В «Круге чтения» это выражено со всей определенностью: «Одно из самых грубых суеверий есть суеверие большинства так называемых ученых нашего времени о том, что человек может жить без веры» (2 января).
Не случайно сам «Круг чтения», это собрание мыслей мудрых людей, расположенных по темам и различным дням целого года, начинается с провозглашения веры в знание, в необходимость настоящих книг. «Лучше знать немного истинно хорошего и нужного, чем очень много посредственного и ненужного». И здесь же прекрасные строки американского философа и писателя Генри Торо, отчеркнутые Толстым в выпущенной издательством «Посредник» в 1903 г. книге Торо «Философия естественной жизни»: «Читайте прежде всего лучшие книги, а то вы и совсем не успеете прочесть их» (Толстой дал свой перевод отчеркнутой им в книге мысли).
И вместе с тем «вера» для Толстого - это познание смысла жизни через Бога: «Всегда во все веки люди жаждали знать или иметь по крайней мере какое-нибудь понятие о начале или конечной цели своего земного существования, и религия явилась, чтобы удовлетворить этому требованию их и чтобы осветить ту связь, которая соединяет всех людей, как братьев, имеющих один общий источник происхождения, одну общую задачу жизни и одну общую конечную цель» (2 января).
Христианство было и остается основой развития русской культуры. Именно эта мысль - в центре «Круга чтения», хотя обращается Толстой к духовному наследию не только христианской литературы, но и мусульманства, иудаизма, буддизма, китайских философов.
Н. Бердяев видел в учении Толстого разрушительное начало, приведшее вопреки учению о непротивлении к революции. Толстой идеализировал простой народ, «обоготворял физический труд». «Но у него было пренебрежительное и презрительное отношение ко всякому духовному труду и творчеству. Все острие толстовской критики всегда было направлено против культурного строя. Эти толстовские оценки также победили в русской революции, которая возносит на высоту представителей физического труда и низвергает представителей труда духовного. Поистине Толстой имеет не меньшее значение для русской революции, чем Руссо имел для революции французской. Правда, насилия и кровопролития ужаснули бы Толстого, он представлял себе осуществление своих идей иными путями. Но ведь и Руссо ужаснули бы деяния Робеспьера и революционный террор. Толстой сделал нравственно невозможным существование Великой России. Он много сделал для разрушения России. Но в этом самоубийственном деле он был русским, в нем сказались роковые и несчастные русские черты»1.
Здесь уже «зеркало русской революции» превращается в активного генератора революции. Поэтому для Бердяева Толстой был неприемлем как нравственный учитель - точка зрения, не получившая у нас еще серьезной научной разработки.
В «Круге чтения» Толстой видел важнейшую книгу своей жизни. Без тех или иных книг, в том числе и самого Толстого, обходиться можно. А без «Круга чтения», считал он, нельзя. Н.Н. Гусев записывает 16 мая 1908 г.: «Вчера Лев Николаевич сказал мне: "Я не понимаю, как это люди не пользуются 'Кругом чтения'? Что может быть драгоценнее, как ежедневно входить в общение с мудрейшими людьми мира?"»2. Сожалея, что «Круг чтения» не читался всеми, Толстой говорил: «Какая хорошая книга! Я сам ее составлял, а всякий раз, когда ее читаю, я духовно возвышаюсь»3.
Название книги принято считать принадлежащим самому Толстому, однако секретарь Толстого В.Ф. Булгаков свидетельствует: «Между прочим, сегодня же (10 апреля 1910 г.) случайно выяснилось, что заглавие своего "Круга чтения" и вообще мысль его Лев Николаевич заимствовал от какого-то православного су-
1 Бердяев Н. Духи русской революции // Из глубины. Сборник статей о русской революции. Париж, 1967. С. 101.
2 Гусев Н.Н. Два года с Л.Н. Толстым. М., 1973. С. 158.
3 У Толстого. «Яснополянские записки» Д.П. Маковицкого // Литературное наследство. М., 1979. Т. 90. Кн. 3. С. 405.
ществующего у нас "Круга чтения"»1. Книга Толстого давала ответы на животрепещущие вопросы о жизни и современной культуре. В письме 18-летнему корреспонденту из Киевской губернии М.М. Докшицкому, увлекшемуся романом М.П. Арцыбашева «Санин», Толстой обратил его внимание на то, что автор этого романа, приобретшего популярность среди молодежи в 1907-1908 гг., «очевидно не только не знает, но не имеет ни малейшего понятия о всей работе лучших душ и умов человечества по разрешению вопросов жизни, которых он не только не решает, но не имеет даже понятия о их разрешении. Не имеет понятия ни о восточных, китайских мудрецах: Конфуции, Лао-цзы, ни об индийских, греческих, римских мудрецах, ни об истинном христианстве, ни о более близких нам мыслителях: Руссо, Вольтере, Канте, Лихтенберге, Шопенгауэре, Эмерсоне и других» (78, 59).
При этом Толстой послал молодому человеку «Круг чтения» со словами: «Думаю, что чтение это, если вы будете читать, внимательно обдумывая то, что читаете, поможет вам и выведет вас из той страшной путаницы мыслей, при которой вы можете ставить вопрос, который был бы смешон, если бы не был так возмутителен: что лучше: санинство или христианство?»
В свой последний путь, приведший его из Шамардино на станцию Астапово, где он умер, Толстой взял у сестры Марии Николаевны, монахини Шамардинского монастыря, свой «Круг чтения». Очевидно, это была последняя книга, которую он читал.
* * *
В истории текста «Круга чтения» выделяют три этапа: первоначальный вариант - изданный в 1903 г. сборник «Мысли мудрых людей на каждый день»; затем - первая редакция «Круга чтения», изданная в 1906 г., и, наконец, вторая редакция (1908), увидевшая свет уже после смерти писателя с многочисленными цензурными изъятиями. Полный текст второй редакции был напечатан в 41-42 т. Полного собрания сочинений Толстого в 1957 г. тиражом 5 тыс. экз.
Еще в 1886 г. Толстой составил «Календарь с пословицами на 1887 г.», который издательство «Посредник» выпустило в январе 1887 г. Уже здесь проявился интерес писателя к изречениям, афориз-
1 Булгаков В. Л.Н. Толстой в последний год его жизни. М., 1989. С. 142.
175
мам, определивший во многом жанровую специфику «Круга чтения» как произведения философско-публицистического и в то же время связанного со всем художественным творчеством писателя (таким переходным мостком стали в «Круге чтения» «Недельные чтения», в которые вошли художественные произведения, а также не увидевшие света «Месячные чтения»).
Во время тяжелой болезни в декабре 1902 г. Толстой начал обдумывать, а с января 1903 г. - и составлять календарь изречений на каждый день (в «Календаре с пословицами на 1887 г.» записи были даны помесячно). Результатом этой работы стала книга «Мысли мудрых людей на каждый день», выпущенная «Посредником» в августе 1903 г. и поднесенная редакцией издательства писателю 28 августа, в день его 75-летия. И. Бунин в книге «Освобождение Толстого» говорит о «Мыслях мудрых людей»: «В этот сборник он включал наиболее трогавшие его, наиболее отвечавшие его уму и сердцу "мысли мудрых людей" разных стран, народов и времен, равно как и некоторые свои собственные»1.
В последующие годы появилось несколько переизданий книги. Не будучи удовлетворен этим изданием, Толстой в январе 1906 г. начинает готовить новую редакцию «Мыслей мудрых людей», но она не была закончена, поскольку писатель был увлечен тогда работой над «Кругом чтения».
При сравнении «Мыслей мудрых людей» с «Кругом чтения», и особенно с последовавшими затем книгами «На каждый день» и «Путь жизни», бросается в глаза, что от изречений «мудрых людей» прошлых эпох Толстой все больше и больше переходил к своим собственным высказываниям, обращаясь подчас к дневниковым записям, мыслям, письмам. Если в «Мыслях мудрых людей» было всего несколько толстовских мыслей, то в книге «Путь жизни», появившейся на конечном этапе работы Толстого в этом жанре, картина прямо обратная: всего несколько изречений других писателей, а все остальное принадлежит Толстому.
Правда, в предисловии к отдельным выпускам книжек «Путь жизни» Толстой счел нужным сообщить: «Большинство этих мыслей, как при переводе, так и при переделке, подверглись такому изменению, что я нахожу неудобным подписывать их именами их авторов. Лучшие из этих неподписанных мыслей принадлежат не мне, а величайшим мудрецам мира» (45, 17).
1 Бунин И.А. Собрание сочинений: В 9 т. М., 1967. Т. 9. С. 33.
Эта тенденция к «обезличиванию» мыслей отражает основную направленность работы Толстого над «Кругом чтения» - достижение органического синтеза заимствованной мысли со своей и стремление к утрате авторства. В черновом предисловии к книге «На каждый день» он писал: «Под мыслями, которые я заимствовал у других мыслителей, я обозначаю их имена. Но многие из таких мыслей были мною сокращены и изменены, согласно моему разумению».
Замысел расширить «Мысли мудрых людей» возник у Толстого еще в январе 1904 г. Так, по существу, началась работа над «Кругом чтения». 24 сентября 1904 г. он писал Г.А. Русанову: «Я занят последнее время составлением уже не календаря, но Круга чтения на каждый день, составленного из лучших мыслей лучших писателей. Читая все это время, не говоря о Марке Аврелии, Эпиктете, Ксено-фонте, Сократе, о браминской, китайской, буддийской мудрости, Сенеку, Плутарха, Цицерона и новых - Монтескье, Руссо, Вольтера, Лессинга, Канта, Лихтенберга, Шопенгауера, Эмерсона, Чанинга, Паркера, Рескина, Амиеля и др. (притом, не читаю второй месяц ни газет, ни журналов), я все больше и больше удивляюсь и ужасаюсь тому не невежеству, а "культурной" дикости, в которую погружено наше общество. Ведь просвещение, образование есть то, чтобы воспользоваться, ассимилировать все то духовное наследство, которое оставили нам предки, а мы знаем газеты, Зола, Метерлинка, Ибсена, Розанова и т.п. Как хотелось бы хоть сколько-нибудь помочь этому ужасному бедствию.» (75, 168-169).
Толстой работал над «Кругом чтения» с большим увлечением. «Поправлял "Круг чтения" и "Мысли мудрых людей". Это радостная работа», - записал он в дневнике 16 января 1906 г. Н.Н. Гусев вспоминает, как в разгар работы над «Кругом чтения» Толстой сказал, выйдя утром к завтраку: «А я сегодня провел время в прекрасной компании: Сократ, Руссо, Кант, Амиель... - Он прибавил, что удивляется, как могут люди пренебрегать этими великими мудрецами и вместо них читать бездарные и глупые книги модных писателей. - Это все равно, - сказал Лев Николаевич, - как если бы человек, имея здоровую и питательную пищу, стал бы брать из помойной ямы очистки, мусор, тухлую пищу и есть их»1.
Стремясь «сделать книгу как можно более доступною и полезною большинству читателей», Толстой вычеркивал из черновиков, выписок, сделанных его многочисленными помощниками в
1 Гусев Н.Н. Два года с Л.Н. Толстым. С. 47.
работе, точные отсылки (со страницами) к книгам, из которых были взяты мысли «мудрых людей». Обращение к черновикам первой редакции «Круга чтения» позволило нам установить многие источники текста, однако далеко не все.
Первое издание «Круга чтения» вышло в свет в двух томах, причем второй том имел два полутома. Книги появились на прилавках магазинов соответственно в феврале, июле и октябре 1905 г. А в августе 1907 г. Толстой уже готовит вторую, переработанную редакцию и с января 1908 г. передает ее частями через В.Г. Черткова И.Д. Сытину для издания.
В течение 1908 г. Толстой прочитал всю корректуру второй редакции, однако книга в свет не вышла. Н. Н. Гусев следующим образом объясняет нежелание издателя печатать ее: «Сытин по двум причинам задерживал печатание "Круга чтения": он опасался судебного процесса и, кроме того, как церковник и староста одного их кремлевских соборов, не сочувствовал антицерковным взглядам Толстого. Толстой так и не дождался выхода в свет второго издания "Круга чтения"» (42, 578).
Опасения были не напрасны. Когда в декабре 1910 г. издательство «Посредник» отпечатало новый тираж «Круга чтения» в первой редакции, то руководитель издательства И.И. Горбунов-Посадов был предан суду и приговорен к заключению в крепость на один год. На допросе у судебного следователя 4 марта 1911 г. он заявил: «По моему глубочайшему убеждению, место "Круга чтения", этой последней из величайших работ Льва Толстого, не на скамье подсудимых, а единственно в Пантеоне великих, благотворнейших для всего человечества произведений мировой литературы».
По предписанию суда в книге было уничтожено 12 мест: мысль Генри Джорджа о богатстве (8 октября, в новом издании соответственно 31 июля, № 3), Толстого о государстве (13 октября, № 2), Толстого и Блак Хаука о земельной собственности (30 ноября, вступление № 2 и 8; в новом издании 12 ноября), Мадзини об освобождении народа (20 декабря, в новом издании 10 апреля, № 6), две мысли Толстого о войне (29 декабря, вступление и заключение), два недельных чтения из книги чешского религиозного мыслителя Петра Хельчиц-кого «Сеть веры» и статья Толстого в недельных чтениях «Гаррисон и его "Провозглашение"» вместе с самим «Провозглашением» американского аболициониста У. Л. Гаррисона. В таком урезанном виде «Круг чтения» был издан в 1911 г. также в Собрании сочинений Толстого (тома 14-17) в издании В.М. Саблина.
Вторая редакция «Круга чтения», не увидевшая света при жизни Толстого, была выпущена Сытиным в 1911-1912 гг. с многочисленными цензурными купюрами. Изъято было даже кое-что из того, что прошло в первом издании 1906 г.
В сентябре 1907 г. Толстой приступил к составлению нового «Круга чтения» - сборника «На каждый день», в котором последовательно излагает свое мировоззрение, разнося его по различным дням месяца и варьируя те же мысли по тем же дням других месяцев. В предисловии, датированном 31 марта 1910 г., Толстой писал: «Книга эта состоит, так же как и первоначальный "Круг чтения", из собрания мыслей на каждый день. Разница только в том, что мысли расположены здесь не так случайно, как в той книге. Здесь в каждом месяце содержание, общий смысл мыслей каждого дня вытекает из содержания мыслей предыдущих дней» (44, 393).
К концу 1908 г. работа над книгой «На каждый день» была закончена, и в 1909 г. стали появляться ее отдельные выпуски. Но труд продолжался. В январе 1910 г., еще не закончив «На каждый день», Толстой начал новый труд - «Путь жизни», законченный менее чем за месяц до смерти и выпущенный в свет «Посредником» в 1911 г. в виде 30 отдельных книжечек. Горбунов-Посадов вспоминал, что Толстой собирался и дальше работать над книжечками «Путь жизни», чтобы «еще упростить их, сделать их еще доступнее всем и каждому». Смерть помешала продолжить эту «радостную работу».
Рассмотрим на нескольких примерах механизм включения и переработки «мыслей мудрых людей» в «Круг чтения». Книга открывается мыслью американского писателя-трансценденталиста Ралфа Уолдо Эмерсона из его книги «Общество и одиночество» (глава «Книги»): «Размышляйте о том, что у вас есть в вашей маленькой избранной библиотеке. Общество мудрейших и достойнейших людей, которое может быть избрано из всех цивилизованных стран на протяжении тысячи лет, предоставит вам в лучшем порядке результаты своего изучения и своей мудрости.»
Готовя второе издание книги, Толстой отредактировал этот близкий к английскому тексту перевод, и первая фраза стала звучать так: «Какое огромное богатство может быть в маленькой избранной библиотеке». Во второй фразе сделана поправка (вместо «предоставит вам» - «предоставило нам здесь»), что непосредственно обращает читателя к «Кругу чтения», звучит как некая преамбула.
Толстой черпал мысли американских, английских, античных и некоторых других иностранных писателей из нескольких английских книг в своей библиотеке, сборников цитат и размышле-
ний, а также из переводов, выпущенных при его участии издательством «Посредник». Выписки, сделанные Толстым из этих книг, носят весьма разнообразный и в то же время вполне целенаправленный характер. Они заставляют задуматься над вопросами, которые глубоко волновали самого Толстого.
Например, плеяда замечательных американских писателей, которых высоко ценил Толстой, - трансценденталисты Эмерсон, Торо, Теодор Паркер, У.Э. Чаннинг, А. Балу и др. - отвергали существующие формы общественного устройства и выдвигали идею личного самосовершенствования, уповали на добро, заложенное в каждом человеке. Среди них были люди, добровольно отказавшиеся от преимуществ своего образа жизни, чтобы стать ближе к природе и простым людям, освободиться от сковывающих пут обывательского мира и экспериментально проверить возможность осуществления своих социально-утопических идей.
Во время работы над «Кругом чтения» настольной книгой Толстого было одно из самых известных эссе Эмерсона «Доверие к себе» (1841), в котором утверждается, что человек должен прежде всего верить в свои творческие возможности и полагаться на свои собственные духовные и созидательные силы. Из сокращенного русского перевода, который издательство «Посредник» выпустило в 1900 г. с участием Толстого (под названием «О доверии к себе»), писатель сделал полтора десятка выписок для своей книги, довольно строго придерживаясь текста перевода, автор которого не обозначен. Обычно подобная буквальная верность тексту не была свойственна Толстому в цитатах «Круга чтения», что наводит на мысль о принадлежности перевода Толстому.
Сокращения в русском переводе, опубликованном «Посредником» и затем перенесенном в «Круг чтения», проведены по толстовскому принципу общедоступности. Например, запись 9 января: «Заслуга величайших мыслителей состоит именно в том, что они, независимо от существовавших до них книг и преданий, выражали то, что сами думали, а не то, что думали прежде жившие или окружавшие их люди». В английском же тексте значилось: «. в Моисее, Платоне, Мильтоне нас больше всего восхищает как раз то, что они умели пренебрегать книжной мудростью и расхожими мнениями и говорили то, что думали они сами, а не люди, их окружающие»1.
1 Эмерсон Р.У. Доверие к себе // Писатели США о литературе. М., 1982. Т. 1. С. 36.
Очерк «О доверии к себе» был издан «Посредником» с некоторыми цензурными сокращениями, касающимися монархии и церкви. Так, пропущенной оказалась беседа с церковником, после которой Толстой цитирует в «Круге чтения» несколько приглаженный перевод: «Мне стыдно думать о том, как часто я уступчиво жертвовал своими убеждениями и как легко подчинялся омертвелым учреждениям и обычаям» (5 августа). У Эмерсона сказано более выразительно: «Мне стыдно думать о том, с какой легкостью капитулируем мы перед знаками отличия и лишенными смысла титулами, перед обществом и косными институтами»1.
В первоначальном черновом предисловии к «Кругу чтения», датированном 28 августа 1904 г., Толстой рассказывает о работе над книгой. Отмечая, что большинство собранных мыслей взято преимущественно из английских книг и сборников, он признается: «Часто я переводил мысли немецких, французских и итальянских мыслителей с английского, и потому переводы мои могут оказаться не вполне верны подлинникам» (42, 470).
Переводя иностранный текст, Толстой строго не придерживался оригинала, иногда сокращая его, опускал некоторые слова и фразы, которые, по его мнению, ослабляли силу впечатления, даже заменял целые предложения, если считал эту замену необходимой для ясности понимания.
Подобный подход был своего рода принципиальной установкой Толстого в деле перевода. Еще в письме к В.Г. Черткову 22 февраля 1886 г. он изложил свое понимание задач перевода как выражения высшей, а не буквальной правды: «Надо только как можно смелее обращаться с подлинником: ставить выше Божью правду, чем авторитет писателя».
В черновом предисловии к «Кругу чтения» он вновь вернулся к той же мысли о необходимости «свободного» перевода, выразив ее с полемической заостренностью: «Я знаю, что такое отношение к подлинникам, особенно классических сочинений, не принято и считается преступным, но я полагаю, что такое мнение есть очень важный и вредный предрассудок, произведший и продолжающий производить очень много зла, и пользуюсь случаем выразить свое по этому предмету мнение».
Черновик предисловия Толстой закончил таким пожеланием: «.если бы нашлись желающие переводить эту книгу на дру-
1 Эмерсон Р.У. Доверие к себе // Писатели США о литературе. М., 1982. Т. 1. С. 39.
гие языки, то я бы советовал им не отыскивать на своем языке места подлинников англичанина Кольриджа, немца Канта, француза Руссо, а если они уж хотят переводить, то переводить с моего». Действительно, в 1907 г. в Дрездене появился первый немецкий перевод «Круга чтения».
Так решал вопрос об источниках «Круга чтения» Толстой, не обозначивший, из каких сочинений взяты им мысли. По-иному предстает эта проблема перед сегодняшним исследователем, желающим проникнуть в творческую лабораторию писателя, проследить его работу над последним великим произведением, главной книгой позднего периода жизни Толстого. При этом не следует забывать, что Толстого интересовало не филологически точное воспроизведение текстов классики мировой литературы и философии, а творческое обогащение «Круга чтения», этого оригинального художественно-публицистического сочинения.
Многие записи в «Круге чтения» заставляют по-новому взглянуть на известные со школьных времен толстовские формулы. Учение о непротивлении злу насилием представлено повторяющейся темой ряда дней - «Насилие». Толстовская мысль спорна, но заставляет задуматься о современном политическом и социальном мире с его поиском консенсуса: «Насилие, производя подобие справедливости, только удаляет людей от возможности жить справедливо без насилия» (14 августа).
Или другая толстовская мысль, в которой заключена вся история России XX столетия: «Люди, обладающие властью, уверены в том, что движет и руководит людьми только насилие, и потому для поддержания существующего порядка смело употребляют насилие. Существующий же порядок держится не насилием, а общественным мнением, действие которого нарушается насилием. И потому деятельность насилия ослабляет, нарушает то самое, что она хочет поддерживать» (14 сентября).
Это положение здесь же подтверждается мыслью любимого Толстым Паскаля: «Из того, что возможно насилием подчинить людей справедливости, вовсе не следует, чтобы было справедливо подчинять людей насилием». Напомним, что мысль эта прозвучала у Толстого на заре XX в. в преддверии революции и последовавшей многолетней череды эпизодов насилия.
Есть определенный смысл читать «Круг чтения» не подряд, а по темам, вынесенным в содержание и сгруппированным в указателе содержания. Тогда мысль Толстого предстает в развитии, представляет различные стороны мудрости.
Обратимся к теме «Милосердие», которой посвящены записи нескольких дней. Толстой не просто цитирует иностранных писателей и философов, а продолжает эту гуманистическую тему всей русской литературы. Примерами могут служить его следующая запись: «Старайся не запрятывать в темные углы постыдные воспоминания своих грехов, а, напротив, старайся держать их всегда наготове, чтобы воспользоваться ими, когда тебе придется судить о ближнем» (24 ноября); как и пересказ столь любимых Толстым пушкинских строк (входивших в первое издание «Круга чтения», 28 июля):
И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.
Толстой говорил, что в последней строке он изменил бы «печальных» на «постыдных».
Милосердие не знает расовых, политических или религиозных границ. И в подтверждение Толстой приводит слова Магомета: «Всякое доброе дело есть милосердие. Дать воды жаждущему -это милосердие. Принять камни с дороги - это милосердие. Убеждать ближних, чтобы они были добродетельны, - милосердие. Указать страннику его путь - тоже милосердие. Улыбнуться, глядя в лицо ближнего, - милосердие» (11 июля).
Одну из записей от 25 декабря, Рождества Христова, Толстой начал английской пословицей: «Милосердие начинается дома. Если для проявления милосердия нужно куда-то ехать, то то, что ты хочешь проявить, едва ли есть милосердие».
Еще более увлекательное занятие - чтение «Круга чтения» в сопоставлении с «Дневником» Толстого, одним из наиболее удивительных, хотя и малочитаемых произведений писателя (только прошу не читать «Дневник» в сокращенном виде, как его напечатали в последнем 22-томном Собрании сочинений: все спорное, т.е. самое интересное, толстоведы оттуда выбросили).
Чтобы по-настоящему понять запись, открывающую день 4 апреля в «Круге чтения» («Жизнь должна и может быть непере-стающей радостью»), необходимо обратиться к записи в Дневнике 1 октября 1892 г.: «Как ни странно это думать и сказать: цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение Богу. Воспро-
изводить себе подобных. Зачем? Служить людям. А тем, кому мы будем служить, тем что делать? Служить Богу? Разве Он не может без нас сделать, что ему нужно. Да ему не может быть ничего нужно. Если Он и велит нам служить себе, то только для нашего блага. Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель - радость - вполне достойна жизни» (52, 73).
Немало записей в «Круге чтения» посвящено смерти. Вот одна из наиболее характерных: «Если смерть страшна, то причина этого не в ней, а в нас. Чем лучше человек, тем меньше он боится смерти. Для святого нет смерти» (7 сентября). Так пишет философ. Художник же в «Дневнике» (20 октября 1896 г.) дает зарисовку: «Хотел записать то, что вчера, потушив свечу, стал щупать спички и не нашел, и нашла жутость. "А умирать собираешься! Что ж, умирать тоже будешь со спичками?" - сказал я себе и тотчас же увидел настоящую свою жизнь в темноте, и успокоился» (53, 111).
Толстой - удивительный мыслитель. Наряду с евангельскими заповедями в «Круге чтения» можно встретить самые сложные или невероятные по своей непредсказуемости записи. Например, 15 августа: «Счастье есть удовольствие без раскаяния». Или запись 27 сентября из стихотворения А. Мицкевича «Пловец»: «Желая судить меня, будьте не со мной, а во мне».
После окончания работы над «Кругом чтения» Толстой записал в дневнике 21 января 1905 г.: «В последнее время я почувствовал, как я духовно опустился после той духовной, нравственной высоты, на которую меня подняло мое пребывание в общении с теми лучшими, мудрейшими людьми, которых я читал и в мысли которых вдумывался для своего Круга Чтения. Несомненно можно духовно поднимать и спускать себя тем обществом присутствующих или отсутствующих людей, с которым общаешься» (55, 120).
Разрушение нравственного мира русского человека в период сталинщины привело к тому, что несколько поколений читателей были лишены одного из памятников русской философской мысли и литературы - «Круга чтения». Ущерб не меньший, чем «забвение» в годы советского «иконоборчества» Достоевского и Чаадаева, Н. Бердяева и В. Розанова и многих других великих мыслителей. Но русское поле никогда не было пустынно. У нас осталось наше духовное наследие. Непредвзятое прочтение заново литературной и философской классики поможет воссоздать веру в человека, в добро и в справедливость. Лишь освободившись от тяжести упрощенных идеологических представлений,
можно воспринять, с пониманием подойти к этической философии Толстого как части общечеловеческих ценностей.
Каждый может составить из толстовского «Круга чтения» свой небольшой «круг чтения», выбрав то, что ему особенно близко и понятно. В этом одна из сторон всеобщности и необходимости Толстого для нас.
Счастливая особенность книги Толстого - в ее обращенности и к молодежи, и к зрелому возрасту, и к старости. Каждый находит в ней свое. Она неисчерпаема - всякий читает ее на своем уровне понимания, связывает с толстовскими записями свой собственный жизненный опыт. В этом и состоит важнейшая особенность народной литературы.
* * *
Л.Н. Толстой придавал особое значение дневникам последних лет жизни. Более того, он считал их главным, что было создано им в эти годы. Постоянному издателю своих сочинений В.Г. Черткову он писал в мае 1904 г. о работах, скопившихся у него в рукописях: «Всем этим бумагам, кроме дневников последних годов, я, откровенно говоря, не приписываю никакого значения и считаю какое бы то ни было употребление их совершенно безразличным. Дневники же, если я не успею более точно и ясно выразить то, что я записываю в них, могут иметь некоторое значение, хотя бы в тех отрывочных мыслях, которые изложены там. И потому издание их, если выпустить из них все случайное, неясное и излишнее, может быть полезно людям, и я надеюсь, что вы сделаете это».
Однако такое издание не было осуществлено. Исполняя волю Толстого, мы в 2003 г. напечатали его «Философские дневники. 19011910», «выпустив из них все случайное, неясное и излишнее», т.е. записи бытового, частного, преходящего характера, но сохранив всю полноту религиозно-философских раздумий великого мыслителя.
Размышляя о значении своего «Дневника», Толстой записывает 19 марта 1906 г.: «Думал о том, что пишу я в дневнике не для себя, а для людей - преимущественно для тех, которые будут жить, когда меня, телесно, не будет, и что в этом нет ничего дурного. Это то, что мне думается, что от меня требуется. Ну, а если сгорят эти дневники? Ну что ж? Они нужны, может быть, для других, а для меня наверное - не то что нужны, а они - я. Они доставляют мне благо».
Среди множества идей, наполняющих Дневник, особенно часто повторяется одна - о том, что жизнь есть благо: «Жизнь, какая бы ни была, есть благо, выше которого нет никакого. Если мы говорим, что жизнь зло, то только в сравнении с другой жизнью, лучшей или воображаемой. В жизни может быть зло, а самая жизнь не может быть злом. Благо может быть только в жизни. И потому нельзя говорить, что отсутствие жизни может быть благо» (21 марта 1902 г.).
Что же такое жизнь? - задается вопросом Толстой и отвечает: «Жизнью мы называем две вещи: а) наше сознание духовного начала, проявляющегося в мире, и б) наблюдаемое нами во времени и пространстве проявление этого начала. В сущности есть только одно первое понятие жизни, как проявление сознаваемого нами духовного начала. Оно одно действительно. Не было бы его, ничего бы не было. Из него одного вытекает все, что мы знаем, о чем бы то ни было; из него же вытекает и второе понятие, в котором мы приписываем жизни то, чего мы не знаем и о чем судим только по наблюдению над другими существами» (17 июля 1903 г.).
Стремясь уяснить себе смысл сказанного, Толстой пытается дать более конкретное определение человеческой жизни как «расширения сознания». «Жизнь наша представляется нам расширением своего сознания; в сущности же нет расширения, а есть уяснение сознания жизни. Жизнь (Бог) по существу беспредельна и бесконечна, и потому сознание этой беспредельности и бесконечности есть жизнь в нас. И закон жизни есть все более и более ясное это сознание» (7 мая 1904 г.).
Бог и жизнь для Толстого едины. Развивая мысль о благе жизни, он записывает: «Неверно думать, что назначение жизни есть служение Богу. Назначение жизни есть благо. Но так как Бог хотел дать благо людям, то люди, достигая своего блага, делают то, чего хочет от них Бог, исполняют Его волю» (8 августа 1907 г.).
Отсюда возникает вопрос об устройстве человеческой жизни, несправедливости и насилии. «Всякое устройство основывается на насилии и поддерживается насилием. Ведь совершенно ясно, что ни на какое устройство жизни все люди никогда не будут согласны, так что заставить их исполнять установленное устройство можно только насилием, т.е. правом насилия, данным некоторым людям. Устройство общества, основанное на насилии, имеет целью препятствовать насилию людей друг над другом. А между тем, как и рассуждение, так и опыт, и вся история показывают нам, что право насилия, данное некоторым, не могло помешать и не мешает людям
отступать от установленного устройства и совершать насилия друг над другом. И выходит, что установленное насилием устройство только увеличивает теми, кто пользуется насилием, количество людей, насилующих друг друга» (2 февраля 1907 г.).
Сознание рассматривается Толстым как постоянная категория, существующая независимо от человека. Сознание никогда не прерывается, благодаря ему есть все, что существует. Если кажется, что сознание возникает в ребенке, то это еще не доказывает, что зародыш его был в ребенке. Как сон не разрывает сознания, так не прерывают сознания и смерть, и рождение, т.е. переходы из одной жизни в другую.
С этим связано понимание Толстым учения о бессмертии души. «Говорят о бессмертии души, о будущей жизни, что нужно знать про это для настоящей жизни. Какой вздор! Тебе дана возможность все увеличивающегося и увеличивающегося блага здесь сейчас; чего же тебе еще надо? Только тот, кто не умеет и не хочет находить это благо, может толковать о будущей жизни. Да и что такое в самом деле то, что мы называем будущей жизнью? Понятие будущего относится ко времени. А время есть только условие сознания в этой жизни. Говорить о будущей жизни, когда кончается эта жизнь, это все равно, что говорить о том, какую форму примет кусок льда, когда он растает, или, перейдя в воду, и составные части его превратятся в пар. Кроме того, какая мне и зачем жизнь в будущем, когда вся моя жизнь духовная - только в настоящем. Жизнь моя в том, что я люблю, а я люблю людей и Бога. И то и другое не уничтожается с моей смертью. Смерть есть только прекращение отделенности моего сознания» (9 февраля 1908 г.).
Проблема смерти всегда волновала Толстого. Он пытался осмыслить ее по-разному, но так и не пришел к окончательному выводу. Однажды (15 сентября 1904 г.) он записал: «Я говорил себе, что смерть похожа на сон, на засыпание: устал и засыпаешь, - и это правда, что похоже, но смерть еще более похожа на пробуждение. В сне я знаю оба момента - и засыпания (хотя этого я не сознаю), и пробуждения, который сознаю. В смерти же я знаю момент пробуждения (хотя и не сознаю его) и момент умирания, который сознаю».
Жизнь Толстой сравнивал со сновидением: как сновидение относится к жизни настоящей, так наша настоящая жизнь относится к жизни после пробуждения, т.е. смерти. Жизнь в сновидении происходит вне времени и вне пространства, реальности: общаешься с умершими как с живыми, хотя знаешь, что они умершие.
Жизнь есть сон, и часто к старости, как к концу времени сна, нелепость этой жизни становится все яснее и яснее. И вот в последний год жизни Толстой записывает в «Дневник»: «Мы живем безумной жизнью, знаем в глубине души, что живем безумно, но продолжаем по привычке, по инерции жить ею, или не хотим, или не можем, или то и другое, изменить ее» (16 июля).
Отсюда мысли Толстого о безнравственности правительства, которое человек не должен поддерживать. Русский народ избегает власти, удаляется от нее. «Он готов предоставить ее, скорее, дурным людям, чем самому замараться ею. Я думаю, что если это так, то он прав. Все лучше, чем быть вынужденным употребить насилие. Положение человека под властью тирана гораздо более содействует нравственной жизни, чем положение избирателя, участника власти. Это сознание свойственно не только славянам, но всем людям. Я думаю, что возможность деспотизма основана на этом» (30 марта 1905 г.).
В развернувшейся революции Толстой усматривал «три сорта людей», и он воспринимал их негативно: «1) Консерваторы, люди, желающие спокойствия и продолжения приятной им жизни и не желающие никаких перемен. Недостаток этих людей - эгоизм, качество - скромность, смирение. Вторые - революционеры - хотят изменения и берут на себя дерзость решать, какое нужно изменение, и не боящиеся насилия для приведения своих изменений в исполнение, а также и своих лишений и страданий. Недостаток этих людей - дерзость и жестокость, качество - энергия и готовность пострадать для достижения цели, которая представляется им благою. Третьи - либералы - не имеют ни смирения консерваторов, ни готовности жертвы революционеров, а имеют эгоизм, желание спокойствия первых и самоуверенность вторых» (23 декабря 1905 г.).
Особенно огорчили Толстого перспективы достижения революционерами власти. Как бы зря сквозь десятилетие, он писал незадолго до смерти: «Когда революционеры достигают власти, они неизбежно должны поступать так же, как поступают все властвующие, т.е. совершать насилия, т.е. делать то, без чего нет и не может быть власти» (10 октября 1910 г.).
Протест против лжецивилизации, которую нес с собою ХХ в., проявлялся у Толстого в различных формах. Говоря о том, что его сравнивают с Ж.Ж. Руссо, он замечает: «Я многим обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя
про него говорить, хорошо ли это или дурно. Это есть, - в нем жизнь. Как рост дерева. Но сук или силы жизни, растущие в суку, неправы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это с нашей лжецивилизацией» (6 июня 1905 г.). Все это не мешало Толстому делать подчас весьма парадоксальные заявления, например 15 августа 1910 г.: «Вместо того, чтобы учиться жить любовной жизнью, люди учатся летать. Летают очень скверно, но перестают учиться жизни любовной, только бы выучиться кое-как летать. Это все равно, как если бы птицы перестали летать и учились бы бегать или строить велосипеды и ездить на них». Или ограничительное суждение о роли науки в современном мире: «Суеверие науки подобное суеверию церкви в том, что будто бы те знания, которые приобретены теми немногими, освободившими себя от необходимого для жизни труда, суть те самые знания, называемые ими наукой, которые нужны для всех людей!» (конец июня 1910 г.).
В этом же ряду идут рассуждения Толстого о физиологическом целомудрии в браке, к которым он пришел на 82-м году жизни: «Христианский идеал нашего времени есть полное целомудрие. Признание брака чем-то священным, даже хорошим, есть отречение от идеала. Христианское посвящение, если допустить религиозный акт посвящения, может быть только одно: посвящение себя полному целомудрию, а никак не разрешенному половому общению, и обет может быть не верности супругов, а для обоих только один: целомудрия, включающего в себя верность одному» (10 мая 1910 г.). Когда же Толстому задавали вопрос: «Но как же род человеческий?», то он отвечал, что это всего лишь идеал, который люди будут неизбежно нарушать. Но стремиться к идеалу необходимо.
Толстой высказывался на эту тему еще более резко, занимая бескомпромиссную позицию, намеченную еще в «Крейцеровой сонате». «Бороться с половой похотью было бы в сто раз легче, если бы не поэтизирование и самых половых отношений и чувств, влекущих к ним, и брака, как нечто особенно прекрасное и дающее благо (тогда как брак, если не всегда, то на 1000-1 раз не портит всей жизни); если бы с детства и в полном возрасте внушалось людям, что половой акт (стоит только представить себе любимое существо, отдающееся этому акту) есть отвратительный, животный поступок, который получает человеческий смысл только при сознании обоих того, что последствия его влекут за собой тяжелые и сложные обязанности выращивания и наилучшего воспитания детей» (16 марта 1909 г.).
Постоянный оппонент Толстого по вопросам пола В.В. Розанов приводит в «Опавших листьях» притчу по поводу проповеди Толстым полного полового воздержания. «Семь старцев за 60 лет, у которых не поднимается голова, не поднимаются руки, вообще ничего не "поднимается", и едва шевелятся челюсти, когда они жуют, - видите ли, не "посягают на женщину" уже, и предаются безбрачию. Такое удовольствие для отечества и радость Небесам. Все удивляются на старцев:
- Они в самом деле не посягают, ни явно, ни тайно.
И славословят их. И возвеличили их. И украсили их. "Живые боги на земле". Старцы жуют кашку и улыбаются:
- Мы действительно не посягаем. В вечный образец дев 17 лет и юношей 23 лет, - которые могут нашим примером вдохновиться, как им удержаться от похоти и не впасть в блуд».
Нетрадиционные мысли Толстого о вере, о Боге, о церкви не могли остаться незамеченными Синодом. В его статьях получали выражение суждения, записанные в «Дневнике». Так, в конце июня 1910 г. он записал: «Суеверие церкви состоит в том, что будто бы были и есть такие люди, которые, собравшись вместе и назвав себя церковью, могут раз навсегда и для всех людей решить о том, как надо понимать Бога и закон Его».
Понимание Бога и души не было у Толстого каноническим. Так, в январе 1904 г. он писал: «Какое заблуждение и какое обычное: думать и говорить: я живу. Не я живу, а Бог живет во мне. А я только прохожу через жизнь или, скорее, появляюсь в одном отличном от других виде. Бог живет во мне или, скорее, через меня, или, скорее: мне кажется, что есть я, а то, что я называю мною, есть только отверстие, через которое живет Бог».
Глубоко верующий Толстой был отлучен от церкви еще в 1901 г., когда страна, интеллигенция, так называемые передовые демократические круги катились в бездну безбожия и неверия, одним из результатов чего стала катастрофа 1917 г. Это отлучение великого писателя земли русской от церкви было, безусловно, ошибкой Синода Русской православной церкви.
В.В. Розанов выступил на заседании Религиозно-философских собраний, посвященных теме «Лев Толстой и русская церковь», доказывая церковную несостоятельность (а-эклезиастичность) акта об «отпадении» Толстого, ибо «нельзя алгебру опровергать стихами Пушкина, а стихи Пушкина нельзя критиковать алгебраически». Видя в Толстом величайший феномен русской религиозной мысли и истории XIX столетия, Розанов сравнивает его с дубом, на который
покусился бюрократический Синод: «Дуб, криво выросший, есть дуб, и не его судить механически-формальному учреждению, которое никак не выросло, а сделано человеческими руками»1.
Синод сделал роковой для русского религиозного сознания шаг. Акт об «отпадении» Толстого потряс веру русскую более, чем само учение Толстого. У Толстого - тоска, мучения, годы размышлений, «Иова страдание», говорит Розанов. У Синода же ни мучений, ни слез, ничего, а только способность написать «бумагу», какую мог бы написать учитель семинарии: до такой степени в характере, и методе, и тоне не отражается ничего христианского.
Философское наследие Толстого остается для нас во многом еще не освоенным материалом. Идеологические напластования прошлых десятилетий лежат тяжелым грузом, препятствуя пониманию идей великого философа Толстого, его страстного стремления уяснить духовную природу человека не по распространенным представлениям дарвинизма, а по помыслу Творца.
И еще одна особенность Толстого. Только когда читаешь его, понимаешь, что такое реализм. Лермонтов, Пушкин. Гоголь, прожившие 26, 37 лет и 42 года, не дожили до такого реализма. Даже Достоевский за свои 59 лет жизни создал «фантастический реализм», который во многом родственен романтизму.
Подлинный реализм Толстого был доведен им до логического конца, до понимания того, что художественная литература «все выдумка, неправда» (письмо к Л. Л. Толстому 19 октября 1895 г.). Отсюда отрицание Шекспира с его «Королем Лиром» и вообще искусства как искажения реализма жизни. Так сам толстовский метод привел писателя к сомнению в том, что принято считать реализмом. Абсолютный реализм, доведенный до предела, означает отрицание самого искусства. И Толстой первый понял это. У нас же пытались объяснять его взгляды на искусство с иных, социальных и прочих позиций.
1 Новый Путь. 1903. № 2. Прилож.: Записки Религиозно-философских собраний. С. 100-101. То же в кн.: Розанов В.В. Собр. соч. Около церковных стен. М., 1995. С. 478.
ДОСТОЕВСКИЙ В ПЕРЕВОДЕ КОНСТАНС ГАРНЕТ
Возникновение в моей душе Достоевского связано с гением места, где я тогда обитал. Осенью, в начале зимы 1946 г., студентом университета в послеблокадном голодном Ленинграде я всю ночь читал первый впечатливший меня его роман - «Униженные и оскорбленные». Это был том какого-то дореволюционного издания в синей обложке, который я случайно увидел на этажерке с книгами в комнате, которую снимал в доме на 17-й линии Васильевского острова, у самого входа на Смоленское кладбище, сплошь покрытое снегом. В школе Достоевский не входил тогда в обязательный список.
Чтение было безотрывное, до утра. «Достоевский пишет мою душу», - сказал Василий Розанов. Без постоянного чтения Достоевского после этого существовать было невозможно. Иное, попадавшееся под руку, казалось пресным, традиционным. И так продолжалось долго. Но обратимся непосредственно к нашей теме.
Появление в апреле 1912 г. «Братьев Карамазовых» в переводе Констанс Гарнет (1862-1946) ознаменовало начало новой эпохи русской литературы в странах английского языка - эпохи признания Достоевского как величайшего явления мировой литературы. Именно этому переводу, неоднократно переиздававшемуся, суждено было стать тем текстом романа Достоевского, по которому с ним познакомились все крупнейшие писатели Европы и Америки XX в.
Известный английский критик Мидлтон Марри считал перевод «Братьев Карамазовых», сделанный Гарнет, «самым выдающимся переводом в истории английской литературы». М. Марри имел в виду не уровень переводческого мастерства, хотя он, безусловно, был самым высоким для своего времени, а тот факт, что
англоязычный читатель приобщился в 1912 г. к величайшему творению Достоевского. Действительно, никогда еще перевод иностранного произведения не имел такого значения для литературы на английском языке.
Перевод К. Гарнет принадлежит к числу добротных профессиональных переводов1. Вместе с тем не следует упускать из виду, что американские читатели познакомились все же с гарнетовским Достоевским, а не с тем русским Достоевским, которого знали в России. Различие это не может быть скинуто со счетов, особенно когда мы обращаемся к писательскому восприятию Достоевского в Америке. Вот почему более пристальный анализ перевода Гарнет необходим не столько ради того, чтобы выявить достоинства и, с другой стороны, смысловые ошибки и «викторианизмы», встречающиеся в тексте, сколько для того, чтобы посмотреть, какими предстали стиль, ритм и вся языковая структура Достоевского перед американскими писателями XX в.
До сих пор, когда американский или английский писатель говорит о Достоевском, он имеет в виду, как правило, гарнетовского Достоевского. Мы попытаемся доказать, что это не то же самое, что русский Достоевский. Вирджиния Вулф высказывалась даже более решительно. В статье «Русская точка зрения» (1925) она заявила, что при переводе Толстого, Достоевского и Чехова на английский язык «не остается ничего, кроме оголенной и огрубленной вариации смысла. При таком обращении русские писатели похожи на людей, лишившихся во время землетрясения или железнодорожной катастрофы не только одежды, но и чего-то более утонченного и существенного -привычной манеры поведения, индивидуальных причуд характера»2.
Мы выбрали один из лучших переводов Достоевского, чтобы проверить, что сохраняет и чего лишает читателя даже самый лучший переводчик. Исследовательница истории переводов и критики Достоевского в Англии и США Элен Мачник, высоко оценивая перевод Гарнет, пишет: «Это был первый верный, точный и художественный перевод Достоевского на английский язык, и он
1 См.: Тове А. Констанция Гарнет - переводчик и пропагандист русской литературы // Русская литература. 1958. № 4. С. 193-199.
2
Мы пользовались одним из наиболее популярных в Англии и Америке переводом К. Гарнет «Братьев Карамазовых» (New York: The Modern Library, 1929). В 1976 г. американский славист Ралф Мэтло выпустил исправленный им перевод Гарнет. Достоевский цитируется по Полному собранию сочинений в 30 т. (1972-1990) с указанием в скобках тома и страницы.
остается таковым до сих пор. В нем лучше, чем в каком-либо ином переводе, переданы отличительные свойства стиля Достоевского -простота и ясность, являющиеся результатом двух качеств: острого ума, который проникает до самой сущности вещей, делая их простыми и понятными, и демократического нрава, которому привычнее изъясняться на разговорном, а не на литературном языке. Хороший переводчик должен найти средства передать эту неприкрашенную простоту жизни. До Констанс Гарнет никому не удавалось достичь этого, как можно убедиться, сравнивая различные переводы одной и той же сцены»1.
Э. Мачник провела сравнение «дантовой» сцены в бане («Записки из Мертвого дома») в переводе Гарнет и четырех других переводчиков на английский язык. Сопоставив различные варианты, Мачник приходит к выводу, что каждый из переводчиков, кроме Констанс Гарнет, привнес свое собственное ощущение происходящего и тем самым в большей или в меньшей степени разрушил текст Достоевского. «Только перевод Констанс Гарнет передает с известной мерой точности подлинные особенности манеры Достоевского». Нас интересует, какова же эта «мера точности».
Обратимся к переводу «Братьев Карамазовых». Гарнет мастерски передает поток мыслей Алеши в главе «Кана Галилейская», переходящий постепенно в сон. Сочетание трех уровней повествования - чтение Евангелия отцом Паисием, вызванные этим чтением обрывочные мысли Алеши, которые «мелькали в душе его, загорались, как звездочки, и тут же гасли, сменяясь другими» (т. 14, 235), и, наконец, сон Алеши - создает сложную и одновременно цельную нить рассказа, адекватно переданную в английском тексте.
Иногда перевод звучит конгениально русскому оригиналу, иногда же уводит в сторону, вызывая чуждые русскому тексту ассоциации и образы. Слог писателя становится менее контрастным и необычным, чем на самом деле. Различные лексические слои иногда унифицируются и приобретают усредненное звучание. «Непонятное» объясняется, недоговоренное досказывается, полутона отчетливо прочерчиваются или, напротив, вовсе исчезают.
Поясним это сопоставительным анализом перевода Гарнет с русским текстом «Братьев Карамазовых». Начнем с наиболее распространенного у Гарнет приема разъяснения непонятного для англо-
1 Muchnic H. Dostoevsky's English reputation (1881-1936). Northampton (Mass.): Smith college, 1939. P. 62.
язычного читателя. В главе о молодости старца Зосимы Гарнет делает специальное примечание к рассказу о том, как он «подсмеялся» над мнением своего соперника «об одном важном тогда событии - в двадцать шестом году дело было.» (т. 14, 269). Пояснение переводчицы, что речь идет, очевидно, о восстании декабристов, вполне закономерно. Однако это пояснение отражает общую тенденцию к прояснению текста в самом переводе.
Достоевский пишет: «Впоследствии начались в доме неурядицы, явилась Грушенька, начались истории с братом Дмитрием, пошли хлопоты» (т. 14, 243). Гарнет уточняет: «Разыгрывались скандалы с Дмитрием». Что же касается выражения «пошли хлопоты», то переводчица, высказавшись столь категорично о Дмитрии, сочла возможным опустить это несколько расплывчатое выражение.
Объясняет Достоевского переводчица постоянно. Поэмой называет Иван свою легенду «Великий инквизитор». «Поэма в прозе», - спешит уточнить Гарнет. Глава о кутеже в Мокром называется «Прежний и бесспорный». Гарнет добавляет: «Прежний и законный любовник». Глава «Жучка» становится «Пропавшая собака».
Иногда, напротив, перевод заглавий дан упрощенно. Заголовки у Достоевского почти всегда эмоционально насыщенны, полны внутренней выразительности, подчас недоговоренности. Переводчица не всегда отражает эту особенность стиля заглавий. Глава «Связался со школьниками» стала называться «Встреча со школьниками», глава «Мужички за себя постояли» - «Крестьяне держатся стойко» (The peasants stand firm). В трехчастном же названии главы «Психология на всех парах. Скачущая тройка. Финал речи прокурора» первая часть вовсе выпала, видимо, в связи с затруднением в переводе выражения «на всех парах» в применении к такому понятию, как психология.
Названия глав - одна из наиболее сложных задач при переводе Достоевского, поскольку это связано со всей поэтикой романа. «История одной семейки» переводится просто «История одной семьи»; «Первого сына спровадил» - «Он отделывается от старшего сына»; «Надрывы» - «Терзания» (Lacerations); «Больная ножка» -«Поврежденная нога». Различия оригинала и перевода очевидны, и вывод может быть только один: читатель этого перевода никогда не почувствует мастерства писателя, воссоздающего в заголовке голос рассказчика, личностную интонацию повествователя.
Еще дальше в объяснении текста идет переводчица в тех местах, которые сложны для прямого перевода. Иван говорит о
Смердякове: «Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит». «Передовое?» - переспрашивает Федор Павлович (т. 14, 122). Гарнет проясняет мысль Ивана: «Сырой материал для революции, впрочем, когда придет время». «Для революции?» - переспрашивает Федор Павлович. Получается, что в доме Карамазовых прямо обсуждают вопрос о революции и ее участниках.
В переводе поясняются историко-литературные реалии. «Теперь я как Фамусов в последней сцене, вы Чацкий» (т. 14, 202), -говорит госпожа Хохлакова Алеше. Гарнет уточняет: «Я чувствую себя как Фамусов в последней сцене "Горя от ума". Вы - Чацкий».
Непонятыми остались для Гарнет некоторые цитаты в романе Достоевского. Лермонтовское «пленной мысли раздраженье» (т. 14, 8) переведено «раздраженье, вызванное отсутствием умственной свободы» (the irritation caused by lack of mental freedom).
Часто Гарнет отказывается от передачи русизмов Достоевского, делая язык романа нейтральным в стилистическом отношении. «Они сами определили мне своим слугой Личардой при них состоять» (т. 14, 245), - говорит Смердяков о Дмитрии. «Он избрал меня своим слугой», - переводит Гарнет. При этом нередко утрачивается второй, эмоционально-оценочный смысл фразы, столь важный для писателя. Когда Иван бесцеремонно отказался разговаривать с отцом и замахал на него руками, закричав: «Я к себе наверх, а не к вам, до свидания», то рассказчик комментирует: «А старик и впрямь, видно, хотел ему что-то поскорей сообщить, для чего нарочно и вышел встретить его в залу; услышав же такую любезность, остановился молча и с насмешливым видом проследил сынка глазами на лестницу в мезонин.» (т. 14, 250). Отношение Федора Павловича к проявлению враждебности Ивана передано в слове «сынок», исполненном горькой иронии. Гарнет переводит: «.наблюдал, как сын поднимается по лестнице». Скрытая ироничность, таким образом, пропадает.
То же происходит в следующей сцене, когда поутру Федор Павлович, услышав, что Иван уезжает в Москву, просит его: «Сделай ты мне милость великую, отец ты мой родной, заезжай в Чермашню» (т. 14, 252). Не в состоянии понять или не желая вызвать недоумения английского читателя, как это так Федор Павлович называет сына «отец ты мой родной», переводчица употребляет выражение «мой дорогой мальчик» - совершенно несвойственное старику Карамазову ласковое обращение.
Конечно, нелегко передать на другом языке, что Иван «размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву»
(т. 14, 251). Гарнет переводит «храбро заявил» (protested so valiantly), однако это лишь отчасти передает настроение Ивана. Равным образом выражение «знахарское чудо, бабье колдовство» (т. 14, 233) становится «волшебство и колдовство» (sorcery and witchcraft).
Русская фразеология, говор различных слоев общества не всегда воспроизводимы по-английски (это, кстати, еще раз подтверждает, что Достоевский был, вопреки утверждению иных критиков, мастером индивидуализированной речи персонажей). Вот Федор Павлович хочет продать свою рощу в Чермашне. «Всего только прошлого года покупщик нарывался, - говорит он, - так двенадцать давал, да не здешний, вот где черта. Потому у здешних теперь сбыту нет: кулачат Масловы - отец с сыном, стотысячники: что положат, то и бери.» (т. 14, 252). У Гарнет эта речь выглядит кратким подстрочником: «Однако в прошлом году я упустил покупателя, который давал двенадцать. Здесь никого не находится, чтобы купить. Масловы поставили все по-своему. Что они дают, то и бери». Такие слова, как «нарывался», «вот где черта», «кулачат», «стотысячники», безнадежно пропали. «Большим стотысячником» назван в романе и покровитель Грушеньки купец Самсонов, что также оказалось непереданным.
Отказывается Гарнет от передачи имен с уменьшительными суффиксами (Ракитка, Ракитушка, как называет Грушенька Раки-тина) и прозвищ (название главы «Лизавета Смердящая» переведено просто «Лизавета»). «И не смей ты мне впредь ты говорить» (т. 14, 320), - заявляет Грушенька Ракитину. Поскольку в современном английском языке «ты» не употребляется, Гарнет переводит приблизительно: «Не смей со мной так разговаривать».
Грушенька называет себя «яростной» (т. 14, 321), Гарнет переводит «мстительная» (vindictive), в другом случае - «злопамятная» (resentful). «И вымолвив это "жалкое" слово, Грушенька вдруг не выдержала. и зарыдала» (т. 14, 321). Гарнет переводит: «При этой "трагической" фразе .».
«Где взять вдруг такие деньги, да еще такому голышу, как он?» (т. 14, 331), - строит Митя планы обновленной и добродетельной жизни с Грушенькой. Переводчица поясняет: «Какая возможность у меня, не имеющего ничего на свете, достать такие деньги?»
Своеобразие русской речи лишь отчасти передано Гарнет. «Засим прощайте-с, желаю вам полное удовольствие получить» (т. 14, 340), - говорит Ильинский батюшка, оставляя Митю со спящим пьяным Лягавым. «А теперь, прощайте. Желаю вам всяческого успеха», - читаем в переводе.
«А вы денежки-то в лапки, да вместо Сибири-то, по всем по трем.» (т. 14, 362) - говорит Петр Ильич, которому Митя закладывал свои пистолеты. В переводе этот совет звучит по-деловому сухо и четко: «Вы получили деньги в руки, но вместо того чтобы ехать в Сибирь, тратьте их все.» «Дурное баловство это» (т. 14, 363), - пытается усовестить Петр Ильич Митю. «Это плохой, деморализующий обычай», - говорит молодой чиновник в переводе Гарнет.
По понятным причинам отказывается Гарнет и от попытки передать такие русские выражения, как «пир на весь мир» (в переводе: «пир, на который все были приглашены»), «не в прорез», «я точно с горы тогда летел», «камень в огород», «лыко в строку», «не просят ли у него сапоги каши», «это решено и подписано», «шевельну мозгами на этот счет», «штабс-капитан Словоерсов, а не Снегирев». Известные слова Мити о «реализме действительной жизни» (т. 14, 424) переведены «эта реальная жизнь» (this is real life). Когда Митю после обыска переодели в чужое платье, «унизительно узкое», он в запальчивости восклицает: «Шута, что ли, я горохового должен в нем разыгрывать» (т. 14, 436). В переводе все проще: «Зачем меня нарядили как шута».
«Сиверкое ноябрьское утро» (т. 14, 466) становится в переводе «снежным и ветреным днем в ноябре». Грубое просторечие «подтибрил» передается нейтральным «завладел».
Пришедшая издалека баба говорит старцу Зосиме, что схоронила всех четверых своих детей: «Не стоят у нас детушки, не стоят, желанный, не стоят» (т. 14, 45). Вместо этого фольклорного трехкратного повтора в переводе деловито сообщается: «Теперь у нас нет детей, наши малютки все умерли» (now we've no children, our dear ones have all gone). Если бы так было переведено все, от Достоевского остался бы только контур сюжета. К счастью, перевод Гарнет, как правило, сделан на несравненно более высоком уровне. Тем не менее продолжим наблюдения над метаморфозами перевода, над тем, каким предстал Достоевский перед англоязычными читателями.
«Скажу впредь, и скажу с настойчивостью» (т. 15, 89), - начинает рассказчик повествование о «судебной ошибке». «Спешу подчеркнуть тот факт», - переводит Гарнет. О старике Карамазове сказано: «В этот же раз был в легком и приятно раскидывающемся настроении» (т. 14, 117). В переводе все обыденнее: «Он находился в особенно добродушном, открытом настроении». Знаменитое «все позволено» (т. 14, 240) передано чисто по-английски: «Все законно» (everything is lawful).
Раздражительный и «внезапный» характер Мити обнаруживается со всей очевидностью во время «неуместного собрания» в монастыре у старца Зосимы. Рассказчик постепенно, но настойчиво обращает на это внимание. О первой реплике Мити во время этой беседы сказано: «Произнеся это, Дмитрий Федорович так же внезапно умолк, как внезапно влетел в разговор» (т. 14, 65). В переводе оттенок непредсказуемого порыва, содержащийся в слове «влетел», исчезает: «Произнеся эти слова, Дмитрий замолк так же внезапно, как и начал говорить» (Having uttered these words Dmitri ceased speaking as suddenly as he had begun).
Непереведенными часто оказываются описания еды и питья, несущие в себе незначительные, но характерные штришки, чисто русский взгляд на предмет повествования: «На столе стояла сковорода с остатками глазной яичницы, лежал надъеденный ломоть хлеба и, сверх того, находился полуштоф со слабыми остатками земных благ лишь на донушке» (т. 14, 180). Гарнет передает лишь скелет этого описания: «На столе была сковородка с остатками яичницы, наполовину съеденный кусок хлеба и маленькая бутылочка с несколькими каплями водки». Исчез не только аромат скромных «земных благ» на донушке полуштофа, но и обычная бутылка емкостью 0,6 литра превратилась в «маленькую бутылочку». И весь печальный натюрморт уже становится каким-то безликим - то ли недоеденный завтрак английского сквайра, то ли остатки простой трапезы американского фермера. Даже введенное переводчицей слово «водка» не спасает положения.
Ритм разговорной речи имеет свои закономерности в романе Достоевского. Восторженное состояние Мити отражено в эмоциональных повторах, нагнетании чувств и мыслей. «Я в жару, я в горячке» (т. 14, 347), - говорит он Хохлаковой. «Я в лихорадке», -сдержанно переводит Гарнет. «Митя так и прянул опять с места» (т. 14, 348), когда Хохлакова пообещала ему не то что три тысячи, а «безмерно больше». «Митя снова соскочил со своего места», -читаем в переводе.
Прискакав в Мокрое, Митя трижды спрашивает у хозяина постоялого двора: «Прежде всего самое главное: где она?»; «Говори теперь самое главное: что она, как она?»; и наконец: «Теперь отвечай самое главное: нет цыган?» (т. 14, 373-374). Для возбужденного Мити это все «самое главное». В переводе троекратное повторение исчезает. Митя спрашивает более логично и последовательно: «В первую очередь, где она?» Затем: «Скажи мне са-
мое главное: что она? как она?» И наконец: «Теперь отвечай еще на один вопрос: есть ли цыгане?»
Иногда не смысл, а именно ритм, тональность речи определяют ее значение в тексте. Во время разгула в Мокром Максимов просит у Мити «шоколатных конфеточек»: «Нет-с, я такую-с, чтобы с ванилью. для старичков-с. Хи-хи!» И затем, нагнувшись к самому уху Мити: «Эта вот девочка-с, Марьюшка-с, хи-хи, как бы мне, если бы можно, с нею познакомиться, по доброте вашей.» (т. 14, 394). В переводе «тон» пропадает: «Я люблю с ванилью. для старичков, хи-хи!» И далее: «Вот та девочка, маленькая Марья, хи-хи. Хорошо было бы, если бы вы помогли мне подружиться с ней».
Речь героев Достоевского настолько колоритна и своеобычна, что в переводе часто не удается ее передать. Ракитин говорит Алеше, что Митя способен убить отца: «А этого брат твой Иван и ждет, тут он и в малине» (т. 14, 75). Переведено это место совершенно нейтрально: «Вот чего ждет твой брат Иван. Это его вполне устраивает». Иногда Гарнет опускает стилистические повторы: «Иван Федорович скоро убедился, что дело вовсе не в солнце, луне и звездах, что солнце, луна и звезды предмет хотя и любопытный, но для Смердякова совершенно третьестепенный.» (т. 14, 243). Переводчица ограничивается однократным упоминанием солнца, луны и звезд.
В «Братьях Карамазовых» есть немало личного, не просто обдуманного, но глубоко выстраданного писателем, особенно в обрисовке образа Алеши, этого «главного, хотя и будущего героя рассказа моего» (т. 14, 297). Главу о духовном переломе, происшедшем в Алеше после смерти старца Зосимы, Достоевский назвал «Такая минутка». Английский перевод («Критический момент») по существу снимает всю личностную, коннотационную сторону заглавия, оставляя лишь его содержательный аспект.
Ритмика фразы, интонация рассказчика нередко разрушаются в переводе. О купце Самсонове, отделившем Грушеньке «тысяч с восемь» (переводчица здесь более категорична: «Он дал ей восемь тысяч рублей»), говорится: «Советами же, как орудовать "своим собственным капиталом", он Грушеньке помогал немало и указывал ей "дела"» (т. 14, 312). Гарнет переводит это место без интонации рассказчика: «Он помогал Грушеньке советом, как увеличить ее капитал, и направлял ее в делах».
Метафоричность языка Достоевского заменяется пересказом смысла. О Мите, когда Грушенька в присутствии польского пана посадила его рядом с собой, говорится: «В маленькой собачке замер-
ло всякое соперничество» (т. 14, 378). В переводе сказано: «В его собачьей преданности растворилось всякое чувство соперничества».
Достоевскому свойственны индивидуализированные обороты речи при передаче чувств и настроений героев. Эта эмоционально-лексическая неповторимость языка писателя иногда ускользает в переводе. «Озлило его до сотрясения» (т. 14, 243), -говорится об Иване. «Повергло его в ярость», - довольно спокойно переводит Гарнет. «В погреб тоже каждый день хожу-с, по своей надобности-с» (т. 14, 245), - говорит Смердяков. Переводчица выбрасывает не совсем понятное «по своей надобности».
Для литературы XIX в. необычен переход от главы «Пока еще очень неясная» к главе «С умным человеком и поговорить любопытно». В переводе непрерывность потока повествования, переливающегося из одной главы в другую (в XX столетии этим приемом охотно пользовался Фолкнер), оказывается нарушенной и сглаженной. «Двигался и шел он точно судорогой», - говорится об Иване в последней фразе главы «Пока еще очень неясная», а следующая глава начинается: «Да и говорил тоже». Вместо этих четырех слов, передающих взволнованное и как бы разорванное душевное состояние Ивана, Гарнет начинает главу длинной фразой, обстоятельно поясняющей: «И в такой же нервной судороге он и говорил». Ритм фразы теряется, эмоциональное воздействие текста слабеет, мастерство зачина разрушается.
Сопоставление перевода с русским текстом наглядно выделяет в стиле писателя то своеобразие, которое создает для читателя неповторимую образно-стилистическую тональность романов Достоевского, отличающую их от произведений других русских писателей. С известной долей условности можно сказать, что иностранный перевод дает возможность увидеть Достоевского в «снятом» виде, как бы вне его стилистического и языкового бытия. И это позволяет почувствовать, что такое роман Достоевского в его подлинной гармонической целостности, когда художественные идеи воплощены в реально-историческую словесную ткань.
Фраза Достоевского несет свой собственный ритмико-интонационный, а следовательно, и смысловой настрой. Одна из глав «Братьев Карамазовых» начинается в совершенно определенной тональности, передающей смятенность чувств Алеши после сцены в доме Карамазовых, когда туда ворвался Дмитрий и бил отца каблуком по лицу. «Вышел же Алеша из дома отца в состоянии духа разбитом и подавленном еще больше, чем давеча, когда входил к отцу. Ум его был тоже как бы раздроблен и разбросан, тогда как
сам он вместе с тем чувствовал, что боится соединить разбросанное и снять общую идею со всех мучительных противоречий, пережитых им в этот день» (т. 14, 132). Перевод дает несколько иной рит-мико-интонационный настрой. Если говорить об импрессионистическом мастерстве Достоевского в зарисовке душевного состояния героев, то следует признать, что в переводе душевное состояние передано, а импрессионистичность зарисовки поблекла и сошла на нет: «Алеша покинул отцовский дом, чувствуя себя еще более измученным и подавленным духовно, чем когда входил в него.» И так переведен весь отрывок.
«Вот тебе уху принесли, - говорит Иван, - кушай на здоровье. Уха славная, хорошо готовят» (т. 14, 210). И в этих простых словах передана любовь Ивана к младшему брату, проявляющаяся в таких, казалось бы, повседневных мелочах, как уха. Но именно эта мелочь, этот пустяк и оказался непереведенным. Вместо ухи фигурирует просто суп, а вместо выражения чувств Ивана к Алеше получилось чисто информативное сообщение: «Вот принесли суп для тебя, кушай, это пойдет тебе на пользу».
Для Ивана, да и для многих других героев Достоевского, самое главное заключено в том, какие они сами с собой, наедине с совестью. На людях - это внешнее, иной раз напускное, то, что можно простить. Наедине с собой человек должен быть абсолютно честен и порядочен. Вот почему подлым поступком, который он «всю жизнь свою потом называл "мерзким" и всю жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей, самым подлым поступком изо всей своей жизни» (т. 14, 251), Иван полагал то, что в ночь перед отъездом и накануне убийства Федора Павловича он «вставал с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, отворял дверь, выходил на лестницу и слушал», как похаживал внизу отец: «Слушал подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чего он все это проделывал, для чего слушал - конечно, и сам не знал» (т. 14, 251). Гарнет переводит это место мастерски, но, как нередко и в других длинных пассажах, разбивает фразу Достоевского на две, выделив «а для чего он все это проделывал.» в самостоятельное предложение. Конечно, ритм повествования при этом меняется.
Допускает Гарнет и другое своеволие: длинные абзацы Достоевского дробит в соответствии с развитием действия на более мелкие. Нарушение целостности абзаца как смыслового и стилистического единства ведет к изменению ритмико-интонационной структуры прозы Достоевского.
Приведенный отрывок о ночных бдениях Ивана на лестнице заканчивается фразой: «Выходил Иван Федорович для этого занятия на лестницу раза два». Стремясь объяснять и истолковывать Достоевского, Гарнет перевела: «Иван выходил на лестницу дважды, чтобы слушать таким образом». Конечно, писатель не случайно сказал «раза два», оставляя оттенок неопределенности, ибо сам Иван находился в «слишком взволнованном» состоянии, голова болела и кружилась. Ему ли было считать, два или три раза выходил он на лестницу.
Подобным же образом характерное для Достоевского словечко «третьестепенный», повторяемое в сцене Ивана со Смердяковым у ворот, переводится как «второстепенный». Вообще способ счета у каждого народа столь своеобычен, что расхождения в переводе числительных встречаются довольно часто. Купчишку Горсткина жена «бьет каждые три дня по разу» (т. 14, 253). У Гарнет - «дважды в неделю». «Два двугривенных» (т. 14, 337), оставшиеся у Мити от прежнего благосостояния, превращены в «сорок копеек». «Почти уже сорокалетнее лицо пана» (т. 14, 378) стало «лицом поляка средних лет».
Другой пример особой манеры счета - перевод дат. Говоря о знаменитом подвижнике старце Иове, дожившем до 100 лет, рассказчик отмечает, что преставился он уже давно, «еще в десятых годах нынешнего столетия» (т. 14, 298). Гарнет переводит, что он умер «семьдесят лет тому назад», беря за точку отсчета год выхода в свет «Братьев Карамазовых».
Оттенки мысли нередко сглаживаются в переводе. Вот Митя с медным пестиком в руках бежит к дому отца и перелезает через забор. «Хотя он и знал, что Григорий болен, а может быть, и Смердяков в самом деле болен.» (т. 14, 353). В переводе все гораздо проще: «Хотя он знал, что Григорий болен, а также, вероятно, и Смердяков.» Сомнение, в самом деле болен Смердяков или только притворяется, оказывается утраченным.
Английский язык богат уступительными оборотами и категорической форме выражения мыслей предпочитает более неопределенную и мягкую. Известна старая история, как на предложение, что ему позвонят по телефону, англичанин, вместо того чтобы сказать, что у него нет телефона, отвечает: «Боюсь, у меня дома не окажется телефона». Тем не менее Гарнет часто опускает те оговорки и уступительные фразы, которые встречаются в русском тексте. О Смердякове говорится: «Так или этак, но во всяком случае начало выказываться и обличаться самолюбие необъятное, и притом самолюбие оскорбленное. Ивану Федоровичу это очень не понравилось» (т. 14, 243). Пере-
вод звучит категоричнее и жестче: «Так или иначе, он начал выказывать безграничное самолюбие, оскорбленное самолюбие, и Ивану это не нравилось».
Говоря об отношении Смердякова к Ивану, рассказчик отмечает, что «так поставилось, однако ж, дело, что Смердяков видимо стал считать себя бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным» (т. 14, 243). Гарнет выбрасывает вводное «так поставилось, однако ж, дело» и излагает прямо суть, упрощая фразу.
К упрощению стилистической манеры Достоевского относится также прием приведения особой манеры повествования в романе к стилистической и грамматической «норме». Так, в речи прокурора на суде используется характерный прием живой сказовой речи. Рассуждая о широкой карамазовской натуре Мити, о его безудержной карамазовской страсти, Ипполит Кириллович употребляет первое лицо множественного числа: «Сначала мы только кричим по трактирам - весь этот месяц кричим. О, мы любим жить на людях и тотчас же сообщать этим людям все, даже самые инфернальные и опасные наши идеи, мы любим делиться с людьми и, неизвестно почему, тут же, сейчас же и требуем, чтоб эти люди тотчас же отвечали нам полнейшею симпатией, входили во все наши заботы и тревоги, нам поддакивали и нраву нашему не препятствовали. Не то мы озлимся и разнесем весь трактир» (т. 15, 132-133). Переводчица снимает условно-образные «мы», «наши», «нам», «нашему», заменяя их нейтральными «он», «его», «ему». Звучание речи прокурора существенно меняется, из нее исчезает иронический акцент. И перед нами уже не «лебединая песнь прокурора», в которую он «вложил все свое сердце и все сколько было у него ума» (т. 15, 123), а бесстрастная регистрация юридических фактов: «Сначала он только говорил об этом в трактирах - он говорил об этом весь тот месяц. Он любит жить на людях и любит рассказывать им все...» и т.д.
Аналогичные метаморфозы наблюдаются и в переводе речи защитника, перевоплощающегося для наглядности в своего подзащитного: «И наконец, я соскакиваю, чтобы проверить, жив или нет на меня свидетель, и тут же на дорожке оставляю другого свидетеля, именно этот самый пестик, который я захватил у двух женщин и которые обе всегда могут признать потом этот пестик за свой и засвидетельствовать, что это я у них его захватил» (т. 15, 155). В переводе все выглядит холодно и бесстрастно: «Наконец, хотя он и подбежал, чтобы посмотреть, жив ли свидетель, он оставил на дорожке
другого свидетеля, этот медный пестик, который он захватил у двух женщин и которые могли бы потом признать этот пестик своим и подтвердить, что он взял его у них».
Р. Мэтло, выпустивший научное издание перевода Гарнет, справедливо замечает, что переводчица опустила в речи Фетюкови-ча многие повторы, незаконченные фразы, сгладила его неспособность выражаться кратко и логично, так что в результате «он предстал гораздо лучшим адвокатом, чем Достоевский изобразил его».
Книга десятая «Братьев Карамазовых» начинается словами рассказчика: «Ноябрь в начале. У нас стал мороз градусов в одиннадцать, а с ним гололедица» (т. 14, 462). Гарнет, как бы не замечая рассказчика, ведущего повествование, нейтрально сообщает: «Было начало ноября. Стоял сильный мороз, одиннадцать градусов по Реомюру, без снега».
Рассказчик открывает роман сказом об «истории одной семейки» в городе Скотопригоньевске («Алексей Федорович Карамазов был третьим сыном помещика нашего уезда Федора Павловича Карамазова...»). Он же и завершает последнюю, двенадцатую книгу романа: «Митю увели. Произнесение приговора было отложено до завтра. Вся зала поднялась в суматохе, но я уже не ждал и не слушал. Запомнил лишь несколько восклицаний, уже на крыльце, при выходе.» (т. 15, 178). В переводе этого финала вместо сдержанного и единожды упомянутого «я» рассказчика появляются четыре «я»: «... но я уже не ждал и не слушал. Я только помню несколько восклицаний, которые я услышал на ступенях, когда я выходил».
Эти два примера - полное игнорирование рассказчика в переводе или, напротив, чрезмерное подчеркивание формы первого лица - свидетельствуют, что Гарнет не придавала существенного значения рассказчику как структурообразующему принципу прозы Достоевского.
Когда рассказчик все же сохранялся в переводе, то исчезала его сказовая манера повествования. Говоря о воспитании Смердяко-ва Григорием и Марфой в доме старика Карамазова, рассказчик заключает главу замечанием: «Очень бы надо примолвить кое-что и о нем специально, но мне совестно столь долго отвлекать внимание моего читателя на столь обыкновенных лакеев, а потому и перехожу к моему рассказу, уповая, что о Смердякове как-нибудь сойдет само собою в дальнейшем течении повести» (т. 14, 93). Перевод упрощает речь рассказчика: «Я должен кое-что сказать об этом Смердякове, но мне совестно столь долго задерживать внимание моих читателей
на этих обыкновенных лакеях, и я возвращаюсь к своему рассказу, надеясь по ходу его сказать еще о Смердякове».
Вскоре рассказчик вновь обращается к той же мысли. В главе «Смердяков» он замечает: «Но вот и нельзя миновать, чтобы не сказать о нем хотя двух слов, и именно теперь» (т. 14, 114). И эта реплика рассказчика упрощена: «Но мы должны остановиться и сказать теперь несколько слов о нем».
В переводе Гарнет немало частных, казалось бы, незначительных пропусков. Что же оказывается пропущенным? В пропусках есть своя система. Прежде всего, это некоторые фактические детали, которые, по мысли переводчицы, ничего не говорят англоязычному читателю. Старик Карамазов просит Ивана заехать в Чермашню -«там эта роща моя, в двух участках, в Бегичеве да в Дячкине, в пустошах» (т. 14, 252). Названия деревень, как и упоминание о пустошах, в переводе отсутствуют. Или другой пример. Говорится, что рассказ о мальчике, затравленном собаками, Иван прочел то ли в «Архиве» («Русском Архиве»), то ли в «Старине» («Русской Старине»). Названия журналов в переводе не приводятся.
Иногда такие пропуски искажают идейный смысл текста. Иван в начале беседы с Алешей в трактире спрашивает, с чего начинать: «"С Бога? Существует ли Бог, что ли?" "С чего хочешь, с того и начинай, хоть с "другого конца"» (т. 14, 213), - отвечает Алеша, имея в виду социализм и анархизм, о которых только что говорил Иван. Гарнет переводит ответ Алеши в усеченном виде: «Начинай, с чего хочешь».
Однако гораздо больше пропусков, скрадывающих всего лишь какой-либо оттенок мысли. Например, несколько раз оказалось пропущенным слово «позорно», «позорный». Так, «позорная колесница», в которой везут Ришара на казнь, становится «тюремным фургоном». В стихах Некрасова мужик сечет лошадь кнутом «по кротким глазам», и Иван рассказывает: «Вне себя она рванула и вывезла и пошла, вся дрожа, не дыша, как-то боком, с какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно» (т. 14, 219). Это «позорно» тоже не вошло в английский текст.
Иван говорит о «монастырской поэмке» «Хождение богородицы по мукам», с картинками. Последнее обстоятельство - «с картинками» - в переводе утрачено. Возвращаясь домой, Иван «примерно шагов за пятнадцать от калитки, взглянув на ворота, разом догадался о том, что его так мучило и тревожило» (т. 14, 242). Ключевое «взглянув на ворота» (у которых на скамейке сидел Смердяков) отсутствует в переводе.
Пропущенными оказываются также некоторые топографические подробности Петербурга. Место будущей редакции журнала, которым, по словам Ивана, со временем завладеет Ракитин, названо вполне определенно: «.у Нового Каменного моста через Неву, который проектируется, говорят, в Петербурге, с Литейной на Выборгскую» (т. 14, 77). В переводе детали опущены и Литейный проспект вовсе не упоминается. А ведь он назван (как и всегда у Достоевского) не случайно. Именно на Литейном находилась редакция журнала «Отечественные Записки», и упоминание Литейного проливает свет на полемическую направленность образа Ракитина, в котором пародийно запечатлены некоторые черты издателя «Отечественных Записок» А.А. Краевского, построившего на литературные доходы «капитальный дом в Петербурге». Конечно, давнишняя неприязнь Достоевского к Краевскому и скрытые в тексте литературные аллюзии могли быть непонятны далекому читателю в Англии или в Америке (читательское восприятие Достоевского и ныне неоднозначно в различных национальных сферах), тем не менее у переводчицы не было решительно никаких оснований опускать что-либо в тексте романа.
Исторические реалии русской жизни нередко низводятся в переводе до уровня понимания английского и американского читателя. Максимов, от которого сбежала жена, рассказывает о ней: «А главное, всю деревушку мою перво-наперво на одну себя предварительно отписала» (т. 14, 381). В переводе говорится: «И что хуже всего, она заранее перевела на себя все то немногое, что я имел». Пропущенными или переделанными на английский лад оказываются чины и должности героев. Исправник Михаил Макарович Макаров, «отставной подполковник, переименованный в надворные советники» (т. 14, 406), превращен в капитана полиции. Упоминание же о чине надворного советника вообще отсутствует. И это не случайно, ибо перевод Гарнет ставил целью не передачу исторических и национальных реалий романа, а приспособление текста к пониманию и образу мышления английского читателя. Результат получался такой же, как если бы в переводе романов Диккенса на русский язык выступали привычные для дореволюционного читателя городничий, исправник, надворный советник (как известно, практика замены в переводе английских имен, обычаев и нравов русскими широко применялась у нас во времена Иринарха Введенского, что, однако, нельзя оценивать однозначно, вне общего уровня переводческого искусства того времени).
По чисто языковым причинам в переводе Гарнет оказываются опущенными эмоционально-эмфатические речения и церковнославянская лексика: «озрись», «обрящут», «созиждется», «не оскудевал», «ободняло», «допрежь» и др. Встречаются и ошибки: «темные стогна града» (т. 14, 239) переведены «темные улочки города» (the dark alleys of the town).
И все же мы должны подходить к оценке перевода Гарнет прежде всего историко-функционально, как к явлению переводческого искусства начала XX в. Определенная переводческая установка порождала свою переводческую практику, в результате которой книги русского писателя претерпевали известные метаморфозы. Конечно, Достоевский в английском переводе не пострадал столь сильно, как Гоголь с его образным русским языком, но все же следует помнить, что, как сказал один американский славист, «мы знаем русскую литературу главным образом a 1a Констанс Гарнет»1. Большие американские писатели так и не удосужились познакомиться с русской литературой per se.
Когда в 1913 г. появился английский перевод «Идиота», сделанный Гарнет, критика приняла его с восторгом. Роман называли «картиной хаоса», царящего в нашем «безумном мире», полном «опьянения и обмана». Через полтора десятка лет Фолкнер обозначил этот мир словами «Шум и ярость».
Американскому читателю с его практическими идеями и деловыми стремлениями нелегко было понять и освоить такую художественную систему, как роман «Идиот», этический мир князя Мышкина. В Америке XX столетия князь Мышкин не напишет своим каллиграфическим почерком: «Смиренный игумен Пафну-тий руку приложил». Вместо этого на нас обрушивается поток мыслей идиота Бенджи, идиота совсем иного образа и обличья. «Через забор, в просветы густых завитков, мне видно, как они бьют. Идут к флажку, и я пошел забором» - так начинается фолк-неровский роман «Шум и ярость». И кто может сказать, какими сложными путями доходил художественный мир Достоевского до далекого округа Йокнапатофа в штате Миссисипи, где живут герои Фолкнера. Но что доходил - в этом не остается сомнения, и немалую роль сыграли здесь гарнетовские переводы - и поныне живой инструмент развития литературных связей.
1 Bryner C. Turgenev and the English Speaking World // Three Papers in Slavonic Studies Presented at the Fourth International Congress of Slavists Held in Moscow, 1958. Vancouver, 1958. P. 9.
Непосредственное впечатление американских писателей от чтения Достоевского в переводах Констанс Гарнет хорошо выразил Хемингуэй в книге «Праздник, который всегда с тобой»: «Я все думаю о Достоевском, - сказал я. - Как может человек писать так плохо, так невероятно плохо, и так сильно на тебя воздей-ствовать?»1. Конечно, «невероятно плохо» не относится к качеству перевода Гарнет. Определяющим было расхождение стилей Достоевского и Хемингуэя.
Перевод Гарнет выполнил основную коммуникативно-художественную функцию. Для англоязычного читателя, для американских писателей в частности, он стал тем «единственным» Достоевским, которого они знали. Перевод Гарнет определил на весь XX в. американское бытие Достоевского, став фактором культурного сближения двух народов. «Роль данного произведения в таком международном процессе, его значение в мировой литературе можно выяснить, только исследуя целостный комплекс оригинала и переводов в его динамике, - отмечает Ю.Д. Левин. - Только так мы сможем определить и оценить общечеловеческий смысл и значение... "Братьев Карамазовых"»2.
Вместе с тем перевод Гарнет до известной степени сгладил стилистическое своеобразие и «русский образ мыслей» писателя. Отсюда «все позволено» превратилось во «все законно». Гарнет интерпретировала Достоевского как великого реалиста в той мере, в какой возможно было передать язык и стиль, всю систему образного мышления русского писателя на английском языке. И все же ее перевод лишил язык художника части той силы и выразительности, которые для русского читателя неотделимы от представления о романах Достоевского. Вывод из этого один: американские писатели, говорившие о воздействии на их творчество Достоевского, знали не совсем того же писателя, что русские читатели.
2 Хемингуэй Э. Собр. соч.: В 4 т. М., 1968. Т. 4. С. 474.
2 Левин Ю. Перевод и бытие литературы // Вопросы литературы. 1979. № 2. С. 18.
ГЕНИЙ МЕСТА У ЧЕХОВА
Весной 1890 г. Чехов отправился на Сахалин. По пути он остановился в Красноярске, где в начале века скончался возвращавшийся из Русской Америки (из Калифорнии) Н.П. Резанов, возглавлявший Российско-американскую кампанию и немало сделавший для освоения русскими Северной Америки. Позднее Чехов напишет о нем в книге «Остров Сахалин».
Из Красноярска 28 мая 1890 г. Чехов сообщал родным, что обратно собирается возвращаться через Америку. Замысел этот не был осуществлен, как не состоялась и поездка Чехова вместе с сыном Л.Н. Толстого в Чикаго на Всемирную выставку 1893 г., о чем речь шла в письмах Чехова А.С. Суворину (18 октября 1892 г.) и И.Е. Репину (23 января 1893 г.).
Красноярск стал памятен в жизни Чехова как гений места, где могли возникнуть первые мысли, приведшие в дальнейшем к созданию пьесы «Три сестры», может быть, только одной темы: «В Москву!» Город, (вернее, тамошняя природа) произвел на Чехова огромное впечатление. «Я согласился бы жить в Красноярске», - писал он в том же письме родным.
В очерках «Из Сибири» Чехов утверждал, что не видел реки величественнее Енисея, что на берегах Енисея жизнь началась стоном, а кончится удалью, какая нам и во сне не снилась. «На этом берегу Красноярск, самый лучший и красивый из всех сибирских городов, а на том - горы, напомнившие мне о Кавказе, такие же дымчатые, мечтательные. Я стоял и думал: какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!»1.
Через 10 лет Чехов написал «Три сестры». Действие, как сказано в драме, происходит в губернском городе на реке. Прозоров говорит, что город существует уже 200 лет. Какой же это город? В евро-
1 Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1976. Т. 14-15. С. 35.
пейской части России не было губернских городов, которым 200 лет. А в Сибири Красноярск на Енисее основан в 1628 г., а с 1822 г. стал центром Енисейской губернии. К тому же, кто станет в одном из губернских городов центральной части России, откуда на поезде всего день пути до Москвы, так страстно, как чеховские сестры, восклицать: «В Москву! В Москву! В Москву!» Иное дело далекая Сибирь, Красноярск, куда ко времени посещения его Чеховым еще не была проложена железная дорога.
Место действия «Трех сестер», при всей его условности, в ряде моментов навеяно, очевидно, воспоминаниями Чехова о Красноярске. Гений места навсегда остался в памяти писателя. В этом убеждают и дважды повторенные слова Вершинина, перекликающиеся с приведенной записью о Красноярске в очерках «Из Сибири». В первом действии Вершинин говорит: «Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной». И затем в третьем действии: «А пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести-триста лет, и на нашу теперешнюю жизнь так же будут смотреть и со страхом и с насмешкой, все нынешнее будет казаться и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным. О, наверное, какая это будет жизнь, какая жизнь!» Не случайно в письмах Чехова, которые он писал по дороге на Сахалин, несколько раз подчеркивается, что Енисей и Амур произвели на него наибольшее впечатление.
«Амур чрезвычайно интересный край, - писал Чехов в письме 23 июня 1890 г. - До чертиков оригинален. Жизнь тут кипит такая, о какой в Европе и понятия не имеют. Она, т.е. эта жизнь, напоминает мне рассказы из американской жизни». Это замечание Чехова относится прежде всего к рассказам Ф. Брет-Гарта, печатавшимся тогда в крупнейших русских журналах и выходившим отдельными изданиями. Герои чеховского рассказа «Мальчики» (1887) решили бежать в Америку, начитавшись Майн Рида и Фенимора Купера.
В те же годы проявила первый интерес к творчеству Чехова и Америка. Переводы его рассказов появляются в американских журналах с 1890-х годов. Известная переводчица русской литературы Изабелла Хепгуд опубликовала в 1891 г. в нью-йоркском журнале «Short stories. A magazine of fact and fiction» свой перевод рассказа «Дома». Однако только выход Собрания сочинений Чехова в 13 т. (1916-1922) в переводе Констанс Гарнет прочно утвердил репутацию русского писателя у англоязычных читателей.
В старости Констанс Гарнет, сделавшая очень много для популяризации русской классики в англоязычных странах (ее перевод «Братьев Карамазовых» стал эпохальным событием в истории
английской и американской литератур), вспоминала, что переводы Чехова и Тургенева потребовали от нее гораздо больше усилий, чем переводы других русских писателей, «потому что их русский язык столь великолепен»1.
Современник Чехова, американский писатель У.Д. Хоуэллс говорил о том огромном впечатлении, какое произвели на него книги русских писателей - сначала Тургенева и Толстого, а затем Чехова. «Они открыли мне новый мир - подлинный мир жизни. Приходилось ли вам читать "Вишневый сад" Чехова? Какая жизнь, какие краски, какая красота жизни заключены в этой книге!»2. Поистине, вишневый сад стал гением места для Хоуэллса и не только для него.
С большим интересом читал Чехова Теодор Драйзер, о чем свидетельствуют опубликованные его дневники3. Шервуд Андерсон, в личной библиотеке которого было три сборника английских переводов пьес и рассказов Чехова, в изданных посмертно воспоминаниях писал: «Я почувствовал духовное родство, когда стал читать русских - Толстого, Чехова, Достоевского, Тургенева. Я ощутил братство с Чеховым»4. Английская писательница Вирджиния Вулф, читая рассказы Ш. Андерсона, ощутила это творческое родство, заметив, что новеллы Андерсона «вызывают такие же чувства, какие испытываешь, впервые читая Чехова»5. Крупнейший поэт и теоретик литературного модернизма Т.С. Элиот, напротив, считал мир драматургии Чехова «лишенным ясности и всеобщности»6.
В годы после Первой мировой войны слава Чехова прочно утвердилась в Соединенных Штатах. Крупнейший американский драматург Юджин О'Нил считал, что самые совершенные пьесы без интриги принадлежат Чехову. Ф.С. Фицджералд, обращаясь к жанру рассказа, называет в качестве образцов «Шинель» Гоголя и «Душечку» Чехова, сила которых «вовсе не в увлекательности сюжета»7.
1 Garnett С. The art of translation // Listener. L., 1947. January 30. Vol. 37. N 942. P. 195.
2 Howells W.D. «War stops literature», says William Dean Howells // Kilmer J. Literature in the making by some of its makers. N.Y., 1917. P. 7.
3 Dreiser Th. American diaries, 1902-1926 / Ed. by Riggio Th. P. Philadelphia, 1982. P. 239, 242, 243. Пьесы Чехова Драйзер относил к «высшим достижениям литературы» (Dreiser Th. Letters: A selection / Ed. by Elias R.H. Philadelphia, 1959. Vol. 1. P. 188).
4 Anderson Sh. Memoirs. A critical edition by White R.L. Chapell Hill, 1969. P. 451.
5 Цит. по кн.: Brewster D. East-West passage: A study in literary relationships. L., 1954. P. 211.
6 Eliot T.S. The sacred wood: Essays on poetry and criticism. L., 1960. P. 69.
7 Fitzgerald F.S. The letters / Ed. by Turnbull A.N.Y., 1963. P. 116.
Прочитав «Письма о литературе» Чехова1, Фицджералд пишет своему редактору М. Перкинсу: «Вот это действительно прекрасная книга»2.
Другой выдающийся писатель Америки - Томас Вулф - в молодости писал пьесы и обращался при этом к драматургии О'Нила, Толстого, Чехова, Андреева3. В романе Вулфа «О времени и реке» герой читает отрывок из своей книги, и затем один из слушателей говорит: «Это так же прекрасно, как "Вишневый сад"»4. Чехов становится эталоном, мерилом художествепного достоинства. Чеховский гений места постепенно захватывает умы американских писателей.
Американские писатели учились у Чехова мастерству лаконизма и выразительности. Вместе с тем уроки Чехова были для них школой гражданской ответственности писателя. Имея в виду это чувство ответственности художника перед обществом, Синклер Льюис в одной из последних своих статей, написанных незадолго до смерти, рекомендовал начинающим писателям «читать без устали таких авторов, как Толстой, Достоевский, Чехов»5.
Эрнест Хемингуэй, признавая, что он учился у Чехова, вспоминал о первых впечатлениях, произведенных на него чтением чеховских рассказов: «В Торонто, еще до нашей поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы, даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова - все равно что слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя»6.
Уильям Сароян во время поездки в Советский Союз говорил, что ему «безгранично близок и симпатичен великий Чехов», у которого он учился, по его словам, «как бы это поточнее выразиться, интеллигентности, что ли». «Он сопровождает меня всю жизнь, - говорил Сароян о Чехове. - Я до сих пор часто его перечитываю. Все у него, в хорошем смысле слова, вызывает зависть. У него тонкая душа, тонкая лирика, искренность тонкая, и даже непримиримость и мужество у Чехова тонкое»7.
1 Речь идет о кн.: Chekhov A. Letters on the short story, the drama and other literary topics / Ed. by Friedland L.S.N.Y., 1924. XII. 346 p.
2 Фицджеральд Ф.С. Портрет в документах. М., 1984. С. 189.
3 Wolfe Th. The notebooks / Ed. by Kennedy R.S., Reeves P. Chapel Hill, 1970. Vol. 1. PP. 13.
4 Wolfe Th. Of time and the river. Harmondsworth, 1971. P. 633.
5 Льюис С. Собр. соч.: В 9 т. М., 1965. Т. 7. С. 484.
7 Хемингуэй Э. Собр. соч.: В 4 т. М., 1966. Т. 4. С. 471.
7 Сароян У. Яблони - звезды. Это великолепно! // Лит. газ. 1976. 17 ноябр. С. 15.
Когда Уильяма Фолкнера в старости спросили, кого он выше всего ценит из писателей-новеллистов, он назвал Чехова. «Других я не помню»1, - добавил он. Другие не были столь важны для творческой лаборатории Фолкнера-рассказчика. Поясняя, как он пишет рассказы, Фолкнер обратился к опыту Чехова: «Первое, с чем сталкивается мастер: рассказать то, что он хочет, как можно короче и проще, и, если он настоящий, первоклассный мастер -такой, как, например, Чехов, он потратит на это две-три тысячи слов, но если у него нет подобного умения, ему может понадобиться и восемь-десять тысяч слов»2.
В домашней библиотеке Фолкнера было два американских издания Чехова: сборник пьес («Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишневый сад») и книга рассказов и повестей, в которую вошли «Степь», «В овраге» и др. Фолкнер по-своему стремился к той абсолютной правде жизни, о которой говорил Чехов как о цели искусства.
Специфику жанра рассказа Фолкнер определял, обращаясь к новеллистическому мастерству Чехова: «В рассказе, который по сути своей близок к стихотворению, каждое слово должно быть предельно точным. В романе можно быть небрежным, а в рассказе -нельзя. Я имею в виду настоящие рассказы, такие, как писал Чехов. Вот почему после поэзии я ставлю рассказ - он требует почти такой же точности, не допускает неряшливости и небрежности»3. Незадолго до смерти Фолкнер назвал Чехова в числе тех писателей, кни-
4
ги которых он перечитывает ежегодно .
Продолжая литературно-эстетические традиции Фолкнера, высоко ценившего русскую литературу, американский писатель Джон Гарднер в своей программной книге «О моральной ответственности литературы», направленной против литературы неверия в человека и его свершения, обратился к Чехову в подтверждение того, что «подлинное искусство говорит правду»5.
1 Faulkner in the university: Class conference at the university of Virginia. 1957-19)58 / Ed. by Gwynn F.L., Blotner J.L.N.Y., 1959. P. 24.
2 Фолкнер У. Статьи, речи, интервью, письма. М., 1985. С. 273.
3 Там же. С. 335.
4 Faulkner W. Lion in the garden: Interviews with William Faulkner, 19261962 / Ed. by Meriwether J.B., Millgate М.К Y., 1968. P. 284.
5 Gardner J. On moral fiction. N.Y., 1978. P. 150. Почти все современные американские писатели отдали дань уважения мастерству Чехова. Ветеран американской литературы Р.П. Уоррен назвал Чехова среди создателей непревзойденных рассказов (R.P. Warren Talking. Interviews. 1950-1978 / Ed. by Watkins F.C., Hiers J.T. N.Y., 1980. P. 134).
Споры вокруг художественного наследия Чехова продолжаются. Его международное признание растет от десятилетия к десятилетию. Американский драматург и критик Джон Хоуард Лоусон в статье «Драматургия Чехова - вызов драматургам» выступил против распространенных еще со времен Льва Шестова представлений о Чехове как писателе-пессимисте, который «убивал человеческие надежды»1. «Чехов оказал большое влияние на развитие театра в Соединенных Штатах, - писал Лоусон. - Однако это влияние в значительной степени основывалось на весьма одностороннем и, по существу, неверном понимании искусства Чехова. По иронии судьбы Чехов, пророк новой эпохи, восхвалялся как пророк обреченности! Писателя, ненавидящего пессимизм, высмеивавшего инертность интеллигенции и ложные чувства, называют отцом декадентской драмы, выразителем чувств претенциозного интеллектуализма»2.
Далеко не все и не сразу было понято на Западе в художественно-эстетическом наследии Чехова. Профессор Мичиганского университета Томас Г. Виннер писал о начале популярности Чехова в США после Первой мировой войны: «Хотя количество изданий чеховских произведений в эти годы резко увеличилось, а наиболее известные из его пьес шли на американской сцене впервые, серьезной критической оценки творчеству Чехова американские критики тогда еще не дали. Чехов все еще представлял загадку для американской критики, и значительно более сложную, нежели Толстой, Тургенев и Достоевский, с которыми американская читающая публика была гораздо лучше знакома. По этой-то причине многие критики ограничивались попыткой объяснить Чехова путем сопоставлений»3.
Это замечание остается в силе до сих пор, свидетельством чего могут служить некоторые статьи о Чехове американских писателей и критиков, появившиеся в последующие десятилетия.
1 Шестов Л. Творчество из ничего // Шестов Л. Начала и концы. СПб., 1908. С. 3.
2 Lawson J.H. Chekhov's drama: Challenge to playwrights // Masses and Mainstream. N.Y., 1954. Oct. Vol. 7. № 10. P. 11.
3 Виннер Т.Г. Чехов в Соединенных Штатах Америки: Обзор // Литературное наследство. М., 1960. Т. 68. С. 783. Отечественные исследователи также обращались к истории восприятия чеховского наследия в США (Сохряков Ю.И. Традиции А.П. Чехова в американской новеллистике XX в. // Творчество А.П. Чехова: Особенности художественного метода. Ростов н/Д, 1979. Вып. 4. С. 102-113; Он же. Традиции А.П. Чехова в драматургии США XX в. // Художественный метод А.П. Чехова. Ростов н/Д, 1982. С. 129-138); Коваленко Г. За семью печатями: Чехов и американские драматурги // Современная драматургия. 2010. № 3. С. 233-253.
Хорошо известная у нас американская писательница Джойс Кэрол Оутс в статье «Чехов и театр абсурда» пытается представить русского писателя провозвестником театра абсурда на Западе. Предвосхищение приемов театра абсурда Оутс усматривает в тех моментах творчества Чехова, когда символизм сочетается у него с изображением «непонятного, нелепого и парадоксального в жизни людей». «Многое из того, что представлялось в последние десятилетия жизни театра ошеломляющим авангардом, уже было в теории и практике Чехова. Стоит лишь вспомнить главные проблемы "Вишневого сада" и "Трех сестер" - безнадежность, комическую патетику, утраченные традиции и бессмысленную тоску по Москве, - чтобы убедиться, как перекликаются со всем этим "В ожидании Годо" Беккета и другие подобные вещи»1.
Признавая, что основой творчества Чехова является реализм XIX в. (именуемый Оутс, как и другими американскими исследователями, натурализмом), она полагает, что «техника Чехова только отчасти может быть названа реалистической: в принципе она носит символический характер»2. Оутс считает, что чеховская фабула, изображение происходящего, приемы, которыми писатель пользуется, языковая структура произведения - все это является выражением абсурдности бытия (имеются в виду фразы типа: «А должно быть, в этой самой Африке теперь жарища» или «Бальзак женился в Бердиче-ве»). Герои Чехова, по Оутс, утратили способность к самовыражению и вместе с тем способность жить и здраво воспринимать окружающее.
Для подтверждения «абсурдности» пьес Чехова Оутс приводит в пример заключительную сцену «Вишневого сада», когда старого слугу Фирса забыли при отъезде в доме. Гений места сопровождает всех, кто обращается к чеховской прозе. И хотя это знаменует конец «старого порядка», так что зрители не знают, смеяться им или плакать, с другой, чисто театральной стороны эта сцена производит абсурдистское впечатление и отвлекает от главной темы и идеи пьесы, связанной с тем, как главные герои воспринимают продажу родовой усадьбы.
При этом Оутс отмечает, что чеховское действие выглядит вполне реалистично, герои говорят языком, отражающим реальную действительность. «Понимание драматического действия у Чехова более сложно и нетрадиционно, чем у абсурдистов,
1 Oates J.C. Chekhov and the theater of the absurd // Oates J.C. The edge of impossibility: Tragic forms in literature. N.Y., 1972. P. 118.
2 Ibid.
чей бунт направлен к упрощению жизни и преувеличению отдельных сторон жизненного опыта»1.
В традиционном театре центральная тема всегда хорошо проработана и определяет движение сценического действия: герой убивает короля, или в конце концов женится на своей избраннице, или, напротив, освобождается от сковывающих уз семьи и лицемерного общества. У Чехова и драматургов-абсурдистов, считает Оутс, центральная тема или не выявлена вообще, или остается непроработанной. Вишневый сад как символ столь многозначен, что воплощает в себе совершенно различное для разных людей. Сам же по себе он не существует, ибо лишен художественного наполнения. Никто не видит вишневого сада как такового: для одних он - утраченное средство обогащения, для других - олицетворяет крепостное прошлое, или им видятся лица умерших предков. Как в зеркале, каждый видит в нем только самого себя. Потому-то Гаев и говорит так весело о его продаже: «В самом деле, теперь все хорошо. До продажи вишневого сада мы все волновались, страдали, а потом, когда вопрос был решен окончательно, бесповоротно, все успокоились, повеселели даже.»2.
Пьесы Чехова и пьесы современных абсурдистов, пишет Оутс, несводимы к одному-единственному чувству или идее. В этом многообразии подхода к действительности Оутс усматривает внутреннее родство русского писателя и драматургов-абсурдистов. Другое сходство этих столь художественно различных явлений Оутс пытается обосновать, исходя из «антигуманизма», якобы присущего Чехову, которому приписывается абсурдистская концепция: «Гуманизм потерпел поражение, потому что человек лишен человечности, не знает себя, не может контролировать себя и потому не может разумно управлять миром»3.
Отмечая внешнее сходство изображения деградации и дегуманизации общества у Чехова и в театре абсурда, Оутс приходит к выводу: «Видение человека в абсурдистской драме и у Чехова весьма близкое, если не идентичное»4. При этом абсолютно игнорируется социально-психологическая и историческая мотивировка чеховских образов в «Вишневом саде» и других произведениях, к которым обращается Оутс.
1 Oates J.Q Chekhov and the theater of the absurd // Oates J.C. The edge of impossibility: Tragic forms in literature. N.Y., 1972. P. 123.
2 Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем. Т. 13. С. 247.
3 Oates J.C. Op. cit. P. 124.
4 Ibid. P. 125.
Социальную обусловленность чеховских героев отметила американская писательница Лиллиан Хеллман в предисловии к американскому изданию писем Чехова. «Не может возникнуть никакого сомнения, - писала она, - что Чехов был человеком глубоких идеалов и обладал необыкновенным чувством социальной ответственности»1.
Драматургия Чехова привлекала американских писателей, стоящих на иных позициях, чем Оутс, уподобившая поэтику драматургии Чехова театру абсурда. Именно против подобного отождествления выступил американский драматург Эдвард Олби. Признавая, что театр абсурда изменил наше представление о современном театре, Олби считает, что национальная американская традиция далека от театра абсурда. «Как я полагаю, - заявил Олби, - театр в Соединенных Штатах будет всегда стоять ближе к постибсеновско-чеховской тра-диции»2. В своей статье «Какой театр считать абсурдным?» Олби убедительно показал, что «театр абсурда (или авангардистский театр -называйте его как хотите) в теперешнем виде сходит со сцены»3.
В своих воспоминаниях другой выдающийся драматург современной Америки - Теннесси Уильямс - писал, что давно полюбил книги Чехова, особенно его рассказы. «Они ввели меня в ту литературу, к которой я чувствовал пристрастие в те годы. Думаю, что в Чехове скрыто еще очень многое. До сих пор меня зачаровывает тонкая поэтичность его произведений, а "Чайку" я считаю величайшей современной пьесой, если не называть "Матушку Кураж" Брехта. Немало говорилось, будто главное влияние на меня оказал Лоуренс. Конечно, он сыграл существенную роль в моей творческой биографии, но еще более сильным было влияние Чехова»4. Не случайно в одном из писем в годы Второй мировой войны Т. Уильямс упоминает, что в его рабочем кабинете висит портрет Чехова5.
Ни один крупный американский мастер театра не прошел мимо драматургии Чехова. Артур Миллер в статье об американском театре писал, что драматурги не могут читать Чехова, не завидуя мастерству гармонии, сбалансированности частей в его
1 Hellman L. Introduction // Chekhov A. The selected letters / Ed. by Hell-man L. N.Y., 1955. P. XXIII.
2 Albee E. Which theatre is the absurd one? // New York Times Magazine. 1962. 25 Febr. P. 66.
3 Ibid.
4 Williams T. Memoirs. N.Y., 1976. P. 51.
5 Williams T. Letters to Donald Windham, 1940-1965 / Ed. by Windham D. N.Y., 1977. P. 82.
пьесах. «В этом отношении он ближе к Шекспиру, чем какой-либо иной известный мне драматург»1. И далее А. Миллер добавляет, что, по его мнению, проникновение в психологию и весь внутренний мир героев отличает не только Чехова, но и всю русскую классическую литературу.
И действительно, влияние чеховского гения места в англоязычной литературе есть лишь часть более широкого воздействия русской литературы и ее гения места. Однако подлинное прочтение наследия Чехова еще предстоит Америке. Оно началось с высказываний крупнейших американских писателей XX в., почувствовавших силу и необходимость для себя чеховского мастерства.
1 Miller A. The shadows of the gods: A critical view of the American theatre // Harper's Magazine. N.Y., 1958. Aug. P. 38.
СПОРЫ О РОЗАНОВЕ
Василий Розанов пришел ко мне неожиданно. Осенью 1956 г. я получил в руки его «Уединенное» и «Опавшие листья». Был потрясен, читал не отрываясь. Но меня сразу охватил ужас: это невозможно издавать! Это нельзя исследовать, писать об этом не подобает. Советский человек столкнулся с Розановым.
Как будто какой-то недозволенный эротический роман, вроде «Опасных связей» Шодерло де Лакло - книги, которую мне отказались выдать в читальный зал Ленинской библиотеки, пока я, студент филологического факультете МГУ, не принес программу ро-мано-германского отделения, где в списке для чтения значилось это сочинение. С видимым неудовольствием дежурная по залу в Доме Пашкова, где находился общий читальный зал, подписала разрешение на чтение.
Немало лет спустя я испытал такое же чувство, когда уже в 80-е годы в той же Ленинской библиотеке пытался ксерокопировать некоторые острые статьи Розанова. - Зачем это вам? - вопросила милая женщина, приставленная давать разрешения на ксерокопирование. Лишь как доктору наук мне разрешили получить то, что я хотел. Советские люди жили под строгой охраной цензуры.
Розанов буквально прорвался сквозь железный занавес этой цензуры лишь в самые последние дни ее существования.
В 1956 г. зерно упало и через три десятилетия проросло. Я начал издавать Розанова - сначала первую книжку, вышедшую в 1989 г. с цензурными сокращениями, а потом уже Собрание сочинений в 30 т. без каких-либо изъянов.
Василий Васильевич Розанов размышлял о России и ее судьбах до последних дней своей жизни. «Безумное желание кончить "Апокалипсис"», - писал он в конце 1918 г. Д.С. Мережковскому. Ему оставалось жить несколько месяцев. Последняя изданная при
его жизни книга - «Апокалипсис нашего времени» - оборвалась на десятом выпуске. Времена были трудные, голодные. Печататься становилось все сложнее и сложнее. А тут еще сдвоенный шестой-седьмой номер «Апокалипсиса» был конфискован тотчас по выходе в свет. Как жить и работать дальше, как прокормить семью?
Последняя надежда - Максим Горький, с которым Розанов когда-то переписывался, доставал и слал ему на Капри нужные книги. И вот он садится писать письмо Горькому - моление о помощи: «Максимушка, спаси меня от последнего отчаяния. Квартира не топлена и дров нету; дочки смотрят на последний кусочек сахару около холодного самовара; жена лежит полупарализованная и смотрит тускло на меня. Испуганные детские глаза, 10, и я глупый. Максимушка, родной, как быть? Это уже многие письма я пишу тебе, но сейчас пошлю, кажется, а то все рвал. У меня же 20 книг, но "не идут", какая-то забастовка книготорговцев. Максимушка, что же делать, чтобы "шли". Вот, отчего ты меня не принял в "Знание"? Максимушка, я хватаюсь за твои руки. Ты знаешь, что значит хвататься за руки? Я не понимаю, ни как жить, ни как быть. Гибну, гибну, гибну.»\
Чтобы помочь Розанову выжить, Горький обратился за деньгами к Ф. Шаляпину. Шаляпин деньги прислал, однако было уже поздно. «Спасибо за деньги, - писал ему Горький, - но В. В. Розанов умер.»2.
Он умер в Сергиевом Посаде близ Троице-Сергиевой лавры 23 января 1919 г. (по новому стилю это было 5 февраля). В Сергиев Посад Розанов с семьей переехал из Петрограда, после того как в сентябре 1917 г. его друг философ П. А. Флоренский подыскал им квартиру в доме священника Беляева.
Дочь Розанова Татьяна так описывает кончину отца в холодном, нетопленом доме, где писатель все время мерз: «В ночь с 22-го на 23 января 1919 г. старого стиля отцу стало совсем плохо. Рано утром в четверг пришли П. А. Флоренский, Софья Владимировна Олсуфьева и С.Н. Дурылин. Мама, Надя и я, а также все остальные стояли у папиной постели. Софья Владимировна принесла от раки преподобного Сергия <Радонежского> плат и положила ему на голову. Он тихо стал отходить, не метался, не стонал. Софья Владимировна стала на колени и начала читать
1 Розанов В.В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 523-524.
2 Федор Иванович Шаляпин. Литературное наследство. Письма. М., 1976. С. 354.
отходную молитву, в это время отец как-то зажмурился и горько улыбнулся - точно увидел смерть и испытал что-то горькое, а затем трижды спокойно вздохнул, по лицу разлилась удивительная улыбка, какое-то прямо сияние, и он испустил дух. Было около двенадцати часов дня, четверг, 23 января с. стиля. Павел Александрович Флоренский вторично прочитал отходную молитву, в третий раз - я»1.
На дровнях, покрытых елочками, гроб, после отпевания в приходской церкви Михаила Архангела, отвезли на кладбище Черниговского скита; похоронили Розанова рядом с могилой К.Н. Леонтьева (1831-1891), близкого по духу ему человека, с которым он много переписывался в последний год жизни Леонтьева. В 1923 г. кладбище при Черниговском ските было срыто и, несмотря на официальную охранительную грамоту от Реставрационных мастерских Москвы, могилы К.Н. Леонтьева и В.В. Розанова уничтожены. Черный гранитный памятник Леонтьеву разбит на куски, а крест на могиле Розанова сожжен. На нем была надпись, выбранная из Псалтири П.А. Флоренским: «Праведны и истинны пути Твои, Господи!»
* * *
«Много вообще антиномий кроется в странной душе человека», - писал В.В. Розанов в статье к 100-летию со дня рождения философа А.С. Хомякова. И не случайно свои воспоминания о Розанове его юный друг Э. Голлербах озаглавил в 1919 г. «О двуликом».
Как-то незадолго до смерти дочь Таня спросила его: «Папа, может быть, ты отказался бы от своих книг "Темный Лик" и "Люди лунного света"?» Но он ответил несогласием, считая, что в этих книгах есть что-то верное и важное.
Недаром именно «Людей лунного света» (1911) и его брошюру «Русская церковь» (1909) епископ Гермоген потребовал изъять из продажи как книги «безбожные и еретические», а их автора предать, как еретика, церковному отлучению (анафеме). Но Синод не успел применить к Розанову мер, какие в начале века были приложены к Л. Толстому (Розанов протестовал тогда против отлучения Толстого от церкви). Наступил 1917 г., и «отлучение» не состоялось. По рапорту Гермогена было принято решение: «Ввиду изданного Временным правительством закона о свободе печати и воспрещения приме-
1 ОР РГБ.Ф. 249. Оп. 2. К. 10. Ед. хр. 2. Л. 110-111.
нения к ней мер административного воздействия не считая возможным входить ныне в суждение об изъятии вышеозначенных книг В. Розанова из обращения, Св. Синод определяет: настоящее дело производством прекратить»1.
Дело производством можно было прекратить, но нельзя было прекратить воздействие книг и мысли Розанова. М. Горький назвал его «самым интересным человеком русской современности». После смерти Розанова в ответ на просьбу его дочери написать очерк о нем Горький отвечал: «Написать очерк о нем - не решаюсь, ибо не уверен, что это мне по силам. Я считаю В.В. гениальным человеком, замечательнейшим мыслителем, в мыслях его много совершенно чуждого, а порою - даже враждебного моей душе, и - с тем вместе -он любимейший писатель мой. Столь сложное мое отношение к нему требует суждений очень точно разработанных, очень продуманных - на что я сейчас никак не способен. Когда-то я, несомненно, напишу о нем, а сейчас решительно отказываюсь»2.
Горький очерка не написал. Это сделала несколько лет спустя З. Гиппиус, хорошо знавшая Розанова3. В ноябре 1918 г. она писала Горькому в связи со слухом о расстреле Розанова (на самом деле был расстрелян другой сотрудник газеты «Новое Время», где 20 лет печатался Розанов, - публицист М.О. Меньшиков): «Совершенно также уверена, что слух о расстреле В.В. Розанова должен был произвести на вас тягостное впечатление: никакой революции никакой страны не может принести чести отнятие жизни у своих талантливых писателей, да еще стариков, отошедших от всякого рода деятельности. Как бы мы ни относились к человеку-Розанову и его "убеждениям" (а, я думаю, мы тут приблизительно совпадаем) - вы не будете отрицать, что это был замечательный, своеобразный русский талант»4.
Как же получилось, что русская культура ХХ в. развивалась «вне Розанова», что по различным архивам хранились его неизданные последние произведения, несобранные воспоминания и высказывания о нем современников? «Мы ленивы и нелюбопытны», - говорил Пушкин. Но здесь дело не только в этом.
Направление мысли Розанова во многом сходно со взглядами Ф.М. Достоевского, хотя он жил уже в иную эпоху и не мог
1 РГИА.Ф. 796. Оп. 193 (1911 г.). Ед. хр. 1226. Л. 2.
2 ОР РГБ.Ф. 249. Оп. 2. К. 7. Ед. хр. 42.
3 Гиппиус З.Н. Живые лица. Прага, 1925. Вып. 2. С. 9-92.
4 Архив Горького. КГ-П, 20-6-1.
просто следовать за любимым писателем. Да и судьбы их наследия в чем-то схожи. Многие современники, как известно, отвернулись от Достоевского-почвенника, и он долгое время оставался «под подозрением» в среде интеллигенции. Минуло почти столетие, прежде чем Достоевский был справедливо оценен и воспринят нашей культурой. И почти столько же времени потребовалось, чтобы начать понимать и издавать Розанова.
В 1928 г. Э. Голлербах писал Горькому в Италию: «Над Розановым продолжаю работать, но работа эта - "для письменного стола", а не для печати, хотя несколько лет тому назад Л.Б. Каменев уверял меня, что Розанова можно и нужно печатать, всего целиком. Сейчас, к сожалению, об этом нечего и думать. Как было бы ценно, если бы Вы когда-нибудь написали хотя бы несколько слов об этом отверженном писателе. "Хотя бы несколько слов" - это звучит довольно нелепо, но я хочу сказать, что Ваши "несколько слов" были бы, вероятно, достаточны для того, чтобы можно было - если не переиздавать Розанова, то хотя бы писать о нем. А как были бы для нас, "розановианцев", интересны Ваши "слуховые" и "зрительные" впечатления о нем, портретная характеристика, искусством которой Вы владеете так изумительно. Уверен, что Ваше слово могло бы в известной мере "снять опалу" с этого писателя. Но вот вопрос: нужен ли он сегодняшней России? Может быть, с Розановым следует подождать еще лет 30? Впрочем, о сроках говорить трудно»1.
Но время даже для «нескольких слов» о Розанове было неподходящим.
* * *
Так, как говорил с читателем (или: «без читателя») В.В. Розанов, не говорил никто. В этом его оригинальность и неповторимость как мыслителя. «Ну а мысли?». «Что ж, мысли бывают разные», -отвечал он.
Размышляя о самобытности русской философии, Розанов полагал, что в отличие, например, от философской мысли в Германии, где философия издавна была самостоятельной дисциплиной, философская мысль в России развивалась прежде всего в литературе. И с этим, конечно, нельзя не согласиться. Славянофилы и западники, Достоевский и Толстой, Леонтьев, да и сам Розанов воплощали в
1 Архив Горького. КГ-ДИ, 3-Г-2.
себе литературу и философию одновременно. В одной из ранних статей он писал: «Русская литература была всегда литературою классической критики, не эстетической, но критики, как метода письма, который охватывает собою публицистику, философию, даже частью историю»1.
Крупные произведения Достоевского («Дневник писателя», «Братья Карамазовы» и др.) и Толстого («Анна Каренина», «Чем люди живы», «Смерть Ивана Ильича» и др.), считал Розанов, «можно принять за фундамент наконец начавшейся оригинальной русской философии, где выведен ее план и ее расположение; может быть, на много веков»2. Это положение стало важнейшим для всей последующей творческой деятельности Розанова.
Нетрадиционные мысли Розанова в области литературы, философии, религии и сегодня не утратили своей свежести и остаются интересными. Ну кто, к примеру, мог так проникновенно («рыда-тельно», как он сам выражался) написать о причинах забвения на сотни лет такого памятника древнерусского эпоса, как «Слово о полку Игореве». «Не горе бы, если бы его уничтожили, вырвали, убили. Нет, - пишет он, - произошло хуже: оно всем стало ненужно, неинтересно. Грамотные жили, но его не читали. Списывали много: но его не списывали: "Не интересно! Не влечет!". Вот ужас, вот настоящий ужас: и сохранилось, завалилось, спаслось чудом всего два списка. Вообразите время, когда Пушкин станет до того неинтересным, что его сохранится всего два экземпляра в России, в старом чулане уездного помещика! Пушкина забудут. "Не интересно, не влечет". Не правда ли, если бы это произошло с Пушкиным, мы прокляли бы эпоху, прокляли бы тех русских, которым Пушкин сделался окончательно и совершенно ненужным! В сердце своем мы полагаем, что Пушкин есть мера русского ума и души; мы не Пушкина измеряем русским сердцем; а русское сердце измеряем Пушкиным; и Россия, отряхнувшая от своих ног Пушкина, - просто для нас не Россия; не отечество, не "своя страна". "Слово о полку Игореве" - это как бы Пушкин ранней России»3.
Розанова поражает не то, что в XII в. русским мастером было создано великолепное поэтическое «Слово», а то, что это «чудо пев-
1 <Розанов В.> Об упадке серьезной критики // Гражданин. 1900. № 42.
2 Розанов В. Умственные течения в России за 25 лет // Новое Время. 1900. 21 марта.
3 Розанов В. Как святой Стефан порубал «прокудливую березу» и как началось на руки пьянство // Новое Время. 1908. 7 апр.
ческого искусства» было просто забыто и сохранилось лишь в единственном экземпляре. Он писал: «Вот это забвение! Вот это искоренение! Вот это censura, своеохотная; с порывом к ней самих цензури-руемых, подлинная, настоящая цензура, душевная цензура»1.
«Слово о полку Игореве» Розанов назвал «великим течением несказанных природных сил»; оно явилось для него первым памятником отечественной словесности, заговорившим о русской земле. Тема же эта одна из постоянных и наиважнейших во всех его сочинениях. И другая, тесно с нею связанная, - о семье, о том, как складывается семейная жизнь русского человека. Дайте мне только любящую семью, провозгласил Розанов в книге «Семейный вопрос в России» (1903), и я из этой ячейки построю вам вечное социальное здание. Понятие семьи стало краеугольным камнем философского и художественного мышления Розанова.
* * *
Серьезный интерес Розанова к философии, пробудившийся в университетские годы, столкнулся с рутиной установившейся системы преподавания. Он писал: «Все-таки к философии именно я почему-то питал особенное благоговение: "прочие - в сюртуках, а этот в хламиде". Вдруг, по какому-то торжественному случаю, я увидел нашего Матвея Михайловича <Троицкого>, до того расшитого в золото (позументы парадного мундира) и со столькими орденами на груди. что мой туман спал. "Ах, вот отчего. университет не дает никакой идеи о науке: все они занимают должность У-го класса, дослуживаются, к 40-летию службы, до тайного советника и мирно прилагаются 'к отцам' на Дорогомиловском или Ваганьковском кладбище"»2.
В университетские годы - в результате «вечной задумчивости», мечты, переходящей в безотчетное «внутреннее счастье», - в душе юноши произошел перелом. В автобиографии он писал: «Уже с I курса университета я перестал быть безбожником и, не преувеличивая, скажу: Бог поселился во мне. С того времени и до этого, каковы бы ни были мои отношения к церкви (изменившиеся совершенно с 1896-97 г.), что бы я ни делал, что бы ни говорил или пи-
1 Розанов В. Около церковных стен. СПб., 1906. Т. 1. С. 291.
2 Розанов В. Вековая бездейственность русской профессуры // Новое Время. 1911. 27 авг.
сал, прямо или в особенности косвенно я говорил и думал, собственно, только о Боге: так что он занял всего меня, без какого-либо остатка, в то же время как-то оставив мысль свободною и энергичною в отношении других тем»1.
В покорности Богу Розанов видел величайшую радость, доступную на земле. «Бог есть самое "теплое" для меня. С Богом мне "всего теплее". С Богом никогда не скучно и не холодно. В конце концов Бог - моя жизнь. Я только живу для Него, через Него. Вне Бога - меня нет» («Уединенное». 1912. С. 117). Антропоцентризм Розанова приводит его к богопочитанию как нравственному принципу: «Бог бесконечен и что Ему мои "бунты"? Не обратит даже и внимания. "Наш Бог есть Вели=творяй чудеса". Могу ли я обидеть Бога? И я прямо "ругался» (в душе), зная, что "ничего от этого Ему не будет". Но человек? И я трепетал. Человеку больно. Человек заплачет. Человек от злобы моей м. б. несчастен: а он один раз живет на земле и должен быть счастлив. И я отниму у него счастье, испорчу минуту его на земле. При этом у меня твердая была вера, что Бог, который мне все простит за себя, - ничего не простит за человека. <. > Удивительное чувство мое к Богу. Я Его действительно люблю и действительно не боюсь. Я его люблю больше всего и меньше всего боюсь. Удивительно и странно» («Мимолетное». 26 июня 1914 г.).
В начале 1881 г. Розанов обвенчался с Аполлинарией Сусловой, эмансипированной женщиной, известной в писательской среде (Ф.М. Достоевский в начале 60-х годов путешествовал с ней по Западной Европе). Полина, будучи на 16 лет старше мужа, создала ему в Брянске, где он преподавал в прогимназии после университета, жизнь «мучительную, невыносимую».
За четыре года жизни в Брянске Розанов написал книгу «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания», в основе которой лежит идея «живого роста» (наподобие вырастающего из зерна дерева). Она писалась на едином дыхании, без поправок. «Обыкновенно это бывало так, - вспоминал он через 30 лет. - Утром, в "ясность", глотнув чаю, я открывал толстую рукопись, где кончил вчера. Вид ее и что "вот сколько уже сделано" - приводил меня в радость. Эту радость я и "поддевал на иголку" писательства»2. Эту работу Розанов считал определяющей для всего своего миросозерцания,
2 РГАЛИ.Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 21. Л. 3-4.
2 РозановВ.В. Литературные изгнанники. СПб., 1913. Т. 1. С. 200.
как выражение «предназначения» и «цели жизни». В письме к К.Н. Леонтьеву он рассказал, что книга «О понимании» «вся вылилась из меня, когда, не предвидя возможности (досуга) сполна выразить свой взгляд, я применил его к одной части - умственной деятельности человека»1.
Книга Розанова направлена против позитивизма большинства тогдашних профессоров философии Московского университета. Автор видел и серьезные недостатки своего труда, о которых позднее говорил: «Мне надо было вышибить из рук, из речи, из "умозаключений" своих противников те аргументы, которыми они фехтовали. Отсюда - элементарность, плоскость суждений, доказательств. "Надо было полемизировать не с Парменидом, а с Михайловским. Конечно - это слабая сторона книги"»2.
Провал первой книги (часть ее тиража была возвращена автору, а другая часть продана на Сухаревке на обертку для «серии современных романов») изменил всю судьбу Розанова. Много лет спустя он писал: «Встреть книга какой-нибудь привет - я бы на всю жизнь остался "философом". Но книга ничего не вызвала (она, однако, написана легко). Тогда я перешел к критике, публицистике: но все это было "не то". То есть это не настоящее мое»3.
Вслед за книгой «О понимании» Розанов собирался писать такую же по величине работу под названием «О потенциальности и роли ее в мире физическом и человеческом». Потенция, считал он, это незримая, неосуществленная форма около зримой, реальной. Мир - лишь частица «потенциального мира», который и есть настоящий предмет философии и науки. «Изучение переходов из потенциального мира в реальный, законов этого перехода и условий этого перехода, вообще всего, что в стадии перехода проявляется, наполняло мою мысль и воображение»4. Замыслу, однако, не суждено было осуществиться - он остался «в потенции».
После «О понимании» - книги в 738 страниц - трудно было писать кратко. Все написанное получалось торжественно, философично и пространно. Пришлось «перестраивать мозги», учиться писать (как советовал Страхов) сначала журнальную статью на три книжки журнала, хотя «музыку» мог продолжать сколько угодно. Писатель радовался, если удавалось написать статью только на
1 Розанов В.В. Мысли о литературе. С. 503-504.
2 Розанов В.В. Литературные изгнанники. С. 140.
3 РГАЛИ.Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 21. Л. 4.
4 Розанов В.В. Литературные изгнанники. С. 116.
одну книжку. Наконец он переходит в газету писать статьи в 700 строк. И так, сокращаясь «в форме», Розанов дошел до своих знаменитых «мимолетных» записей в «Уединенном» и в других зрелых произведениях.
Литературным наставником, «дядькой» молодого Розанова стал Н.Н. Страхов, которого он назвал как-то «тихим писателем», ибо он «не шумел, не кричал, не агитировал, не обличал, а сидел тихо и тихо писал книги». Переписка между ними началась в январе 1888 г., когда Розанов размышлял над книгой «О потенциальности», а в начале следующего года состоялась их первая встреча.
Идеи почвенника Н.Н. Страхова были во многом близки Розанову. Но он никогда не «подделывался» к нему, оставаясь самим собой и когда переписывался со Страховым, и когда в течение двух десятилетий писал статьи в «Новом Времени», в том числе посвященные острым социальным проблемам.
Уже в ранних своих статьях, приобретших известность благодаря формуле «От какого наследства мы отказываемся?», Розанов, говоря о Белинском и Добролюбове как провозвестниках грядущей революции, вопрошал, каков будет тот «социализм», что установится в России после революции. Уже тогда он был для него неприемлем.
Розанов нарисовал мрачную картину того социализма, который установится в стране, когда пришедшие к власти «наши разви-ватели», одушевленные великими идеями и мечтами, забудут о народе, о крестьянстве и станут «рубить топором иконы, истреблять "лишних паразитов". т.е. всех богатых, знатных и старых, а мы, молодежь, будем работать на полях бархатную, кем-то удобренную землю и растить из нее золотые яблоки, которые будут нам родиться "не как при старом строе". И - песни по всей земле»1.
Будущий социализм волновал Розанова как реальная перспектива будущего России. В «Опавших листьях» он рассматривал его как исторический этап в развитии страны, тяжелый, но неизбежный: «Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм - буря, дождь, ветер. Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: -Неужели он (соц.) был? И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода?
- О, да! И еще скольких этот град побил!!
1 Розанов В.В. Литературные изгнанники. С. 235.
- Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?»
Переехав после разрыва с А.П. Сусловой в Елец, Розанов с осени 1887 г. стал преподавать в местной гимназии и вместе с учителем греческого языка П.Д. Первовым взялся за перевод «Метафизики» Аристотеля. Печальна судьба этого перевода, первые пять книг которого печатались в «Журнале Министерства народного просвещения» в течение 1890-1895 гг. Четверть века спустя Розанов вспоминал: «Вдруг два учителя в Ельце переводят первые пять книг "Метафизики". По-естественному следовало бы ожидать, что министр просвещения пишет собственноручное и ободряющее письмо переводчикам, говоря - "продолжайте! не уставайте!". Профессора философии из Казани, из Москвы, из Одессы и Киева запрашивают: "Как? что? далеко ли перевели?". Глазунов и Карбасников присылают агентов в Елец, которые стараются перекупить друг у друга право 1-го издания. Вот как было бы в Испании при Аверроэсе. Но не то в России при Троицком, Георгиевском и Делянове. "Это вообще никому не нужно", - и журнал лишь с стеснением и, очевидно, из любезности к Страхову, как к члену Ученого Комитета министерства, берет "неудобный и скучный рукописный материал" и, все оттягивая и затягивая печатание, заготовляет "для удовольствия чудаков-переводчиков" официально штампуемые 25 экземпляров!»1.
Что такое «25» для России, где четыре духовные академии и восемь университетов? Но спорить с министром народного просвещения И.Д. Деляновым, вице-министром А.И. Георгиевским, заслуженным профессором Московского университета М.М. Троицким, спорить с «глупостью министерства» было бесполезно.
На протяжении всей жизни писателя им владела идея «несообразности» дел, творимых на Руси. И как результат этого, считал он, явился нигилизм. По его мнению, началось это с Петра Великого, нужнейшие реформы которого содержали, однако, тот общий смысл, что «мы сами ничего не можем» и «все надо привезти из-чужа», а окончились «шестидесятниками» и их «потомками», приложившими немало усилий, чтобы осмеять реформы 1860-х годов и провозгласить: «К топору зовите Русь!»
В Ельце Розанов встретил «друга» - Варвару Дмитриевну Бутягину (в девичестве Рудневу). В мае 1891 г. состоялось тайное венчание Василия Васильевича и Варвары Дмитриевны, поскольку его первый брак с А. Сусловой не был расторгнут, а на граждан-
1 Розанов В.В. Литературные изгнанники. С. 213-214.
ский брак Варвара Дмитриевна не соглашалась. Молодые спешили покинуть Елец, что было оговорено заранее как условие брака, и обосновались в городе Белый Смоленской губернии, где Розанов стал преподавать в прогимназии. Провинциальный городок Белый с тремя тысячами жителей, вспоминал Розанов, - один из тех, где происходит действие рассказов Чехова.
Еще в Ельце им была написана «Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского». Опубликованная в начале 1891 г. в «Русском Вестнике», она обратила на себя внимание читателей, выдержав три издания. Теперь в Белом «вольнодумный учитель» взялся за критику рутины гимназического обучения и стал с января 1893 г. публиковать в «Русском Вестнике» главы своей книги «Сумерки просвещения» (название по аналогии с «Сумерками кумиров» Ф. Ницше), что восстановило против него весь Московский учебный округ, а министр просвещения сделал владельцу «Русского Вестника» Ф.Н. Бергу внушение, которое последний спокойно отклонил. Такова была независимость обычного русского журнала еще задолго до Манифеста 17 октября 1905 г., провозгласившего свободу печати.
Может, и остался бы Василий Васильевич провинциальным учителем, пописывающим в столичные журналы, если бы стараниями Н.Н. Страхова и ботаника С.А. Рачинского, с которыми Розанов переписывался, он не получил места чиновника Государственного контроля в Петербурге. В апреле 1893 г. Василий Васильевич с женой и только что родившейся дочерью Надей (умершей осенью того же года) переехал в Петербург.
Шесть лет службы Розанова в Государственном контроле оставили у него тяжелое воспоминание о «крайней материальной стесненности», натянутых отношениях с новым начальством. (Государственный контроль возглавлял тогда славянофил Т.И. Филиппов.) Все это привело к жизненному и творческому кризису, который писатель пережил в 1896-1898 гг.
Пятнадцать лет спустя он напишет об этом в «Опавших листьях»: «Контроль, чванливо-ненавидяще-надутый Т.И.Ф., редакции "своих изданий" (консервативных), не платящие за статьи. дети и жена и весь "юридический непорядок" около них, в душе - какая-то темная мгла, прорезаемая блесками гнева: и я, "заворотив пушки", начал пальбу "по своему лагерю" - всех этих скупых (не денежно) душ, всех этих ленивых душ, всех этих бездарных душ». Вспоминая те первые годы жизни в столице и своего начальника; Розанов писал: «Петербург меня только измучил и, может быть, развратил. Сперва
(отталкивание от высокопоставленного либерал-просветителя и мошенника) безумный консерватизм, потом столь же необузданное революционерство, особенно религиозное, антицерковность, антихристианство даже. К нему я был приведен семейным положением».
В 1899 г. Розанов уходит со службы в Государственном контроле и становится постоянным сотрудником газеты «Новое Время», издававшейся А.С. Сувориным. Доход его резко увеличивается. Из скромной квартиры на Петербургской стороне семья писателя, в которой было уже три дочери (Таня, Вера и Варя) и сын Василий, переезжает на Шпалерную. Здесь осенью 1900 г. родилась младшая дочь Розанова - Надя.
Широкая лестница вела в просторную квартиру из пяти комнат с видом на Неву. Здесь у Розанова в первые годы ХХ в. собирались выдающиеся деятели русской культуры, проводились розанов-ские «воскресенья», на которых обсуждались проблемы религии, философии, литературы, искусства. Здесь бывали Д. Мережковский, Н. Бердяев, З. Гиппиус, А. Ремизов, Вяч. Иванов, А. Белый, Ф. Сологуб, С. Дягилев и др.
То были самые светлые годы в жизни Василия Васильевича. Об этом времени и своей большой семье он затем скажет в «Опавших листьях»: «Лучшее в моей литературной деятельности - что десять человек кормились около нее. Это определенное и твердое».
В августе - сентябре 1917 г. Розанов вместе с семьей переехал из Петрограда в Сергиев Посад рядом с Троице-Сергиевой лаврой под Москвой. На другой день после большевистского переворота решением Военно-революционного комитета Петроградского совета «Новое Время» было закрыто. Розанов остался без средств к существованию. С 15 ноября 1917 г. он начал печатать в Сергиевом Посаде ежемесячные выпуски «Апокалипсиса нашего времени», в которых отразились растерянность, боль и отрицание революции, представлявшейся автору всеобщим Апокалипсисом: «Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего заключается в том, что в европейском (всем, и в том числе русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустоты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатство. Все потрясено, все потрясены. Все гибнут, все гибнет».
Бегство Розанова в Сергиев Посад объясняли малодушным желанием «скрыться с горизонта». Э. Голлербах, близко знавший Розанова в те годы, говорил: «В.В. пережил состояние отчаянной паники. "Время такое, что надо скорей складывать чемодан и -
куда глаза глядят", - говорил он. Но вовсе не был он трусом. Осенью 1918 г., бродя по Москве с С.Н. Дурылиным, он громко говорил, обращаясь ко всем встречным: "Покажите мне какого-нибудь настоящего большевика, мне очень интересно". Придя в Московский совет, он заявил: "Покажите мне главу большевиков -Ленина или Троцкого. Ужасно интересуюсь. Я - монархист Розанов". С.Н. Дурылин, смущенный его неосторожной откровенностью, упрашивал его замолчать, но тщетно»1.
Отношение Розанова к революционным течениям было негативным. С неприязнью и глубоким недоверием говорит он о вождях революции. Конкретно-исторический подход к сочинениям писателя позволит осмыслить то отчаяние, которое охватило его в 1918 г. при виде всего, совершающегося в России, и о котором писал он «на безумном уголке стола», по его собственному выражению.
* * *
Истоки религиозного миросозерцания В.В. Розанова восходят к утверждению им семейного вопроса как главного в жизни общества. Здесь корень его воззрений на религию и литературу, на философию и политику.
Широко и всесторонне, как никто до него в России, исследовал Розанов проблемы семейной жизни и пола, разводов и незаконнорожденности, холостого быта и проституции, и их отражение в законах и религии. Свою книгу «Семейный вопрос в России» он начал с утверждения, что семья никогда не являлась у нас предметом философского исследования, оставаясь темой богатого художественного воспроизведения, поэтического восхищения, даже шуток. Однако семья, по его словам, есть упавшая нашим небрежением с воза драгоценность, которую найдем ли мы опять или нет - неизвестно. Но во всяком случае сначала должна быть восстановлена целостная, прочная, чистая семья - семья как нравственная основа общества.
Полемизируя с журналистом В.К. Петерсеном, утверждавшим, что в слишком подвижном обществе, в обществе железных дорог и всевозможной техники, семья неудержимо тает, разлагается, расшатывается, Розанов видит причины упадка семьи в ином.
Достоевский в Пушкинской речи говорил о Татьяне Лариной как об идеале русской женщины, отказавшейся идти за Онегиным,
1 Голлербах Э.В.В. Розанов. Пб., 1922. С. 88-89.
которого любит, и оставшейся со стариком генералом, которого она не может любить и за которого вышла лишь потому только, что ее «с слезами заклинаний молила мать». Розанов решает этот вопрос иначе, ставя во главу угла вопрос о семье и детях. Отсюда его вывод: «Да, "Татьяны милый идеал" - один из величайших ложных шагов на пути развития и строительства русской семьи. Взят момент, минута, взвился занавес - и зрителям в бессмертных, но кратких (в этом все дело) строфах явлена необыкновенная красота, от которой замерли партер и ложи в восхищении. Но кто же "она"? Бесплодная жена, без надежды материнства, страстотерпица.»1.
Идеал Розанова - основополагающий и твердый, на все годы и бурные времена, стоящий выше разноголосья партий и сект, - в семье, члены которой любили бы друг друга. «Повелевать природою можно, только повинуясь ей», - приводит он афоризм Фрэнсиса Бэкона. Одна любовь укрощает страсть, превращая могучего льва в послушного ягненка.
Половая страсть есть сила совершенно неодолимая, пишет Розанов, и существует только одна другая сила, которая с нею справляется: сила любви. «Сильна как смерть любовь», - говорится в «Песни Песней Соломона».
Изъять страсти из семьи, как учила церковь, считает Розанов, - это значит даже не дать ей возникнуть. Страсти - это динамическое и вместе материальное условие семьи, «порох», без которого не бывает выстрела. «Не без улыбки и недоумения я читаю иногда, что причина необыкновенной разрушенности семьи в наше время лежит в сильном действии и притом разнузданных страстей. "Если бы не страсти, семья бы успокоилась". Я думаю, "если бы не страсти" - семья скорее не началась бы»2.
«Сама ошибка Толстого, бросившего несчастную Анну под поезд, при всем авторском сознании даров ее души, ее прямодушия, честности, ума - лучше всего иллюстрирует странный и темный фанатизм общества против несчастных семей, - продолжает свою мысль Розанов. - Даже гений впадал в безумный бред, видя здесь не бедствие, в которое надо вдуматься и ему помочь, а - зло, которое он ненавидел и в тайне души именовал "беспутством". Анна, видите ли, "чувственна", как будто сам Толстой, дитя-Толстой 72 года назад не явился из чувственного акта».
1 Розанов В.В. Семейный вопрос в России: В 2 т. СПб., 1903. Т. 2. С. 98.
2 Там же. Т. 1. С. 75.
И далее следует чисто розановский вывод, отражающий его отношение к постановке семейного вопроса в русской литературе: «Да, это поразительно, что два величайшие произведения благородной литературы русской, "Евгений Онегин" и "Анна Каренина", посвящены апофеозу бесплодной семьи и - мук, страдальчеству в семье. "Мне отмщение Аз воздам" - слова, которые я отнес бы к не-рождающим, бес-плодным, - печально прозвучали у великого старца с духовно-скопческой тенденцией, которая после "Анны Карениной" еще сильнее зазвучит в "Смерти Ивана Ильича" (чувство его отвращения к жене и дочери) и наконец станет "единым на потребу" в "Крейцеровой сонате". Любовь как любование, как привет и ласка, обоих согревающая, - это грех»1.
В книге «Религия и культура» (1899) Розанов делает первую попытку сформулировать свою семейно-родовую теорию пола, определить место семейно-брачных отношений в современной жизни. «Культура наша, цивилизация, подчиняясь мужским инстинктам, пошла по уклону специфически мужских путей - высокого развития "гражданства", воспитания "ума", с забвением и пренебрежением, как незначащего или низкого "удовольствия", всего полового, т. е. самых родников, источников семьи, нового и нового рождения. Все это умалилось, сморщилось.»2.
Жизнь начинается там, писал Розанов, где в существах возникают половые различия. Растения - и те не лишены пола, но совершенно лишены - камни. Половая жизнь - тема всей нашей цивилизации, утверждает он в книге «В мире неясного и нерешенного». В статье «Из загадок человеческой природы» (1898), напечатанной в этой книге, Розанов рассматривает психическую деятельность человека как «гутенберговский перевод гиероглифов пола», который строится как «мысленный свет».
В книге «В мире неясного и нерешенного» дан первый набросок розановского «культа солнца» как жизнетворного начала, в котором воедино сливаются религия, пол и семья. Эта тема получила развитие и на страницах «Апокалипсиса нашего времени», затра-
1 Розанов В.В. Семейный вопрос в России. Т. 1. С. II-III. Писатель считал, что семья и рождение ребенка воскрешают человека из «пустыни отрицания», из «нигилизма», под которым он, вслед за Достоевским, подразумевал все те формы революционного движения молодежи, с которыми был знаком или о которых был наслышан. Нигилисты - все юноши, нигилизм - весь вне семьи и без семьи; где начинается семья, кончается нигилизм, утверждал Розанов.
2 Розанов В.В. Религия и культура. 2-е изд. СПб., 1901. С. 167.
гивая, в частности, и так называемый еврейский вопрос, проблему, болезненно-актуальную сегодня и потому требующую разъяснения.
Еврейский вопрос привлекал к себе пристальное внимание Розанова, как и его «наставника» в литературе - Достоевского, внимательное исследование суждений которого опровергает возводимое на него долгие годы обвинение в антисемитизме.
В записной тетради 1880-1881 гг. Достоевский писал о корпоративности как главной отличительной черте еврейского народа. Розанов не только был знаком с данным положением Достоевского, но и развивал его в своих книгах, особенно в «Опавших листьях» и в «Апокалипсисе нашего времени». Поскольку превыше всего -выше различных партий и идеологий, выше шаблонной, «нравственности» и церкви - Розанов ставил семью, то не случайно прекрасный образец, «идеал» человеческого общежития он увидел в библейском образе семьи, религиозных нравах, культивировавших семью как единственно важный и нужный организм. В книге «Уединенное» он подробнейшим образом описал еврейский семейный и религиозный обряд «миква» (в первом издании 1912 г. сокращено цензурой и восстановлено во втором издании 1916 г.).
Тайную, связующую воедино сущность семьи Розанов искал и находил прежде всего у евреев и у древних египтян. Он возвел в апофеоз пол, брак, семью, «чресленное начало», пронизывающее весь Ветхий Завет в отличие от аскетизма Нового Завета, с которым он всю жизнь сражался. И в этой борьбе живые страсти Библии, сексуальное начало в искусстве Древнего Египта, культ животворящего Солнца расценивались Розановым как высшие проявления человеческого духа.
В притче «Об одном народце», входящей в «Апокалипсис нашего времени», Розанов пытается понять, почему этот «малый народ» стал ныне «поругаемым народом, имя которого обозначает хулу». И он обращается к Ветхому Завету как свидетельству былой силы и славы этого народа: «Им были даны чудные песни всем людям. И сказания его о своей жизни - как никакие. И имя его было священно, как и судьбы его - тоже священны для всех народов. Потом что-то случилось. О, что же, что же случилось?.. Нельзя понять...»
Розанов никогда не переставал писать о евреях, и всякий раз иначе, чем прежде. Известна его предсмертная воля, записанная за две недели до смерти, в которой покаяние и ирония сплелись воедино так, как то бывало лишь у «хитрейшего» Василия Васильевича: «Я постигнут мозговым ударом. В таком положении я уже не пред-
ставляю опасности для Советской Республики. И можно добиться мне разрешения выехать с семьей на юг. Веря в торжество Израиля, радуюсь ему. Вот что: пусть еврейская община в лице московской возьмет половину права на издание всех моих сочинений и в обмен обеспечит в вечное пользование моему роду и племени Розановых честною фермою в пять десятин хорошей земли, пять коров, десять кур, петуха, собаку и лошадь, и чтобы я ел вечную сметану, яйца, творог, всякие сласти и честную фаршированную щуку»1.
Незадолго до смерти Розанов составил план издания своего собрания сочинений в 50 томах (девяти сериях). В серии, посвященной религии и- охватывающей 15 томов, предполагалось три части: 1) язычество; 2) иудаизм и 3) христианство, причем в томах об иудаизме определены два раздела: статьи с положительным отношением и статьи с отрицательным отношением к нему. Подобно Янусу Розанов одновременно смотрел в разные стороны, «шел в двух направлениях».
Стремление Розанова убрать с пути брака и семьи (и их отражения в литературе) все препятствия, выдвинутые церковью и государством, попытка создать свою интерпретацию культуры, придать ей новое понимание (новые «потенции», как он это называл) предо-пределили-неоднозначное отношение философа к Новому Завету, к христианскому миру.
В письме Э. Голлербаху 26 августа 1918 г., когда «Апокалипсис нашего времени» был уже закончен, Розанов писал, что эта книга есть «Опавшие листья» на одну определенную тему - «инсуррек-ция против христианства». Еще в 1908 г. в статье «Об Иисусе Сладчайшем и горьких плодах мира» (вошедшей затем в книгу «Темный Лик»; 1911) Розанов обратился к отношениям между Христом и миром.
Для Розанова Христос есть дух небытия, а христианство -религия смерти, апология сладости смерти. Религия рождения и жизни, проповедуемая Розановым, объявила непримиримую войну Иисусу Сладчайшему, основателю «религии смерти». Религия Христа лишь одно признала прекрасным - умирание и смерть, печаль и страдание.
1 РГАЛИ.Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 244. Л. 24 об., 25. Речь идет о Моссовете, во главе которого стоял Л.Б. Каменев.
* * *
Появление в печати трилогии Розанова - сначала «Уединенного» (1912), а затем «Опавших листьев» (короб первый, 1913; и короб второй, 1915) - было встречено обывателями от литературы и цензурой, возбудившей судебное преследование против автора, как покушение на нравственность. Началось нисхождение популярного до тех пор писателя и публициста в «геенну огненную», завершившееся через шесть лет «Апокалипсисом нашего времени», представшим и в жанровом, и в идейном отношении дальнейшим развитием основных принципов и тем трилогии.
В основе трилогии, стоящей за пределами того, что до тех пор называли литеатурой, лежит принцип «случайных» записей, набросков «для себя», подчас бесформенных и непоследовательных, но- отражающих процесс мышления, что было для Розанова существеннее любой законченной системы или догмы.
Если в предшествующих книгах и статьях Розанов нередко прибегал к своим излюбленным «антиномиям», ставившим в тупик его читателей и критиков, то в трилогии от «двуликости» он обратился к многоголосию, чем-то напоминающему полифоничность романов Достоевского. Действительно, если подряд читать даже одну из частей трилогии, то создается впечатление разнобойного «шума голосов». Этот шум, подобный тому, что слышал Гоголь, оглушает и «сбивает» вас, как разговор одновременно с несколькими людьми.
Исследователи, обращавшиеся к трилогии Розанова, обычно усматривали в ней исповедальный стиль и в жанровом отношении сравнивали ее с исповедями Августина и Руссо, с «Мыслями» Паскаля, с афоризмами Ницше. Однако для Розанова прежде всего значим опыт Достоевского и Лескова, Н. Страхова и К. Леонтьева.
Розанов попытался сказать то, что до него никто не говорил, потому что не считал это стоящим внимания. Он писал: «Я ввел в литературу самое мелочное, мимолетное, невидимые движения души, паутинки быта», ибо «смысл - не в Вечном; смысл в Мгновениях». «У меня есть какой-то фетишизм мелочей. Мелочи суть мои "боги"».
Новым в трилогии был тон повествования, «рукописность души», как называл это сам писатель. «Суть нашего времени, -говорил он, - что оно все обращает в шаблон, схему и фразу». Вину за это Розанов возлагает на книгопечатание: «Как будто этот проклятый Гутенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушели "в печати", потеряли лицо, характер».
Появилась, пишет он, «техническая душа», с механизмом творчества, но без вдохновения. И отсюда вывод о современной литературе: «Оловянная литература. Оловянные люди ее пишут. Для оловянных читателей она существует».
Разработанный в трилогии особый жанр «мысли» свидетельствовал не столько о том, что в творчестве Розанова, как полагал он сам, происходило «разложение литературы, самого существа ее». Литература, конечно же, не окончилась «разложением» Розанова, и он не стал «последним писателем». Скорее напротив, он создал вершину жанра, «опавшие листья», за которой десятилетия спустя последовали все наши «камешки на ладони», «затеси», «бухтины вологодские», «мгновения».
Такие различные в идейном и художественном отношении писатели и мыслители, как М. Горький, А. Блок, Н. Бердяев, А. Ремизов и З. Гиппиус, были во многом близки в своих оценках Розанова, и прежде всего его главного произведения - трилогии. «Литературный дар его был изумителен, самый большой дар в русской прозе» (Бердяев). «Розанов писатель громадного, почти гениального дарования» (Гиппиус). Прочитав «Опавшие листья», Блок назвал их «замечательной книгой»: «Сколько там глубокого о печати, о литературе, о писательстве, а главное - о жизни». Вместе с тем Блок отметил неоднозначность Розанова, сплетение «таких непримиримых противоречий, как дух глубины и пытливости и дух. "Нового Времени"». М. Горький видел в Розанов «фигуру, м. б., более трагическую, чем сам Достоевский».
Октябрьская революция заставила Розанова не только пересмотреть свои взгляды на литературу, на Гоголя и Щедрина («Прав этот бес Гоголь»), но и до крайности обострила его критические воззрения на церковь, религию, государство. Ранее он отрицал церковность и христианство более или менее «традиционно». Таковы его книги «Около церковных стен» (1906), «Темный Лик» (1911, усеченное цензурой издание) и др. Теперь же появилось одержимое неистовство, развернувшееся в 10 выпусках «Апокалипсиса нашего времени». Эти тоненькие брошюрки, наполненные ядом и горечью сердца, - последняя ступень лестницы, на которую писатель ступил за шесть лет до того в книге «Уединенное». Никто не писал так прискорбно о русской литературе и, надо думать, никогда не напишет, как Розанов в «Апокалипсисе». Дело было, конечно, не в литературе, а в скорби за Россию, которая, как то мерещилось ему, «рассыпалась», подобно Петру Петровичу Курилкину в повести Пушкина «Гробовщик».
Почему же сатира Щедрина, как и гоголевский смех, ненавистны Розанову? В книге «Перед Сахарной», верстка которой сохранилась, он писал: «После Гоголя, Некрасова и Щедрина совершенно невозможен никакой энтузиазм в России. Мог быть только энтузиазм к разрушению России». Розанов считал, что зло старого строя нельзя исцелить насилием, революцией, т.е. новым злом. В той же книге читаем: «Как поправить грех грехом - тема революции. И поправляющий грех горше поправляемого»1.
В «Апокалипсисе» Розанов выдвинул такие острые аргументы против церкви и христианства, какие не идут ни в какое сравнение с традиционным атеизмом. Христос и христианство, утверждает он, являются виновниками всемирной катастрофы, виновниками революции.
Мимо темы революции не прошел ни один литератор тех лет. А. Блок в статье «Интеллигенция и революция» (1918) пророчески писал: «России суждено пережить муки унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и - по-новому - великой». Розанов создал притчу на ту же тему, но в ином духе: «С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес. Представление окончилось. Публика встала. - - Пора одевать шубы и возвращаться домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось».
Блок принял революцию и создал «Двенадцать». Розанов не принял, потому что видел в ней лишь разрушение национальной жизни, «конец России». Весной 1917 г. он писал П.Б. Струве: «Душа так потрясена совершившимся, так полна испуга за Россию и за все, чем она жила до тех пор, что отходит в сторону все личное, все памятки и "зазнобки души" перед великим, страшным и тоскливым». В декабре же 1917 г. писал книгоиздателю И. Д. Сытину, с которым был связан многие годы: «Иван Дмитриевич! Дорогой, близкий моей душе русский человек. Русская душа и гигант Печатного Дела! Как же это мы просмотрели всю Россию, прогуляли всю Россию, делая точь-в-точь с нею то же самое, что с нею сделали поляки, когда-то в Смутное время, в 1613-й год!»
И чем больше он любил Россию, тем с большим остервенением писал о ее «гибели», готов был винить всю русскую историю, всю русскую литературу. И так думал не он один. Вспомним «Слово о погибели Русской Земли» А. Ремизова, «Окаянные дни» И. А. Бунина, письма В.Г. Короленко к А.В. Луначарскому.
1 РГАЛИ.Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 227. Л. 52.
Но что бы ни творилось вокруг, вспоминает Э. Голлербах, Розанов любил Россию страстной, ненасытной любовью и верил в нее. «До какого предела мы должны любить Россию? - писал он в одном из последних писем Э. Голлербаху. - До истязания, до истязания самой души своей мы должны любить ее до "наоборот нашему мнению", "убеждению", голове».
Незадолго до смерти Розанов продиктовал младшей дочери письмо, ставшее его прощанием с Россией: «Боже, куда девалась наша Россия. Ну, прощай, былая Русь, не забывай себя. Помни о себе. Если ты была когда-то величава, то помни о себе. Ты всегда была славна».
В завете писателям, продиктованном за пять дней до смерти, сказалась вечная забота Розанова об отечественной словесности: «Нашим всем литераторам напиши, что больше всего чувствую, что холоден мир становится и что они должны больше и больше стараться как-нибудь предупредить этот холод, что это должно быть главной их заботой». Розанова согревало тепло человеческой жизни, и иного он не мог и не хотел себе представить.
МОЙ АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ
Воронеж - родной город Андрея Платонова. В нем прошли его детство и юность. И это запечатлелось в его творчестве. Я родился после того, как в 1926 г. Платонов покинул Воронеж. И прожил в Воронеже 14 лет, до прихода в 1942 г. немцев. Цветущие в мае каштаны на Малой Дворянской улице (так называл ее отец, коренной воронежец, хотя улица давно уже была «Фридриха Энгельса»). По этой улице ходил я в школу № 5, торжественно именовавшуюся «образцовой» (в бывшем здании духовного училища). Писатель Анатолий Жигулин, автор романа «Черные камни», действие которого начиналось в послевоенном Воронеже на плацу рядом с домом, где я жил до войны, учился в той же школе двумя классами младше. Он рассказывал мне, как ходил в школу с Петровского спуска у реки Воронеж. Когда началась война, огромное здание школы № 5 освободили для госпиталя, а нас перевели в небольшой домик на Никитинской улице (за садом клуба имени Карла Маркса), в котором и происходили позднее события начала романа «Черные камни».
Весна, осень, зима с их небывалыми запахами сохранились в душе навечно. Город имеет свое дыхание, свой «запах». Отсюда очарованность родным городом. Какой-то мягкий, теплый воздух. Может быть, от чернозема. Этот воздух переходит из поколения в поколение, через 20-е годы, помнившие Платонова, в мои 30-е. Уже тогда, побывав в Москве и Ленинграде, возвращаясь в родной город, сразу узнавал особый «воронежский воздух», наполнявший всего меня. Значит, и после Платонова город оставался таким же, как при нем. Только пустили трамвай, заасфальтировали улицы, уничтожили храмы и построили стадион.
Но вернемся к Андрею Платонову. В 1920 г. он принял участие в создании Воронежской организации пролетарских писателей. Иных писателей тогда существовать уже не могло. В 1931 г. по инициативе
первого секретаря обкома ВКП(б) Центрально-Черноземной области Иосифа Михайловича Варейкиса в Воронеже был создан литературно-художественный и общественно-политический журнал «Подъем», в первом номере которого напечатана статья будущего академика М. Храпченко «Творческий метод пролетарской литературы», где обнаруживается вся одномерность советской системы.
В Германии фашизм провозгласил нацистский принцип арийской расы (немцев) и неполноценности всех других рас. В Советском Союзе с самого начала действовал тот же принцип, с той лишь разницей, что в основе были не расы, а классы, сословия. «Арийским» был пролетариат, а все остальные сословия должны были быть уничтожены. Инженер Сафронов в «Котловане» Андрея Платонова говорит о ликвидации кулачества как класса и добавляет: «Нам только один класс дорог, да мы и класс свой будем скоро чистить от несознательных элементов!» Поскольку Россия была страной крестьянской, то с этим «неарийским» классом поступили зверски: загнали в концентрационный лагерь под названием «колхоз», без паспортов и права выхода из этого советского «освенцима». Именно так изображен колхоз в платоновском «Котловане».
Как отнеслись платоновские мужики к этой чудовищной сталинской затее «колхоз» без паспортов и прав? - «Может мы обвыкнемся: нам главное дело привычка, а то мы все стерпим!» Единственная форма протеста у мужиков - это пожелание активисту, организующему у них колхоз: «Отвернись и ты от нас на краткое время. Дай нам тебя не видеть».
До сих пор существует миф, будто народ поддержал большевиков и потому они победили в Гражданской войне. Крестьянам в солдатских шинелях, участвовавших в мировой войне, Ленин пообещал «мир, землю и хлеб». Этот тройной обман обернулся пятилетней Гражданской войной, развязанной большевиками вместо «мира». Обещание земли на деле стало продразверсткой, вызвавшей крестьянские восстания и расстрелы несогласных. Лозунг «хлеб -голодным» памятен голодом 1922 г. и голодомором 30-х годов. Искусственно созданный советской властью голодомор 1933 г. был гораздо страшнее для населения, чем немецко-фашистская оккупация в этих же областях десятилетие спустя.
Вот так большевики добились «поддержки» крестьянства и всего народа, поставленного под ружье. С такой же долей правдивости можно говорить о поддержке заключенными своего тюремного начальства, все предписания и указания которого они беспрекословно выполняют.
Коммунисты любили утверждать, что царская Россия была тюрьмой народов, не замечая, казалось, что таковой Россия стала только при них. Едва бетонные стены советской «тюрьмы народов» рухнули, как все они разлетелись по своим гнездам. А ведь как славили «дружбу народов» на века!
Согласен, что сравнивать фашизм и коммунизм некорректно. Фашисты, как все варвары с древнейших времен, уничтожали чужие народы. Большевистская же власть сделала то, чего еще не бывало в истории, - стала уничтожать свой собственный народ. Преступность философии ленинизма, основанной на идее диктатуры пролетариата, состоит в том, что она оправдывала ликвидацию всех сословий, кроме пролетариата. Процветала лишь партийная верхушка.
Говорят, что советский коммунизм отличается от немецкого фашизма прежде всего по национальному вопросу. В СССР проповедовали интернационализм, «дружбу народов». В Германии при решении национального вопроса был проведен «холокост».
Не все и не сразу это поняли. Тем горше было расставание с утопической мечтой о коммунизме. Захватив Россию как оккупанты, большевики стали уничтожать ее культурные ценности - от храмов до самих носителей культуры, ликвидировавшихся столь же безжалостно, как и древние монастыри. Чего стоит одна память о Чудовом монастыре XIV в. в Кремле, навеки запечатленном в пушкинском «Борисе Годунове», но взорванном в 1930 г. по воле Сталина.
Чтобы стереть память о прошлой культуре, предложено было даже начинать летоисчисление не с Рождества Христова, а с года прихода их, большевиков, к власти. Вся предшествующая история человечества объявлялась лишь «предысторией». В Воронеже в начале 30-х годов во время сплошной коллективизации («раскулачки», как называет это Платонов) я видел это сам, хотя осознать принцип, конечно, не был в состоянии. Иные это понимали, но писали «по велению партии». Гимном «раскулачке» стал роман Шолохова «Поднятая целина», стоящий, по существу, в одном ряду с воспеванием «подвига» Павлика Морозова в поэме Степана Щипачёва. После платоновского «Котлована» повесть Шолохова читается как советская сказка про белого бычка. И все же Шолохов создал один из нескольких великих антисоветских романов, о том, чем обернулась советская власть, - «Тихий Дон». В ряду с ним - «Котлован» Платонова, «Прокляты и убиты» Астафьева, «Доктор Живаго» Пастернака.
Платоновские «Котлован» и «Чевенгур» составляют художественную высоту русской довоенной прозы. Платонов сумел показать ужас «раскулачки». Шолохов обошел молчанием главный
вопрос казачества - «расказачивание». Это как если бы Толстой в «Войне и мире» обошел молчанием Бородино. Великий роман, конечно, остался бы. Шолохов писал и печатался для читателей сталинской эпохи. Платонов - для будущего читателя. Поэтому его напечатали только в нашу эпоху. В советские времена для него не существовало «гения места».
Время - строгий судия. Астафьев написал самый правдивый роман о Великой Отечественной войне - «Прокляты и убиты». Давно реабилитированы жертвы «великого террора». Жертвами того же тоталитарного государства стали в романе Астафьева два солдата, братья-близнецы Снегирёвы, расстрелянные еще до прибытия на фронт. Такие дела до сих пор не подлежат пересмотру .
Ярый защитник сталинского социалистического реализма Шолохов на партийном съезде выступил с позорной речью против литературоведа А.Д. Синявского за то, что он писал одно о советской литературе здесь, в СССР, и иное - за рубежом. Мне довелось в те годы служить в Институте мировой литературы вместе с Андреем Донатовичем, а моя жена Светлана Коваленко работала с ним в одной группе, и у нас до сих пор хранится его книга о ранней советской литературе с дарственной надписью. Впоследствии он написал одну из лучших книг о Василии Розанове и прекрасно знал, как Василий Васильевич мог искренно и честно писать об одних и тех же вещах с разных точек зрения, чего хулители Розанова не могли понять тогда. Вот так и Синявский в статьях о советской литературе, опубликованных в нашей стране и за рубежом, писал каждый раз правдиво и искренно, чего партийным боссам понять было не дано. Каждому свое, как говорил Цицерон.
Вернемся к платоновской теме «раскулачки». В квартиру моих родителей в 1931 г. поступила домработница - пятнадцатилетняя девчонка, дочь благополучного крестьянина Ивана Дмитриевича Тропы-нина из деревни Тресвятское невдалеке от Воронежа. В семье было шестеро сыновей и дочерей, и все без всякой наемной силы хорошо работали на земле. Таких благополучных крестьянских семей к 1928 г. в Воронежской губернии было около 100 тыс. - официально их называли «кулаками» в отличие от спившихся бедняков, не умеющих и не хотящих работать. В колхоз Иван Тропынин вступить не захотел, его объявили кулаком, арестовали и сослали в Котлас, а дети разбежались кто куда. Так строили колхозы и расправлялись с последним «частнособственническим элементом» в стране. Тогда поэт1 писал:
1 Э. Багрицкий - Прим. ред.
А видишь ли, как во мрак Выходит в дорогу Огромный класс Без посохов и собак.
Уничтожение крестьянства означало геноцид русского народа. Сталин видел только одну сторону жизни: удержать советскую власть ради созидания утопического коммунизма. При этом другую сторону жизни - уничтожение русского народа - он, как и Ленин, не желал видеть и понимать.
«Ликвидировать кулачество как класс», - звучал на всю страну лозунг партии. Под этот призыв подпадали и другие сословия: дворянство, купечество, духовенство, офицеры, казаки. Принадлежность к этим слоям населения приходилось скрывать, подобно расовой неполноценности в фашистской Германии. Так, мои родители были вынуждены долгие годы скрывать, что меня тайно крестили и назвали по имени любимого брата мамы, белого офицера, погибшего на Гражданской войне.
Еще М. Пришвин в недавно опубликованном дневнике (1112 декабря 1936) записал: «Большевики превращают демократию в рабочих и крестьян: + (плюс) беднейшие из крестьян. это последний пьяница и лодырь в деревне, и - (минус) пролетарий, понятие в существе своем отрицательное. По этому же образцу строится фашизм: тут тоже рабочие и крестьяне - демократия - трансформируются во властелинов и воинов».
Пришвин видел, как советская система убивала в людях порядочность, человечность. Благодушие превращалось в понятие отрицательное. Это «недоброжелательное озверение», неприязненное отношение к человеку иногда сохраняется в наших людях от советских лет, подобно рудименту бывшей партийности.
Так было в 30-е годы, которых я был безмолвным свидетелем, а в начале 20-х, как известно, несогласных крестьян красные комиссары расстреливали и (за отсутствием газовых камер) просто травили в лесах газами, как Тухачевский в Тамбовской губернии при подавлении антоновщины. Тем не менее почетная доска этому зверю красуется на стене Дома на набережной, где жил кровавый командующий.
К 1932 г. с кулачеством было в основном покончено, и страна закономерно перешла к знаменитому голоду 1933 г. Тогда-то особенно заработали торгсины (торговля с иностранцами за валюту и с советскими людьми за драгметаллы). Это не известное нынешним
читателям заведение располагалось в Воронеже на Никитинской площади, где потом был кинотеатр «Пролетарий». Из горожан выкачивали последние ценности.
Попытаемся снова вернуться к Андрею Платонову. В кабинете у моего отца висела небольшая карта ЦЧО - ЦентральноЧерноземной области, созданной весной 1928 г. под секретаря обкома ВКП(б) ЦЧО литовца Иосифа Варейкиса, возглавившего область с момента ее создания. Конечно же, по воле другого Иосифа - Сталина. С мая по август 1928 г. Варейкис был председателем оргкомитета ЦК ВКП(б) по созданию ЦЧО, после чего стал полновластным хозяином области.
В детстве по радио, которое Андрей Платонов называл «всесоюзным дьячком», я слышал чаще всего два имени - Сталина и Варей-киса. Последний был как бы нашим воронежским Сталиным. В Воронеже начала 30-х годов был прямо-таки культ Варейкиса. В его честь названа большая улица на юге города, переименованная после ареста в улицу 20-летия Октября. У меня сохранился план города 1937 г., где улицы с именами «врагов народа» - Ежова, Тухачевского, Бубнова -замазаны типографской краской и переименованы без особой фантазии на «Новая», «Репина», «Молодежная».
Платонов изобразил Варейкиса в «Котловане» под именем Главного Революционера. Так воспринимался в то время первый секретарь Воронежского обкома партии с его широковещательными лозунгами: «На будущий год мы запроектировали сельхозпродукцию по округу на полмиллиарда». У Достоевского образ революционера Петра Верховенского в «Бесах» неразрывно связан с тем, как он перед самоубийством Кириллова кушает вареную курицу. Платоновский Главный Революционер также неразрывно связан, образно воплощен в «сытом бутерброде», который вдруг падает с его стола во время разговора с инженером Пашкиным о светлом будущем. Еще Василий Розанов определял безнравственный облик революционера: «. фокус всех "Бесов" (Дост.) - как Петруша Верховенский, террорист-клеветник-циник, - кушает холодную курицу, "которая вам теперь уже не нужна", говорит он идеалисту Шатову <Кириллову>, требуя от имени партии, чтобы он застрелился. Тот мечется. Мучится. Страдает. Говорит, что "все люди станут богами", а этот кушает и кушает.
- Я с утра не ел. Был в хлопотах по партии. И вот только теперь.
Гениально. И собственно, где ни читают историю социал-революционной партии и "истории нашей культурной борьбы", -эта курочка все мелькает и мелькает.» («Мимолетное». Запись 2 мая 1915 г.).
Достоевский ощущается в прозе Платонова не в каких-либо сопоставлениях образов, а в манере художественного мышления, стремлении понять и показать человека в его «социалистической жизни». В романе «Котлован» куры в колхозе не несутся, потому что нет петуха. И вот возникает тип революционера-активиста, уже пострашнее Петруши Верховенского:
«А петухов ты заметил? - спросил активист.
- Их нету, - сказал Вощев. - Один человек лежал на дворе и мне говорил, что ты последнего съел, когда шел по колхозу и вдруг почувствовал голод.
- Нам важно выяснить, кто съел первого петуха, а не последнего, - объявил активист.
- А может, первый сам издох! - дал догадку помощник активиста.
- Как же он сам издохнет? - удивился активист. - Разве он сознательный вредитель, что ль, что сам будет в такой момент умирать? Пойдем сквозной допрос делать: тут другая база лежит.
И все встали и пошли искать того вредного едока, который истребил ради своего питания первого петуха. <.>
- Где же петух, граждане?.. - заунывно пытал активист. -Значит, вы так угождаете советской власти? Знаете ли вы, что такое расколхозиванье? Имейте ж в виду, что это вам будет не раскулачи-ванье, когда каждый неимущий рад! Я и неимущего расколхожу: бедноты на нас хватит и без вас!» .
Я вспоминаю историю в Ленинграде, закончившуюся столь же трагично для «ленинградского Сталина», как и для воронежского. Осенью 1946 г. меня приняли на исторический факультет Ленинградского университета. Я шел мимо Летнего сада и, перейдя мостик, оказался на улице Пестеля. Дальше начинался Соляный городок, который, впрочем, тогда так не назывался. А назывался он «Выставка героической обороны Ленинграда». При входе по обе стороны улицы были изображены во весь рост два человека -Сталин и неизвестный мне человек, как я узнал позднее, секретарь Ленинградского обкома и горкома партии П.С. Попков. Меня, 18-летнего мальчишку, сразу поразило, что оба они были «одинаковы», на равных стояли слева и справа от входа. Мой юный ум, воспитанный на сталинизме 30-х годов, вздрогнул. Как же так? «На равных».
1 Платонов А. Котлован. Текст, материалы творческой истории. СПб.: «Наука», 2000. С. 71-72.
Видимо, в чужом еще для меня Ленинграде это считалось естественным. Люди до конца еще не осознали, в какой стране они живут. Через несколько лет за это «на равных» Попков и иже с ним поплатились головой. Впрочем, материалы по «ленинградскому делу» до сих пор так и не рассекречены. Говорят, они хотели создать особую Российскую коммунистическую партию. Со столицей в Ленинграде...
В Воронеже начала 30-х годов, как я уже говорил, рядом со Сталиным стояло имя Варейкиса, первого секретаря обкома партии, который построил в городе «все главное», в том числе огромное здание управления Юго-Восточной железной дороги в центре столицы ЦЧО. В детстве я жил по соседству, и мимо нас вдоль плаца была проложена железнодорожная ветка, по которой подвозились материалы для «стройки века» по воронежским масштабам. Потом, когда железнодорожную ветку убрали, я ходил по этой улице мимо здания филармонии в школу. В 1936 г. в филармонии давал концерт Дунаевский, и мы, ребята, пытались увидеть его, прижавшись лицом к большим окнам филармонии.
Имя Варейкиса было у всех на устах, пока вдруг, как все тогда бывало, оно почему-то исчезло, стало непроизносимо. Многие имена тогда исчезали «вдруг». Так было с именем директора Пединститута С. А. Стойчева (председатель правления Союза советских писателей Воронежской области), у которого работал мой отец. Так было с директором нашей 5-й образцовой школы, которого любили ученики за его благородную запоминающуюся внешность. Его обвинили в том, что ради повышения успеваемости он брал в школу только детей интеллигенции и игнорировал простонародье. Однако моим приятелем в первых классах был безнадежно отсталый Витя Власов, сын бедной уборщицы, которому я всегда помогал в учебе. Все это и многое другое всплывало из памяти о Воронеже той поры при чтении Андрея Платонова и его «Чевенгура», «Котлована».
Напомним разговор девочки Насти с Сафроновым в «Котловане»:
«- А я знаю, кто главный!
- Кто же? - прислушался Сафронов.
- Главный - Сталин, а второй - Будённый. Когда их не было, а жили одни буржуи, то я и не рождалась, потому что не хотела! А теперь как стал Сталин, так и я стала!
- Ну, девка, - смог проговорить Сафронов, - сознательная женщина - твоя мать! И глубока наша советская власть, раз даже дети, не помня матери, уже чуют товарища Сталина!»
Девочка Настя, символ будущего страны, с детской наивностью воспроизводит советскую агитацию. Она пишет создающему колхоз товарищу Чиклину: «Ликвидируй кулака как класс. Да здравствует Сталин, Козлов и Сафронов! Дядя Чиклин, Сталин только на одну каплю хуже Ленина, а Будённый на две».
В Воронеже имя Будённого пользовалось особой популярностью. В октябре 1919 г. его конная армия разбила под Воронежем корпуса К.К. Мамонтова и А.Г. Шкуро, Будённый стал начальником воронежского гарнизона. В 30-е годы нас, школьников водили в театр юного зрителя на углу улиц Комиссаржевской и Фридриха Энгельса на спектакль, посвященный юным годам Будённого, когда он батрачил у богатого купца. Пафос постановки заключался в буйном протесте юного Семёна против своего хозяина-кровососа. Это был первый спектакль в жизни младших школьников, с которого начиналось их советское воспитание.
Когда Будённый в конце октября 1919 г. изгнал белых из Воронежа после 18 дней их хозяйничания в городе, мой отец, тогда юноша, работавший ассистентом на кафедре профессора И.И. Шмальгаузена в Воронежском университете, болел тифом. Он перенес подряд три тифа - сыпной, брюшной и возвратный. Сквозь тифозный кошмар он не заметил в университетской клинике, как пришли белые, а затем красные. Судьба надолго разлучила его с учителем, поскольку Шмальгаузен вскоре переехал в Киев. Много лет спустя академик Шмальгаузен пострадал во время развязанной Лысенко кампании против генетики.
Другим образцом воспитания был, конечно, пример Павлика Морозова, донесшего на своего отца. Нас водили в Воронежский дворец пионеров, где особая комната была посвящена «подвигу» Павлика Морозова. Именно тогда, 1 сентября 1937 г., М.М. Пришвин записывает в дневник о прославлении героем Павлика: «Всякое гнуснейшее дело, доведенное до конца, очищает путь противоположному началу. Раз уже так дозволено и прославляется столь великая мерзость, как предательство отца, то этим самым отцы будут настороже и так будут воспитывать детей, чтобы они их не предавали». Воспитание по образцу Павлика Морозова сказывалось на людях до конца их дней. Виноваты ли они в том или донос заложен в самом принципе социализма, который 70 лет «строили» коммунисты в нашей стране?
По предложению секретаря ЦК ВКП(б) П.П. Постышева в декабре 1935 г. было разрешено устраивать елки для детей. Помню, как впервые отмечали Новый год с разрешенной елкой вместе
с детьми Михайловых в их маленьком домике за Жандармским спуском (тогда улица Коммунаров, по которой я катался вниз на санках), на углу Большой Девиченской (тогда Сакко и Ванцетти) и Пустовской. Взрослые с особым неподдельным энтузиазмом пили за здравие Павла Петровича Постышева. Казалось, жизнь входит в нормальное русло. Никто и представить себе не мог впереди страх 1937 г. Через два года Постышев был арестован и расстрелян.
В том же году все воронежские школьники были увлечены поисками в картинках на обложках школьных тетрадей, напечатанных в виде штриховых рисунков, антисоветских лозунгов (говорили, что это тоже была инициатива Постышева). Мы в классе выискивали и показывали друг другу в рисунке к пушкинской «Песни о вещем Олеге» на обложке тетрадки слова «Долой ВКПб». Даже обводили для ясности слова чернилами. Учителя делали вид, что ничего не замечают. В те годы замечать такое было не только страшно .
Андрей Платонов был в это время далеко от Воронежа. Но когда в 1928 г. он приехал в город, то заметил в местных газетах «портреты туземно-областных вождей», возникших при слиянии четырех губерний в ЦЧО. Первым среди них был, конечно, Варейкис. «Уже на платформе вокзала чувствовалось некое напряжение, явно сверхгубернского масштаба. Ничего еще не было видно, дома стояли прежние, площадь двух колосьев не давала трех, а люди уже авансом тратили свою энергию, надеясь на увеличение урожая от слияния четырех губерний в монолитное тело области. Ничего еще не было, а уж организационная сила была». Так писал Платонов в статье «Че-Че-О (Областные организационно философские очерки)», напечатанной в журнале «Новый мир» (1928. № 12). Бюрократизм, расцветший по-настоящему только в наше время, зародился в те далекие дни. В Воронеже подражали Москве. «Окружные города, вероятно, равняются по областному городу, а районные села - по округу и т.д. - вплоть до сельсовета».
Меня, как воронежца, удивила сноска (примечание) при заглавии статьи Платонова в посмертном издании очерка, помеченная: «прим. ред.», но, по всей видимости, принадлежащая самому Платонову: «По воронежскому говору произнести сокращенное название Центрально-Черноземной области - Це-Че-О - трудно, отсюда -искаженная аббревиатура "Че-Че-О"». В детстве взрослые при мне нередко произносили это название, и я ни разу не слышал никакого «Че-Че-О». В Воронеже был свой говор, близкий к южнорусскому («г» с придыханием), который умело передает Платонов, но «шепе-
лявения» не было. Вероятно, Платонов дал название очерка в игровом плане (кстати, при первой публикации был указан еще и соавтор Б. Пильняк, хотя весь текст принадлежит Платонову).
Платонов иронично говорит о своих попутчиках в поездке в Воронеж, которые, «оказывается, строили в черноземных краях новый мир - Центрально-Черноземную Область». Действительно, москвичу или петербуржцу трудно себе представить, что такое на самом деле воронежский чернозем. Как-то в детстве я пошел в сад с отцом копать червей для рыбок в аквариуме. И на всю жизнь запомнил небывалой черноты влажную землю на глубину лопаты. В Подмосковье такого не увидишь. Платонов это хорошо знал и высмеял попутчика в поезде, который все хотел увидеть «межу» между суглинком и «сплошной чернотой почвы» в ЦЧО. Другой попутчик ему жаловался: «А что Воронеж? - Раньше там хоть Петр Первый флот строил, а теперь попробуй построй его, когда кругом одни леса местного значения!» Когда в школе я услышал, что Петр строил флот из леса высокого качества, то недоумевал, где он его взял, - вокруг были обширные леса, но мелкой породы, «местного значения», как писал Платонов. «Петр, говорят, обездолил леса всего края на построение верфей, шлюзов и кораблей». Вокруг Яхт-клуба на реке Воронеж, где Петр строил корабли, и далее до самого горизонта были лишь голые степи.
Через пять дней после большевистского переворота в Петрограде местные большевики в Воронеже объявили свою власть в городе, выпустили из тюрем политических и уголовных. Существуют воспоминания воронежцев о тех днях. Остались такие воспоминания и у моей тетушки Юлии, тогда 18-летней воронежской девицы. Наступление новой, советской власти у нее в памяти связано с тем, что она впервые в жизни увидела убитого человека. На Большой Дворянской улице (еще не ставшей Проспектом революции) около Петровского сквера лежал мертвый человек в крови. Кто был убитый вблизи памятника Петру I? На него никто не обращал внимания. Но для моей тетушки он стал символом новой эпохи, который оставался в ее памяти все последующие 60 лет жизни. Незадолго до смерти она рассказала мне об этом.
С 1917 г. начала издаваться газета «Воронежская коммуна». Андрей Платонов стал в ней печататься. В мои школьные годы газета называлась уже просто «Коммуна». Отец выписывал две газеты: центральную - «Известия» и местную - «Коммуна». С «Известиями» все было понятно, а название «Коммуна» у меня вызывало вопрос. Тогда отец в шутку решил объяснить мне. По улице идет
продавец газет и кричит: «Кому? Кому? Кому!» Когда же покупают газету, он говорит: «На!» И получилось: «Кому - на». Такая выдумка была мальчишке понятнее, чем бессмысленное в условиях города Воронежа тех лет слово «Коммуна».
Уж не отголосок ли понятия «Парижская коммуна», день памяти которой 18 марта был тогда красным праздником (о Знаменской коммуне, созданной когда-то в Петербурге под влиянием романа Чернышевского «Что делать?», вообще мало кто слышал). В нашей школе выступал участник Парижской коммуны, но это не проясняло существование коммуны в моем городе. Многое становилось понятным только со временем. В азбуке для первого класса были знаменитые фразы, заучивавшиеся наизусть. Наряду с понятной: «Мама мыла раму» было написано: «Мы не рабы. Рабы не мы». О каких рабах в Воронеже шла речь, никому не было понятно. Кто успел услышать о Спартаке, мог вспомнить древнеримских рабов. Действительно, мы не рабы. Азбука была, очевидно, рассчитана на взрослых, которые помнили, что в церкви и в молитвах человек именовался «раб Божий». Но как об этом мог догадаться восьмилетний школьник?
В советских школах учили (я застал это в 30-е годы), что у пролетариата нет родины. Поскольку только пролетариат считался полноценным классом, ни у кого не было и не могло быть родины. Так начиналось сотворение «советского человека», последовательно запечатленное в прозе Андрея Платонова. В последующие десятилетия, особенно в годы войны, коммунисты, подобно хамелеонам, поменяли окраску своей идеологии на противоположную. Но оставались по существу такими же партийными, антирусскими.
Вот что вспомнилось мне при чтении книг моего земляка Андрея Платонова. Он жил в Ямской слободе у Большой Московской улицы, ставшей в советские годы Плехановской. Место застроили большими домами вплоть до Чугуновского кладбища, тоже уже застроенного. В детстве мне нередко приходилось бывать в этих местах, где жили наши родственники. Имени Андрея Платонова мы тогда еще не знали.
P.S. Как воронежца, меня не перестает удивлять, почему мой город был сдан немцам в 1942 г. без боя. Партийному руководству города стало известно за пять дней, что город сдают без боя. Немцам дали спокойно переправиться через Дон по невзорванному мосту в Семилуках, западнее города. Почти полумиллионный город был беспрепятственно полностью занят немцами. Теперь город рас-
ширился, но в те времена он был ограничен рекой Воронеж, за которой шла Придача, пригород. Так свидетельствует сохранившаяся у меня довоенная административная карта города.
Наша семья жила в северной части города (ул. Ленина), и я хорошо помню, что бои начались только после того, как появились немцы. Совинформбюро никогда не сообщало о сдаче Воронежа, но зато в январе 1943 г. объявило об освобождении города.
Обратимся к немецким архивным записям. 5 июля того года начальник Генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Франц Гальдер записал в своем дневнике: «Хотя на совещании 3 июля фюрер сам подчеркнул, что не придает Воронежу никакого значения и представляет группе армий право отказаться от овладения городом, если это может привести к чересчур большим потерям, фон Бок не только позволил Готу упрямо лезть на Воронеж, но и поддержал его в этом»1. 6 июля Гальдер записал, что русские предприняли «планомерное отступление» из Воронежа. Фюрер в разговоре с Гальдером: «Если город (Воронеж) свободен от противника, его надо взять». 24 танковая дивизия и другие немецкие части вошли 6 июля в город с запада, а 7 июля беспрепятственно заняли его целиком, до северных окраин: Ботанического сада, СХИ (сельскохозяйственного института).
Почему город, укрепленный на всех центральных улицах противотанковыми ежами и даже металлическими створами стен, сдали без боя? В нашей военной мемуаристике (в частности, у маршала А.М. Василевского) нет ясного объяснения, кроме «неразберихи». Возникает естественное предположение, что заранее было дано распоряжение сдать город, чтобы не иметь у себя за плечами, если бы фронт остановился по Дону, огромного населения города, которое надо было бы кормить и проч. в условиях фронта. А так все проблемы, связанные с населением, возлагались на немцев. Это было по-сталински «мудро». Через месяц, видя, что дальше они продвинуться ни на шаг не могут (по восточному берегу реки Воронеж и севернее города была крепкая оборона, которую немцы одолеть не смогли), они выгнали все население города за Дон, в степи и на Украину. Только так можно объяснить сдачу Воронежа по решению нашего военного руководства. В закрытых до сих пор архивах истории войны остается еще немало загадок.
1 Гальдер Ф. Военный дневник. М., 1971. Т. 3. Кн. 2. С. 285.
НЕВЕДОМЫЙ ПРИШВИН (К публикации Дневников)
С детства мы знали М. Пришвина как автора рассказов о природе и животных, как и Виталия Бианки - автора сказок о жизни леса. Пришвин говорил о себе: «Я пишу о зверях, деревьях, птицах, вообще о природе от лица такого человека, который в жизни своей как вовсе бы не был оскорблен или преодолел бы свое оскорбление, непременно тем самым вызывающее злобу. Я не беру такого человека из головы, не выдумываю, это я сам лично, поместивший занятие свое искусством слова в ту часть своего существа, которая осталась неоскорбленной. Впрочем, я тогда не думал о себе, мне думалось, что вся поэзия вытекает из неоскорбленной части человеческого существа, и я взялся за нее как за якорь личного спасения от оскорбления и злобы»1.
Чтобы понять «другого Пришвина», его подлинный гений места, необходимо прочитать десятки и десятки записей в его «Дневниках», открывающих понимание жизни в Советском Союзе тех лет. Страна жила в страхе перед сказанным словом. О знакомом охотнике В.А. Яловецком Пришвин пишет, что он «до того осторожен, что некоторые суждения считает неверными и прямо возражает "неверно!" лишь за то, что они произносятся вслух. И сам же он их разделяет, если они будут сообщены как "подразумеваемые". Что-то вроде "мысль изреченная есть ложь". И вот, говорят, в Москве сейчас все так и живут, не произнося никаких рискованных слов, но подразумевая их» (663).
И тут же, 10 июля 1937 г.: «Поведение в Москве: нельзя говорить о "чем-то" и с какими-то людьми. И весь секрет поведения
1 Пришвин М.М. Дневники. 1936-1937. СПб.: «Росток». 2010. - С. 666. Далее страницы этого тома указываются в тексте.
в том, чтобы чуять везде это "что-то" и тех людей, которые этого ждут. Надо совершенно уничтожить в себе все остатки потребности "отводить душу"» (672).
Продолжая эту мысль, Пришвин записывает о ком-то, кого и назвать нельзя: «Ему страшно было искренно среди людей высказывать свое мнение: "А вдруг, - думал он, - мое мнение как раз и совпадет с тем, что думали расстрелянные враги народа". И он маялся не потому, что таил в себе какую-то вредную мысль, а что боялся неведомого» (720).
9 октября 1937 г., в самый разгар ежовщины, Пришвин записывает: «Люди перестают совсем доверять друг другу, работают и больше не шепчутся даже. Огромная "низовая" масса людей, поднятая теперь вверх, такого рода, что ей шептаться не о чем: ей все это: "так и надо". Другие за шепот идут в уединение, в науку молчания. Третьи научились молчать. Замечательный пример такого стоицизма - мои хозяева в Териброве. Так молчать, как они, - это почти что в гробу лежать».
Страна была наводнена сотрудниками НКВД в штатском, завербованными гражданами. Пришвин это прекрасно понимал: «Привык разговаривать с незнакомыми так, что - разговариваешь и в то же время представляешь, будто тебя слушает спрятанный здесь же секретный сотрудник (сексот). Никогда это двойственное состояние не покидает, и подчас занятно бывает положение акробата, идущего по канату. Раз было, подсел ко мне один какой-то, и я сразу понял, зачем он возле меня. Я тогда сказал ему о Марксе, как я, ученый человек в его представлении, - что Маркса не было. -Как не было? - вытаращил он глаза. - Вот как с богами, - ответил я, - были боги и не были, так и Маркса не было, его выдумали. -Сексот был поражен. А я ему все два часа от Москвы до Загорска доказывал и про себя одновременно думал: "Пусть-ка доложит пославшим его, вот посмеются!"» (761).
И Пришвин задается вопросом: «Народ, плененный своим собственным правительством, - возможно ли это?» (762).
О наводнившей страну советской номенклатуре Пришвин говорит: «Массовый вылет поденков власти» (749). Певец природы видит, как власть, эти «поденки власти» захватывают страну. «Воздух ничей: его много. И если он ничей, то он, выходит как-то, и мой: ничей и мой - это очень близко. А если воздух есть государственная собственность и отпускается по норме, то воздух государственный и "не мой". Вот чего, именно этого ограничения и боялись раскольники, предсказывая, что все будет взвешено, все измерено» (749).
Знакомый парень рассказал писателю, как ему хочется идти на призыв в армию: «Вот бы мать моя поднялась и послушала: было ли то время, чтобы новобранцы радовались идти на военную службу». Прямо как в песне Демьяна Бедного «Как родная меня мать провожала.» («Проводы», 1938). Но если у Демьяна Бедного будущий красноармеец думает о земле и о России, то «порыв» знакомого Пришвину парня имеет совсем другую причину. «Инстинкт парня, которого мы сегодня встретили: он так готов служить, что через месяц военной муштры его нельзя будет узнать. И он будет все делать, что ему велят, так, будто родился с этим, и все это дает ему только то, что в Красной армии лучше, чем в колхозе. Вот это "лучше" и есть явление мудрости правительства и полное доказательство того, что армия хороша» (736).
Обычно писатель не дает прямо оценки происходящему. Он остается лишь наблюдателем, предоставляя читателю самому делать выводы. И в то же время не боится заносить в Дневник: «Фейхтвангер пишет о фашизме, а мы все это видим в коммунизме. Общее в том и другом нечто, с точки зрения талантливого еврея, оглупляющее» (456). У фашистов «чистая раса», у нас «класс рабочих».
Прежние марксистские иллюзии не покидали Пришвина и в его Дневниках. По его словам, в отличие от М. Горького, который был «убежден в принципах советской власти», сам Пришвин испытывал «критическое отношение к ней» (715). Он высмеивал либералов, противопоставляющих сталинизму идеи свободы. «Когда либералы поднимают голос за свободу, они тем являются обманщиками, что предлагают свободу там, где господствует только "так надо ". Они, обманывая, поднимают народ (сознательно или бессознательно), с тем чтобы свергнуть деспота, сесть самим на трон и для народа объявить прежнее "так надо"» (755).
Понятие «так надо» в условиях Советского Союза получает у писателя особый анализ, вскрывающий деспотизм системы: «"Так надо!" - в отношении индустриализации нашей страны, "так надо" - в отношении военизации, народного образования, национальностей, лыжного спорта и т.п.: так надо. И ради всего этого -"обильно пролитая кровь" - "так надо!". Кто-то ворчит, кто-то надсаживается, кому-то тяжело. - Так надо.»
И здесь же, 1 октября 1937 г., в разгар террора, запись: «После каждой кровавой гекатомбы и всеобщего нравственного возмущения ("врагами народа") встает опять Сталин более могучим, чем был». Еще 30 июля 1937 г., после казни военачальников, в
Дневнике появилась запись: «Если Гамарник и Тухачевский, то в чем гарантия, что не Чкалов и Громов? Я хочу сказать, что даже перелет Москва - Сан-Франциско не гарантирует: можно перелететь и изменить, тогда как настоящий герой, как Лев Толстой или Достоевский, вполне гарантирует» (698). И вскоре Пришвин напишет: «Вовремя раскрытый заговор и урожай поддержали ход событий, и теперь их уже едва ли что-нибудь остановит» (732).
В те годы существовал настоящий гипноз советской власти, подобный тому как в Германии 30-х годов возник гипноз фашизма. Историки только ходят вокруг этих необъяснимых явлений, не в силах истолковать их до конца. Однако факт остается фактом. Возникло целое поколение изуродованных системой людей. Даже крупнейшие писатели, деятели искусства подпадали под этот «гипноз», писали стихи и прозу о Сталине, о прелестях советской системы.
Не изуродованными системой были, по словам Пришвина, двое. В.П. Ставский, руководивший Союзом советских писателей после смерти Горького, и председатель оргкомитета Союза советских писателей И.М. Гронский. Они просто родились «уродами».
В результате длительного знакомства со Ставским Пришвин записывает 16 декабря 1936 г.: «Стоит какому-нибудь Ставскому пожелать, и то, что надо правительству и партии от писателей, сливается с тем, чего именно и хочет и сам писатель» (406). «Ни Ставскому, ни Панфёрову нельзя ни в чем сомневаться по их положению "вождей". Зато уж внутри.» (585).
Однажды Пришвин, при всей самостоятельности своего дневникового мышления, не мог не испытать «гипноз», идущий от Ставского. «Теперь, - сказал я Ставскому, - надо держаться государственной линии. сталинской. - Вот именно, - откликнулся Ставский, - вот именно сталинской» (596). Буквально через три дня Пришвин возвращается к этой записи: «Плох не Ставский, Панфёров и т.п., а я сам делаюсь плох, когда с ними встречаюсь: я делаюсь не я; и в этом состоянии я узнаю себя таким хамом, какого в себе и не подозреваю. Долго потом ругаю Ставского за то, что он послужил поводом увидеть себя в образе хама» (607). А еще говорят, что «гипноза» не было!
Одним из создателей термина «социалистический реализм» был И.М. Гронский, которого Пришвин называл «обезьяной Горького» и дал весьма нелестную характеристику: «Пьяница, невежда полный и стал во главе всей литературы; это не из-за принципа, что вот-де рабочий, а. Нет! Это опять-таки явление презрения нашего: на пустом месте вот, пожалуйте! и так в глубину до "всякая кухар-
ка", могущей будто бы управлять государством» (запись 30 марта 1933 г.). А о самом социалистическом реализме и его «изобретателе» Гронском Пришвин высказался вполне определенно: «Социалистический реализм дает выход каждому мерзавцу и дураку, а потому если и явится святой социалистический реализм, то под его маркой укроются сотни жуликов.» (запись 12 февраля 1933 г.).
С поста главного редактора журнала «Новый мир» в 1937 г. Сталин отправил Гронского в лагеря. После 1956 г. мне довелось работать вместе с Гронским в Институте мировой литературы Академии наук. Он рассказывал, что, будучи в лагере, организовал там группу «честных коммунистов». Таким «самым честным коммунистом» он оставался и потом. Недаром В. Розанов, которого Пришвин высоко чтил как мыслителя и писателя, говорил, что «самые честные из них» - это самые страшные. Помню, на одном из собраний в Институте Гронский предложил определять наказание за совершенное преступление не по уголовному кодексу, а от уровня образования: людей с высшим образованием наказывать строже, чем за то же простых рабочих. Классовый пыл кипел в нем всю жизнь.
Видя таких людей, Пришвин делает вывод: «Надо помнить, что Ставский, Панфёров и кто бы там ни был не являются постоянными величинами, прочными представителями государственности, партии и т.д. Нет никого: ни Молотова, ни Ворошилова, и только один треугольник: Народ, Сталин и "я"» (725). Правда, был еще четвертый, о котором Пришвин говорил: «И еще одно удивительное единство во мне - Розанов. Он своей личностью объединяет всю мою жизнь, начиная со школьной скамьи: тогда, в гимназии, был он мне "Козел", теперь, в старости, герой излюбленнейший, самый близкий человек» (706).
И вместе с тем Пришвин с восторгом пишет: «Решение Ленина - взять власть, т.е. то, что всякому интеллигенту было ненавистно, - есть решение гения. Он шел против всех и в этом был прост, как ребенок» (721). Однако этот «ребенок», не испытывая никакой ответственности за содеянное, вверг народ и страну в бедствие голода, разрухи, гражданской войны. Он, действительно, умело выполнил первую заповедь «Интернационала» - разрушить «до основания». Вторая заповедь - «а затем.» - не была осуществлена ни Лениным, ни его продолжателями. Зато пафос разрушения страны, культуры был воплощен в жизнь с невидной, непостижимой простому уму силой.
Дневник 1937 г. завершается сообщением: «Легенда о моем аресте наполнила весь Загорск. Она возникла из-за того, что после выборов я сел в свой автомобиль и со мной Илюша с ружьем: Илюшу приняли за охранника, а Машку мою за черного ворона». Такая буффонада советской жизни была не редкость. За месяц до этого сыну Пришвина «позвонили будто бы из НКВД и велели собираться: "Через час за вами заедут". Он стал белый и пошел к Галине прощаться, но та сказала спокойно: это глупости. Он дозвонился в НКВД, и оттуда тоже сказали: глупости. После целый день Лева радовался, что, слава Богу, миновала беда» (800).
Ситуация 1937 г. продолжалась в стране и последующие годы. 19 января 1939 г. Пришвин записал в Дневнике: «Трагическая действительность, которую мы переживаем, не сама собой умудряет, а тем, что вспоминаешь людей из прошлого, которые догадывались о будущем и нас предупреждали о нем». Для Пришвина это был прежде всего В. В. Розанов, которого он постоянно вспоминает в Дневнике. Об этом запись 17 августа 1937 г.: «Есть люди особенного, острого и раннего сознания, вот как Лермонтов или в отношении нашей революции Розанов, - эти люди пред-чувствуют, пред-мыслят и пред-сказывают».
К повседневным арестам невозможно привыкнуть. «Был человек, и его от нас "взяли", как тигры в джунглях, бывает, возьмут человека: взяли без объяснения причины, и ныне знаем, где он. Завтра, быть может, и меня возьмут, если не эти, так те, кто всех живущих рано или поздно возьмет» (запись 8 мая 1938 г.). При этом происходит своеобразное «перевоспитание» советского человека: «Кажется, чего же это ужасней, как беспомощно глядеть на действительность, видеть, как ежедневно чья-то рука хватает твоих друзей, хватает людей, которых ты уважал, и они исчезают так, что не знаешь потом, живые ли они где-то в Сибири работают или умерли. Но еще ужасней этого чувствовать, что очень скоро ты их забываешь и ставишь себе даже вопрос: А правда ли, что они были твоими друзьями.» (10 июля 1938 г.).
Продолжая размышления об общности морали фашистов и большевиков, Пришвин замечает: «И все насильники непременно идейные (и Гитлер, и Ленин), и в их идеях счастье в будущем, а в настоящем смерть» (22 сентября 1938 г.). Поэтому «над всей страной, над каждым существом в стране легла тень смерти. Хорошо одним пьяницам да тем, кто вовсе устал и жить больше не хочет» (14 апреля 1938 г.).
После войны продолжилась преступная деятельность советской власти в области филологии и всей культуры России. Пришвин образно запечатлел это в своем Дневнике в записи от 10 января 1948 г.: «В газетах кампания за "национальную гордость", и если кто-то сказал, что Шекспир влиял на Тургенева, то его сжигают на костре, а если бы, напротив, кто-нибудь сказал бы нелепость вроде того, что Тургенев влиял на Шекспира, то, конечно, его бы поправили, но оставили в живых».
И отсюда общий печальный вывод о состоянии искусства в стране Советов: «И наш коммунизм - ему не до искусства. Коммунизм - это как смерть, и наши цветы искусства сейчас - это сухие цветы. Наше искусство сейчас - это пока восковые раскрашенные цветы на могиле наших отцов (даже это много: подделки)» (запись 23 марта 1950 г.).
Когда не хотели печатать роман Пришвина «Осударева дорога» на трудную тему строительства Беломоро-Балтийского канала, он объяснил это мрачными изгибами большевистской идеологии: «Все настоящие большевики про себя знают совершенное ими зло, необходимое, чтобы построить новую жизнь без этого необходимого зла. Так вот, напр., принудительный труд; он существует, как необходимое, и не существует, как принцип» (18 сентября 1949 г.). Здесь о скрытой преступности самой идеи коммунизма, как она только и могла быть воспринята и осуществлена в СССР.
Свое отношение к этому Пришвин выразил в записи 5 сентября 1949 г.: «Никогда я не стремился к тому, чтобы стать большевиком, но очень желаю и много достигаю в том, чтобы они меня признали таким, как я есть».
Мрачные последствия большевистской катастрофы 1917 г. отражены во многих документальных зарисовках. Среди них «Окаянные дни» И. Бунина, «Черные тетради» З. Гиппиус, «Апокалипсис нашего времени» В. Розанова, «Слово о погибели Русской земли» А. Ремизова, «Солнце мертвых» И. Шмелева, дневники М. Меньшикова, М. Волошина и многих других. Теперь к этим памятникам истории присоединяются Дневники Пришвина.
НАБОКОВ И РОЗАНОВ
В.В. Набоков привлекал меня многие десятилетия. Его творчество всегда соотносится с классикой до него, при нем и после него. Таков и В.В. Розанов. После него стало трудно писать по-прежнему. После «советского забвения» началось новое прочтение. Стали изумляться и цитировать, по делу или просто так. Сила розановского слова сделала его еще ярче в наше время. В России все повторяется, и не только в виде трагедии и фарса, как принято говорить. Литература идет тем же путем, перетекая в своих пристрастиях и отрицаниях. Сопоставление несопоставимых «отрицаний» Гоголя у Набокова и Розанова позволяет видеть различие этих подходов.
Считается, что Набоков не принимал Достоевского. Но не менее остро выступил он и против Гоголя. Мастер жанра романа и рассказа В.В. Набоков, как нередко бывало с писателями, не всегда отличался прозорливостью в критических суждениях о русской литературе, особенно в написанных для американских студентов «Лекциях по русской литературе».
Гоголь почему-то постоянно вызывает у Набокова подозрение в писательской искренности и честности. Известен восторженный отзыв Пушкина о «Вечерах на хуторе близ Диканьки» -история с наборщиками этой книги, которые прыскали и фыркали, зажимая рот рукою, «помирали со смеху, набирая его книгу». Набокову, видите ли, известно, что все это придумал сам Гоголь. Также Гоголь сам придумал, по утверждению Набокова, печальные слова Пушкина после прослушивания наброска первой главы «Мертвых душ» («Боже, как грустна наша Россия!»).
Набоков не находит ничего смешного и забавного в «Вечерах». Перечитав их, он остается «так же холоден, как и в те дни» (его детства).
Не верит Набоков Гоголю и в том, что «Мертвые души» были задуманы по подсказке Пушкина: «Говорят, что накануне отъезда <за границу в июне 1836 г.> его посетил Пушкин, которого он больше никогда не увидит, всю ночь вместе с ним перебирал его рукописи и прочел начало "Мертвых душ" - первый черновик был уже к тому времени Гоголем написан. Картина соблазнительная, быть может, слишком соблазнительная, чтобы не быть вымыслом»1. Гоголь сбежал за границу, не попрощавшись ни с кем, утверждает Набоков.
Паломничество Гоголя в Святую землю Набоков согласен принять за очередную выдумку писателя, если бы «не кое-какие официальные доказательства того, что оно действительно состоялось». Конечно, Гоголь был любителем фантазий и забав, одну из которых приводит Набоков. «Добрая старая дама Надежда Николаевна Шереметева, одна из самых верных и скучных корреспонденток Гоголя (они постоянно молились о спасении души друг друга), проводила его до московской заставы. Бумаги Гоголя были наверняка в полном порядке, однако ему почему-то не хотелось, чтобы их проверяли, и святое паломничество началось с одной из тех мрачных мистификаций, которые он нередко разыгрывал с полицией. К сожалению, в нее была втянута и старая дама. У заставы она поцеловала паломника, разразилась слезами и осенила его крестом, отчего он крайне расчувствовался. В эту минуту у него спросили документы; чиновник желал узнать, кто именно отъезжает. "Вот эта старушка!" - закричал Гоголь и укатил в своей коляске, оставив госпожу Шереметеву в большом затруднении»2. Как видим, многое у Набокова основано на предположениях. Не следует лишним предположить, что он напечатал свои устные лекции студентам cum grano salis, с расчетом на умного читателя.
Не вникнув в суть гоголевских «Выбранных мест из переписки с друзьями» - книги, об авторе которой Л. Толстой сказал: «русский Паскаль», - Набоков полностью солидаризируется с письмом Белинского к Гоголю по поводу этого произведения. Он называет это письмо «благородным документом», что лишь подтверждает атеизм самого Набокова, далекого от православия, присущего русской классической литературе и литературе русского зарубежья.
У большого писателя может быть глухота к прозе Пушкина (как у Белинского) или прозе Гоголя, как у Набокова. Последний приводит начало «Мертвых душ» со знаменитой беседой двух мужи-
1 Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 71.
2 Там же. С. 118.
ков о колесе - доедет ли оно до Москвы или доедет и до Казани. Начало это привело в восторг В. Розанова. Набоков же оценивает это начало весьма скептически: «Разговор двух русских мужиков (типично гоголевский плеоназм) - чисто умозрительный. И раздумья типа "быть или не быть" - на примитивном уровне».
Набоков полагает, что для мужиков (и для читателя) безразлично расстояние «до Москвы» или «до Казани», и потому для него это «умозрительный плеоназм». Но все дело в том, что у великих писателей ничего не бывает «просто так». Еще в годы юности, читая впервые «Мертвые души», я как-то сразу представил себе, что писатель дает довольно точный намек, где расположен губернский город NN куда въехала бричка Чичикова. Город назывался Тверь. До Москвы из Твери колесо, конечно, доедет, а вот дальше из Москвы до Казани - едва ли. Никакая мелочь не пропадает у Гоголя: «Один умер, другой родится, а все в дело годится», как говорится в тех же «Мертвых душах». У Гоголя удивительный расчет всего, что связано с пространством.
Совсем иначе воспринимает Гоголя В.В. Розанов, который не мог простить ему, что он «смеялся над всею и всякою русскою действительностью». Рассматривая Гоголя как родоначальника «натуральной школы», он предлагает свое, никем дотоле не высказывавшееся прочтение гоголевского «натурализма». «Мертвые души» для него - это «громадная восковая картина», в которой нет живых лиц. Перед нами «восковые фигурки», искусно поданные автором, который один лишь знал тайну этого «художественного делания». Целые поколения читателей принимали их за реальных людей. Розанов не стремился унизить так называемый реализм великого писателя, как думают некоторые наши защитники Гоголя. Его волнует то необычное, небывалое, что он увидел. До тех пор писатели стремились передать происходящее в мире, елико возможно приближаясь к реальной действительности. А тут писатель сотворил какие-то несообразные с жизнью фигурки, когда в одном ряду стоят Ноздрёв, Плюшкин и Чичиков. Каждый реально невозможен, но понятен, как и Нос в известной повести. В образе Носа мы не ожидаем реального, как и в «восковых фигурках» «Мертвых душ», но ощущаем в их несообразности отрицание Божьего миропорядка.
Здесь уже заложено то, что привело Гоголя к христианскому наставлению в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Современники не поняли это, полагая, что Гоголь изменился. Но вели-
кие писатели никогда не меняются, а лишь развивают то, что уже было у них заложено ранее. И снова приходится повторять, что не было двух Гоголей, как не было и двух Толстых. В «Письмах по поводу "Мертвых душ"» Гоголь сообщал: «При работе над вторым томом только и думаю о том, как пребывать не в мире путаницы и смут, но в том светлом Божьем мире, откуда светло и полно видится жизнь без путаницы и слепоты»1. Неоконченный второй том стал переходом к «Выбранным местам», где христианские начала выражены с особенной силой. Меня впечатлила трактовка в главе «Близорукому приятелю» известных евангельских слов «Любите врагов ваших». Гоголь пишет: «Тебе нужно или какое-либо несчастие, или потрясение. Моли Бога о том, чтобы случилось это потрясенье, чтобы встретилась тебе какая-нибудь невыносимейшая неприятность на службе, чтобы нашелся такой человек, который сильно оскорбил бы тебя и опозорил так в виду всех, что от стыда не знал бы ты куда сокрыться, и разорвал бы за одним разом все чувствительнейшие струны твоего самолюбия. Он будет твоим истинным братом и изба-вителем»2. Герои Гоголя, в отличие от героев Достоевского, такого избавителя не обретают.
Розанов представил Гоголя великим мастером фантастического, ирреального, «мертвенного». Позитивистская критика видела в Гоголе бытописателя серенькой российской действительности со всеми ее социальными недугами. Розанов первый обратил внимание, что в великой поэме Гоголя речь идет отнюдь не о николаевской России, до которой современному читателю мало дела, а о чем-то гораздо более важном - о человечестве, о природе человеческой натуры.
Гоголевскую тему Розанов решал по-разному в различные периоды своей жизни. Наиболее «утвердительными» были его очерки 1902-1909 гг., связанные с двумя юбилеями: 50-летие со дня смерти и 100-летие со дня рождения Гоголя. «После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать» - это открытие поразило Розанова. И вместе с тем Гоголь - «огромный край русского бытия».
В статье к 50-летию со дня смерти Гоголя Розанов писал, что если Пушкина мы читаем, любим и понимаем, то Гоголя читаем, любим, но понимаем гораздо менее, нежели Пушкина, ибо полвека после его кончины все еще разрабатываем лишь половину Гоголя и далеки от того, чтобы охватить всю его «загадочную личность».
1 Гоголь Н.В. Полное собр. соч. и писем. М.: Киев, 2009. Т. 6. С. 255.
2 Там же. С. 135.
Смех Гоголя переворачивал всю душу Розанова. И чем гениальнее был этот смех, тем большее ожесточение он вызывал, потому что победить его было невозможно. «Смех» Гоголя отрицает Россию, считал Розанов. Гоголь положил начало критике всего существующего строя, породил «нигилизм». Он сродни «революции». Вот почему Розанов его не приемлет.
Однако Розанов не был бы Розановым, если бы привел только «однодумную», негативную оценку Гоголя. В позднейших «Опавших листьях» появляются записи совсем иного настроения: «Перестаешь верить действительности, читая Гоголя. Свет искусства, льющийся из него, заливает все. Теряешь осязание, зрение и веришь только ему».
После большевистского переворота Розанов признал победу Гоголя. «Революция нам показала и душу русских мужиков. Вообще - только Революция, и - впервые революция оправдала Гоголя». Так писал он в 1918 г. в статье «Гоголь и Петрарка», и так завершился для Розанова спор с одним из самых «страшных» для него писателей. Собственно, революция подтвердила розановскую трактовку погубившего Россию разрушительного начала, которое изобразил Гоголь.
РОССИЯ НАБОКОВА
В один из приездов в Петербург я обратил внимание, что на давно известном мне доме 47 по Большой Морской появилась мемориальная доска: «В этом доме родился писатель Владимир Владимирович Набоков. 1899-1977». Путь его книг к нашему читателю был долог и нелегок. Теперь все уже издано и переведено. Даже собрание сочинений появилось.
Однако Набоков - писатель парадоксальный, и потому, возможно, лучший и «трудный» его роман «Ада» дошел до нас лишь много лет спустя, после его появления в Америке. Наверное, раньше и не следовало его издавать - читатель был не готов, а пресса разругала бы, как обычно она делала тогда, «в те баснословные года». Так критика наша, уделявшая внимание малейшим явлениям американской литературы, прошла мимо, «не заметила» этой толстой и непростой книги. Да и к лучшему.
И вот перед нами настоящий большой роман Набокова, написанный в форме воспоминаний Вана Вина (Ивана Дементьевича) в глубокой старости, когда молодость и вся жизнь предстают в некоей затуманенной ясности, правдиво-иллюзорной последовательности непоследовательных событий. Столь же туманны поначалу для читателя и переплетающиеся родственные отношения героев.
Ван и Ада (Аделаида) - родные брат и сестра, хотя об этом никто не знает и они считаются двоюродными. Дело в том, что мать Ады Марина вышла замуж за Дэна Дурманова и имеет двух дочерей - Аду и младшую Люсетт. Ее душевнобольная сестра Аква вышла замуж за Дементия (Демона) Вина и считается матерью Вана. Однако на самом деле Ван и Ада - дети Марины и Демона.
Герои романа - русские в некой Эстотии, в поместье Ардис: оживают воспоминания писателя о петербургском имении Набоковых, где в детстве он проводил лето. Это та Россия, которая осталась
в памяти, гений места, сохранившийся в генах, в «ропоте крови», та Терра - состояние ума, в котором живет Ван, в отличие от Антитер-ры - внешнего мира, окружающего его в Америке и Европе.
«Ада» - один из самых русских романов Набокова, возможно, выражение гения места писателя. Родное русское в творчестве писателя, живущего в России и пишущего о сибирских лесах, о Щигров-ском уезде или тульском косом Левше, воспринимается как само собой разумеющееся. Но вот Гоголь в Италии пишет о русской степи и дороге, а Набоков в Швейцарии создает роман о России, ибо в нем нет ничего американского или западноевропейского, а географические названия сознательно русифицированы (Калуга, Ладога, Луга и проч.). После велосипедной прогулки вблизи Ардиса (находящегося где-то в той же Америке, в которую «собрался отправиться» Свид-ригайлов в «Преступлении и наказании», сводя счеты с жизнью) Ван и Ада заворачивают в «трактир» с ухой и биточками. И это не экзотика в Америке, а та «русская» среда, в которой они живут.
Гоголь был любимым писателем Набокова, который написал о нем целую книгу, доказав, вслед за В.В. Розановым, что в «Мертвых душах» речь идет отнюдь не о николаевской России, как утверждают критики и литературоведы, до которой современному читателю, в сущности, мало дела (во всяком случае, это не подвигло бы его на чтение романа), а о чем-то гораздо более важном и большем - о человечестве, о России и ее народе.
Сила любви ко всему родному, русскому, - чего не понять вовсе западному читателю романа «Ада», - проступает с такой силой, что невольно удивляешься этому гимну во славу России, этому отголоску гоголевской России, столь же «выморочной», нереальной, как Эстотия Набокова.
«Ада» - роман о любви и об утратах, о России, которая навек утрачена. И о любви, и о России писатель говорит в схожих словах: «Этого у нас никогда не отнять, ведь так? (отнимут, отняли)», - замечает он устами Ады.
Ван дважды теряет свою любимую. В первый раз - из-за ее «измены», когда он надолго оставляет чувственную Аду одну, а во второй раз - из-за «общественного мнения»: отец говорит ему, что он не может «подкупить целую культуру, целую страну», чтобы остаться мужем родной сестры.
Всемирную известность принес Набокову роман «Лолита» (1955). «Ада» - продолжение «Лолиты», входящей в дилогию, потому что нимфетка Лолита не исчезла из жизни героя, как в первом романе. Ада - это Лолита на всю жизнь, такая же желанная
и такая же «внезаконная» не только в 12 лет, но и вовеки. Для Вана она не имеет возраста, «вечная нимфетка», хотя всего на два года его моложе.
Любимая для мужчины возраста не имеет - всегда такая, какой он ее встретил. Любовь останавливает время. Любовь продлевает жизнь: Ван и Ада доживают до глубокой старости (последнее упоминание о Ване относится ко дню его 97-летия в 1967 г., когда Набоков писал свой роман). Смерти для любви не существует. И в этом смысл бессмертия истинной любви.
Что держит в напряжении читателя в течение всего романа? Любовь брата и сестры необычна, кровосмесительна, запретна в нашей цивилизации. Это мистическая связь, о которой Василий Розанов с присущей ему откровенностью писал: «На родственную привязанность, переходящую в любовь, мы должны смотреть как на чудо природы, как на редчайшее исключение. Народы, смотревшие без отвращения на половую систему и, наконец, смотревшие на нее притягательно, с уважением, видели в родственной любви чудо и желали его, а мы видим в ней грех и избегаем ее»1. В. Розанов вопрошал: у Адама и Евы было два сына. Каким образом мог возникнуть отсюда род человеческий без кровосмешения? В Библии не говорится о дочерях Адама. Если они были, то размножение детей Адама происходило, очевидно, через «братне-сестрины узы»; если у Адама не было дочерей, то при участии Евы и ее сыновей. Но и потом родственные связи были неизбежны. И все это было угодно Богу и благочестиво. Нравы и понятия были иные, не нынешние. Первый случай кровосмешения рассказан в Библии в очень поздней истории о Лоте и его дочерях.
Лишь немногие писатели обращались к этой «мистической странице» в жизни человека, и Набоков внимательно собирал, как коллекционер, такие книги - от многократно повторяемого в «Аде» Шатобриана с его «Рене, или Следствия страстей» до упомянутого мимоходом Мелвилла, хотя неясно, имел ли он в виду его роман «Пьер, или Двусмысленности», в котором брат женится на отвергнутой обществом внебрачной дочери своего отца. В отличие от Вана и Ады любящие герои книги Мелвилла кончают самоубийством, но общего в двух романах немало: Пьер, в образе которого проступают автобиографические черты, пишет книгу о себе в двух «богомерзких традициях»: чувственной лукиановской и разоблачи-
1 Розанов В. Мистическая страница у Гоголя // Весы. 1909. № 8. С. 44. См.: Розанов В.В. Полное собр. соч.: В 35 т. СПб., Т. 4. С. 352.
тельно-философской вольтеровской. К тому же герой романа, который пишет Пьер, ставший выразителем мыслей и чувств самого писателя, носит имя Вивиа, послужившее Набокову для комментариев к его роману. Подобные игры писатель ведет на протяжении всего романа.
У Набокова, высоко ценившего гоголевский дар скрытого эротизма, эротическая тема стала контрапунктом романа «Ада», его изначальным смыслом, определяющим жизнь как чувственную любовь. Но возможны и иные, совсем нетрадиционные интерпретации. Проза Набокова - проза поэта, отточенная в своем звучании и тайном смысле. Отсюда многоплановость восприятия романа различными читателями.
На страницах романа Набоков полемизирует с Достоевским, который писал в «Дневнике писателя»: «Что бы вы ни написали, что бы ни вывели, что бы ни отметили в художественном произведении, - никогда вы не сравняетесь с действительностью. Что бы вы ни изображали - все выйдет слабее, чем в действительности»1.
Этому Набоков противопоставляет мысль, высказываемую в романе Ваном: «Действительность никогда не превзойдет фантазию» (ч. I, гл. 20). Вся история любви Вана и Ады, возможно, такая же мечта, фантазия ученого-психолога и психиатра Вана Вина; «пленной мысли раздраженье», как, может быть, и путешествие Гумберта Гумберта с Лолитой по Америке. Только там это длилось недолго, а здесь мечталось всю жизнь, подобно сну-мечте Вана о Вилле Венеры (ч. II, гл. 3).
В конце «Ады» дается краткое резюме-авторецензия. Чему же посвящена, по мнению автора, эта книга, написанная столь пронзительно и целомудренно-чувственно? Именно так неоднозначно следует оценить этот роман, о котором Набоков самоуверенно заявил: «Ничто в мировой литературе, за исключением, может быть, воспоминаний графа Толстого, не может соперничать по чистой радости и аркадской невинности с той частью книги, которая посвящена "Ардису". В легендарном поместье дяди Вана, Дэниела Вина, занимающегося коллекционированием произведений искусства, в ряде очаровательных сцен изображено развитие страстного детского романа между Ваном и пленительной Адой... Люсетт Вин, младшая дочь Марины, тоже увлеклась Ваном, неотразимым распутником. Ее трагическая судьба образует один из основных мотивов этой восхитительной книги. Вся остальная ис-
1 Достоевский Ф.М. Полное собр. соч. Л., 1981. Т. 23. С. 144.,
тория Вана непосредственно и весьма красочно вращается вокруг его длительной любовной связи с Адой. Она была прервана ее браком со скотоводом из Аризоны, чей легендарный предок открыл нашу страну. После смерти ее супруга наши любовники вновь воссоединились»1.
Действительно, в русской литературе трудно отыскать что-либо близкое по тональности и страстности к набоковской прозе в романе, хотя даже отличный перевод не всегда может передать это. Так, подзаголовок книги в английском оригинале выражает не только пыл страсти (Ardor). Он созвучен с именем Ады, даже передает особенность русского произношения ее имени - с легким придыханием. Ее имя - двойник страсти, живущей в ней.
Парадоксальность в том, что роман, написанный на английском языке, предназначен, по существу, для русского читателя. Более того, есть основания полагать, что в чем-то главном он остается непонятен американскому читателю. И дело вовсе не в транслитерированных русских фразах и словечках, вкрапленных в речь героев и автора. Весь настрой романа представляется таким русским, воскрешающим русский быт начала века, хорошо знакомый Набокову. Игры, развлечения, русское застолье тех незабываемых лет писатель оживляет в памяти Вана, иной раз не заботясь, поймет ли его американец или англичанин.
«Литература опирается здесь не на Россию, а только на воспоминание о ней», - писал замечательный литературный критик русского зарубежья Георгий Адамович2. - Роман Набокова пронизан щемящим чувством ностальгии. Оно скрывается под покровом русских слов и ассоциаций, даже географических названий. Дождь в поместье Ардис, затерянном где-то в Америке, продолжает свой путь «в сторону Радуги или Ладоги, или Калуги, или Луги» (ч. I, гл. 11).
Роман написан «для себя», писатель творит «свою Россию», не заботясь об исторической достоверности. Герой романа Ванечка, конечно, именуется на американский лад Ваном, но вокруг-то все знают, что на самом деле он Ванечка.
Марсель Пруст всю жизнь пребывал в «поисках утраченного времени». Набоков, пародировавший Пруста, как и других мэтров современной литературы, жил, казалось, во вневременном пространстве. Его юные герои в 1880-е годы летают на самолетах,
1 Набоков В. Ада, или Страсть. Хроника одной семьи. Киев, 1995. С. 556-557.
2 «О литературе в эмиграции» // Современные Записки. Париж, 1932. № 50. С. 334.
слушают радио, смотрят кинофильмы и ведут телефонные переговоры. Историзм в традиционном понимании отвергается с порога как нечто несообразное с человеческой жизнью, с миром набоков-ских героев.
Писатель создает свой космос. Философские рассуждения о времени и пространстве в четвертой части романа утверждают мысль о самоценности Настоящего как накопления бытия в Прошлом. Что же касается Будущего - это «шарлатан при дворе Хроноса».
И тут возникает вопрос: что такое для Набокова литература? Как признается писатель (в послесловии к американскому изданию «Лолиты»), он пишет ради эстетического наслаждения, т.е. так, как писали Шекспир и Сервантес, Пушкин и Шиллер. Именно Шиллер в своем трактате «О причине наслаждения, доставляемого трагическими предметами» (1791) говорил, что цель искусства - в доставлении особого наслаждения, которое он понимал как состояние, при котором чувствуешь себя связанным с другими формами бытия, где любознательность, нежность, доброта есть норма. Поэтому Набоков так остерегался Литературы Больших Идей, которая нередко за Идеями теряла человека.
Знавшая Набокова не понаслышке Н.Н. Берберова высказала эту мысль по-своему: «Скоро сто лет как целые толпы людей, от Чернышевского до Дудинцева, в России, пишут так, как если бы не было никогда никакого Шиллера, и будут, вероятно, еще долго писать, как если бы не было никакого Набокова»1.
* * *
В.В. Набоков перевел пушкинского «Евгения Онегина» на английский язык и написал два тома комментариев, рассмотрев историко-литературные, бытовые, стилистические и иные особенности романа в контексте русской и мировой литературы.
В России ценные комментарии к «Евгению Онегину» принадлежат пушкинистам Г.О. Винокуру, Б.В. Томашевскому, С.М. Бонди. Специальные книги-комментарии созданы Н.Л. Бродским (1932; 5-е изд., 1964) и - уже после Набокова - Ю.М. Лотма-ном (1980; 2-е изд., 1983; 1995).
Комментарии Набокова, написанные в 1950-е годы и опубликованные впервые в 1964 г., носят многоплановый характер, им
1 Новый Журнал. Нью-Йорк, 1959. № 57. С. 96.
сопутствуют пространные экскурсы в историю литературы и культуры, стихосложения, сравнительно-литературоведческий анализ. При этом раскрываются не только новые стороны романа Пушкина, но и эстетика самого Набокова-поэта.
Набоков писал для западного читателя (нередко используя при этом американизмы). Его сопоставительный анализ пушкинских строк обращен часто к образцам западноевропейской литературы вне зависимости от того, знал ли Пушкин эти литературные произведения и мог ли о них слышать. Так, известные строки: «Москва. как много в этом звуке / Для сердца русского слилось», - вызывают у Набокова только ассоциацию со строками: «Лондон! Ты всеобъемлющее слово» - из английского поэта Пирса Эгана (1772-1849), которого помнят в Англии как автора поэмы «Жизнь в Лондоне» (1821).
Если в комментариях Ю.М. Лотмана приводятся главным образом русские источники, то В.В. Набоков обращается к английским, французским и немецким «предшественникам» и современникам Пушкина.
В исследовании Набокова сказались его литературные пристрастия: нелюбовь к Достоевскому, пренебрежительное отношение ко многим поэтам пушкинской поры и даже к Лермонтову. Парадоксальность иных суждений Набокова о Чайковском, Репине, Стендале, Бальзаке, Беранже и других является частью литературно-эстетических воззрений, нашедших отражение в его романах и литературно-критических штудиях.
Художественно-эмоциональная сторона книги Набокова во многом определяет ее жанрово-стилистические особенности. Это -не только, а может быть, и не столько комментарий к роману Пушкина, сколько оригинальное произведение писателя в жанре так называемого научно-исторического комментария. Литература XX в., достаточно разнообразная и непредсказуемая, допускает и такое прочтение сочинения Набокова.
Едва ли только целям комментирования «Евгения Онегина» служат, например, пространные рассуждения автора (в связи с поездкой Лариных в Москву) о том, как, по словам Гиббона, Юлий Цезарь проезжал на наемных колесницах по сотне миль за день, или о том, как императрица Елизавета разъезжала в специальной карете-санях, оборудованной печью и карточным столом; с какой скоростью проезжали расстояние от Петербурга до Москвы (486 миль) Александр I, которому потребовалось на это в 1810 г. 42 часа, и Николай I, преодолевший это расстояние в декабре 1833 г. «за фе-
номенальные тридцать восемь часов». Не останавливаясь на этом, Набоков приводит воспоминания Алексея Вульфа, приятеля Пушкина, о том, как тот на дядиной тройке целый день с раннего утра до восьми вечера преодолевал 40 верст от Торжка до Малинников в пределах Тверской губернии после обильного снегопада.
Книгу Набокова можно назвать трудом жизни писателя. Благодаря дару художника и исследователя он - лишенный доступа к рукописям Пушкина - сумел прочитать роман так, как и не снилось нашему литературоведению.
Как известно, Достоевский утверждал, что если бы Татьяна овдовела, «то и тогда бы не пошла за Онегиным. Надобно же понимать всю суть этого характера!» Набоков, исконно не принимавший Достоевского (тем не менее испытывавший, как это ни парадоксально, глубокое воздействие его творчества), противопоставляет свое понимание развития образа Татьяны. Последнее свидание Онегина с ней оборвалось «внезапным звоном шпор» ее мужа. Но закончились ли на этом их отношения?
Татьяна отказывает Онегину, произнося героическую фразу: «Но я другому отдана; / Я буду век ему верна». Но запечатлено ли будущее любящей женщины в этих словах?
Л. Толстой записал в Дневнике 1894 г., что обычно романы заканчиваются тем, что герой и героиня женятся. «Описывать жизнь людей так, - продолжает он, - чтобы обрывать описание на женитьбе, это все равно, что, описывая путешествие человека, оборвать описание на том месте, где путешественник попал к разбойникам». Окончить «Евгения Онегина» звоном шпор мужа Татьяны - при том что оба героя любят друг друга - это не столь уж многим отличается от варианта Толстого. Сам он рискнул повести своих персонажей дальше, описав настойчивые ухаживания Вронского за Анной, которая тоже была «отдана - верна».
Набоков первый предложил иное прочтение концовки романа Пушкина. Ответ Татьяны Онегину отнюдь не содержит тех примет «торжественного последнего слова», которые в нем стараются обнаружить толкователи. Набоков обращает внимание на трепещущую, чарующую, «почти ответную, почти обещающую» интонацию отповеди Татьяны Онегину и на то, как при этом «вздымается грудь, как сбивчива речь», увенчиваемая «признанием в любви, от которого должно было радостно забиться сердце искушенного Евгения». В последней строфе романа Пушкин говорит о Татьяне: «Блажен. кто не дочел ее романа». То есть он имел продолжение в жизни. Но Пушкин не захотел продолжить
его по разным, может быть, личным обстоятельствам. Но это сделал Лев Толстой в «Анне Карениной».
Дедукция подчас ведет писателя к далеко идущим и неожиданным выводам. Всем памятны пушкинские строки, обращенные к няне Арине Родионовне: «Выпьем, добрая подружка / Бедной юности моей». Экстраполируя желания юного поэта на 70-летнюю старушку, Набоков утверждает, что она «очень любила выпить». Набоков заставляет читателя вдумчивее подходить к каждой строке, к каждому пушкинскому слову, делает удивительные наблюдения. Вот Татьяна просит няню послать тихонько внука с письмом к Онегину (Набоков даже реконструировал французский текст письма Татьяны): «Насколько мы можем предполагать, это тот самый мальчик (в первом черновике его зовут Тришка, т.е. Трифон), который подавал сливки в главе Третьей, XXXVII, 8, а возможно, и совсем малыш, заморозивший пальчик в главе Пятой, II, 9-14»1.
Набоков так проникает в реалии усадьбы Лариных (леса, источники, ручьи, цветы, насекомые и проч.), в родственные и иные отношения их семейства в деревне и в Москве, как мог сделать только человек, как бы наделенный генетической памятью, видящий все это духовным зрением, глазом души своей. Набоков не только комментирует текст, но и живет им - пушкинское становится для него исходным моментом собственного сотворчества.
Пушкин вступил в игру со своим героем: то догоняет Онегина в театре, то встречается с ним в Одессе, то рисует себя вместе с ним на набережной Невы. И уже не только Онегин, но и Пушкин становится персонажем романа. Игра оборвалась вместе с романом, который поэт пытался, подчеркивает Набоков, продолжить. «Проживи Пушкин еще 2-3 г., - заметил как-то Набоков, - и у нас была бы его фотография». Продолжая предложенную Набоковым игру, можно сказать, что через несколько лет Пушкин сфотографировался бы с «добрым малым, как вы да я, как целый свет», засвидетельствовав реальность всего происходящего. «Мой Пушкин» Набокова, так же как «мой Пушкин» В. Розанова, М. Цветаевой, А. Ахматовой, В. Ходасевича и других писателей, становится частью их собственной художественной и эстетической структуры.
1 Набоков В. Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина. М., 1999. С. 397.
К ИСТОРИИ ПОНЯТИЯ «СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК»
В наше время Серебряный век стал устойчивым понятием отечественного литературоведения, характеризующим в искусстве и литературе эпоху конца XIX - начала ХХ в. Однако несколько десятилетий назад это понятие было не только «не употребимо», но и нежелательно. Периодизация литературного процесса шла по социально-классовым определениям «трех этапов освободительного движения» или по категориям: «социал-демократические издания», «издания демократического направления», «издания буржуазно-либерального направления», «модернистские издания» («Литературный процесс и русская журналистика конца XIX - начала ХХ в. 1890-1904». М., 1981. Т. 1-2). Где-то на обочине возникала еще «реакционно-охранительная журналистика», к которой относились гениальный писатель и мыслитель В.В. Розанов, а отчасти и Л. Толстой («помещик, юродствующий во Христе»).
Но времена меняются. Ныне мы можем проследить возникновение, развитие и становление понятия «литература Серебряного века». Конечно, начнем с Античности. В главе «"Серебряный век" римской литературы» М.Л. Гаспаров писал: «I в. н.э. обычно носит название "серебряного века римской литературы" по аналогии с "золотым веком" Августа. Это было время искания новых форм, соответствующих новым мыслям и чувствам, и поиски часто были удачны»1.
Золотым веком русской литературы издавна считалась пора, когда творили Пушкин, Гоголь, Лермонтов. Но уже в 1903 г. в статье «Ив.С. Тургенев», опубликованной в крупнейшей русской газете «Новое Время» в день 20-летия смерти Тургенева, В.В. Розанов пи-
1 История римской литературы. М., 1962. С. 10.
сал: «Нам хочется указать, что плеяда русских писателей, состоящая из 5-7 имен, за вторую половину XIX в., давно ожидает себе благодарного памятника, и именно не разрозненно, а памятника общего, всей группе. Тургенев, Гончаров, Островский, Достоевский, Толстой, и может быть еще несколько около них, могли бы получить себе один общий монумент, а не монумент-портрет. Мы почему-то ограничили себя воздаянием "каменной памяти" одному золотому веку нашей литературы, от Карамзина до Гоголя включительно. Форма этих писателей, язык их, яркость действительно несравненны с последующими. Но не забудем, что все содержание собственно развития русского, каково оно есть сейчас, идет уже от "серебряного периода" русской литературы, уступавшего предыдущему в чеканке формы, но неизмеримо его превзошедшему содержательностью, богатством мысли, разнообразием чувства и настроений»1.
Розанов был первым, кто заговорил о Серебряном веке (периоде) в русской литературе, хотя имел в виду иной, более ранний период. Действительно, в 1903 г. еще было трудно осмыслить происходящие в литературе перемены. А. Блок почувствовал это новое уже в 1901 г.
Понятие «Серебряный век» тогда не прижилось, некоторые критики позднее даже открещивались от него. В. Пяст начинает свою книгу «Встречи» (1929) со слов в предисловии: «Мы далеки от претензии сравнивать наших сверстников, "восьмидесятников" по рождению, с представителями какого-нибудь "Серебряного века" русского, скажем, "модернизма"»2.
Свои права термин обрел лишь в литературной критике русского зарубежья. В парижском журнале «Числа» (1933. № 7/8) Николай Оцуп напечатал статью «Серебряный век», в которой предложил это название для характеристики «модернистической русской литературы»: «То, что мы назвали "веком серебряным", по силе и энергии, а также по обилию удивительных созданий, почти не имеет аналогии на Западе: это как бы стиснутые в три десятилетия явления, занявшие, например во Франции весь девятнадцатый и начало двадцатого века»3.
1 Розанов В.В. Полное собр. соч.: В 35 т. СПб., 2016. Т. 3. С. 264. Термин «серебряный век» в 1897 г. применил Вл. Соловьёв к стихотворениям К. Случев-ского («Импрессионизм мысли» // Со8шороН8. 1897. Апрель. С. 40).
2 Пяст Вл. Встречи. М., 1997. С. 22.
3 Оцуп Н. Океан времени. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 551.
Историк культуры первой волны русской эмиграции В. Вейдле в парижском журнале «Современные Записки» (1937. № 65) подхватил определение Оцупа, но трактовал его довольно узко: «Самое поразительное в новейшей истории России - это, что оказался возможен тот серебряный век русской культуры, который предшествовал ее революционному крушению. Правда, длился этот век недолго, всего лет двадцать, и был исключительно и всецело создан теми образованными и творческими русскими людьми, которые не принадлежали ни к интеллигенции, в точном смысле слова, ни к бюрократии, так что не только народ о нем ничего не знал, на и бюрократия с интеллигенцией частью его не замечали, частью же относились к нему с нескрываемой враждой»1.
Определенное продолжение традиции искусства и литературы Серебряного века получили в русской эмиграции, куда писатели и художники унесли с собой культурное достояние России. К понятию «Серебряный век» подходил Н.А. Бердяев в своей книге «Самопознание» (1949), говоря о русском культурном ренессансе начала ХХ в. Как к утвердившемуся уже представлению обращался к понятию «Серебряный век» С.К. Маковский в своей книге «На Парнасе "Серебряного века"» (Мюнхен, 1962). Но все это были тогда «не наши», «эмигрантские» голоса, к которым в у нас в стране не было принято прислушиваться.
Понятие «Серебряный век» исключалось из терминологического обихода в советском литературоведении. И причиной тому было принципиальное отрицание целостности русской литературы как прошлого, так и настоящего. Разлом национальной культуры по принципу «двух культур» в каждой культуре проходил не только между писателями, но и «внутри» них. Памятно расхожее расчленение творчества Л.Н. Толстого - «с одной стороны...» и «с другой стороны.». Таково же было разделение писателей на советских и тех, кого революция выбросила за пределы России и кто-де «не понял» значения Октябрьской революции (на деле они-то и были теми, кто понял истинную суть большевистского переворота).
Первоначальное понятие «Серебряный век» противопоставлялось в литературе так называемому реализму, традиционному искусству. Однако со временем понятие это стало приобретать более широкий историко-литературный контекст вне зависимости от сосуществовавших в тот период различных литературно-художественных течений и групп, т.е. стало обозначением эпохи, в
1 Вейдле В. Умирание искусства. М., 2001. С. 140.
которую жили и творили не только символисты, акмеисты, футуристы, но и Л. Толстой, Чехов, М. Горький, И. Бунин и др. Подобное можно сравнить с понятием «советская литература», которое возникло в связи с идеологической подготовкой к празднованию 10-летия советской власти (журнал «На литературном посту». 1927. № 20) и было окончательно утверждено в 1934 г. на Первом съезде советских писателей. Ныне же мы используем понятие «литература советского периода» вне зависимости от идеологической или художественной принадлежности писателей. Именно исходя из целостности русской литературы ХХ столетия можно говорить об эпохе Серебряного века в русской литературе, о литературе советского периода, одной из важнейших частей которой является, конечно, литература русского зарубежья; и, наконец, о литературе постсоветского периода, тоже весьма многоликой как в нашей стране, так и за ее пределами. Такое понимание термина «литература Серебряного века» соответствует осознанию целостности отечественной литературы XIX и ХХ вв.
КАТАСТРОФА 1917 ГОДА И ЛИТЕРАТУРА
Французская революция XVIII в. имела два этапа: свержение монархии (1792) и установка якобинской диктатуры (1793). Революция 1917 г. в России состояла из двух этапов: Февральское низвержение монархии и Октябрьский переворот, установивший диктатуру одной партии. Как во Франции, так и в России это была одна продолжавшаяся революция. Только французы терпели диктатуру одной партии 13 месяцев, а мы - 73 года. Терпели, поверив сначала трем ленинским обманам: мир, хлеб и земля. Мир обернулся развязанной пятилетней Гражданской войной; хлеб обернулся голодом 20-х, 40-х и послевоенных годов; обещанная свобода с землей была отобрана и превращена в колхозное рабство. «Терпеньем изумляющий народ» все это вынес.
Разного рода катастрофы бывали в истории Руси. Катастрофа нашествия Наполеона была разрешена пожаром Москвы и народной войной. Катастрофа нашествия фашизма была разрешена жизнью 27 млн россиян и мужеством народа, о котором писала А. Ахматова.
Но бывали в истории России и более длительные, коренные катастрофы. Таково монголо-татарское иго, сначала кровавое, а затем перешедшее в мирное взимание дани. Таковым стал тяжелый эксперимент большевиков, начавшийся с кровавой Гражданской войны, красного террора и завершившийся лишенными каких-либо сил правителями СССР, приведшими страну к неизбежному распаду.
Когда-то в «Былом и думах» А.И. Герцен сказал, что варяги нужны были России, чтобы сложились княжества, монголы - чтобы сделаться государством. Следуя логике либерала Герцена, можно сказать, что существование советского государства нужно было, чтобы в России утвердился капитализм. Разве этот факт можно оспорить?
Самой страшной катастрофой стал большевистский переворот 1917 г., когда после предательства правящей элиты весь народ лишился России, а часть его поверила в утопическую идею коммунизма. Это была преступная идеология большевистского террора, покорившая почти всю страну под лозунгами построения социализма. И потому через три поколения последовала катастрофа 1991 г., когда мы потеряли советскую империю, но в результате перестройки освободились от тоталитарного режима. Страна распалась на части.
Были утрачены результаты победы над фашизмом. Возникла власть дикого капитала. Народ обнищал и попал в историческую ловушку права выхода республик из страны. Такова была плата за потерю России в 1917 г. Зло большевизма, которому поверила часть народа, не осталось без наказания. Иные не хотят этого понимать и сегодня. А какую Россию тогда мы потеряли! Не с «сохой», а богатую страну с великими учеными, писателями, деятелями искусства, Россию, кормившую зерном всю Европу. Результатом неудачно проведенной крестьянской реформы 1861 г. стал переворот 1917 г. И мы приобрели страну с бедным населением и стальным промышленным щитом, который не выдержал и рухнул в первый год Отечественной войны. Коммунистическая система потерпела страшное поражение, народ же выиграл войну с фашизмом. Но какой ценой! Об этом писал Виктор Астафьев. Вместе с тем советская система заложила то человекообразующее начало, которое остается до сих пор. Это называлось «советский человек», но явление гораздо многообразнее, чем пресловутый термин.
Выдающийся русский историк Г.П. Федотов писал в эмиграции в годину 20-летия Октябрьского государственного переворота: «Преступление, лежащее в основе октября, миром забыто. Большинство о нем никогда не слыхало. В наш век - век мифов и легенд - на Западе уже укрепилась легенда об октябре как о восстании против царизма. Что же говорить о России, где государство, обладающее монополией лжи, в течение 20 лет культивирует октябрьскую легенду?»1.
Переворот 1917 г. оказал неоднозначное воздействие на весь мир. Сначала незамеченный, он с укреплением власти большевиков стал пагубным, обманным примером для подражания и предметом преклонения во многих странах. Таково так называемое «международное значение Октября».
1 Федотов Г.П. Защита России. Статьи 1936-1940. Париж, 1988. С. 148.
281
В истории России было две тенденции.
Одна линия - разрушители национального уклада жизни России - шла от лично благородных декабристов к русофобии Герцена с его «Колоколом» и к безумным утопиям Чернышевского, к призывам к топору и индивидуальному террору народников. «До основания» удалось разрушить экономику и культуру России только Ленину и его подельникам во время мировой войны. Они захватили власть, добились поражения России в войне и стали строить на массовом терроре свое Царство Антихриста, просуществовавшее, как предсказывал еще В. Розанов, семь десятилетий. Ленинизм как теория, основанная на социальной лжи, был неспособен понять, что революционный переворот в России ведет к цивилизационному тупику. Закон жизни гласил: разрушение Бастилии, на месте которой появилась надпись «Здесь танцуют» (или у нас «Жить стало лучше, жить стало веселей»), неизбежно привело к якобинским гильотинам. История показала, что ленинизм -это преступное учение утопического коммунизма, приведшее в результате к гибели миллионов людей в России и многих странах.
Другая линия в истории России - со времен Илариона, великих князей, созидателей Великой Руси, от Петра Великого и Пушкина, который послал приветствие своим друзьям-декабристам в Сибирь, но осудил тайные общества и заговоры в статье «О народном воспитании». Обращаясь к «клеветникам России», Пушкин предсказал ненависть Герцена, популярность которого была развенчана Катковым. Славянофил Ю. Самарин писал Герцену о «нравственной заразе, которую вы напустили на Русскую землю и привили сотням и тысячам молодых людей», о его материализме, который «вам пришелся по руке, как таран, которым вы разбивали семью, церковь и государство»1 (письмо Ю. Самарина от 3 августа 1864 г., при советской власти не публиковалось). Великим зеркалом бесов революции выступил Достоевский. Л. Толстой стал подлинным певцом существующей России в ее победах и поражениях. Последним на краю пропасти Россию удерживал Столыпин, с убийством которого надолго прервалась череда созидателей. Остались лишь разрушители, о которых Розанов писал: «Ленин и социалисты оттого и мужественны, что знают, что их некому будет судить, что судьи будут отсутствовать, так как они будут съедены (Октябрь)»2. Генерал Власов предал Россию и был
2 СамаринЮ.Ф. Собр. соч.: В 5 т. СПб., 2016. Т. 3. С. 558.
2 Розанов В.В. Собр. соч. Апокалипсис нашего времени. М., 2000. С. 12.
казнен. Ленин и его партия предали великую историю России, но их покарать, как заранее заметил В. Розанов, было уже некому.
В истории России не было более страшного человека, творившего зло под личиной блага, чем Ленин с его открытой русофобией. Едва ли кто решился бы назвать его русским человеком. Ленинизм оказался на практике самой человеконенавистнической утопией в истории.
Большевики унижали и уничтожали после 1917 г. все сословия, кроме рабочих (социальный расизм). Это вызывало неприятие и возмущение писателей России, призванных хранить ее духовные ценности. В результате мы потеряли Россию и получили в 1922 г. страну из четырех букв, к которой могли присоединяться другие страны, не изменяя ее названия. Такая «копилка коммунизма», по мнению ее создателей.
Историю надо помнить, понимать и справедливо оценивать. 18 ноября 1921 г. решением Политбюро ЦК РКП(б) была введена цензура. Отменена с 1 января 1990 г. Это рамки поднадзорной советской литературы. М. Горький, ставший с годами певцом советской власти, в январе 1918 г., когда он еще не утратил совесть, писал о звериной сущности большевизма: «Правительство Смольного относится к русскому рабочему как к хворосту: оно зажигает хворост для того, чтобы попробовать - не загорится ли от русского костра общеевропейская Революция? Это значит - действовать "на авось", не жалея рабочий класс, не думая о его будущем и судьбе России, - пусть она сгорит бессмысленно, пусть обратится в пепел, лишь бы произвести опыт, страшный».
Расстрелы уличных демонстраций начались большевиками 5 января 1918 г. в Петрограде и продолжались до 2 июня 1962 г. в Новочеркасске, но и этим не окончились. Тот же М. Горький сравнивал известные события расстрела 9 января 1905 г. с расстрелом по приказу Ленина 5 января 1918 г.:
«9-го января 1905 г., когда забитые, замордованные солдаты расстреливали, по приказу царской власти, безоружные и мирные толпы рабочих, к солдатам - невольным убийцам - подбегали интеллигенты, рабочие и в упор, в лицо - кричали им:
- Что вы делаете, проклятые? Кого убиваете? Ведь это ваши братья, они безоружны, они не имеют зла против вас, - они идут к царю просить его внимания к их нужде. Они даже не требуют, а просят, без угроз, беззлобно и покорно! Опомнитесь, что вы делаете, идиоты!» «5-го января 1918 г. безоружная петербургская демократия - рабочие, служащие - мирно манифестировала в честь
Учредительного собрания. Лучшие русские люди почти сто лет жили идеей Учредительного собрания - политического органа, который дал бы всей демократии русской возможность свободно выразить свою волю...
"Правда" лжет, когда пишет, что манифестация 5 января была сорганизована буржуями, банкирами и т.д. и что к Таврическому дворцу шли именно "буржуи", "калединцы".
"Правда" лжет - она прекрасно знает, что "буржуям" нечему радоваться по поводу открытия Учредительного собрания, им нечего делать в среде 246 социалистов одной партии и 140 -большевиков.
"Правда" знает, что в манифестации принимали участие рабочие Обуховского, Патронного и других заводов, что под красными знаменами Российской с.-д. партии к Таврическому дворцу шли рабочие Василеостровского, Выборгского и других районов. Именно этих рабочих и расстреливали, и сколько бы ни лгала "Правда", она не скроет позорного факта.
Итак, 5 января расстреливали рабочих Петрограда, безоружных. Расстреливали без предупреждения о том, что будут стрелять, расстреливали из засад, сквозь щели заборов, трусливо, как настоящие убийцы.
И точно так же, как 9 января 1905 г., люди, не потерявшие совесть и разум, спрашивали стрелявших:
- Что вы делаете, идиоты? Ведь это свои идут? Видите -везде красные знамена, и нет ни одного плаката, враждебного рабочему классу, ни одного возгласа, враждебного вам!
И так же, как царские солдаты - убийцы по приказу отвечают:
- Приказано! Нам приказано стрелять»1.
Так началась Гражданская война, развязанная большевиками.
М. Пришвин в статье о Ленине, ставшем организатором расстрелов народных манифестаций, статье под прямым названием «Убивец» (1917) писал: «Дворянин Ульянов-Ленин затеял в крестьянской России пролетарскую республику, и нет ничего ненавистней ему, наверно, Учредительного собрания, которое он называет мещанским»2.
7 ноября 1917 г. Пришвин записывает в Дневнике: «Вот совершилась теперь мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а я по-прежнему в тюрьме, и лучшие часы, когда так я
1 ГорькийМ. Несвоевременные мысли. М., 1990. С. 230-233.
2 ПришвинМ.М. Цвет и крест. СПб., 2004. С. 106.
хожу с винтовкой, из которой не умею стрелять» (Пришвин участвовал в дежурстве у ворот с винтовкой, из которой не умел стрелять). 24 июля 1918 г. он рассказывает в Дневнике, как русский народ по приказанию Троцкого снимал возле храма Христа Спасителя изваяние царя Александра III: «Царская фигура одевается изо дня в день лесами, человек наверху возле короны копается, как лилипут. Статуя 1000 пудов веса, в туловище можно устроить спальню и кабинет, в сапоге выспаться человеку. На работу отпущено 20 тысяч денег. Раз уже пробовали снять его и не могли, теперь делают это планомерно под руководством архитектора, который дознался, что царь "составной". Вокруг шеи царя петля, канат спускается книзу, за концы привязывают мачты и поднимают кверху. Общее впечатление такое, что вся масса лилипутов хочет царя удавить».
Итоговую мысль о катастрофе 1917 г. Пришвин записывает в Дневнике 18 ноября 1920 г.: «Для нас загадочны Октябрьские дни, и мы им не судьи пока, но завеса в настоящем упала: коммунизм - это название государственного быта воров и разбойников».
Картину жизни Петрограда после беззаконного захвата власти большевиками уже 9 ноября 1917 г. воссоздала Зинаида Гиппиус (стихотворение «Сейчас»):
Лежим, заплеваны и связаны, По всем углам.
Плевки матросские размазаны У нас по лбам.
Еще 16 мая 1917 г. Розанов писал в «Новом времени» о нависшей опасности со стороны «ленинцев» и об их «классовых вожделениях», которые «угрожают всей России попасть в обладание какого-нибудь одного класса, тогда как она была и есть совокупность классов, есть единство и целость страны со всеми ее окраинами и во всем множестве составляющих ее народностей».
Сущность ленинизма как преступной теории Розанов видел в том, что индивидуальный террор против народников Ленин заменил массовым террором против всех сословий, против всех несогласных с ним (так называемая «диктатура пролетариата» как суть ленинизма). В статье «Как начала гноиться наша революция» Розанов обозначил момент, когда революция из рук романтиков перешла в руки преступников (как столетие спустя в 2014 г. на Украине): «С приездом Ленина начался явный переворот в рево-
люции. Прошли ее ясные дни. Вдруг повеяло вонью, разложением. До тех пор было все ясно, твердо, прямо»1.
Розанов, как и многие тогда, считал, что Ленин обращает Россию в дикое состояние. «Ленин отрицает Россию. Он не только отрицает русскую республику, но и самую Россию. И народа он не признает. А признает одни классы и сословия, и сманивает всех русских людей возвратиться просто к своим сословным интересам, выгодам. Народа он не видит и не хочет. <...> России нет: вот подлое учение Ленина. Слушавшие его не разобрали, к чему этот хитрый провокатор ведет. Они не разобрали, что он всем своим слушателям плюет в глаза, называя их не "русскими", а только "крестьянами"»2.
И вот Россия распалась. «Русь слиняла в два дня. Самое большее - в три. Даже "Новое Время" нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. И собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая "Великого переселения народов"»3.
После встречи с Лениным в 1919 г. А.И. Куприн записал свое тягостное впечатление: «Этот человек, такой простой, вежливый и здоровый - гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Ивана Грозного. То есть при всем своем душевном уродстве, были все-таки люди, доступные капризам дня и колебаниям характера. Этот же - нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И притом - подумайте! - камень в силу какого-то волшебства - мыслящий! Нет у него ни чувств, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая непобедимая мысль: падая - уничтожаю»4. Ленин -самый нравственно страшный человек в истории России. Вопреки библейской мудрости («Дом, разделившийся сам в себе, не устоит») он построил государство, части которого имели право на выход. Можно ли после этого говорить о политическом уме Ленина даже с точки зрения истории коммунизма? История показала обратное.
1 ПришвинМ.М. Цвет и крест. СПб., 2004. С. 403.
2 Там же. С. 405.
3 Розанов В.В. Собр. соч. Апокалипсис нашего времени. С. 6-7.
4 Куприн А.И. Голос оттуда. М., 1999. С. 312.
* * *
Черные дни России с убитыми, лежащими на улице, Иван Бунин назвал «Окаянные дни». Это самое верное определение того времени. Великий писатель воссоздал глубокую и прочувствованную историю жизни в большевистской России 1918-1919 гг. Еще в Дневнике 1917-1918 гг. он отмечает 4 ноября 1917 г., как изменился облик людей на улицах Москвы после захвата власти коммунистами. «Лица хамов, сразу заполнивших Москву, потрясающе скотски и мерзки. День темный, грязный. Москва мерзка как никогда. Ходил по переулкам возле Арбата. Разбитые стекла. Этот день венец всего! Разгромили людоеды Москву!»
Писатель говорит о внешнем виде победителей, возвращавшихся по Поварской улице после похорон на Красной площади «борцов большевиков»: «Вид - пещерных людей. Среди Москвы зарыли чуть не тысячу трупов. Была Россия! Где она теперь. О Боже, Боже»1.
И заканчиваются описания «окаянных дней», воцарившихся на долгие десятилетия, обвинением так называемой передовой мысли, подготовившей за столетие после декабристов разрушение России: «Был народ в 160 миллионов численностью, владевший шестой частью земного шара, и какой частью? - поистине сказочно богатой и со сказочной быстротой процветавшей! - и вот этому народу сто лет долбили, что единственное его спасение - это отнять у тысячи помещиков те десятины, которые и так не по дням, а по часам таяли в их руках!» [с. 149-150].
В Петрограде Бунин видел большевистскую пропаганду в действии. «Я видел Марсово Поле, на котором только что совершили, как некое традиционное жертвоприношение революции, комедию похорон будто бы павших за свободу героев. Что нужды, что это было, собственно, издевательство над мертвыми, что они были лишены честного христианского погребения, заколочены в гроба почему-то красные и противоестественно закопаны в самом центре города живых? Комедию проделали с полным легкомыслием и, оскорбив скромный прах никому не ведомых покойников высокопарным красноречием, из края в край изрыли и истоптали великолепную площадь, обезобразили ее буграми, натыкали на ней высоких голых шестов в длиннейших и узких черных тряпках и зачем-то огородили ее
1 БунинИ.А. Собр. соч.: В 8 т. М., 2000. Т. 8. С. 60. Далее цитаты приводятся по этому изданию с указанием страниц в тексте.
дощатыми заборами, на скорую руку сколоченными и мерзкими не менее шестов своей дикарской простотой» [с. 114].
Накануне «интернационалистического праздника» 1 мая 1918 г. Бунин с возмущением наблюдает разрушение памятника Скобелеву на Тверской улице: «Это хамское, несказанно-нелепое и подлое стаскивание Скобелева! Сволокли, повалили статую вниз лицом на грузовик. И как раз нынче известие о взятии турками Карса! А завтра, в день предания Христа - торжество предателей России!» [с. 62]. Пасха была в том году 5 мая.
Уничтожение памятников культуры, столь характерное для большевиков, особенно в первые годы, вызывало горечь у писателя. В связи со слухами о приближении немцев он «слышал, будто Кремль минируют, хотят взорвать при приходе немцев. Я как раз смотрел в это время на удивительное зеленое небо над Кремлем, на старое золото его древних куполов. Великие князья, терема, Спас-на-Бору, Архангельский собор - до чего все родное, кровное и только теперь как следует почувствованное, понятое! Взорвать? Все может быть. Теперь все возможно» [с. 80].
Но Бунин не был бы Буниным, если бы тут же в первый предвесенний день не записал: «Опять несет мокрым снегом. Гимназистки идут облепленные им - красота и радость. Особенно хороша была одна - прелестные синие глаза из-за поднятой к лицу меховой муфты. Что ждет эту молодость? К вечеру все по-весеннему горит от солнца. На западе облака в золоте. Лужи и еще не растаявший белый, мягкий снег» [с. 75]. Как будто вдруг повеяло будущим Буниным, автором «Темных аллей».
И возникал вопрос о большевиках: «Неужели так уверены в своем долгом и прочном существовании?» [с. 87]. Встреченный бывший министр юстиции Временного правительства П.Н. Малян-тович «рассказывал, как большевики до сих пор изумлены, что им удалось захватить власть и что они все еще держатся:
- Луначарский после переворота недели две бегал с вытаращенными глазами: да не, вы только подумайте, ведь мы только демонстрацию хотели произвести, и вдруг такой неожиданный успех!» [с. 89].
В Одессе, куда Бунин с женой переехал в июне 1918 г., было то же разорение. «Мертвый, пустой порт, мертвый, загаженный город. Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (т.е. вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, - всю эту мощь, сложность, богатство, счастье.» [с. 92].
Одесса под властью большевиков производила тягостное впечатление. «Город чувствует себя завоеванным как будто каким-то особым народом, который кажется гораздо более страшным, чем, я думаю, казались нашим предкам печенеги. А завоеватель шатается, торгует с лотков, плюет семечками, "кроет матом". По Дерибасовской или движется огромная толпа, сопровождающая для развлечения гроб какого-нибудь жулика, выдаваемого непременно за "павшего борца" (лежит в красном гробу, а впереди оркестры и сотни красных и черных знамен).
Вообще, как только город становится "красным", тотчас резко меняется толпа, наполняющая улицы. Совершается некий подбор лиц, улица преображается. Как потрясал меня этот подбор в Москве! Из-за этого больше всего и уехал оттуда.
На этих лицах прежде всего нет обыденности, простоты. Все они почти сплошь резко отталкивающие, пугающие этой тупостью, каким-то угрюмо-холуйским вызовом всему и всем.
И вот уже третий год идет нечто чудовищное. Третий год только низость, только грязь, только зверство. Ну хоть бы на смех, на потеху что-нибудь уж не то что хорошее, а просто обыкновенное, что-нибудь просто другое!» [с. 109-110].
Бунин выступил свидетелем дорвавшегося до власти бунта. «бессмысленного и беспощадного», свидетелем такой силы правды, какую нигде не встретишь в такой глубине художественного и нравственного воплощения. «Этим записям цены не будет» [с. 101], - мог по праву сказать писатель.
И остается лишь вера в будущее возмездие. Но тогда это было еще впереди. А для Бунина лишь оставалось надеяться на будущую справедливость: «Когда совсем падаешь духом от полной безнадежности, ловишь себя на сокровенной мечте, что все-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческого проклятия теперешним дням. Нельзя быть без этой надежды. Да, но во что можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о человеке?» [с. 120].
Розанов, еще не пережив этого «социализма», предвидел, что «"новое здание", с чертами ослиного в себе, повалится в третьем-четвертом поколении»1. Как в воду смотрел: именно три поколения прошло после катастрофы 1917 г., когда «социализм» рухнул. Три поколения загубленных следили друг за другом (повсеместная система осведомителей в годы расцвета советской власти).
1 Розанов В.В. Собр. соч. Листва. М.; СПб., 2010. С. 32.
Историческое значение большевистского переворота, именовавшегося Великой Октябрьской социалистической революцией, с последующим делением страны на республики, заключается в том, что она, эта катастрофа 1917 г., заложила неизбежность распада России в конце ХХ в. Как говорил Розанов, иначе и быть не могло. Однако никто из коммунистических лидеров этого понять и предвидеть не смог.
Понятие «социалистическая» революция в этом узаконенном штампе из четырех слов (СССР) означало путь к социализму через красный террор и уничтожение инакомыслия. Коммунизм, построенный на костях расстрелянных, - что может быть в истории страшнее и безнравственнее? Смогли бы люди существовать в таком коммунизме? Как показывает советский опыт - пытались. Но, слава Богу, история такого в России не допустила.
З.Н. Гиппиус в Петрограде в течение 1917-1919 гг. вела ежедневно дневник, отражающий жизнь города и прежде всего той среды, в которой находилась она вместе со своим мужем Д.С. Мережковским. Среди записей событий после большевистского переворота появляется 29 октября 1917 г. первая обобщающая запись: «Петербург, - просто жители, - угрюмо и озлобленно молчит, нахмуренный, как октябрь. О, какие противные, черные, страшные и стыдные дни».
4 ноября страшная запись: «Расстрелянная Москва покорилась большевикам. Столицы взяты вражескими - и варварскими - войсками. Бежать некуда. Родины нет». 7 ноября Гиппиус начинает вести тайную «Черную тетрадь», обнаружение которой грозило бы жизни ее автора в тех условиях жизни по «закону революционной целесообразности». Тетрадь открывается словами: «Да, черная, черная тяжесть. Обезумевшие диктаторы Троцкий и Ленин сказали, что если они даже двое останутся, то и вдвоем, опираясь на "массы", отлично справятся. Готовят декреты о реквизиции всех типографий, всей бумаги и вообще всего у "буржуев", вплоть до хлеба».
И как бы предвидя воцарившуюся в будущие 70-е годы советскую цензуру, Гиппиус записывает 11 ноября: «Я сегодня очень огорчилась. но мне советуют этого не записывать. Рабство вернулось к нам - только в страшном, извращенном виде и в маске террора. Не оставить ли белую страницу в книге? Но ведь я забуду. Ведь я не знаю, скоро ли вернется свобода. хотя бы для домашнего употребления. Ну что ж. Проглотим этот позор! Оставим белую страницу»1.
1 Здесь и далее цитируется по книге: Гиппиус З. Дневники. М., 1999. Кн. 1-2.
Страница за страницей Гиппиус описывает кошмары города.
4 декабря: «Винные погромы не прекращаются ни на минуту. Весь "Петроград" (вот он когда Петроград!) пьян. Непрерывная стрельба, иногда пулеметная. Сейчас происходит грандиозный погром на Васильевском. Не надо думать, что это лишь ночью: нет, и утром, и днем, и вечером - перманентный пьяный грабеж».
Особенно потряс жителей Петрограда расстрел большевиками мирной демонстрации в поддержку Учредительного собрания
5 января 1918 г. В этот день Гиппиус записала: «На Невском громадные манифестации, но далее Литейной не пускают. На Литейной одну манифестацию уже расстреляли, у № 19. Манифестанты в большинстве - рабочие. Какой-то рабочий говорит:
- Теперь пусть не говорят, что "буржуи" шли, теперь мы шли, в нас солдаты стреляли.
Убит один член Учредительного Собрания, один солдат-волынец, несколько рабочих, многие ранены. Где-то близ Ки-рочной и Фурштадтской расстреливали манифестации 6 красногвардейцев. На крышах же (вместо городовых) сидели матросы. Одну барышню красногвардеец заколол штыком в горло, когда упала - доколол».
Утром следующего дня Гиппиус записывает о ликвидации Учредительного собрания: «И под настояния и угрозы улюлюкающих матросов (особенно отличился матрос Желязняков, объявивший, что "караул устал", что он сейчас погасит свет), кончалось, мазалось это несчастное заседание к 6 ч. утра!
Первое - и последнее: ибо сегодня уже во Дворец велено никого не пускать. Разгон, таким образом, осуществлен; фактически произвел его матрос Желязняков. В данную минуту ждем еще официального декрета. Почти ни одна газета не вышла. Типографии заняты красногвардейцами. Успевшие напечататься газеты отнимались у газетчиков и сжигались».
В «Черных тетрадях» Гиппиус появляются ежедневные записи: «22 января, понедельник. Всю ночь длились пьяные погромы. Опять! Пулеметы, броневики. Убили человек 120. Убитых тут же бросали в канал». «24 января, среда. Погромы, убийства и грабежи, сегодня особенно на Вознесенском, продолжаются без перерыва. Убитых складывают в Мойку, в канал, или складывают (винных утопленников), как поленницы дров».
25 января при занятии Киева красными войсками в Киево-Печерской лавре был убит митрополит Владимир. Узнав об этом,
Гиппиус записывает 2 февраля: «Киев нейдет у меня с ума. Тысячи убитого населения. В Киеве убит митрополит Владимир».
И так изо дня в день. 17 марта запись: «Вчера на минуту кольнуло известие о звероподобном разгроме Михайловского и Тригор-ского (исторических имений Пушкина). Но ведь уничтожили и усадьбу Тургенева. Осквернили могилу Толстого. А в Киеве убили 1200 офицеров, у трупов отрубали ноги, унося сапоги. В России убивали детей, кадетов (думая, что это и есть "кадеты", объявленные "вне закона").
У России не было истории. И то, что сейчас происходит, - не история. Это забудется, как неизвестные зверства неоткрытых племен на незнаемом острове. Канет».
Дневники Гиппиус за два года пребывания в условиях большевистского террора могли бы стать обвинительным документом на новом Нюрнбергском процессе над коммунистической властью в Петрограде. Но судьба решила иначе. Ныне только историки могут читать и понимать все, творившееся в те годы красного террора. В заключение приведем запись лета 1919 г. о ежедневных расстрелах (как во времена «ежовщины») в Петрограде, в том числе известного ученого и публициста Бориса Владимировича Никольского. «Расстреливают офицеров, сидящих с женами вместе, человек 10-11 в день. Выводят на двор, комендант, с папироской в зубах, считает, - уводят. Недавно расстреляли профессора Б. Никольского. Имущество его и великолепную библиотеку конфисковали». На этом издевательства не кончились. Сына Никольского вызвали во «Всевобуч» (всеобщее военное обучение). «Там ему сразу комиссар с хохотком объявил (шутники эти комиссары!): "А вы знаете, где тело вашего папашки? Мы его зверькам скормили". Зверей Зоологического сада, еще не подохших, кормят свежими трупами расстрелянных, благо Петропавловская крепость близко, - это всем известно. Но родственникам, кажется, не объявляли раньше. Объявление так подействовало на мальчика, что он четвертый день лежит в бреду. (Имя комиссара я не знаю.)»1.
Большевистская власть в Петрограде расстреливала не только физически, но и нравственно, обманом, ложью. В августе 1921 г. она, эта чуждая России власть, лишила жизни двух великих поэтов - Николая Гумилёва и Александра Блока. В последнем, предсмертном письме К. И. Чуковскому Блок писал с душевным
1 Гиппиус З. Дневники. М., 1999. Т. 2. С. 220-221.
надрывом: «Слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». Такие слова из уст автора «красной» поэмы «Двенадцать» говорят подчас больше, чем перечни Гиппиус о зверствах и расстрелах в «красном» Петрограде. Правда истории берет верх у великих поэтов.
«Съела чушка» и Маяковского, и Есенина. Гений не мог существовать в такой стране, как предвидел еще Достоевский. Помните его слова о коммунистах, которые «не хотят лучших, а хотят равенства и отрубят голову Шекспиру и Рафаэлю» (ПСС.Т. 27. С. 54). В эмиграции это понимали лучше, чем в России.
Борис Зайцев в статье «Пастернак и революция» вспоминал годы после катастрофы 1917 г.: «Это было очень страшное время -террора, холода, голода и всяческого зверства. Из виднейших многие писатели уже эмигрировали - Мережковский, Бунин, Шмелёв. Но в Москве оставалась еще группа писателей культурно-интеллигентской закваски, державшаяся в стороне от власти, кое-как выбивавшаяся сама»1.
А.В. Амфитеатров в эмиграции написал «Горестные заметы» (Берлин, 1922), в которых рассказал о жизни в красном Петрограде под пятой большевизма. «Обладание номером иностранной газеты для обывателя - преступление, не допускающее смягчающих вину обстоятельств. Сейчас в Крестах сидит Наталья Алексеевна Суворина, 18-летняя девушка, внучка знаменитого основателя "Нового Времени" и дочь редактора - издателя "Руси". Барышня эта, особа совершенно аполитическая, немножко художница, немножко певица, служила в "РОСТА" (Российское телеграфное агентство), получающем ex officio <по службе> все заграничные газеты. У одного из ее знакомых при обыске нашли номер "Times". Он при допросе показал, что номер дала ему Суворина. Последовал обыск и у нее, причем, как водится, всю квартиру перевернули, но никакой контрреволюции не обрели, за исключением, нескольких модных журналов». К этой записи Амфитеатров делает позднейшее примечание, что «несчастная девушка так и умерла в тюремной больнице»2.
В этой же книге Амфитеатров писал и о неблаговидной роли Г. Уэллса во время его поездки в 1920 г. в Петроград в объятия М. Горького. Наиболее выразительно об этой поездке знаменитого английского фантаста к Ленину написал Д.С. Мережковский в «Открытом письме Уэллсу», опубликованном в парижских «По-
1 ЗайцевБ.К. Собр. соч.: В 5 т. М., 1999. Т. 6 (доп.). С. 226.
2АмфитеатровА.В. Собр. соч.: В 10 т. М., 2003. Т. 10. Кн. 2. С. 498.
следних новостях» 3 декабря 1920 г. С неизбывной прямотой он писал в своем обращении к Уэллсу: «Ваш друг Горький - не лучше, а хуже всех большевиков - хуже Ленина и Троцкого. Те убивают тела, а этот убивает и расстреливает души. В Москве изобрели новую смертную казнь: сажают человека в мешок, наполненный вшами. В такой мешок посадил Горький душу России. Самое страшное в большевиках не то, что они превзошли всякую меру злодейств человеческих, а то, что они существа иного мира, их тела - не наши, их души - не наши. Они чужды нам, земнородным, неземною, трансцендентною чуждостью»1.
В ноябре 2017 г. исполнилось 100 лет первым жертвам большевизма в Москве. Тогда погибли юнкера, пытавшиеся противостоять оскалу красногвардейцев, захвативших мирный город. 13 ноября Москва хоронила погибших юнкеров на Братском кладбище жертв Первой мировой войны. В советские годы кладбище это в районе Сокола было уничтожено, как и память о юнкерах и студентах Московского университета, ставших первыми жертвами нового строя.
Максимилиан Волошин, получив в Коктебеле известие о гибели юнкеров в Москве, пишет стихотворение «Демоны глухонемые», воскрешающее мотивы «Бесов» Пушкина и Достоевского:
Они проходят по земле, Слепые и глухонемые, И чертят знаки огневые В распахивающей мгле.
Собою бездны озаряя, Они не видят ничего, Они творят, не постигая Предназначенья своего.
Знакомая М. Волошина в письме от 9 ноября 1917 г. описала разгром большевиками Москвы, прибавив: «Видела портрет Ленина и Ко. Милый мой, да ведь это дегенераты?! Казалось, "Сахалин" Дорошевича перед глазами».
Когда в 1987 г. отмечалось 70-летие Октября, по радио выступил какой-то 90-летний старик, бывший красногвардеец из Замоскворечья, и с ликованием вспоминал, как «мы клали юнкеров у
1 МережковскийД.С. Царство Антихриста. Статьи периода эмиграции. СПб., 2001. С. 131-133.
Никитских ворот в ноябре 17-го». Та ненависть осталась вплоть до падения советской власти, если не дольше.
Знаменитый Вертинский, принимавший участие в народных похоронах 13 ноября 1917 г., навеки запечатлел трагизм тех дней в своей песне:
Я не знаю, зачем и кому это нужно, Кто послал их на смерть недрожавшей рукой, Только так беспощадно, так зло и ненужно Опустили их в вечный покой.
Не так давно в молодежной аудитории было проведено голосование: Сталин - великий полководец (красная кнопка) или Сталин -великий преступник (белая кнопка). Постановка вопроса принципиально неверная. Но современная молодежь нажала красную кнопку (81%) и только 19% - белую. Молодежь эта при Сталине не жила, и объяснить ей «невыразимое» невозможно. Если бы этот вопрос поставили во времена Сталина (что даже представить себе невозможно!), без сомнения, все нажали бы красную кнопку. Если бы несколько человек все же отважились нажать белую кнопку, по отпечаткам пальцев их бы вычислили и ликвидировали без всякого суда. Где же понять это нынешней молодежи.
Прошлое не имеет, как известно, сослагательного наклонения. История России ХХ в. неизменна. Но существует мнение, что если бы Адам, вместо того чтобы возлагать вину на Еву, которая дала ему плод от запретного дерева, покаялся перед Богом, то милостивый Бог, возможно, простил бы его и не было бы никакого первородного греха. Не знаю, могло ли так быть с Адамом, но вот коммунисты всегда похожи на такого «упорного» Адама. Они могли признавать свои отдельные ошибки, но никогда не каялись и неспособны каяться, тем более признать ошибочность и преступность своей теории. Поэтому «первородный» грех русского коммунизма навсегда остается с ними.
Только теперь мы почувствовали, что дало нам разделение России на республики. Ленин заложил неизбежность распада страны в будущем. Его преступление состояло в том, что он основывался только на одном сословии - рабочих - и только на одной партии - большевиков.
В 1991 г. коммунистическая структура, именовавшаяся СССР, разом рухнула, распалась на раздельные республики. Мы потеряли Империю, но без большой крови. Советская система
исторически не могла сохраниться. Иного выхода быть не могло. Причины распада страны были заложены большевиками и утверждены при создании СССР. Об этом и говорили наши писатели после 1917 г.
Сегодня страстно спорят: почему распался Советский Союз?
Обещали коммунизм, а построили Империю. Ликвидация СССР была неизбежна, хотя никто не мог этому поверить. Распад советского строя не мог зависеть от воли или неволи большинства (референдум 1991 г.). Философ В. Розанов объяснил это век назад, когда все еще только начиналось. Красивая утопическая мечта о светлом будущем, основанная на насилии, не может просуществовать более трех человеческих поколений. Это приговор Екклезиа-ста. А «они», «другие», ищут вину Горбачёва, Ельцина, элиты, предавшей страну! Приговора Екклезиаста они не знали.
После краха советской системы осталась Россия, нищая и «обглоданная» коммунистами, как говорил Розанов (нынешняя молодежь 20-30 лет не видела тусклые полки магазинов большинства советских лет). Возродить Россию и создать сильное единое Российское государство с идеей самосознания и любви к Родине выпало на долю нового, нынешнего поколения. И это зависит от нас. Говорить и писать о неправедности нынешней жизни в России всякому сегодня позволено, да власть-то реально остается у тех чиновников, кто многие неправедности творит.
ВОЕННЫЙ ДНЕВНИК (Воронеж - Киев. 1942 год)
3 июля 1942 г. Из Дневника
«Приехали из Ново-Животинного в Воронеж».
2 июля директор воронежского Пединститута Азаров вызвал моего отца, декана биофака.
- Где ваша семья?
- На биостанции в Ново-Животинном.
- Город оставляют. Берите подводу и поезжайте за ними. Да, кстати, захватите оттуда бочку с бензином.
Вечером того дня отец с этой тревожной вестью прибыл на подводе в Ново-Животинное, старую помещичью усадьбу на берегу Дона в 25 километрах к северу от Воронежа, где в то время находилась биостанция Пединститута.
Историки не пишут, кем и почему был дан 2 июля, за пять дней до появления немцев, приказ оставить Воронеж. Естественно, что директор Пединститута получил это известие в обкоме партии. 1 июля Ставка верховного командования дала разрешение на эвакуацию нашего командования из Севастополя. На другой день такое же разрешение поступило руководству Воронежа.
3 июля в шесть утра на подводе с бочкой бензина я с родителями навсегда покидал эти заповедные места, усадьбу Веневитиновых, где провел пять летних каникул. Из густой листвы и тени старого парка лошадь медленно, неспешно вытащила груженую телегу на пустынную в июльском солнце дорогу через поле. На Задонском тракте, ведущем к городу, было тряско, и большую часть пути шли пешком. Мне было 14 лет, и я забирался посидеть на подводу.
При въезде в город появились немецкие самолеты и начался сильный зенитный огонь. Осколки сыпались вокруг, и мы, оставив лошадь посреди улицы, укрылись в подъезде какого-то дома. «А как же лошадь?», - навязчиво стучало у меня в голове. Но все мы, в том числе и лошадь, остались невредимы и продолжили наш исход из жизни мирной в жизнь военной поры.
Едва мы въехали в большой двор Пединститута, где был и наш дом, стали разгружаться, как кто-то от директора погрузил бочку с бензином в директорскую машину, которая тут же с директором и секретарем парткома исчезла с наших глаз, оставив облака пыли у ворот.
На этом кончалась неусыпная забота «партии и правительства» о нашей семье, и мы стали решать свою судьбу сами. Идти вслед за ними в степи и поля за реку Воронеж с рюкзаком и чемоданом в руке - это значило уходить в голод и нищету. В Пензенской области жили родственники, но им самим несладко жилось в последнее время, особенно после ареста и расстрела («10 лет без права переписки») сестры моей матери. Тогда бабушка обила все пороги в поисках правды в Москве у Вышинского.
Родители обсуждали, «уходить или нет», при мне, сделав и меня участником решения. Решили оставаться: «Кто его знает, до какого предела дойдет немец». А через день и думать об этом стало поздно: Чернавский мост через реку, единственную дорогу на восток, взорвали за три дня до появления немцев в городе. При этом почему-то забыли взорвать мост через Дон в Семилуках, по которому немцы спокойно вошли в город.
Большой город как будто дремал в знойном мареве. Занятия в школах давно окончились, город опустел. Дети жили на дачах, те, кто постарше, уехали на сельские работы. Немцы нагрянули неожиданно.
За Доном догорали закаты: фронт еще вчера был в 150 километрах, под Курском, напоминая о себе этими кровавыми заревами. Жизнь города не приобрела устойчивые формы военной поры. Еще недавно этот российский город был главным в ЦЧО - ЦентральноЧерноземной области страны. Ни один недруг после татаро-монгольского нашествия - ни поляки, ни Карл XII, ни Наполеон - не доходили до этого центра Земли Русской. А вот немцы дошли и уже полгода стояли в ощутимой близости.
В октябре 1941 г., когда дела под Москвой были плохи, собирался в бегство и Воронеж: забивали ящики, складывали в мешки все необходимое. Некоторые, имевшие основания опасаться по национальному признаку, сразу уехали. Но вот от Москвы угроза
отлегла. Стали возвращаться иные уехавшие. И поуспокоился родной город, затих, замер в ожидании своей судьбы, смахнув с лица тревожное выражение неуверенности и страха.
3 июля я еще застал мирный город, хотя 1 июля немец бомбил центр, рассказывали, что бомба попала в детский сад. Но я был еще прежний, думал о Ново-Животинном, где начал читать; я привез с собой «Мертвые души», чтобы продолжить это чтение. Так в первый день долгого пути человек еще живет мыслями об оставленном им доме и лишь позднее обращает свой взгляд к тому, что ждет его впереди.
А впереди была вся жизнь и вся русская литература. Правда, толстовские «Казаки» уже были прочитаны, и в душу не могла не запасть фраза об отъезде Оленина из Москвы: «Как всегда бывает в дальней дороге, на первых двух-трех станциях воображение остается в том месте, откуда едешь, и потом вдруг, с первым утром, встреченным в дороге, переносится к цели путешествия и там уже строит замки будущего».
Действительно, в первый день в родном городе меня не оставляли воспоминания о Ново-Животинном. Вот меня впервые привезли летом 1937 г. в эту усадьбу, и я спрыгиваю с грузовой машины у входа в барский белокаменный дом, где зимой была сельская школа, а летом здание занимала биостанция Воронежского пединститута. На втором этаже в первой комнате налево с большим балконом над входом располагалась богатая библиотека, книги из которой уже тогда захватили мое воображение. И старая, как мне казалось, библиотекарша, как-то сидевшая между книгами и мной.
«Вымирающей деревней» окрестил Ново-Животинное в 1907 г. кадет Андрей Иванович Шингарев, зверски убитый озверевшими матросами в петроградской больнице в 1918 г. Так называлась его книга, которую я впервые увидел в этой самой библиотечной комнате на втором этаже. Может быть, она хранилась с дореволюционных времен, а может быть, привезла ее библиотекарша-краевед и заронила среди книг, заполнявших доверху стены большой комнаты.
Ничего «вымирающего» в Ново-Животинном я не увидел (о том же с восторгом писала тогда и местная областная газета «Коммуна»). Деревня жила своей советской жизнью. Сама по себе была и усадьба рода Веневитиновых. По углам барского дома сохранились огромные пирамидальные тополя, которые я потом видел только в Крыму. Перед домом - большой круг какого-то заморского кустарника, кажется, тутового - маклюра, уже наполовину одичавшего, с
яркими ягодами. Перед этой самой клумбой кустарников - белые каменные столбы ворот и сосновая аллея, ведущая в деревню. Слева от дома, несколько в стороне, в небольшой роще, старая пузатая (именно такое ощущение было в детстве) церковь, превращенная в склад с закрытыми дверями. В ней гнездились рыжие удоды - птица нарядная, с красивым хохолком-веером и длинным тонким клювом. И кричит по вечерам жалобно.
Здесь, около церкви, были заброшенные старые могилы. Очевидно, была и могила младшего брата поэта Д.В. Веневитинова. В семье его звали Пипинькой, в 1812 г. вывезли из Москвы, и он умер в Ново-Животинном. Сам поэт в детстве долго жил в этой усадьбе. Ныне вместо маклюра стоит памятник Веневитинову.
По другую сторону от барского дома, ближе к берегу Дона, раскинулся парк с липовыми аллеями, дорожками, акацией. Все это было в довольно заброшенном состоянии, как и фруктовый сад с какими-то французскими сортами слив, все еще плодоносящих, но заросших травой и крапивой. Старые кряжистые яблони, выродившиеся вишни, посреди которых был расчищен участок под наш огород. Таковы были «сады Лицея», в которых я безмятежно расцветал.
Посреди сада был пруд, в котором выращивались отцом гибриды рыб. Охранял пруд от набегов деревенской детворы дед Чус, маленький и сердитый старичок, которого мы, ребята, не любили и над которым однажды зло подшутили.
На бугре над прудом стоял его маленький шалаш, где он спал в полуденный зной. Как-то, когда он ушел домой обедать, мой приятель Мишка наложил кучу на лопушок, после чего мы внесли и положили этот «подарок» в глубь темного шалаша. А сами спрятались в кустах, откуда шалаш был хорошо виден. Вскоре вернулся дед Чус. Он на коленях забрался поспать в свой маленький шалаш, но вдруг с проклятиями и размахивая руками, выскочил из него. Мы пустились бежать. Виновные не были найдены, но дед Чус стал еще злее.
Летом 1942 г., когда мы уехали из Ново-Животинного, дед Чус открыто ждал прихода немцев (рассказывал после войны мой приятель Мишка, оставшийся в деревне), готовился встречать их с хлебом-солью. Видно, старик немало настрадался при раскулачивании. Но не дождался. Его убило немецким снарядом на пороге дома (он жил в старых службах позади главного дома). Прости, мир праху твоему, дед Чус, бедный и обиженный русский человек, которого донимали даже злые дети.
За садом был родник, куда ходили за ключевой водой. В 1868 г. в Воронеж на открытие памятника Кольцову приезжал американский консул Юджин Скайлер, и служивший тогда чиновником особых поручений при воронежском губернаторе князе Вл.А. Трубецком помещик Михаил Александрович Веневитинов свозил его к себе в деревню Ново-Животинное. Там они вместе читали недавно опубликованное стихотворение А.К. Толстого «Источник за вишневым садом.», которое американец (автор первого английского перевода «Отцов и детей» Тургенева) тут же перевел на английский язык.
Много лет спустя я прочитал и опубликовал воспоминания М.А. Веневитинова о посещении американским консулом Ново-Животинного. Во времена моего детства и до сих пор мост через Дон там каждый год возводится заново после весеннего ледохода. Помню, меня это поражало в детстве, а Веневитинов записал о впечатлении, произведенном этим мостом на Скайлера: «Увидев мой мост на Дону, сколоченный на сваях и покрытый соломою, притом без перил, он был удивлен патриархальностью такого средства сообщения на реке в 70 сажен шириною и по этому поводу рассказал мне об американском способе вколачивания свай. Вместо бабки, подымаемой у нас на канате при звуках "Дубинушки" рабочих, американцы уже в то время употребляли патроны с каким-то взрывчатым веществом, которое при соприкосновении со сваей вгоняло ее на дно реки и вместе с тем силою взрыва откидывало патрон вверх и зацепляло его на крючок, где патрон вновь заряжался и опускался опять давлением рычажной пружины».
Моей главной отрадой и забавой был каждое лето большой песчаный остров, поросший лозняком и колючими кустами ежевики («жевики», как говорили местные ребята), находившийся в километре выше по течению реки. Туда, на этот «остров Робинзона», мы отправлялись на весь день на лодке. Но об этом как-нибудь в другой раз.
Когда через 30 лет я вновь посетил те места, где провел пять лет детства, то более всего был поражен не полуразрушенным домом нашим, не исчезнувшими старыми липами и пирамидальными тополями, а тем, что травой в рост человека заросли дорожки, по которым по много раз на день бегал купаться на Дон, к пруду, на огород. Этого перенести я не мог и стал вновь протаптывать их, памятуя каждый изгиб, каждый стежок той тропинки детства. Но в детство возврата нет, и высокая трава вновь распрямлялась под моими ногами.
4 июля 1942 г. Из Дневника
«Немцы перешли Дон у Костенок Гремяченского района... Живем в бомбоубежище. Забили дверь. Налаживаем запоры. Вдалеке беспрестанно бухает артиллерия.
Утром шел дождик. К концу дня жарко. Радио молчит. Электричество и вода есть. Вечером и в ночь сильнейшая бомбежка».
Этот день начинался еще как мирный, последний относительно спокойный день для жителей города. Но вот поползли тревожные слухи: немцы форсировали Дон, заняли Боево Лево-Россошанского района, Малышево Гремяченского района, идут к Масловке Ново-Усманского района. Смотрим по карте Воронежской области. Места известные, даже памятные по детству, которое вчера, нет, сегодня, навсегда уходит в прошлое. Такая резкая и четко обозначенная грань.
В начале 30-х годов летом жили в тех местах, в селе Под-клетное, где на прудах была биостанция Пединститута. Мне шесть лет. Я иду по тонкому мостику из двух досок над быстрым ручьем и приплясываю. Мать говорит: «Не балуйся, а то упадешь!» - «Не упаду», - весело отвечаю я и в то же мгновение, поскользнувшись на мокрой доске, падаю в ручей. Он неглубокий, но холодный. Выскакиваю мокрый и во весь дух несусь домой в избу.
С тех пор все детские годы этот случай назидательно напоминается мне, когда я не слушаюсь.
Водная стихия не раз угрожала мне в детстве. Впервые я тонул в четыре года, когда отправился с отцом на лодке на заливное озеро возле Отрожки, северного пригорода Воронежа. Там был плот с ящиками икры и мальков, которые разводились при биостанции. Мы высадились на плот посреди озера, отец привязал лодку к прибитому у края плота кольцу и склонился над своими ящиками с сетчатым дном. Я играл на плоту, потянулся за растущей рядом белой кувшинкой и моментально оказался в воде. Плавать я не умел и тихо и мирно пошел ко дну. Единственное, что я успел заметить, глядя кверху на исчезающий свет дня, - это вбитое в дно плота металлическое кольцо, к которому привязывалась лодка.
Реакция отца на мое «бултых» в воду была самой быстрой: он вытащил меня за волосы из воды и к моему удивлению не отругал. Мы как-то по-мужски не стали обсуждать столь прискорбное событие, сели тотчас в лодку и отправились домой.
Сегодня, 4 июля, город еще пытается жить по-старому, хотя прежний уклад рушится на глазах. Кто-то еще спешит уехать, уйти из города, кто-то, наоборот, старается укрепиться в своем гнезде. Все думают о надвигающемся как о близящейся грозе, урагане, к которому надо подготовиться, чтобы лучше пережить. Стряслось стихийное бедствие, и отдельный человек, семья или целый дом бессильны что-либо предпринять или предотвратить. Разве что забить двери, укрепить замки и ждать неизбежного.
Радио не сообщает уже ни тревожных, ни радостных вестей - молчит. Радиоприемники были отобраны, снесены законопослушными гражданами в Дом связи на центральной улице еще в первый месяц войны. Никто не должен был слушать что-либо иное, кроме сводок Совинформбюро. В тот день, 4 июля, оно извещало в вечернем сообщении: «В течение 4 июля на Курском направлении наши войска вели тяжелые бои против танков и пехоты противника. На одном из участков этого направления наши войска отошли и заняли новые позиции».
За год войны мы привыкли, что, если сообщается какое-либо новое «направление», это значит, что данный город отдан. «Курское направление» существовало давно. Это же было первое сообщение об отходе наших войск к Воронежу, что можно было понять лишь «между строк».
4 июля радио молчало, и этого известия мы не услышали. Накануне же, 3 июля, Советское информбюро сообщило, что оставлен Севастополь.
Лишь когда 7 июля в Воронеж вошли немцы и заняли весь город, Совинформбюро оповестило, что идут «ожесточенные бои западнее Воронежа».
Только с 11 июля стали сообщать о боях на подступах к Воронежу. Действительно, в те дни наши войска вели бои на подступах к городу, занятому немцами. Такова была словесная эквилибристика сводок Информбюро.
13 июля, когда немцы уже основательно закрепились в городе и надежды на скорое освобождение не было, Совинформбюро наконец известило, что «группировка немецко-фашистских войск прорвалась в район Воронежа», и в последующие дни шли сообщения о боях в районе города (точнее было бы сказать: севернее и восточнее Воронежа). 22 июля газета «Известия» писала, что в междуречье Дона и реки Воронеж, в районе города продолжаются кровопролитные бои. Это сообщение о новом нашем поражении, в
результате которого неожиданно был оставлен город Воронеж со всем его населением, завершалось бодрой реляцией: «Враг. продолжает сопротивляться».
С 1 августа упоминания о Воронеже в сводках исчезают, а с 25 августа появляются сообщения о новом месте «сопротивления врага» - на этот раз уже в Сталинграде.
Обо всей этой игре в информацию я узнал лишь несколько лет спустя, когда после войны в библиотеке Московского университета смог перелистать подшивки газет за лето 1942 г. Тогда же, в июле 42-го, мы жили не по сводкам Совинформбюро, а по реальной ситуации в городе.
Самое страшное началось ночью, когда легли спать в бомбоубежище, т.е. в подвале под нашим четырехэтажным домом. Волнами шли налеты немецкой авиации. Конечно, при попадании бомбы нас бы всех там засыпало (из подвала имелся лишь один выход), но никто не хотел залезать в двухметровые «щели», вырытые в глинистой почве в саду еще прошлой осенью и теперь, после зимы и весны, обвалившиеся и оползшие.
Бомбили расположенный невдалеке вокзал, бомбы падали и ближе. Иногда казалось, что вот-вот накроет и наш дом. Вместо сна было ощущение какой-то противной неизбежности и беспомощности. Как перед операцией, исход которой неизвестен, но больной был вынужден на нее согласиться. Мучило не столько чувство страха, сколько тоскливой, сосущей неопределенности: попадет или не попадет. Когда затихало, то хотелось надеяться, что насовсем. Но вот вновь начиналось.
Наверное, со временем и к этому привыкают, как ко всему на войне, но в первый раз, в первую ночь было нехорошо и муторно на душе.
Заснули только под утро. Новый день не принес успокоения. Скорее напротив. А ведь, казалось бы, в Воронеже война началась на пять дней раньше, чем во всей стране. Дело в том, что еще 17 июня 1941 г. в городе объявили начало учебных воздушных тревог. Но об этом, как и обо всей военной подготовке до войны, как-то очень скоро забыли. «Броня крепка, и танки наши быстры». И доныне говорят о «неожиданном» нападении Германии как причине наших поражений. Но не врасплох застали нас немцы. Как всегда, Россия к войне была не готова.
5 июля 1942 г. Из Дневника
«Сутра нет воды и электричества. Вчера перестали давать воздушную тревогу. Слухи о том, что немцы выбиты с левого берега Дона, о приказе Сталина город не сдавать.
Днем шел дождик. Психическая атака. Город в южной и юго-западной части горит».
Еще вчера у баррикад на центральной улице города стояли красноармейцы, пулеметы. По углам улиц кучками толпились бойцы, а люди свободно ходили по городу. За ночь, видно, все переменилось.
Перестали давать воду и электричество. Днем ненадолго снова потекла вода из крана и зажегся свет. Это как последняя агония гибнущего города. Свет помелькал-помелькал и потух навсегда.
Зато потянулись обнадеживающие слухи об отступлении немцев. И наряду с тем первый слух о том, что немцы объявили о взятии Воронежа. Это, правда, не подтвердилось: они вошли в город только 7 июля, когда наши войска сами отошли к северу, в пригородные места Отрожки, Сомово, Сосновка, Дубровка.
Когда-то давно, в 1936 г., мы жили на даче в Сомово, в 13 километрах от Воронежа. Это было, как сказали бы теперь, престижное дачное место воронежцев. Все улицы назывались по-советски: Кагановича, Косарева, Маяковского. Еще были Кирова и Ежова, переименованная позднее в Новую улицу. Мои родители снимали дачу в третьем доме от затона по улице Жданова.
В этом затоне реки Усманки мы с моим приятелем Мишкой плавали в деревянном корыте под парусом. Как-то вечером я купался там с деревенскими ребятами. Они ушли раньше, а когда я вылез, то моих новых красных трусиков на берегу не оказалось. Идти голым по улице я стеснялся и долго сидел в воде. Стало смеркаться. Мимо шел отряд красноармейцев. Я пристроился сзади него и в полутьме дошел до дому.
В Сомово у нас жила Марта Ивановна - немка, которая должна была учить меня немецкому языку, чему я с неимоверным упорством сопротивлялся. Ее преподавание было основано на методе Берлица в упрощенном дамском варианте. Она рисовала в альбоме предметы с рифмующимися названиями, чтобы таким образом я запоминал слова. Потом она начала читать мне рассказы по-немецки и переводить. Но я быстро догадался упростить и облегчить ее работу: я посоветовал ей читать по-русски. Она была
дама мягкая, уступчивая, всегда стремившаяся избегать конфликтов, и согласилась. В отсутствие моих родителей она раскрывала книгу немецких рассказов и прямо переводила с листа на русский. И оба мы были довольны.
Марта Ивановна была далеко не последней, кто безуспешно пытался обучить меня немецкому языку. В 1940-1942 гг. этим занималась благородная и строгая старушка Александра Андреевна Древинг, а весной 1942 г. - Элла Яковлевна Крузо, с которой произошел курьезный случай. Мама попросила папу узнать, жива ли преподавательница английского языка Крузо, у которой она училась в начале 30-х годов на курсах иностранных языков, хорошо известная в Воронеже того времени. Через несколько дней отец объявил, что «сия особа» жива и такого-то числа во столько-то часов приедет к нам дать мне первый урок. В назначенное время приходит женщина средних лет (мама говорила, что Крузо старуха) с нормальными глазами (мама рассказывала, что у Крузо бельмо на глазу). Я догадываюсь, что какая-то ошибка, но молчу. Мамы не было дома, и учительница, дав урок, уходит. Вечером я рассказал маме о своих наблюдениях. Когда Крузо пришла во второй раз, мама выяснила, что Элла Яковлевна Крузо даже не родственница той старой Крузо, родившейся в Англии и, по словам Эллы Яковлевны, которая ее знала, давно уже умершей. Так я стал заниматься с Эллой, но тоже без видимых результатов. И так продолжалось до тех пор, пока за неделю до прихода немцев в город я не решил сам с 1 июля заняться изучением немецкого языка.
По вечерам на даче я бегал по нашей улице, выходившей прямо к станции, встречать поезд, которым приезжали родители. Иногда всей семьей отправлялись в Сосновку на противоположной стороне железной дороги или дальше, в Дубровку, тоже дачное место. И только недавно я узнал, что в 1936-1938 гг. там проводились массовые расстрелы воронежских «врагов народа». Тогда об этом, конечно, никто не знал.
Еще дальше была конечная станция пригородных дачных поездов - Графское, где находился известный бобровый заповедник. За несколько лет до Сомово мы жили там одно-два лета на даче, ходили по грибы в сосновые леса, фотографировались на холмах песка, очевидно, привезенных для строительства. Эти сохранившиеся фотографии - как остановившееся время детства: вечно юные лица, молодые отец и мать, маленькая девочка Маргарита, приезжавшая к нам с родителями. Хотя прошло более полувека, никто не постарел, а де-
вочка Маргарита, которую я с той поры не видел, остается такой же маленькой девочкой с большими красивыми глазами:
Не знает увяданья дева, Не осыпается листва с ветвей!
Дж. Китс
6 июля 1942 г. Из Дневника
«Со складов, из домов тащат мешки продуктов, вещи... мануфактуру, марлю, посуду. Во двор падают зажигательные бомбы. Сгорел сарай. Вчера и сегодня уничтожаем, жжем... Слух об оставлении города. Плач. Пожары ближе подходят к нам. Бомбежка почти прекратилась к вечеру».
Небо с утра затянуло дымом от пожарищ. Хотя горело далеко, в центре города, воздух наполнен гарью. Начинался жаркий июльский день. Тихо. Второй день не слышно зениток: видимо, выехали из города. Зато поползли слухи: о сдаче Севастополя, о взрыве здания Обкома партии со всей его документацией и деревянного моста, соединявшего поверх железной дороги главную улицу города -проспект Революции (когда-то Большую Дворянскую - но все забыли) - с Троицкой слободой, теперь улицей Ленина.
Слухи волнуют больше, чем бомбежка и стрельба, слышная с улицы. Стрельба утихает, а слухи нарастают. Опровержение ранее переданного слуха еще важнее, чем сам слух. «Неверный слух» остается в памяти, на него ложится новый, теперь, казалось бы, «верный слух». Но и этому верят недолго: появляется другой и о другом. Что там в Крыму, в Москве, у немцев, приход которых как бы нависает, ожидается с часу на час.
А слухи ползут и ползут, заполняя весь город. Как змеи, проникают они во все щели, во все уголки, обвивают тело и душу, обезнадеживают человека и сковывают разум его. Освобождение от них невозможно, ибо отрицание ранее услышанного становится новым слухом, лишь по-новому пленяющим и возбуждающим чувства.
В нашем доме «ликвидируют» то, что считалось советским: большой портрет Сталина, купленный мною, когда в декабре 1939 г. отмечалось его 60-летие (волосы зачесаны назад, волосок к волоску, - это особенно впечатляло), и с тех пор висевший в новой деревянной рамке в моей комнате. Но куда девать рамку? Ведь она
тоже «свидетель». На двери моей детской комнаты прикреплен плакат с портретами всех членов Политбюро ЦК ВКП. С этим было проще: от плаката следов не оставалось.
Над моей кроватью висела целая пирамида застекленных портретов русских писателей в одинаковых металлических рамочках. Венчал пирамиду, конечно, Пушкин; во втором ряду - Гоголь, Тургенев, Толстой; в третьем ряду уже пятеро, а в последнем, четвертом, - семеро, кончая Языковым. Все это было куплено в книжном магазине в последние предвоенные годы и развешано мною «по ранжиру». Достоевского, помнится, не было: еще не вышел в «кандидаты в члены», портрет его не продавался. В те годы все это было строго регламентировано и определено свыше.
Портреты русских писателей на стенке, конечно, остались. Как и висевший рядом с окном почему-то в большой деревянной раме портрет Шевченко. Своей «особостью» он невольно вызывал удивление и у меня, хотя просто появился к очередному юбилею великого кобзаря. Чтобы остеклить рамку под портрет, приходилось идти через весь город на Сенную площадь: ехать в трамвае с большим стеклом мальчишке не разрешалось. В городе и в умах был тогда «порядок».
Даже не взять у кондуктора в трамвае билет представлялось немыслимым. Как-то, возвращаясь из школы, я проехал несколько остановок, стиснутый в дверях людьми, но, подъехав к дому, все-таки передал 20 копеек на билет и тут же вышел. Правда, потом меня долго мучила мысль: кому же без меня достался «мой трамвайный билет».
Отца, всегда беспартийного и избегавшего в доме разговоров на политические темы, беспокоила моя пионерская принадлежность. Он проследил, чтобы пионерский галстук, всегда лежавший у меня на видном месте справа на столе, был засунут среди старого белья на шкафу, а зажим с тремя языками пламени и пятью поленцами дров (как нам объясняли, это означало: пять частей света в огне Третьего интернационала) - этот красивый зажим для галстука был заброшен через балкон далеко в сад. Мне было жаль блестящего новенького зажима, но я понимал: ничего не поделаешь - война!
Этот момент расставания с пионерской символикой мне запомнился, пожалуй, ярче, чем официально-торжественное вступление в пионеры, когда повязывали галстуки на сцене актового зала школы. Школа эта помещалась в старом здании Духовной семинарии в центре города (на Малой Дворянской, называвшейся в то
время улицей Фридриха Энгельса) и была отлично приспособлена для занятий. В большом, высоком и красивом зале проводилась встреча с участником Парижской коммуны, со 100-летней сказительницей Марфой Крюковой (на самом деле ей было тогда чуть больше шестидесяти). В углу зала стоял рояль, у которого чудаковатый, но милый учитель пения с выдающейся фамилией Будённый разучивал с нами на голоса «Сели звери на плетень» композитора Гречанинова, что, как я узнал гораздо позднее, было небезопасно в 1937 г., ибо композитор-то находился в белой эмиграции.
На школьном праздничном вечере после принятия в пионеры обученный нашим учителем пения юный талант с курчавыми волосами исполнил «Песню о Сталине». В ней перечислялись народы Советского Союза, которые «поют эту песню». Я все ждал и ждал, когда же дело дойдет до самой «этой песни», но ее так и не оказалось. Может быть, то было первое, еще неосознанное разочарование, связанное с именем вождя всех народов. Даже не разочарование, а ощущение обманутости: пообещали песню и не дали.
Нашего учителя пения вскоре уволили. Произошло это после ареста директора школы, всеми ребятами любимого Ивана Васильевича, красивого и стройного мужчины, который внушал любовь каждому маленькому человечку, на которого он обращал свой лучистый взор. Потом говорили, что он отбирал в свою школу, называвшуюся в те времена «образцовой», наиболее одаренных детей из обеспеченных семей. Его обвинили в нарушении «классового подхода» и ущемлении прав пролетариата, которому таким образом мешали соединяться.
Теперь с моим пионерским прошлым было навсегда покончено. Оставалось думать только о настоящем. Все вокруг что-то носили. Носили отовсюду к себе домой. Может быть, на юридическом языке это называется «мародерство», но как же это назвать, когда нет не только юридических инстанций, но нет ничего - ни власти, ни закона, ни порядка, а каждый как бы в пустоте и предоставлен самому себе, подобно Робинзону Крузо на его острове. Ведь он тоже тащил с гибнущего корабля барахло к себе в хижину.
Я зашел в рабочую столовую, находившуюся в нашем дворе. Двери были открыты, но внутри никого не было. На железном подносе стояло очень много вымытых граненых стаканов. Больше, кажется, ничего не было: все продукты уже унесли. Я взял весь поднос целиком и понес через двор домой. По дороге никого не встретил. Принес и поставил. Просто так. Для порядка.
Больше никогда я их не видел, этих стаканов. Не знаю, что с ними сталось, но тайный, эмблематический смысл этого неожиданного деяния долго не давал мне покоя.
Иное дело взрослые. Они сразу ощутили, что больше нет государства. Люди отовсюду тащили, целеустремленно и в больших количествах, крупу, муку, рыбу, мясо, сахар, рис, соль, мануфактуру, мебель, белье, посуду. Они думали, что знают, зачем. Менее чем через месяц ни одного из них уже не было в городе, а все перемещенное со складов, из магазинов и квартир осталось без хозяев, а затем погибло. Но это был единственный день в мальчишеской жизни, когда я вместе со всеми оказался выброшен из привычной регламентированной жизни.
К вечеру распространился слух об оставлении города. Непрестанно бомбят расположенный невдалеке вокзал, горит Управление Юго-Восточной железной дороги - крупнейшее здание города, занимающее целый квартал, внутри которого, во дворе, сохранился старый губернаторский дворец времен Екатерины II. Когда строили этот комплекс зданий, провели ветку железной дороги, и долгие годы, почти до расстрела, руководил всем этим первый секретарь обкома Центрально-Черноземной области (как с 1928 г. называлась Воронежская губерния) Иосиф Варейкис.
Сегодня люди как-то вдруг поняли, что происходит здесь, рядом с ними, а не там, на войне. Война подошла к порогу. Кто-то плакал, кто-то просто боялся. Пожары приближались. Тушить никто и не думал. Страшились иного: когда загорится крыша над твоей головой. О соседней же крыше никто не беспокоился. Город медленно и спокойно выгорал.
7 июля 1942 г. Из Дневника
«Пожарища дымятся. По городу ходят лишь мародеры. Через двор прошла цепочка военных: просят переодеться. Пулеметные очереди. Артобстрел, слышен свист летящих снарядов. Они рвутся, кажется, рядом. При этом старухи, еле передвигающие ноги, горохом скатываются по лестнице в бомбоубежище.
Агония города. Сгорело новое здание университета, летний театр в Первомайском саду, филармония, поликлиника у деревянного моста, дом ИТР, моя школа № 5.
Немцы уже за мостом. Здесь. Немец отобрал в парикмахерской ведро водки».
Утром пожары поутихли, но дым от пепелищ заполняет воздух. Ночевали, как и прежде, в бомбоубежище - или попросту в подвале дома. Все в каком-то ожидании, хотя все, по-видимому, уже решено. Главное - запасаются, несут все подряд - нужное и ненужное. Квартиры тех, кто бежал, открыты, по ним свободно ходят, смотрят, берут. Первая книжка, которую я взял, - «Немецко-русский карманный словарь». Нашел его в открытой квартире бежавшей Картавых - секретаря парткома Пединститута, страшной, но типичной партийки тех лет, травившей моего отца. В школе я начал учить немецкий язык, и теперь надо было продолжить.
В моей памяти еще была немецкая бонна Марта Ивановна. А тут еще профессор географии Георгий Георгиевич Швиттау, сидевший с нами в том же бомбоубежище, начал для желающих рассказывать о Германии, где он учился и провел молодость. Говорил о южной части страны, о Баварии, прогулках по холмам, поросших редким лесом, о речках и озерах, - и все в таком духе, как будто мы не сегодня завтра отправимся туда на постоянное жительство. Мне же вспоминались сказки братьев Гримм, повествующие о тех же местах.
В первый раз слушать его собралось почти все бомбоубежище. Человек 30 расселись на стульях и скамейках. На следующих лекциях любопытных становилось все меньше, а вскоре лекции и совсем прекратились. Профессор Швиттау действительно сразу после прихода немцев уехал в Прагу. После войны репатриирован и восстановлен в должностях в воронежских вузах. Но осталось воспоминание о высоком красивом старике с белой бородой, подвижном и энергичном, - такими мне позднее представлялись немцы времен Шиллера и Гёте.
Откуда-то я принес две пишущие машинки. В нашем доме такого инструмента никогда не бывало, но я инстинктивно почувствовал, что «надо». Вообще же прогулка в этот день по брошенным квартирам в нашем четырехэтажном доме с тремя подъездами вызвала во мне скорее удивление, нежели желание что-нибудь взять. Вот спальня с туалетным столиком, зеркалом, пудрой и духами. Как будто хозяева только что вышли и сейчас вернутся. Никаких следов грабежа.
6 июля немцы заняли южные окраины Воронежа, а 7 июля -без каких-либо боев и весь город, до расположенного в северном пригороде сельскохозяйственного института (СХИ), где, наконец, отходившие красноармейцы остановились и закрепились.
До войны весь город находился на правом, высоком берегу реки Воронеж. На другом, низменном берегу, с которым связывал старый Чернавский мост, располагался пригород под названием «Придача». Поскольку Чернавский мост был взорван задолго до прихода немцев, чтобы они не попали на Придачу, то в сводках Совинформбюро не сообщалось об оставлении Воронежа, но зато было объявлено, что 25 января 1943 г. город освобожден.
Когда обитатели нашего бомбоубежища уже считали, что они «ничьи»: красные ушли, а немцы еще не пришли, - вдруг через двор, через сад прошла цепочка военных. После узнали, что наши. Просят белье, чтобы переодеться. Значит, отступать некуда. Надежды никакой. Фронт распался. Воронеж-то в центре России. Потом, уже в 1946 г., когда я учился в Ленинградском университете, в спецотделе меня спрашивали, почему я был у немцев. Я пытался объяснить, что не я был у них, а они пришли в мой город. Тогда брали на особый учет тех, кто попал на оккупированную территорию. На специальном регистрационном листе о лицах, находившихся «под немцами», я написал: «Да» и подписался. Большего не требовалось.
Но времена «регистрации Бела Куна и Землячки» давно миновали, и прямых последствий тогда не было, хотя и сказалось на мне и нашей семье через несколько лет. «Усатый» ничего не забывал и всему вел счет.
И вот немцев уже видели за деревянным мостом на центральной улице и, наконец, здесь, на нашей улице Ленина. Рядом с нами парикмахерская, где я обычно стригся «под бокс». Сказали, что немец отобрал там ведро водки. Они здесь, но мы их не видим.
Днем начался дождик. По нашей улице к северу в сторону Парка культуры и отдыха им. Л.М. Кагановича пронеслось несколько танков. Слышны автоматные очереди. Куда-то к северу со свистом летят снаряды. Они рвутся, кажется, совсем близко, но уже по ту сторону фронта.
Город пал, но агония еще продолжается. Вездесущие слухи о том, что и где сгорело. Летний театр в Первомайском саду, который назывался раньше Городским. Напротив него на Большой Дворянской мужская гимназия, где учился мой отец, а ниже по Петровскому спуску к Чернавскому мосту, на углу Большой Девиченской, -двухэтажный дом моего деда, врача, учившегося на медицинском факультете Московского университета одновременно с Чеховым. Дед первым в России стал делать операции катаракты в условиях
земской больницы и опубликовал в 1890-е годы несколько статей об этом в киевском «Вестнике офтальмологии».
Во время Русско-японской войны дед служил врачом в Маньчжурии, а затем до 1918 г. - в городской больнице Воронежа (на нынешней улице Карла Маркса, около театра).
В отличие от теперешних врачей, дед получал достаточно, чтобы приобрести дом с пятью флигелями во дворе и небольшим садом, поднимавшимся по склону в сторону Большой Дворянской улицы. Через этот сад мой отец и пробирался напрямик в гимназию.
После большевистского переворота дом деда национализировали, вселили туда бедноту, а отца, вернувшегося из Москвы студентом, сделали сборщиком квартплаты. У деда была грудная жаба, которую теперь именуют ишемической болезнью сердца (ИБС). От всех бед дед уехал на родину в село Березняги на юге Воронежской губернии и там умер на Пасху 1918 г.
Пожары, одно время как будто затихшие, разгорались в городе с новой силой. Сгорела филармония, где я еще первоклассником тщетно пытался через окно рассмотреть знаменитого композитора Дунаевского, приехавшего со своим концертом в Воронеж. Ведь именно фильм с его музыкой «Веселые ребята» запомнился мне первым из того непременного набора кинолент, что смотрели все довоенные ребята во всех кинотеатрах всех городов страны.
Сгорела железнодорожная поликлиника у деревянного моста, куда меня, ревущего, приволокли когда-то родители, чтобы сделать укол от столбняка. Дело было так. Наша старая квартира на Студенческой улице находилась напротив плаца кадетского корпуса, в котором с 1919 г. разместился переехавший Дерптский (Юрьевский) университет, где отец стал работать тогда ассистентом.
В зданиях кадетского корпуса жили многие профессора Дерптского университета, переехавшие вместе с университетом в Воронеж: профессор Сент-Илер, член-корреспондент Козополян-ский, арестованный в 1937 г. профессор Степанов. В 1925 г. за выездом иных в Москву, иных на кладбище отец получил квартиру при университете, женился и обосновался в этом доме.
На плацу, обнесенном чугунной оградой с пиками наверху (которые особенно ценились у ребят, научившихся их сбивать), проводились спортивные соревнования, репетиции первомайских демонстраций. Ребята принимали во всем этом деятельное участие. Особой ловкостью и удалью считалось перебежать дорожку перед самым носом у несущегося велосипедиста. Ребята подначивали друг
друга: «Слабо!» Я тоже стоял у края дорожки, но побежал не сам, а когда крикнули: «Слабо!» И, конечно, не успел. Вернее, точно успел под колесо, которое - до сих пор не могу себе представить - переехало посередине головы. Велосипедист упал по одну сторону, а я, думая, что мне раздавили голову пополам, с криком бросился в калитку плаца, ведущую прямо к нашему дому.
На этот раз все обошлось благополучно. Другое событие на том же плацу оказалось для меня кровавым. Я нашел металлический лист с вырезанным посередине большим овальным отверстием и нес через плац домой, предполагая вставить в эту раму какой-нибудь новый портрет великого человека. Лист был тонкий, стальной и в каком-то масле-мазуте. Я держал его за отверстие изнутри. Навстречу двое ребят постарше. Наверное, им тоже пришла идея, как использовать эту раму. Один из них с силой рванул ее из моих рук. Тонкий металл вырвал мясо из пальцев левой руки. Ребята убежали с трофеем, а я с окровавленной рукой бросился в ту же калитку в ограде и домой. Рана была столь велика и загрязнена, что меня тут же повели делать укол от столбняка.
Теперь все это горело, как и «Образцовая школа № 5», где я проучился шесть лет (в течение последнего учебного года она трижды переезжала: сначала в дом на Никитинской, описанный в романе Ан. Жигулина «Черные камни»; затем на проспект Революции, напротив гостиницы «Бристоль»; и наконец, весной 1942 г. в здание, известное под именем «Утюжок» (во дворе с Пушкинской улицы)).
Горело и выстроенное перед войной здание ИТР (инженерно-технических работников) напротив Петровского сквера, где я в 10 лет купил первый в своей жизни подарок женщине - заколку для волос за 80 коп., которую я и преподнес своей матушке в день ее рождения, о чем она потом всегда с умилением вспоминала.
Горела вся прошлая жизнь. Горел тот Воронеж, который помнил Яхтклуб на реке, заложенный Петром Великим во времена строительства кораблей для Азовского похода, горел Митрофаньев-ский монастырь, основатель которого благословил Петра, горела книжная лавка поэта Никитина на Большой Дворянской и домик А.В. Кольцова, горел город, откуда родом был великий русский просветитель и издатель А.С. Суворин, где писал свои книги Андрей Платонов.
Нынешний отстроенный заново Воронеж - это уже другой город, с новыми людьми и иным «необщим выраженьем» лица.
8 июля 1942 г. Из Дневника
«Тихо. Только изредка очереди пулеметов, слышна артиллерия. Во двор влетел и вылетел на мотоцикле немец. По улице идут немецкие автомобили. Во двор заходят немцы, с ними начинаются разговоры. Одеты они чисто, с белыми воротничками. Два немца на кафедре ботаники Пединститута изрубили топором портрет Сталина, после чего отдали хозяевам топор и ушли. Сам я вблизи немцев еще не видал.
Принес полмешка книг из библиотеки и гири. Запасали дрова, забили чердак. Вернулся студент, пробовавший уйти из города».
С утра было тихо, где-то за вокзалом горело. Люди в нашем бомбоубежище ждали дальнейшего, как ждут, когда кончится гроза, перестанет дождь, утихнет ветер. Стихия войны обрекала на пассивное ожидание.
Снова стали слышны с севера, за несколько кварталов, автоматные очереди, разрывы снарядов. Туда, к северной окраине города, двигались по улице Ленина немецкие автомобили - грузовые и легковые, мотоциклы.
Во дворе стали появляться немцы, обычно по двое. С ними заводились разговоры. Многие преподаватели Пединститута из нашего бомбоубежища объяснялись с ними по-немецки. Потом один немец даже удивился: «Сколько же здесь профессоров в одном большом доме! У нас каждый имеет свой дом».
Те, кто видел вчера и сегодня немцев, рассказывают, что они чисто одеты, у каждого часы на руке (в то время наручные часы были для нас большой роскошью). Единственное насилие со стороны немцев, о котором довелось слышать в эти первые дни: два немца поднялись на кафедру ботаники (старое здание у входа на территорию Пединститута), увидели портрет Сталина, взяли у кого-то топор и изрубили его, после чего топор вернули по принадлежности.
Когда-то давно, когда мы еще жили на старой квартире, этот двухэтажный домик у ворот был не кафедрой ботаники, а просто агроучастком Пединститута. Однажды меня привела туда моя тетка, сестра отца Юлия Ивановна, работавшая там. Я ходил вдоль длинных грядок и участков с различными сортами растений. Как раз на месте этих участков и выстроили к 1939 г. жилой дом для преподавателей, куда мы переезжали 6 и 12 июня того года. Сначала 6 июня со Студенческой улицы через город потянулось шесть подвод с нашим
домашним скарбом, а в следующий выходной (по тогдашней шестидневке), 12 июня, для окончательного переезда была дана открытая грузовая машина. Помню, я ехал наверху, стиснутый какой-то мебелью, и держал в руках длинную, выше меня ростом, стеклянную трубку. Для чего она предназначалась в ихтиологии, я не знал, но отец поручил мне ее беречь, и я крепко держал ее всю дорогу.
Чуть поодаль от кафедры ботаники на улицу выходил большой деревянный дом, где жил директор Пединститута Стойчев, арестованный и, как говаривали, расстрелянный в 1937 г. Именно этот дом был наскоро восстановлен летом 1944 г., когда мы вернулись в Воронеж, и в нем поселились четыре профессора Пединститута со своими семьями, в том числе мой отец, филолог профессор Тонков, географ Мешков, который донесет на отца в 1948 г. как на «вейсманиста-морганиста», которого следует выгнать с работы. Но это было еще впереди.
Тогда же, летом 1942 г., между кафедрой ботаники и домиком бывшего директора (ныне на этом месте - большая клумба перед главным входом в здание Воронежского пединститута - таким видел я это место в последнее посещение города в 1984 г.) находилось недостроенное новое здание Пединститута, в котором размещалась библиотека.
Вот это место и притягивало меня больше всего. Когда я принес из столовой поднос со стаканами, а затем - через день-другой, - снова зайдя в столовую, увидел, что остались только гири, то забрал домой и гири. Я подражал взрослым, тащившим к себе в дом все, что только можно.
Никто, кроме меня, не проявлял интереса к библиотеке. Я вошел в нее. У места выдачи книг никого не было, и я беспрепятственно прошел в книгохранилище. Никогда я не видывай такого обилия книг: они стояли ровными рядами на полках от потолка до пола.
У нас дома, в моей комнате, было два книжных шкафа. Один -с дедовскими собраниями сочинений русских и иностранных писателей в изданиях Маркса, Сойкина, Саблина. Помню, в собрании сочинений Шеллера-Михайлова, известного своим романом «Лес рубят, щепки летят» (мне представлялось, что это книга о лесозаготовках: как рубят деревья на дрова), не было 23 тома.
Однажды, идя из школы, я зашел в букинистический магазин и увидел как раз 23 том Шеллера-Михайлова (может быть, похищенный из нашего полного собрания сочинений). И стоил он 3 рубля. Во весь дух я пустился домой, чтобы получить деньги и купить недостающий том. На полпути встретил отца и взахлеб
рассказал ему, что нашел недостающий том. Вопреки моему ожиданию, отец отнюдь не обрадовался, а сказал: «Зачем? Ведь все не соберешь!»
Это было весной 1941 г. Не прошло и двух лет, как все 50 книг Шеллера-Михайлова (приложение к «Ниве» за 1904-1905 г.) вместе со всей дедовской библиотекой погибли в огне. Мне часто затем вспоминается этот эпизод из детства. «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют», - эти евангельские слова я прочитал лишь много лет спустя.
В другом шкафу были мои детские книги. Первый шкаф был передан мне после того, как я тайно вытащил из него старую дедовскую «Синюю книгу» (антологию русской литературы с синими картинками) и вырезал все портреты писателей, чтобы наклеить их в отдельную, но мою тетрадку. После такой деятельности на ниве отечественной словесности родители, пожурив меня, сочли за благо передать всю дедовскую библиотеку в мое пользование, здраво рассудив, что сам у себя я не стану похищать книги и вырезать из них картинки.
И вот теперь в библиотеке Пединститута я был один на один с целой сокровищницей книг. Более того, я понял, что могу считать себя хозяином всего этого несметного царства-богатства. С тех пор все дни до 16 июля, когда немцы выгнали из домов всего района население, я проводил в книгохранилище все время.
И каких только книг там не было! В свои 14 лет я уже мог отличить хорошую книгу от «чтива», которое меня не привлекало. Думаю, что университетский курс по истории русской литературы дал мне не больше, чем это недельное пребывание в книгохранилище, богатый и разнообразный состав которого я вполне оценил.
Поблизости горели дома, но люди следили, чтобы не загорелся их дом. В таких условиях брошенная библиотека могла всегда сгореть. И пропадут все эти книги. Мысль эта была для меня непереносима. Я начал отбирать наиболее ценное: ту классику, которой в моих двух шкафах не было. Найдя мешок, я стал складывать в него самое нужное, понимая, что зараз больше, чем полмешка, не унесу. В мешок последовала почти вся «Историческая библиотека», выходившая в предвоенные годы, из которой я прочитал до того лишь роман «Сожженная Москва» Данилевского. Но это принес я уже в последующие дни.
Все взрослые и мальчишки тащили со складов и магазинов продукты и вещи. Я, наверное, был единственным в городе, кого интересовали книги. Вернувшись в Воронеж летом 1944 г. и по-
ступив в 9 класс, я говорил с теми, кто тоже был при немцах в городе. И никто из ребят не сказал, что в том памятном июле 1942 г. его могли интересовать книги.
9 июля 1942 г. Из Дневника
«Сутра слышен свист пролетающих снарядов. Сильнейшая за все дни стрельба. На юге города дымят пожары. Два немца ходили по студенческому общежитию, встретили двух ребят и дали им по прянику. На вопрос взрослых, зачем они это сделали, они дали понять, что у них дома остались свои. (Последняя фраза густо зачеркнута послевоенной автоцензурой.)
В доме кончается запас воды. Ходили за водой к заводу Трак-тородеталь. На улице по земле протянуты красные и обыкновенные провода. Пединститут, некоторые квартиры в нашем доме разграблены, но не немцами. (Последние три слова густо замазаны.)
Население смотрит на немцев с опаской, тем же отвечают и они. Вечером слышались песни немцев, расположившихся во дворе»1.
Ночь провели в бомбоубежище, но большую часть дня находились в квартире. Слышны автоматные очереди, свист пролетающих снарядов, к которому начинаем привыкать. Слухи, что наши потеснили немцев и подошли к городу. Потом стали говорить обратное. Слух ложится на слух.
Над городом появляются наши самолеты, которые с земли и воздуха атакуются немцами. В наступающие затишья хочется верить, что снова установилась мирная жизнь. В один из таких перерывов в войне я решил помыться - в «первый раз в жизни при немцах», как записал в тот день в Дневнике. В квартире никого не было, и я разделся на кухне. Но едва я намылился, как забили орудия, началась перестрелка, автоматные очереди, которые для меня ассоциировались с пулеметом «Максим» времен гражданской войны, о котором мы, ребята, знали по кинофильмам. Пришлось прекратить мытье и присесть...
Днем пошли с ведрами за водой к заводу Трактородеталь через несколько улиц от нашего дома. Изредка встречаются немцы,
1 Примечание. В дальнейшем послевоенная автоцензура в дневниковых записях не оговаривается.
но больше видны следы их незримого присутствия: красные и обыкновенные провода, змеящиеся вдоль улиц по направлению к передовой линии.
Весь район ходит за водой к этому бассейну у завода. У края толпится много людей. Входит немецкий солдат и говорит: «Здравствуйте!» Ему отвечают. Он берет чье-то пустое ведро с веревкой и достает себе воды. Перелив воду в свое ведерко, отдает ведро и говорит: «Спасибо». Народ внимательно смотрит за его действиями, потом рассказывает другим.
Придя в этот день в библиотеку, я увидел первые следы разорения. Видимо, здесь побывали и другие ребята. На книгах и бумагах были наложены кучи. Меня поразил не сам этот факт, а то, что таким образом испортили книгу.
Правда, участников этих диких набегов, заинтересовавшихся, как и я, библиотекой, я ни разу не встретил, хотя приходил каждый день и подолгу лазал по полкам. По-видимому, любопытство моих сверстников к сокровищам библиотеки было сполна удовлетворено одноразовым присестом.
Я находил для себя все новые и новые пласты русской и мировой классики. Передо мной открывался огромный мир в десятки полок, от Апухтина до Языкова, портреты которых висели над моей кроватью. Я отбирал только тех, имена которых мне были знакомы. Места в мешке было мало, а книг много. В него я опускал самое бесспорное. Книги писателей, имена которых не вызывали во мне чрезвычайной радости, я складывал стопкой на полу, надеясь прийти за ними в другой раз. Книги были как люди, стоящие в очереди в магазине, с той лишь разницей, что в очереди я никого не знал, а здесь было много знакомых имен.
Это было похоже на страсть нумизмата, перед которым вдруг открывалось огромное собрание монет, и он торопливо перебирает их, стараясь выбрать самые ценные, полагаясь при этом на свое внутреннее чутье, поскольку не все монеты ему известны: о многих он никогда не слыхивал.
Чтобы завершить библиотечно-фекальную тему этого дня, приведу анекдот, записанный мною еще зимой 1941-1942 гг. По занятому немцами городу идет немецкий солдат и ищет уборную. Навстречу русский.
- Где здесь будет уборная? - спрашивает немец.
- Да иди ты вон к забору, там и.
- Э, так нельзя! - возражает немец. - Это непорядок.
- Эх, если бы у нас были порядки, мы давно бы весь наш Берлин обоср...!
Перед войной и в первый год войны у меня была тетрадь, куда я записывал анекдоты, обозначая, когда и от кого я их услышал. Так, я знал, поступают собиратели фольклора. Были там и политические, например известный анекдот о Сталине, которому сообщают об убийстве Троцкого. За этот анекдот, как я узнал много десятилетий спустя, давали 10 лет лагерей. В моей же тетради было точно указано имя ученика нашей школы, рассказавшего анекдот на другой день после дня рождения Великого Вождя всех народов и слышавшего его накануне от своих родителей. К счастью, я никому не показывал и никому не читал свои фольклорные записи. Ни я, ни кто-либо другой не пострадал, как это случилось с известным собирателем устного народного творчества Н.И. Кравцовым, попавшим за то в тюрьму.
Многие подобные записи, как и рассказы в Дневнике о немцах, с которыми довелось встречаться за полтора года оккупации, были после войны вырезаны и уничтожены мною или густо замазаны чернилами так, что теперь я с трудом и неуверенно пытаюсь прочитать их. Страх в первое послевоенное десятилетие заставил меня перечитать эти «крамольные» записи, провести строгую автоцензуру. Анекдот о Сталине и Троцком остался, потому что в нем вместо имени Сталина уже тогда из осторожности написал безлично: «.в Советской России скажут: "Ну и ... с ним!"»
В первые дни немцы вели себя как добрые победители. Два танкиста, вошедшие без опасений в бомбоубежище, полное русских, угощали ребят сгущенным молоком из банок. Очевидцы рассказывали, что в общежитии в соседнем доме немцы раздавали ребятам пряники, говоря, что дома в Германии у них остались свои дети.
И все же преобладающим чувством было настороженное опасение перед завоевателями, которые могли сделать все что угодно. Возвращаясь из библиотеки с мешком книг, я как-то столкнулся с немцем, который выразительно посмотрел на меня. Понимая, что в следующий раз это может кончиться не столь благополучно, я заготовил, как мне казалось, магическую объяснительную фразу: «Das sind die Bücher». Правда, применить мне ее так и не пришлось: мои вылазки в библиотеку вскоре закончились.
Но случались и другие не менее острые моменты в моей библиофильской деятельности. Однажды, выждав момент затишья в стрельбе, я взвалил мешок с книгами на спину и отправился из библиотеки через открытый со всех сторон обширный двор Пединститу-
та к нашему дому. Едва дошел я до середины, как начался сильнейший зенитный огонь, осколки сыпались вокруг. Возвращаться обратно было поздно, а до дома еще далеко. Рядом деревянная уборная для строителей нового здания Пединститута. Я вскочил в нее, захлопнул дверь и взглянул наверх: крыша была из тонкого теса с просветами. Осколок мог легко пролететь внутрь. Не говоря уж о снаряде, прямое попадание которого оборвало бы мою жизнь не в самом героическом месте. Последнее обстоятельство меня почему-то особенно беспокоило, и я косился в глубокую яму под собою.
Но обстрел, как короткий летний дождь, вдруг сразу прекратился. Я, цел и невредим, вышел из своего ненадежного убежища и продолжил путь.
10 июля 1942 г. Из Дневника
«Артиллерия, стрельба продолжается. Нет никаких слухов о мародерстве, грабеже и убийстве немцами. Пришел немец с переводчиком, говорит, чтобы население сделало запас хлеба и других продуктов на месяц, взяв со складов на станции Воронеж-2.
Многие стекла в окнах квартиры вылетели от стрельбы. Мы принесли (со строительства) четыре ящика оконных стекол. Я не прекращал занятий немецким языком и чтение "Мертвых душ " ни на один день, даже 5 июля, в день сильнейшей бомбежки города и нашего района.
Вечером на юго-западе разгорелся пожар с самым большим за все дни пламенем. Так сильно пахло дымом, что мы в бомбоубежище опасались, не наш ли дом горит. Как всегда носил книги (Даль, Снегирев, Иллюстров) из литературного кабинета».
И еще один день настал, не принеся с собою ни успокоения, ни чувства безопасности. Все то же ощущение неопределенности. Как будто на нейтральной полосе между сражающимися сторонами.
Начитавшись за год газет и наслушавшись по радио рассказов о зверствах и лютости захватчиков, все ждали, были готовы увидеть это воочию. Ведь всякая война неизбежно несет с собой насилие над мирным населением. А эта - с фашистами! Но не только ничего такого не происходило в нашем доме и дворе, но не было и слухов -этой первоосновы тогдашней духовной жизни.
Немцы безучастно смотрят на горящий город. И хотя все подвалы, дома, квартиры, все улицы и районы полны попрятавшимся
народом, никто не пытается тушить огонь или препятствовать его распространению. Когда дом загорается, люди просто его покидают, переходят в другой. Поэтому многие живут в чужих домах.
Л. Толстой утверждал, что оставленная французам пустая Москва неизбежно должна была сгореть. 1942 год в Воронеже показал, что и полным-полный русский город, захваченный врагом, может сгореть дотла. Догорал он в сухом и ветреном августе, когда люди уходили за Дон. Но сгорел, повторяю, в июле при полном числе жителей.
Немцы, дотоле не обращавшие внимания на оставшееся население целого города, вдруг начали как бы им интересоваться. Во двор пришел немец с переводчиком и стал убеждать, что всем надо запастись продуктами на складе у станции Воронеж-2. Народ на это предложение живо откликнулся, ибо и сам думал так же. С мешками и сумками потянулся к указанным складам. Потом рассказывали, что скопилось так много народа, что кого-то насмерть засыпало обвалом то ли зерна, то ли соли. Начались ежедневные хождения взрослых за продуктами.
Меня оставляли дома одного, я втихаря вел свой дневник, который тщательно скрывал, учил по учебнику А. Берхиной и С. Ряжской немецкий язык - за день по одному уроку - и читал понемногу «Мертвые души», начатые в первый день по возвращении из Ново-Животинного. Читал вдумчиво и не спеша, полагая, очевидно, что это делается один раз и навсегда. Географические названия в книгах любил находить в атласе, не пропускал ни слова, ни строки. Конечно, город NN в котором происходит действие романа Гоголя, искать на карте было бессмысленно, но я уже знал, что на место действия его «Ревизора» претендуют «семь городов», в том числе Сердобск Пензенской области, где я иногда проводил лето у тетки. Относительно города NN у меня не было никаких известий, но я твердо верил, что это вполне реальный и конкретный город, откуда можно доехать и до Москвы, и до Казани.
От постоянных обстрелов стекла в окнах нашей квартиры, выходящих на север, где шли бои, повылетали, и к зиме их надо будет вставлять. Где-то недалеко нашли склад с оконными стеклами (стройка нового здания Пединститута) и совместными усилиями с семьей Дольских перенесли четыре ящика в их квартиру.
В отличие от выгоревшей Москвы осени 1812 г., где было некому думать о стекле на зиму, в горящем Воронеже лета 1942 г. хозяева оставшихся немногих домов надеялись застеклить их на зиму. Жизнь продолжалась.
Наши родственники Юлия Ивановна (сестра отца) и ее муж Дмитрий Васильевич Дольские, после того как их деревянный дом на Средне-Московской улице, в самом центре города, был разрушен снарядами и бомбами, перебрались в наш дом и заняли пустовавшую квартиру № 9 в том же подъезде. С тех пор наши скитания до выхода за Дон были неразрывно связаны с ними.
Завершив первоначальное знакомство с библиотекой Пединститута, я открыл для себя еще более привлекательный источник пополнения домашней библиотеки. В учебном корпусе находился литературный кабинет, двери в который были открыты. В большой учебной комнате на столах и в шкафах была собрана классика русской литературы, от Ломоносова и Тредиаковского до наших воронежских Никитина и Кольцова. Было немало и литературно-критических книг, которые я забирал с не меньшей охотой, чем художественные.
В Дневнике сохранились только три фамилии. Названия их книг можно определить следующим образом: «Пословицы русского народа» В.И. Даля, «Русские народные пословицы и притчи» И.М. Снегирёва, «Жизнь русского народа в его пословицах и поговорках» И.И. Иллюстрова. Целенаправленность отбора очевидна.
Если бы этой моей деятельности не был положен предел, я перенес бы за лето весь литературный кабинет. Книги уже давно не помещались у меня в шкафах и выстраивались высокими стопками на полу около двери, затем по всей комнате, загораживая подход к шкафам. Это непрестанное накопление уже начинало напоминать сказку о волшебном горшочке, который варил кашу безостановочно и день и ночь, заполняя комнату, дом, всю улицу.
А между тем я продолжал неспешно, по главе в день, читать «Мертвые души», совершенно не заглядывая в принесенные книги. Они предназначались на все будущее, которое представлялось столь же необозримым, как и то множество книг, что появилось в моей комнате. Я даже как-то не сомневался, что каждая из них будет прочитана с такой же тщательностью и столь же обстоятельно, как роман Гоголя.
До войны я коллекционировал марки всех стран, стремясь к полноте коллекции, пока в один прекрасный день, увидев печатный каталог марок (владельцу которых я позавидовал), не понял, что это просто невозможно. Поскольку полного каталога русских книг не было тогда, как и нет сегодня, мне было трудно представить, что все книги, даже классиков, собрать, тем более прочитать, невозможно. Но я всегда был максималистом и долго еще пытался им оставаться в этой преходящей жизни.
Какова была бы судьба этих «перемещенных» книг, если бы и они, и я остались целы в Воронеже до возвращения советской власти?
4 декабря 1941 г. Елец захватили немцы, тогда из кинотеатра или горкома партии население растащило стулья, столы и прочую мебель. Через пять дней в город возвратилась советская власть. На дверях этого учреждения появилось объявление, в котором выражалась благодарность гражданам за спасение мебели, и говорилось, что теперь они могут снести мебель обратно. На следующее утро перед домом в беспорядке нашли стулья, столы и прочее. Но без сознательных граждан.
11 июля 1942 г. Из Дневника
«Во двор въехал немецкий танк. Несколько немцев вошли в бараки рабочих, увидели сахар и взяли у каждой хозяйки по куску. Во двор въезжают и выезжают на мотоциклах десятки немцев.
Немец зашел в бомбоубежище и на вопрос: "Будет ли еще бомбежка?" ответил: "Разве только со стороны русских". Говорящий по-русски немец объявил, чтобы два дня на улицу не выходили, а завтра начнет свое действие местная власть.
К вечеру танк со двора уехал, но много немецких легковых и грузовых автомобилей. Два немца брились, ели, пили в нашем бомбоубежище. Спали они в легковой машине. Стрельба к ночи уменьшилась».
В этот день мы вплотную познакомились с немцами. Сначала был слух, что в первом подъезде они ломают дверь. Но вскоре их стало так много вокруг, что вместо слухов каждый мог наблюдать их воочию.
Во двор медленно вполз танк и остановился у нашего дома. Двор наполнялся машинами, немцами на мотоциклетах. Они безбоязненно заходили в дома, в бараки, где жили строительные рабочие, что-то спрашивали, брали так, как будто были среди своих. Их не пугались, не боялись (хотя в глубине оставалась постоянная напряженная настороженность), даже объяснились: в нашем бомбоубежище по-немецки, в других местах - жестами.
Власти по-прежнему не было никакой, но вот пришло известие, что назавтра начнут свое действие местные власти. Это должно было успокаивать: в конце туннеля появился свет, надежда на мирную жизнь.
У входа в бомбоубежище остановилась легковая машина, вышли два немца и направились к нам, видимо, уже зная, что здесь говорят по-немецки. Попросили горячей воды, побрились, достали консервы, стали есть и кого-то угощать. Разговор шел по-немецки. Они удивлялись, что здесь так много русских говорит по-немецки. Они не знали, что большинство русской профессуры было из Дерптского университета, где немецкий язык был обычен.
На протяжении всех полутора лет оккупации я не раз замечал, что знание языка производит на них ни с чем не сравнимое впечатление. Говорящий сразу же превращался из «нелюдя», с которым нечего считаться и можно делать все что угодно, в человека, которого необходимо если не уважать, то во всяком случае не обижать. К не говорящему по-немецки относились как к животному, которому надо приказывать и наказывать. Его как будто не видели, он был в затемнении, которое не воспринималось немецким сознанием.
Когда же человек заговаривал по-немецки, то на свету оказывались оба: и он, и немец, с которым шел разговор. А на свету уже не сделаешь того, что можно сделать в темноте, не видя лица, не видя человека. Наверное, поэтому и грабители, и насильники предпочитают темноту. Все сразу усвоили этот закон общения с немцами и выставляли вперед знающих язык не столько для какого-то реального общения, сколько для создания благожелательного отношения немцев к остальным.
И немцы это тоже прекрасно понимали. Поэтому охотно расположились надолго в нашем бомбоубежище, как у себя дома. А один даже все время напевал про русскую девушку Соню: «Зонья, Зонья, дайне шварце харе...» (твои черные волосы).
Это были молодые ребята, фронтовики, вполне дружелюбно относившиеся к нам. Они никогда не видели так много оставшегося населения в занятом городе. Это их искренне удивляло. То были передовые части немецкой армии, казалось, не имевшие никакого отношения ни к коммунистам, ни к фашистам. Просто солдаты, офицеры, делающие свое нелегкое дело с немецкой добросовестностью.
Фронт по-прежнему был в одном-двух километрах к северу: немцы заняли последние улицы на северной окраине города (Октябрьской революции, Рылеева, Калинина), выходящие к Парку культуры и отдыха (называвшемуся в народе «Ботаника» - от Ботанического сада, там находившегося), а наши закрепились в СХИ (сельскохозяйственном институте), расположенном дальше за городом, куда ходил трамвай.
Рассказывали, что как-то до войны к отцу, жившему в городе, приехал из деревни сын. Они поехали на трамвае в СХИ. Дорога шла мимо Архиерейской рощи и улицы Героев революции (где сейчас шли бои) под гору, затем на гору и крутой поворот налево, на котором трамвай вдруг упал на бок. Мальчик решил, что это обычное дело и спросил: «Папа, и часто они здесь так падают?»
На этих «крутых поворотах» шли нынче кровавые бои, но в памяти по-прежнему оставался тихий мирный СХИ. За ним был лес, дом отдыха им. Максима Горького, где я в величайшей скуке провел 10 каникулярных дней в январе 1938 г. А еще дальше, вверх по реке Воронеж, была знаменитая Лысая гора, куда ходили как-то всей семьей купаться на реку, подмывавшую основание Лысой горы - большого песчаного оползня среди поросшего лесом высокого и крутого берега.
Осенью 1941 г. в Воронеже было создано народное ополчение, куда записали и профессоров Пединститута. Фронт стоял в 150 километрах под Курском. Однажды ополчение вывели на боевое учение и охрану подступов к городу как раз на Лысой горе. Отец получил боевое оружие и был поставлен ночью на охрану тропинки, ведущей к Лысой горе. Другой профессор - Григорьев -был поставлен в дозор на другой тропинке. Надоело ему стоять одному, ночь была темная, он и пошел искать своих коллег и вышел прямо на моего отца. Тот услышал, вскинул винтовку и спрашивает: «Кто идет?» Григорьев, узнавший отца, решил, что тот шутит, и продолжал идти на него молча. Отец был готов выстрелить, когда Григорьев наконец сказал: «Да это же я, Николай Иванович».
Потом в ополчении, просуществовавшем ровно до того времени, когда немцы стали подходить к городу, не раз вспоминали, как у Лысой горы один профессор ночью чуть не застрелил другого.
Судьба этого народного ополчения, столь торжественно созданного властями, но мгновенно рассыпавшегося, как только бежали эти самые партийные власти, оставив город немцам, разделили и многочисленные стены заграждений, составленные из железа, бетона и противотанковых ежей посередине центральной улицы города с узкими проемами для проезда одной машины. Эти проемы должны были перекрыть специально приготовленными для того и стоявшими рядом щитами и ежами, если враг пройдет в город.
В последний момент власти тайно бежали, спасая свои бесценные партийные жизни, и все проезды в заграждениях остались открытыми. Да так и стояли все время, пока немцы были в городе. Выгоняемое из города население молча проходило мимо этих не-
сбывшихся баррикад, мрачно взирая на памятники недавнего гражданского энтузиазма. Партийные власти сдали город без боя, а после войны Воронеж был назван городом-героем. Так бесславная страница в истории партии и войны была возведена в ранг героизма. Люди, родившиеся после войны и не видавшие всего этого, присвоили Воронежу в 2008 г. название «город воинской славы». Я люблю родной город и за одно его имя готов дать ему высшую награду. А что же делать несчастной Вятке, которую не наградили и даже имя не сохранили?
К вечеру стрельба уменьшилась, почти прекратилась. Мы продолжали преобразования в нашей квартире. В ванной, давно лишенной воды, находилось несколько кроликов. Теперь мы их переселили на балкон, огородив досками и фанерой.
Где-то в Пединституте я обнаружил большую карту мира, приволок ее домой и прибил во всю длину стенки комнаты. Географические карты и атласы вызывали во мне не меньшую страсть, чем книги. «Кто может равнодушно смотреть на книги и карты (географические), для того культура остается сама по себе, а он сам по себе», - записал я два года спустя в свою «Записную книжку».
12 июля 1942 г. Из Дневника
«Снаряд попал в соседнюю квартиру нашего дома. Весь день сидим в бомбоубежище. Несколько снарядов упало вблизи. Артиллерия неистовствует с обеих сторон. Возникают пожары.
Вечером опять приехали на машине и ночевали два немца: один в бомбоубежище, другой в машине. "Катюшу" они называют "Сталинский орган". "Русские чуть не прорвали фронт, -говорит немец. - Еще бы минута и..."»
Минувшее проходит предо мною -Давно ль оно неслось событий полно...
Сегодня, когда я пишу все это, - такой же жаркий июльский день в Подмосковье, как тогда в Воронеже. Прошло ровно - день в день - 50 лет (теперь уже 75 лет). Снаряды рвутся не в соседней квартире, а в соседней республике: Украине. То, что происходило тогда, в 1942 г., - забыто. Выросли новые поколения. Писать о том времени - все равно что писать о Гражданской войне (большевики
почему-то писали ее с маленькой буквы, хотя она была одна в истории России), о Русско-японской войне или Русско-турецкой, живых свидетелей и участников которых я видел в детстве.
Отец родился в слободе Петропавловка Богучарского уезда Воронежской губернии 30 ноября 1896 г. и жил там до семи лет. Затем его отец, служивший земским врачом, переехал в Воронеж, и семья снимала квартиру на Острожском бугре (теперь, кажется, Площадь детей). В следующем, 1905 г., отец пошел в подготовительный класс частной школы, а семья переехала в купленный дом на Большой Девичинской, № 48 (позднее № 50 по улице имени террористов Сакко и Ванцетти).
С 1906 г. он учился в 1-й мужской гимназии, которую окончил в 1915 г. Летние каникулы проводил в селе Березняги Богу-чарского уезда у родственников. Летом 1908 г. ездил с отцом и младшей сестрой Юлей в Ессентуки, а летом 1910 г. по Волге от Царицына до Нижнего, и затем заехали в Москву.
В 1915 г. приехал поступать на естественное отделение Московского университета. Приемная комиссия находилась в здании на углу Большой Никитской и Романова пер.
Ныне этот вход с угла замурован. В прошлое возврата не бывает: дверь туда наглухо закрыта. А тогда, летом и ранней весной 1915 г., в нее входила и выходила молодежь, из которой теперь едва ли кто остался в живых.
«Неужели все, что идут по улицам, тоже умрут? Какой ужас», - писал в страхе Василий Розанов в книге «Опавшие листья», появившейся в магазинах в том августе 1915 г., когда отец шел по Большой Никитской.
Нет, они не думали о смерти, студенты 1915 г. Через два года учение для многих из них оборвалось. В начале ноября 1917 г. их вместе с юнкерами постреляли у Никитских ворот. Хоронила вся честная Москва. От церкви Большого Вознесения у Никитских ворот, где когда-то венчался Пушкин и где теперь отпевали убитых юнкеров и студентов, огромная процессия прошла по Тверскому бульвару до Страстной и повернула налево. Далеко за Ходынкой на Братском кладбище их и похоронили.
Тогда же отец, еще учившийся в университете и проходивший мимо сходок студентов в университетском дворе, встретил на углу Никитской и Долгоруковского перед входом в Зоологический музей двух своих учителей: профессора Юрьевского университета Алексея Николаевича Северцова и Бориса Степановича Матвеева,
будущего декана биофака МГУ, поселившегося после смерти академика Северцова в его квартире в университетском дворе.
Северцов рассказывал, что его сын-студент убит у Никитских ворот. Отца это впечатлило на всю жизнь, и он рассказывал мне об этом, когда мы как-то проходили мимо Зоологического музея.
Осенью 1987 г., через 10 лет после смерти отца, я услышал по радио в передаче к 70-летию Великого Октября, как старый красногвардеец, доживавший свой страшный век где-то в Замоскворечье, с гордостью вспоминал, как он «ложил» юнкеров у Никитских ворот осенью 1917 г. Может быть, пуля этого Шарикова и настигла сына Северцова. Кто знает. Наши судьбы так фантастически переплелись в ХХ в.
Отец жил в студенческие годы в Хлыновском тупике перед Никитскими воротами. Как-то в последние годы жизни он повел меня показать свое студенческое жилье. По дороге рассказывал, как жил в одной комнате со студентом Гущиным. В соседней комнате жила проститутка Настя. Нередко ночью из ее комнаты раздавались крики и плач: сожитель нещадно бил ее. В одну из таких ночей, когда спать было невозможно, отец, чтобы успокоить Настю, вывел ее на улицу, и до утра гуляли они по спящей Москве.
Теперь отец с одышкой поднимался по старой знакомой лестнице на третий этаж (ныне в этом подъезде сделан лифт). Позвонили в дверь. Сначала никто не откликнулся, а после второго звонка подошла старуха и спросила: «Кто там?»
Мы молчали: было трудно объясниться через дверь. Наконец, отец вспомнил о студенте-приятеле: «Гущин здесь живет?» С равным успехом он мог бы назвать имя своего деда крестьянина Николая Самойловича Николюкина.
Спускаясь обратно по лестнице, я сожалел, что не довелось повидать студенческую комнату отца. Люди не любят пускать к себе прежних жильцов. Только в Воронеже, куда я приехал через несколько десятилетий после войны, меня пустили в дом, где я родился, и в квартиру, где жил по лето 1942 г. Но оба дома после пожара были выстроены по иному плану, так что ничто не напоминало прежние комнаты, где памятен каждый уголок. Новые стены по-новому делили пространство. И мне снова припомнилось: в детство возврата нет.
В разруху и голод 1918 г. отец вернулся домой, в Воронеж, а с марта 1919 г. стал работать в лаборатории И.И. Шмальгаузена в Воронежском университете, созданном на базе перевезенного из Эстонии Юрьевского университета. Осенью 1919 г. пришли белые, затем
красные, но отец ничего этого не видел: с октября 1919 г. по март
1920 г. пролежал в университетском госпитале, где перенес подряд три тифа: брюшной, сыпной и возвратный. И остался жив.
В 1921 г. окончил Московский университет, летом ездил в экспедицию на Мурманскую биологическую станцию, а в декабре
1921 г. выступал на Всероссийском съезде зоологов, анатомов и гистологов в Петрограде (первая печатная работа его в Трудах съезда в 1922 г.).
В те же голодные годы отец чуть не погиб на озере Неро у Ростова Великого, заблудившись в зимнюю метель, когда отправился за продуктами в деревню. Шла обычная жизнь русского человека на изломе лет большевистского беспредела, столь ярко описанная в «Сивцевом Вражке» Михаила Осоргина. Прямые, резкие и открытые погибали. Шла мичуринско-лысенковская селекция будущего Homo Sovieticus.
Я помню отца с начала 30-х годов, когда по утрам мы ели пшенный кулеш, а в деревнях народ мер от голода. В комнате, где стоял дедовский рояль, появилось первое радио - черный репродуктор над черной крышкой рояля. Из него лились бодрые песни и увлекавшие меня детские передачи о таинственных странах и морях.
Дом наш был странной старой постройки. Цоколь сделан из больших блоков камней, скрепленных скобами, залитыми свинцом. Мы, ребята, старательно выбивали этот свинец отвертками и переплавляли в «чушки». Собрав несколько горстей таких свинцовых кусочков, я поставил их в посудинке на примус. Они долго стояли на огне, сохраняя свою форму. Я решил попробовать их твердость, ткнув пальцем, однако в последний момент все-таки догадался взять спичку: под верхней пленкой, сохранившей форму кусочков, был жидкий свинец!
Мы жили на первом, правда, высоком этаже. Каждое окно имело деревянные ставни от воров, запиравшиеся на деревянные болты-бруски, вставляющиеся в металлические пазы. В доме водились огромные крысы, и иногда отец проводил с ними сражения при помощи этих болтов. Из спальни, где была и моя кроватка, двойные двери вели в аудиторию, где отец читал лекции и велись практические занятия. В перерывы он приходил домой пообедать или отдохнуть.
Летом под окнами допоздна на скамейках игрались городские частушки, иногда под гармонь. Они были мне вместо колыбельных: под них я засыпал, вслушиваясь в немудреные речитативы. С тех пор и полюбил воронежские частушки.
В середине дома был колодец до самого подвала, а вокруг широкая каменная винтовая лестница. Этажей было три, но высота комнат доходила до пяти метров. На верхнем этаже, за перилами лестницы, были четыре открытые площадки с массивными столбами (около одного квадратного метра), на которых мы с двоюродным братом Виктором проверяли нашу смелость. Перелезть на них и встать на самом краю каменного колодца считалось доказательством отваги.
Все квартиры в доме были профессорскими, и это привлекало внимание инициативных людей. В семейном предании сохранились две истории о попытках краж. Однажды летом все отправились на речку купаться, отец же остался дома поработать. Уходившие закрыли дверь на замок, и это, видимо, дало вору основание полагать, что в квартире никого нет. Когда отец из спальни, где был и его кабинет, услышал шаги в других комнатах, он вышел и в кухне, разделявшей спальню и комнаты, столкнулся лицом к лицу с вором.
- Вы что тут делаете? - вежливо спросил отец, беря его за руку.
- Я зашел по ошибке, - отвечал ему в том же духе вор, и в тот же момент, оставив отца на кухне, закрылся в спальне, из которой отец вышел. Окна оттуда были во двор, и вор решил спокойно выпрыгнуть из окна. Но он не учел иного: из кухни во двор вел черный ход, через который отец тотчас выбежал, и вовремя, чтобы насесть на прыгнувшего из окна вора. Вор пытался вырваться, но отец держал его. На другом конце двора была конюшня, и конюхи издали наблюдали сцену.
Наконец вору удалось бежать через ворота. Тогда отец обратился с упреком к знакомым конюхам, что не помогли ему скрутить вора.
- Так мы думали, Николай Иванович, что вы боретесь со знакомым.
- Где же это вы видели, чтобы профессор боролся так во дворе, - с достоинством отвечал им отец.
Другой случай мог обернуться трагедией. Поздно вечером мать возвращалась домой с английских курсов и в огромном подъезде нашего дома, между двумя входными дверями, увидела плачущую девочку лет 10 в тонком и легком платье. Была зима, и мать привела ее в дом, стала расспрашивать. Родители выгнали ее, и вот она замерзает и голодна. Ее кормили и хотели оставить спать до утра, поскольку было очень поздно. А назавтра разыскивать родителей.
Но отец решительно этому воспротивился. Тогда надели на девочку теплую плюшевую куртку, и мать с моей няней Нюрой повели ее к родителям. Она привела к дому недалеко от вокзала и сказала, что боится заходить. Мать вошла в указанную квартиру, но оказалось, что там никто ни о какой девочке не слыхивал. Когда же мать вернулась на улицу, где с Нюрой оставалась девочка, той уже не было - убежала. Поняв, что ее обманули, мать отправилась домой, а Нюра пошла к вокзалу и там на площади увидела девочку среди нескольких здоровых парней, которым, очевидно, она ночью должна была открыть дверь нашей квартиры. Бесстрашная Нюра бросилась к девчонке и схватилась за свою плюшевую куртку. Парни врассыпную, а девочка, вывернувшись из куртки и оставив ее в руках Нюры, бежала в соседние дворы. На том дело и кончилось. Преследовать ее было небезопасно.
Но были и другие приметы того времени. Шло нравственное формирование нового поколения, родившегося и выросшего после революции. Когда мне было 10 лет, повсюду создавались пионерские отряды, дома пионеров имени Павлика Морозова. В школе, на пионерских сборах ребятам внушали, что они должны быть похожи на него, достойны его, бдительны, как он. Выпуская домашнюю стенгазету «Ленин», куда я наклеивал вырезанные из «Пионерской правды» статьи, я не мог на это не откликнуться.
И вот стал я замечать, что один из ящиков письменного стола отца всегда на замке. Сначала меня жгло любопытство - что же там спрятано. А затем я с внутренним содроганием решил, что отец -«враг народа» и скрывает там свои «черные дела». Как Павлик Морозов я должен об этом донести. Борьба в детской душе шла страшная. Но я оказался недостойным великого Павлика и смолчал.
Но меня с успехом заменила партия; через 10 лет она «разоблачила» отца как скрытого «вейсманиста-морганиста», т.е. врага народа в области биологии, и выгнала его с работы, из квартиры, из города. У партии было много способов расправиться с человеком и без помощи Павлика Морозова.
Летом 1942 г. все это было либо в прошлом, либо в будущем, которого мы еще не знали. Во дворе и в доме стояли немцы. Прежняя жизнь ушла, и мы думали, что навсегда. Новая была неопределенна и непонятна. Надвигалась очередная круговерть русской истории. И конца ей не было видно.
13 июля 1942 г. Из Дневника
«Идет маленький дождик. Утром была радуга. Немцы меняют 10 рублей на одну марку. Мне дали 7 пфеннигов.
Немцы взяли у кого-то из наших портфель, просят часы и рубашки. Жалуются, что русские говорят, что не понимают, или показывают неверную дорогу.
Я принес еще книг из литературного кабинета. Немец сказал, что любит собак, но не любит евреев. В нашем дворе пехота, играет патефон. Вечером почти все немцы уехали».
Еще один день прошел, и наступил новый. Из прежней жизни остались лишь утренние дождики и радуга, радостно и весело полоснувшая небо. Это было понятно, привычно. Вокруг же происходит нечто необычное, непонятное..
Целый год шедшие по просторам России немцы расположились в нашем дворе как у себя дома, завели патефон, пели, смеялись. Это были вовсе не те немцы, о которых год писали газеты и говорило радио. Они не убивали, не насиловали, даже не грабили. Правда, говорят, у кого-то взяли портфель, интересовались часами. Наверное, это были не те немцы, о которых нам вещала пропаганда. Те убивали и грабили в других городах.
И все же была заметна разница между передовыми частями, танкистами, которые угощали ребят пряниками и сгущенным молоком, и массой пехоты, заполнившей весь двор сегодня. Эти никого не угощали, норовили сами что-либо ухватить.
В этот день продолжалась рутинная работа человеческого муравейника, встревоженного вторжением чужой породы муравьев, устремленной к дальнейшему продвижению и потому не слишком интересующейся теми, что живут здесь.
Чтобы размещать книги из библиотеки и литературного кабинета, я принес дополнительные полки к шкафу. Их явно было недостаточно, но все же какая-то часть книг на них помещалась.
Два шкафа моих книг имели каталог. Новые книги я не только не успевал расставлять, но и не записывал в старую тетрадь с перечнем книг двух шкафов. Это было делом будущего. Но наступит ли это будущее? - фронт в одном-двух километрах от нас. С другой стороны, книг в библиотеке и кабинете слишком много, чтобы надеяться на прекращение их перемещения в мою комнату. Время и судьба сами решили этот вопрос. Сколько раз в жизни приходилось мне убеждаться, что время само решает сложнейшие вопросы.
Первое большое мое разочарование, обида, была в том, что в войне погибла библиотека деда и вместе с ней новоприобретенное из библиотеки Пединститута. Но только представить себе, что случилось бы, сохранись все эти библиотечные книги у меня до освобождения города. Вернулась бы наша славная советская система с партсекретарем Картавых, и отцу зачли бы не только нахождение на оккупированной территории, но и то, что его сын «расхитил социалистическую собственность». Едва ли кто мог доказать, что я перенес книги к себе «для сохранности».
«Выявить врага» - этому учили нас в школе, особенно после процессов 1936-1938 гг. В доме, где мы жили тогда, были квартиры профессоров. Одного за другим их арестовывали.
14 июля 1942 г. Из Дневника
«В школе немцы выбили стекла и поставили лошадей, кидали камни в статую Ленина и разбили ее. Во двор ввезли две легкие пушки.
Дождит. Весь день в бомбоубежище. Артиллерия. Осколки как дождь. В наш дом попало несколько советских снарядов. На балконе убит кролик и один ранен».
Жизнь в бомбоубежище стала привычной. Наверх, в квартиру, выходим ненадолго в промежутки относительного затишья. Все необходимое перенесено в подвал, где у каждой семьи свой угол, отсек: стоят раскладушки, столики, чемоданы, узлы и прочее. В разных местах большого неразгороженного подвала горят керосиновые лампы, и эти редкие огоньки одни разгоняют влажный мрак. Сюда почти не доносятся звуки сверху, только приглушенная артстрельба.
В подвале сложился свой общественный микроклимат. Жизнь каждой семьи индивидуальна и автономна. Зато слухи -общее достояние. Они сближают, чуть ли не роднят обитателей бомбоубежища, ибо в них общая наша судьба, наше будущее.
Слухи - не только информация о происходящем, но и указание на то, что надо делать. Чем больше слухов знает человек, тем более социально ориентирован он в том необычном социуме, в котором живет население города.
Если в квартиру попал снаряд - это был факт и не более. Если говорили, что к северу, около Облбольницы, снаряды разрушили все
дома, то это означало, что подобное может ожидать и нас. Вместе с тем преобладал некий бытовой квиетизм, пассивное приятие происходящего. Не делалось попыток куда-то перебраться, чтобы укрыться от обстрела. Главное - ждать и переждать это лихолетье, не вмешиваясь ни во что, не соучаствуя и не сопротивляясь. Не было и какого-либо страха. Ведь все находились в своем доме, где и стены охраняют и берегут.
Приятие жизни таковой, как она есть, было присуще мне с детства. Даже трагическое воспринимал я как естественное и потому относился спокойно.
В Ново-Животинном одно лето работала на биостанции Лидия Сергеевна. Она была красива и ласкова к детям, у нее я смотрел газеты с картинками к 100-летию Пушкина (очевидно, было лето 1937 г.). Ласкова она была, очевидно, и к мужчинам, потому что, как поговаривали, у нее «кто-то был».
И вот на биостанцию приехал тоже сотрудник Пединститута, коренастый, с черной бородкой, Александр Иванович. Он был охотник, в его комнате висело ружье, которое, по законам жанра, должно было выстрелить. Белое платье Лидии Сергеевны не раз появлялось под вечер с кожаной курткой Александра Ивановича под окнами нашей комнаты, когда я уже ложился спать: крылечко в ее комнаты было рядом.
Но кожаная куртка не поднималась на крылечко и тихо прощалась со светлым в горошек платьем. Взрослые говорили о безответной любви охотника к «этой интриганке», у которой в городе было «много мужчин». Я не мог понять, зачем ей нужно было именно «много мужчин», которые, в моем представлении, окружали ее все сразу, а она стояла среди них в своем легком ситцевом платье в горошек и поворачивалась во все стороны.
Охотник вскоре уехал, а с окончанием летнего сезона уехали и мы. И вот однажды осенью я вдруг слышу, что Александр Иванович застрелился из-за Лидии Сергеевны. Его нашли в камышах на другой стороне реки, где он нередко охотился. Рядом с ружьем лежала палочка, которой он спустил курок - прямо в сердце. Все вновь осуждали «интриганку», которая кокетством и игрой довела бедного Александра Ивановича до смерти. Я же, вспоминая добрые глаза и руки ее, все равно был на ее стороне. Этот чужой и немного грубый, мужиковатый охотник мне никак не нравился. Но с тех пор я ее больше не видел: говорили, она была вынуждена уйти с работы.
15 июля 1942 г. Из Дневника
«Лампу днем в бомбоубежище тушим для экономии керосина. Соль, сахар, мука, постели, вещи - все отсырело, особенно на земляном полу. Портфели, туфли покрылись плесенью. Из уборных в бомбоубежище благоухает. Но несколько дней назад немцы сказали, что наше бомбоубежище gut.
В школьном дворе рядом с нами похоронили убитого немца. Говорят, что пострадавшему населению помогают немецкие врачи. Немцы просят часы и какао. У них есть масло, яйца, конфеты, ветчина и прекрасный хлеб - все частично немецкое, частично русское.
Из окрестностей СХИ приходят люди, выселенные немцами из подвалов. Немцы жгут там дома».
Вчера в нашу квартиру попало два снаряда, также и в соседние. В квартире на первом этаже, где обосновались Дольские, от обстрела лопнула стена. Все, конечно, сидят в бомбоубежище, которое даже немцы признали хорошим укрытием. Их, правда, сегодня мало видно.
После того как вчера кролики на балконе пострадали от обстрела, оставшихся поместили в уборную. Дверь на северный балкон заложили кирпичами и забили досками. Трюмо из комнаты перенесли в коридор, чтобы не разбилось от пуль и снарядов. Надеялись еще жить здесь и смотреться в зеркало. Но то был последний день жизни в этой квартире: назавтра немцы всех выгнали.
Осталось все. И все было разграблено и сгорело, подожжено после освобождения от немцев в январе 1943 г. У меня в комнате висел овальный барельеф Пушкина, сделанный из мягкого металла к 100-летию его рождения в 1899 г. Еще в раннем детстве я нацарапал гвоздем на обратной стороне свое имя: «Шура», причем букву «у» писал в другую сторону.
После возвращения летом 1944 г. в Воронеж у своего школьного товарища Петра Кондратова я как-то увидел в доме (он жил в тех последних северных улицах города, где шли бои летом 1942 г.) такой же барельеф Пушкина. Я снял его со стены и на обратной стороне увидел нацарапанное слово «Шура» с буквой «у», написанной в обратную сторону. Я был так смущен и растерян, что ничего не сказал и повесил барельеф обратно.
Много лет спустя, побывав в Воронеже, я вновь встретился с этим моим школьным приятелем и спросил его о судьбе пушкин-
ского барельефа. К сожалению, он давно уехал из того дома и ничего не мог мне сказать определенного.
Вместе с нашим домом погибли и мои детские рукописи. В том числе «многотомная» (в нескольких тетрадях) написанная мною в 1936-1937 гг. «Детская и взрослая энциклопедия». В начале ее значилось: «Эта энциклопедия в память 100-летия со дня смерти великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина».
Гостивший у нас в 1938 г. брат отца Александр Иванович, агроном и научный работник из Саратова, списал в письме к домашним несколько страниц моей энциклопедии, благодаря чему фрагменты ее сохранились и в 1954 г., когда мои родители жили в Саратове, были переписаны моей матушкой и вновь вернулись ко мне.
Под № 1 значился, конечно, Пушкин. Помимо года и места его рождения сообщалось: «Его убил подговоренный царем жандарм Дантес в 1837 г. 10 февраля в 2 ч. 42 м. дня в Ленинграде (Петербурге)». Под № 2 обозначен был Гоголь, и тоже с четкой политической характеристикой: «Он великий писатель, его замучили жандармы. Он умер в 1852 г. в Москве». Далее шли такие же краткие справки о Крылове, Толстом, Ломоносове, Лермонтове, Горьком, Чехове, Добролюбове, Чернышевском, Герцене и Некрасове. Два Островских имели следующие различия между собой: один род. в 1904 г., умер в 1936 г. - «он жил при Николае II и при СССР», а другой род. в 1823 г., умер в 1886 г. - «он писатель 19 века. Он жил при царях: Александре I, Николае I, Александре II, Александре III». Под влиянием Энциклопедии Южакова, сохранившейся в дедовской библиотеке, русская история делилась для меня по царям.
Среди «всеядных и травоядных зверей» под № 15 (общий № 91, считая писателей и большевиков!) значилась морская свинка (была у меня дома в детстве): «Морская свинка травоядная. Она ест траву, морковку, молоко. Она живет до 7 лет. Она с крысу величиной. Морская свинка бывает серая, белая, черная, оранжевая. Морскую свинку можно есть. Ее лет 200 назад в первый раз привезли в Лондон».
О слоне (№ 20, № 96 общий) было сказано: «Слон травояден. Слон ест траву, сладости. Слон живет до 100-150 лет. Слон величиной очень большой. У слона есть хобот (длинный-длинный нос) и два клыка. Он серый».
Среди хищных зверей числились волк, кит, кошка, лев, леопард, лиса. О медведе (№ 7, общий № 103) приводились такие сведе-
ния: «Медведь ест ягоды, людей. Он живет лет до 35. Медведь живет в лесу. Он с лошадь. Он бывает бурый, черный, белый, серый».
В конце пятого тома энциклопедии, посвященного животным и написанным с 4 мая по 11 июня 1937 г., обозначены лица, у которых я черпал сведения о животных: отец, мать, Мария Ивановна Тимофеева и др. с указанием, кому из них сколько лет. Завершилась же сия летопись из устных сведений словами: «Писал А.Н. Николюкин, 8 лет».
16 июля 1942 г. Из Дневника
«Раненый красноармеец сказал, что открылся второй фронт в Европе, наши взяли Орел и наступают на Воронеж: сегодня-завтра будут здесь. Немцы уходят.
Пришли несколько немцев и сказали, чтобы выбирались из бомбоубежища, но потом сказали, что не надо: не было приказа. В 15.45 пришли много немцев и сказали, чтобы за 15 минут (затем за две минуты) очистили дом и бомбоубежище. Револьверы и винтовки держали наготове. Поднялась паника, и мы пошли. Дошли до бомбоубежища Университета, захватив с собой только немногие вещи. Когда мы шли, у нас на глазах убили женщину».
И вот этот день настал. С утра такой сильный обстрел, что я впервые не пошел умыться наверх в квартиру. Впечатление, что немцы уходят. К тому же слухи, что открылся наконец второй фронт в Европе, наши перешли в наступление и вот-вот освободят Воронеж.
Продолжается какая-то бессмысленная озабоченная деятельность: в бомбоубежище сделали полку для вещей и посуды, со склада принесли еще стаканы, поскольку ничего иного там не было. Эта деятельность отвлекала от творящегося вокруг, как бы придавала смысл бессмыслице происходящего.
В дом падают новые и новые снаряды, пули разбивают стекла, но к этому привыкли, не обращают внимания, хотя на северную сторону, откуда они летят, никто не выходит. Помнится, собирались обедать, когда у бомбоубежища появилось несколько немцев с известием, что всем надо покинуть дом и уходить. Но это еще не приказ, а как бы первый раскат грома приближающейся грозы. Затем затишье, пауза. Все сразу успокоились, занялись своими делами.
И вдруг в 15.45 (я записал точное время) к дому, к бомбоубежищу набежало много немцев с оружием наготове. Приказ: быстро убираться отсюда. Люди стали хватать вещи, собираться. Немцы, размахивая револьверами, закричали: «Schnell! Schnell!» Люди выскакивали из бомбоубежища без вещей. Я, видимо, выходил наверх недостаточно поспешно: стоявший у выхода немец ткнул меня в спину. В считанные минуты все были выгнаны и дворами потянулись к центральным улицам. Город севернее железнодорожного полотна в тот день очистили от населения.
Шли налегке, поскольку успели захватить немногое. Запомнился переход через линию железной дороги между сгоревшим деревянным мостом и вокзалом. Когда мы перебирались через пути, со стороны сгоревшего моста послышался оклик немца, стоявшего у танка. Прямо на него, к танку по откосу поднималась женщина. Непонятно, зачем она стала переходить пути перед танком, тем более идти на него. Немец крикнул еще раз и выстрелил. Женщина упала. Группа людей, переходившая с нами пути, панически бросилась к узкому отверстию в заборе, ограждающему пути на другой стороне. Каждый стремился побыстрее пролезть через забор и уйти из опасной зоны.
Хотя было и страшно, я понимал, что немец стреляет не в нас: пропустив всех толпящихся в дыру в заборе, я после этого перелез и сам. Очевидно, это было первое в жизни испытание на выдержку, чем я потом гордился. Позднее рассказывали, что у убитой женщины остались дети в СХИ, она почти сошла с ума: пошла на немца, он кинул в нее песком, она в него и тогда он застрелил ее.
В тот день мы дошли до Университета, где в подвалах были свои обитатели, знакомые отца. Там мы и поселились, найдя свободный угол в обширных университетских подземельях для ночлега. Днем же располагались в комнате № 18 на первом этаже. Так начинался наш исход из родного города.
Это был первый наш судьбоносный, как сказали бы потом, день. Весь этот год и последующие - всего лишь последствие того дня. Он был весь «сегодня», «сейчас». В жизни таких дней бывает очень мало. О них вспоминают всю жизнь. Они сами становятся вечно сущим воспоминанием.
17 июля 1942 г. Из Дневника
«Артиллерия, пулеметы и выстрелы не перестают. Папа и Нюра пошли на квартиру за вещами. На обратном пути немцы отобрали муку и спрашивали сахар.
Я осмотрел пожарища Первомайского театра, Управления ж. д. Москва - Донбасс, филармонии, воронки от фугасных бомб в Университете, два подбитых танка на углу Студенческой и Университетской. К югу пожар. Немецкий генерал предложил профессорам и преподавателям Университета выбрать уполномоченных для переговоров об отъезде в эвакуацию (в Киев)».
Перебравшись в подвалы Университета, мы значительно удалились от линии фронта. Но и здесь слышалась артиллерия, автоматные очереди. Народу в Университете было гораздо больше и жизнь упорядоченнее: в столовой горела плита, выдавался завтрак, обед. Кто-то всем этим руководил, организовывал.
Днем несколько человек, в том числе и отец, отправились в наш дом за вещами и продуктами. На обратном пути немец, увидев отца с черной бородкой, воскликнул: «О, Троцкий!» Отец попытался объясниться и сказал: «Ихтиолог, ихтиолог». - «О, теолог?!» -вновь удивился немец. В те дни немцы были еще добродушны.
Я осмотрел соседние улицы, кварталы, дома. Кругом дымились пожарища: в Первомайском саду, где был театр, на Студенческой улице, где мы когда-то жили, в огромном блоке зданий Юго-Восточной железной дороги. В отличие от прифронтовой северной части города здесь народ ходил по улицам, и я обошел знакомые с детства места, где знал каждый дом, каждый переулок, каждое дерево.
Иное сгорело, было разрушено бомбами, другое догорало. И музей моего детства уходил в небытие. Я проходил мимо и отмечал про себя: этого уже нет, то уже взорвано, а оставшееся вот-вот обратится в щебень и пепел. Кладбище детства разрасталось на глазах.
Кладбища сыграли немалую роль в моем детстве. Это и сельское кладбище в Ново-Животинном вокруг старого кургана первых веков нашей эры, каких немало в придонских степях. Перед войной я мечтал разрыть этот курган, и если бы не война, наверное, осуществил бы свой замысел вместе с друзьями. И большое кладбище, переходящее в лес с озером в Сердобске, где похоронены моя бабушка Екатерина Аполлоновна Кондюрина, ее дочь тетя Валя и ее муж дядя Гриша Разумовы. В детстве это было место таинственных прогулок,
после войны - не менее романтических и страстных любовных свиданий. И совсем иное, строгое Чугуновское кладбище в Воронеже, от которого, как я с грустью убедился в наше время, через 40 лет, остались лишь чудовищно жалкие и одинокие могилы А. В. Кольцова и И.С. Никитина, расположенные прямо посреди бойкого уличного движения; их объезжал виражом трамвай.
Когда-то я искал самое старое кладбище Москвы. Потом понял, что вся Москва стоит на одном сплошном кладбище, и чем ближе к Кремлю, к началу жизни, тем гуще погосты.
18 июля 1942 г. Из Дневника
«В университетском бомбоубежище большой запас воды, ежедневно столовая готовит суп (по половнику на человека), выдается керосин для лампы или свечи.
Немцы объявили, что за переход линии железной дороги в северную часть города (откуда нас выгнали) - расстрел. Ходили на Романихинский склад за пшеницей. На складе висит немецкое объявление, что за расхищение пшеницы - расстрел. Но все тащат ее, даже у немцев на виду.
Поездка в Киев оказывается почти невозможной: пешком до Касторной, а оттуда на поезде. Но все же семь семей согласились, ибо, по словам немецкого генерала, почти все население города погибнет: Воронеж с трех сторон окружают русские и скоро замкнут кольцо».
Последнее, что я читал дома, прежде чем немцы выгнали из «родного бомбоубежища», - это «Плоды просвещения» Л. Толстого (успел только первое действие). Потом было не до чтения.
И вот я в пустом здании Университета: все либо в подвалах, либо в столовой на первом этаже. Длинным коридором иду в центральную часть. Большой читальный зал и книгохранилище выходят во двор в виде апсиды. И эта полукруглая стена сверху донизу срезана бомбой. Все покрывает густой слой кирпичной пыли от рухнувшей стены. Через пролом светит солнце. На полу длинные, сколоченные из досок ящики, напоминающие гробы. В них книги, приготовленные для эвакуации, но оставшиеся здесь лежать.
Верхние доски некоторых ящиков приподняты или оторваны, и под ними видны старинные книги. Я беру одну, другую - все на латинском языке, но год я все же мог прочитать: МБХУП.
Мне хочется найти что-нибудь понятное, но на русском ничего нет. Я вижу, что передо мною ценные книги, но они для меня бесполезны, и я кладу их обратно в ящик. Часть их после войны была возвращена из Германии в Воронежский университет.
Днем шел дождь. Ничего не происходит. Жители бомбоубежища ползают как сонные мухи. Бегают лишь дети. По-прежнему властвуют слухи: наши вчера взяли областную больницу на северной окраине города. Но и к слухам привыкли. Они ничего не меняют, ничего не определяют.
Разговоры о выезде из города, начатые накануне, продолжаются, но все туманно: на чем ехать, куда - в Киев или просто в тыл. Ясно лишь одно: в городе, на окраинах которого идут бои, населению жить трудно, а долго - невозможно.
19 июля 1942 г. Из Дневника
«Артиллерия и пулеметы очень близко. Люди боятся выходить из подвала даже за водой. Фронт, несомненно, приблизился. К югу прошло несколько немецких танков. В здание Университета попали снаряды.
Вчера осмотрел пожарище во дворе дома, где мы жили до лета 1939 г.: сгорели ясли, столовая, два жилых дома, Анатомикум.
Немцы бросали с аэропланов газету "Новая правда"».
Днем продолжал осматривать разрушения на соседних улицах. Вчера побывал во дворе моего детства на Студенческой. Все погорело, разрушено. Тихо. Народу нет. Сидят по подвалам и лишь изредка выходят наверх.
Рядом, через улицу, в сторону вокзала - сгоревшее здание Анатомикума. Помню, как оно впервые горело летом 1938 или 1939 г. Только что построенное Мединститутом, оно вспыхнуло все сразу. Говорили, было полно спирта. Я как раз шел из школы. Залез на столб на противоположной стороне улицы, чтобы лучше видеть, но было страшно жарко от огня. По балкону и карнизу горящего здания бегали какие-то студенты, пытались тушить. Пожарные машины долго не приезжали.
Рядом с охваченным пламенем Анатомикумом находилась больница, а через дом и наш корпус. Из больницы стали выносить лежачих больных и куда-то увозить. Боялись, что бушевавшее пламя
перекинется и на наши дома. Но пожар удалось приостановить. Вернее, Анатомикум сгорел целиком, а далее огонь не перебросился.
То был первый большой пожар в моей жизни. Потом пожаров было много, но первый остался неповторимым. Он продолжался один-два часа. Теперь же пожары вокруг шли неделями, к ним привыкли, как и к остывающим пепелищам. Тогда горящий Анатомикум был чрезвычайным, красочным событием. Теперь сама жизнь стала чрезвычайна, необычна.
Немцы сбросили с самолета газету-листовку «Новая правда». Очевидно, полагали, что наши люди ничего, кроме «Правды», читать не станут. В газете говорилось, что германская армия несет освобождение от большевистского ига, сообщалось об успехах немцев на фронтах. Интересно, сохранился ли где-нибудь экземпляр этой листовки, которую с интересом и тайным ожиданием чего-нибудь неведомого читали тогда все.
20 июля 1942 г. Из Дневника
«Ночью во двор Университета упала фугасная бомба.
За водой в университетское водохранилище ходит весь район. У входа большая очередь, давка и толкотня. Говорят, что в это водохранилище недавно упал пьяный и его вытащили только через два дня.
Мама, папа, Нюра и Юлия Ивановна пошли в третий раз на нашу квартиру, чтобы принести вещи».
С утра шел дождь. Я осматривал большую воронку от упавшей ночью во дворе под деревом фугасной бомбы. Кирпичи, листья и ветки разбросаны метров на 10 вокруг. Непонятно, в кого метил наш летчик: немцев около нас нет, фронт севернее, за железной дорогой. Наверное, выполнял задание по вылету.
Для записей в Дневнике я обычно куда-нибудь уединяюсь. Сегодня обосновался на черной лестнице, ведущей на чердак. Ступени покрыты слоем пыли, окурками, щепками, бумажками. Обвалившаяся от сильной и близкой артстрельбы штукатурка обнажила невообразимо грязного цвета стены. Рядом измазанная краской когда-то пожарная бочка с гниющей водой, испускающей зловонный запах. Лестница вверх и лестница вниз, в подвал.
Примостившись на ступеньке, которая почище, делаю очередную запись в Дневник. Описываю эту заплеванную лестницу,
стену, пытаясь определить: «белая ли она, светло-голубая, желтая или же просто грязная, облупленная». Таков «храм науки» в те июльские дни 1942 г.
Оставив меня одного, родители и родственники вновь отправились за вещами и продуктами на нашу квартиру, куда, по слухам, возвращение было запрещено под страхом расстрела. Но немцы далеко не всегда приводили свои угрозы в исполнение. Без приказа ничего не делали.
Никому (и менее всего мне) не приходило на ум, что я стану делать, если родители и родственники не вернутся из своей очередной вылазки в запретный район города. Военная обстановка редко порождает мудрость в людях.
Вернувшись благополучно к вечеру, родители рассказывали, что около нашего дома от ночных бомбежек, которые регулярно проводят наши, сгорело несколько деревянных домиков. В дом попали еще снаряды с севера. Ковер, которым была занавешена дверь на северном балконе, пробит в нескольких местах.
Входная дверь в квартиру с английским замком и вторая за ней с висячим замком были взломаны (немцы предупреждали: двери не закрывать!). В коридоре у двери лежал большой географический «Атлас командира РКК», вытащенный из-под стола в моей комнате, где теперь поселились немцы (комната выходила на юг, т.е. не под обстрелом с севера). Дедовский сундук из моей комнаты выброшен в столовую и стоял открытый и пустой. Все книги из моей комнаты выброшены в коридор и другие комнаты, где толстым слоем устилали весь пол. Зато зеркало из столовой немцы поставили в «свою» комнату.
Первый, кого мои родители встретили в нашей квартире, был немец в черных очках и с маминой шляпой на голове. На естественное удивление моей матушки он несколько смущенно объяснил, что нашел ее на лестнице внизу.
Из оставшихся девяти кроликов был обнаружен только один, занятый поеданием отрубей. Остальные исчезли бесследно. Пропали также все продукты: мука, картофель, сухари. Оставались отруби и соль. Вещи же в бомбоубежище целы. Очевидно, туда никто и не спускался.
В перечне пропавших из квартиры «ценных вещей» я записал в Дневнике: «лучшее белье, патефон с пластинками, галоши, микроскоп». Оставшееся было разбросано: в одном углу один валенок, а через полчаса в другой комнате нашелся второй.
Рассказ обо всем увиденном моей матушки я воспринял как историю о жизни в ином мире. Было ясно, что мы никогда уже не вернемся в наш прежний дом, как нельзя дважды войти в одну реку. Его уже нет, а есть нечто чужое, «с немцами».
Рассказ матушки произвел на меня большое впечатление. Может быть большее, чем если бы я сам все увидел. Непередаваемый эффект остранения превратил реальные и мелкие факты быта в символы нового военного бытия: мамина шляпа на голове немца, книги на полу, по которым ходили; наконец, несчастный микроскоп, подаренный мне ко дню рождения и теперь кому-то и зачем-то понадобившийся на войне.
Моя матушка Нина Аполлоновна Тимофеева не отличалась сентиментальностью, ее рассказ об увиденном носил деловой, фактографический характер: как и отец, она была по образованию биолог. Уже после войны она как-то по моей просьбе написала автобиографию. Это краткая летопись судеб русской интеллигенции, которую в послереволюционные годы трепали ленинские продразверстки, сталинские унижения, весь беспредел партийного тоталитаризма. Приведу эту запись с небольшими сокращениями.
«Я родилась в 1897 г. 27 января в г. Чердынь Пермской губернии. Отец - дворянин из военной семьи, Аполлон Андреевич Тимофеев за участие в студенческих беспорядках был исключен с 4 курса медицинского факультета Московского университета без права поступления. Некоторое время он служил ветеринарным врачом на границе Азии, а затем на разных должностях в земстве.
Мать Екатерина Аполлоновна Кондюрина - дочь купца села Орда Кунгурского уезда Пермской губернии. Без разрешения родителей уехала в Петербург, но не вынесла, заболела чахоткой и вернулась больная домой. Большую часть жизни учительствовала.
В период народных волнений в 1903 г. отец в 24 часа был снят губернатором с должности председателя уездной земской управы за "неблагонадежность". Общественность провожала его очень тепло. Много адресов, ценных подарков преподнесено при его отъезде.
Семья перебралась в губернский город Пермь. Жизнь стала значительно труднее, семья большая, шесть человек детей. Здесь я окончила в 16 лет частную женскую гимназию Барбатенко. Хотя и получила золотую медаль, но считалась озорной, часто нарушала дисциплину. Затем два года учительствовала в 4-х классной школе на заводе Пашия. Никаким авторитетом в школе у ребят я не пользовалась.
В 1916 г. подала заявление и была принята на Высшие женские курсы в Москве на романское отделение литературного факультета. Учиться долго не пришлось, началась революция. Отец заболел и, так как на юг пути были закрыты, врачи посоветовали ему уехать на Алтай. Постепенно туда, в Усть-Каменогорск, перебралась и семья. Братья были на фронте, старшая сестра Валя жила в Воронежской губернии (ее муж Григорий Разумов был родом из Богучарского уезда). Отец умер в Усть-Каменогорске в 1920 г. от рака легких. Я работала делопроизводителем в Отделе народного образования.
Получив командировку в Москву, я выехала, чтобы поступить в университет, но дорогой меня обокрали "начисто" и пришлось задержаться у старшей сестры, которая в то время с мужем работала военным врачом в Омском округе. Меня зачислили делопроизводителем в военный госпиталь. Заразилась сыпным тифом, долго болела и снова уехала в Усть-Каменогорск к матери.
В 1921 г. выехала в Томск для учения в университете. С осени была мобилизована на перепись населения на Алтае, где пробыла три месяца. Вернулась в Томск, а там в это время мобилизовали младшую сестру Галину (расстрелянную в 1937 г. как "японскую шпионку") на продразверстку. Видя, что год учебы у меня все равно пропал, я заменила сестру и выехала в село Тайга Томской губернии. Продразверстка - работа опасная, два студента из нашей группы были убиты при реквизиции хлеба. Крестьяне села Тайга богатые, сумрачные. Разверстка шла нелегко. Я вела учет поступавшего зерна, когда его привозили.
Уехать с продразверстки удалось только через год, прибегнув к хитрости. По возвращении в Томск заболела малярией, и меня отправили по месту жительства в Усть-Каменогорск в сопровождении сестры. Таким образом, все мои попытки продолжить образование ни к чему не привели.
В Усть-Каменогорске малярия прекратилась, и после года работы я выехала в Пермь к двоюродной сестре Донцовой. Оставшаяся в Перми после нашего отъезда квартира из семи комнат была растащена, а ценные вещи (пианино, шкафы и др.) реквизированы. Мы вернули только икону, которая висела в зале.
Я служила в Губфинотделе и поступила в Пермский университет. Учеба шла туго, голодовка, неналаженная работа университета. Однако годы пермской жизни наиболее интересные: жили кружком молодежи голодно, но весело, не унывая.
Через два года мать и старшая сестра с мужем, которые де-мобилизировались из Красной Армии, проезжали через Пермь на
родину мужа сестры - в Воронежскую губернию. Я уехала с ними в город Богучар, где сестра и ее муж устроились врачами. Через несколько месяцев я выехала оттуда в Воронеж в надежде закончить образование. Никаких средств для жизни я не имела. Поступила в университет на литературное отделение и слушала курсы счетоводов.
Жили с сестрой Галиной в темном полуподвале в реквизированном доме Николюкиных на Большой Девичинской улице (Николай Иванович Николюкин был двоюродным братом мужа старшей моей сестры). Галина приехала в Воронеж после того, как ей отказали в приеме в Пермский университет. Бедная сестра. Три раза она сдавала экзамены хорошо на математическое отделение, но каждый раз получала отказ. В ее метриках значилось, что отец -"директор земского банка". Директор банка - крупная буржуазия! А что это "земский банк" - на это не обращали внимания, не понимали, что все операции этого так называемого банка связаны с крестьянством, которому земство оказывало помощь в приобретении машин, зерна и т. п.
Жили с сестрой голодно, топили железную печку, приходилось продавать вещи, чтобы вытянуть. Однако мы всегда были бодры и часто слышался смех. Мне удалось устроиться счетоводом в Губфинотделе. Так и жила: днем служба, вечером курсы или университет. В итоге дела в университете начали запускаться, и наконец меня исключили как неуспевающую. Прошел год. Служба шла хорошо, счетоводные курсы окончила и снова добилась восстановления в числе студентов, только не на литературном факультете (очень низкий уровень преподавателей не привлекал меня), а на общественно-экономическом, который окончила в 1932 г.
Сестра уехала к мужу в Ленинград, а я в 1925 г. вышла замуж за Николюкина и перебралась в светлую, но маленькую комнатку во втором этаже того же дома. Постепенно стала помогать в экспериментальной работе мужу и в связи с этим закончила заочное отделение естественного факультета университета и получила второй диплом вуза».
21 июля 1942 г. Из Дневника
«Сутра тихо, но днем и к вечеру стрельба усилилась. Участвовал в переносе ценнейших книг из читального зала университетской библиотеки, разрушенного бомбой, в другие комнаты».
И в новом бомбоубежище дни становятся похожи один на другой. Событий никаких. А когда прекращается стрельба и наступает тишина, кажется, будто жизнь совсем остановилась. Стрельба свидетельствовала, что мир еще существует. Не стало ее, и все погружалось в небытие.
Кто-то из старших организовал спасение книг. Несколько молодых людей, в том числе и я, сносили книги из порушенной научной библиотеки в какие-то аудитории. Ни одной книги я не запомнил, не записал. Ни одна из них не вызвала во мне интереса. То ли это были латинские инкунабулы, то ли книги, далекие от моих интересов.
Я собирал, записывал пословицы и поговорки, и потому книги Даля, Снегирева, Иллюстрова, принесенные из библиотеки Пединститута, были как свои. Я выписывал полюбившиеся мне необычные пословицы:
«Брюхо злодей - старого добра не помнит», «Вешний путь -не дорога, пьяного речь - не беседа», «Выплюнув, слюни не поднять», «Восемь пудов до обеда тянет, а после обеда и гирь недостанет», «И козлу недосуг: надо лошадей на водопой провожать», «Криком избы не выстроишь», «Лесом шел, а дров не видал», «Мое дело сторона, а муж мой прав», «Не евши лучше, а поевши легче», «На тихеньких Бог нанесет, а резвенький сам набежит», «На пьяном шапки не направляешься», «Пьют для людей, а едят для себя», «Старый долг за находку», «Старуха три года на мир сердилась, а мир того и не знал», «Тем море не испоганится, что собака воду лакала».
Особенно нравились мне длинные, обстоятельные пословицы: «Акуля, что шьешь не оттуля? А я, матушка, еще пороть буду».
Воронежский (бывший Дерптский) университет, находившийся в здании старого кадетского корпуса на Университетской улице, идущей от входа в Первомайский сад к Студенческой улице, и разрушенный до основания после нашего ухода из города, был для меня в детстве воплощением высокой науки. Отец рассказывал, что когда-то, еще до моего рождения, здесь проходил международный съезд естествоиспытателей, на котором было немало иностранцев. На заключительном банкете отец сидел с каким-то иностранцем, не говорившим ни по-русски, ни по-немецки (немецкий отец отчасти знал). Они объяснялись при помощи латыни - так гимназические аористы не пропали даром.
Высокие залы и капитальные стены Университета внушали уважение и наполняли душу каким-то трепетом. Я входил под эти
своды, исполненный некоей значимости самого моего нахождения здесь. Одно время отец получал почту не домой, а на почте, расположенной в главном корпусе Университета, и мне поручалось ходить туда. Я входил через левые ворота и по дорожке, ведущей полукругом к центральному входу, подходил к огромным тяжелым дверям. Преодолев их, иногда один, иногда с помощью взрослых, я спускался влево вниз в полуподвал, где была почта.
Прогулки эти в ранние школьные годы (Университет был через один дом от нашего дома) запомнились мне потому, что на почте мне давали иностранные марки с пришедших писем. Первые марки в моей коллекции были из Португалии, Франции и Германии и происходили именно из этой почты. И какими драгоценностями представлялись они мне тогда. Особенно почему-то португальские марки.
22 июля 1942 г. Из Дневника
«Сегодня наиболее тихий день по сравнению с предыдущими. Дождь. Ходили на склад за пшеницей. Папа с Нюрой в четвертый раз пошли на нашу квартиру. В моей комнате живут два немца».
И еще один день прошел. Артиллерийская стрельба постепенно стихает. Но все остается неясным, нерешенным. Пустота, бессмысленность существования в родном городе, который уже не твой. Все в нем иное - от сожженных домов до перемещенных в чужие подвалы людей.
Жизнь потеряла свой исконный смысл. Она свелась к одному инстинктивному началу: запастись продуктами, ибо в будущем мог быть только голод. Все другое как бы не существовало. И день за днем насельники подвалов, именуемых гордо бомбоубежищами, ходили на склады, носили и носили в свои норы все новые и новые запасы муки, а когда она кончилась, то пшеницы, а когда кончилась пшеница - соли, чего угодно, лишь бы запасаться, сносить к себе. Это накопительство не только оправдывало жизнь в порушенном городе, но и позволяло забыться, отвлечься от всего происходившего вокруг.
Жаркие июльские дни почти ежедневно орошались короткими летними дождями. Слух ловил не щебет птиц, которые, наверное, оставались в садах и скверах зеленого города, а нарас-
тающий или затихающий гул стрельбы. Именно эти звуки определяли смысл жизни в городе, полном укрывающихся в подвалах людей. Боялись начала эпидемий, боялись чужих людей, хотя о мародерстве и насилиях не было слышно.
В книгах, которые я читал в детстве, говорилось о постоянных спутниках войны - мародерстве и насилии. Татары уводили в полон русских девушек. Крестьянская война в Германии дает страшные картины насилий. Наполеоновские солдаты разграбили в Москве женский Георгиевский монастырь и изнасиловали монахинь. О немцах и говорить нечего. Да и наши солдатики хорошо погуляли в Германии в мае 1945 г.
23 июля 1942 г. Из Дневника
«Дождь. С утра полнейшая тишина. Слухи о взятии немцами Сталинграда и даже Ленинграда, Калинина, о бомбежке Саратова. Говорят, что все население города будут выселять (в леса или ближайшие деревни). Город как мертвый, нигде ни звука, только поют кое-где птицы да изредка проедет немецкая машина. На многие кварталы вдоль улицы не видно ни души. Дома стоят с пустыми впадинами окон, обгорелые. Мама и папа два раза ходили искать новую квартиру для жилья».
Дня как будто и не было. Прошел как во сне. Если бы не запись в Дневнике, то не мог бы сказать: был или не был. Человеческая жизнь - как этот день: если что-то успеешь сделать и люди будут об этом помнить или видеть (старинное: дом - книга - дерево - ребенок), значит, этот день был, как и человек был.
Меня с детства беспокоил вопрос: сколько книг ни написали писатели, сколько их ни было на свете - хороших, посредственных и просто плохих, - обо всех книгах сохранились известия. И сохранятся навсегда. Неужели плохая, никудышная книга важнее человека? Ведь о людях сведений не остается, кроме известных, «исторических» лиц.
Мы можем перечислить все книги, какие были 100, 200 лет назад. А людей? Никогда не узнаем всех людей, какие были, например, в Воронеже 100, 200 лет назад. Хотя их было немногим больше, чем теперь на одной большой улице города. А вот поди ж ты - всех забыли, кроме нескольких десятков избранных, попавших в историю. Память человеческая короче книжной жизни.
Вот и сейчас лежит передо мной план Воронежа, подписанный к печати в августе 1937 г. Обозначена на нем лишь одна авторская фамилия: техредактор Гордиенко. Кто он, где он, когда умер, своей ли смертью?.. Никто не узнает.
А карта (план) и ныне как живая, хотя и неполная. Нет на ней крупнейших военных заводов тех предвоенных лет: двух авиационных (№ 16 и № 18), завода синтетического каучука (СК-2 им. Кирова). Немцы, правда, и без нашего плана отлично знали, где они, и разбомбили.
Зато на плане были названия улиц, которые после 1937 г. поспешно переименовали, чтобы стереть из памяти имена «врагов народа». И сделаны надпечатки на плане: вместо замазанной улицы Варейкиса - «20 лет Октября», улица Бубнова стала «Молодежной», а переулок Тухачевского - переулком Репина. Даже погибший при невыясненных обстоятельствах Леваневский пострадал. Для верности его улицу отдали Молотову. Улицы своего лица после революции не имели. Лицом их должен был стать партийный синодик.
24 июля 1942 г. Из Дневника
«Вода в университетском водохранилище в самом глубоком месте не более 2-3 метров, а половина бассейна уже сухая (всего воды бы было 2,5 метра). К нам ходят за водой за два километра.
Весь день и предшествующую ночь советские аэропланы сбрасывали фугасные и зажигательные бомбы к северо-востоку от нас (около вокзала). Там возникло несколько пожаров.
Встретил школьного товарища В. Ушакова. Большой дом, где он жил (теперь на этом доме мемориальная доска О. Мандельштама), сгорел, и они живут во дворе во флигеле».
Все чаще вспоминается жизнь в нашем доме в последние дни перед выселением. Одну ночь у нас в бомбоубежище ночевал директор ювелирного магазина, мой дядя Дмитрий Васильевич.
С наступлением темноты все улеглись, последним собирался ложиться Дмитрий Васильевич. Кто-то напомнил: «Ну, дверь-то надо закрыть».
В последние дни мы на ночь стали закрывать дверь нашего подземелья на крючок - боялись незваных посетителей.
Дмитрий Васильевич сумрачно возразил: «Да еще ювелирный магазин не пришел».
Даже недавняя жизнь в подвале своего дома казалась теперь невозвратно далекой. В университетских подвалах мы были беженцами. Потому мои родители стали искать свободную квартиру в пустых домах, чтобы в дальнейшем туда перебраться. Сегодня нашли нечто подходящее, ходили смотреть, но почему-то не смогли открыть замок. Я хотел влезть через балкон (второй этаж), но меня не пустили. И мы ушли, чтобы никогда больше не вернуться, ибо на другой день жизнь снова переменилась. Стало уже не до квартиры.
С годами жизнь человеческая все больше сводится к воспоминаниям. Когда уже нет ничего в жизни, остаются воспоминания.
Но и сама жизнь начинается с воспоминания. Ведь мы не столько начинаем жить на втором-третьем-пятом году жизни, сколько сохраняем первые воспоминания о том.
25 июля 1942 г. Из Дневника
«Дождик. С утра средняя артстрельба. Говорят об эвакуации всего населения города (в город Хохол).
Приказ об эвакуации из города. Паника. Русские наступают. Связываем вещи (рис, сахар, соль, сухари, одежду) в узлы, мешки.
Говорят, что надо идти завтра в 5 часов утра, что по дороге будут какие-то "пункты", где дадут "похлебку". Вообще же наверняка никто ничего не знает».
Весь день в суматохе. С утра поползли слухи о скорой эвакуации, впервые прозвучало название города Хохол в 30-40 км западнее Дона, куда всех будут направлять и где мы действительно оказались через 10 дней.
Один немец сказал, что фронт приблизился, русские наступают и все население будет эвакуировано. Почему-то немцы считают оставшихся в городе людей своим то ли имуществом, то ли инвентарем, о котором заботятся. Свое возможное отступление они мыслят только вместе с городским населением. Вернее, сначала переправить за Дон граждан, а затем уже оставаться или уходить самим.
Слухи будоражат весь день. Вдруг передают приказ об эвакуации. Все судорожно бросаются к своим вещам. Но из подвалов не выгоняют. Сидим и ждем. Объявляют, что надо быть готовыми к пяти часам утра завтра.
В конце того отсека подвала, где расположилась наша семья, вечером отец и я зарываем в песчаный пол три бутыли со спиртом. При этом обнаруживаем шесть уже зарытых кем-то бутылок водки и спирта. Одну взяли, а остальные зарыли опять. Ночь проходит тревожно. Взрослые не спят. У меня же сон здоровый, и я сплю долго-долго.
И снится мне детство, Ново-Животинное. Однажды я с Мишкой отправился на соседнюю пасеку за грушами. Мы забрались на дерево и стали рвать груши в карманы. Но тут выбежал из дому хозяин и стал орать на нас. Мы еще выше забрались на дерево. Тогда хозяин демонстративно ушел в дом, сказав, что прощает нас, но в другой раз. Мишка сразу же спрыгнул сверху и бежать. Я же стал спускаться ниже и спрыгнул как раз в тот момент, когда притаившийся хозяин выскочил из дома и схватил меня. Я был напуган, у меня узнали имя и фамилию и назавтра пожаловались родителям. Смысл же внушения, сделанного мне отцом, сводился к тому, что если идешь воровать груши, то не попадайся.
26 июля 1942 г. Из Дневника
«Один немец сказал, что во Франции высажен десант, миллион человек.
С утра выселяют из подвалов Мединститута, из первых кварталов (от сгоревшего деревянного моста) проспекта Революции. Скоро очередь и за нами. Все меняется буквально каждые 10-20 минут. И если вышел куда-нибудь на полчаса, то, воротясь назад в подземелье, спрашиваешь: нет ли чего нового, или передаешь новости сам.
Примерно в то же время, как и 16 числа, т. е. во второй половине дня, в Университет пришли немцы (несколько десятков) и приказали эвакуироваться в несколько минут. Видя, что из бомбоубежища никто не выходит, немец ударом ноги разбил какие-то стекла, лампу и бросился с кулаками на людей. Все, схватив вещи, устремились к выходу (некоторые забыли даже документы и возвращались потом за ними). Во дворе остановились, собирались.
Немцы заявили, что все оставшиеся будут расстреляны. Мы перешли в подвал Дома научных работников на углу Студенческой и Карла Маркса (Студенческая, 31)».
Вчера перед сном, в полночь, я вышел в университетский двор. Прощался с этим временным убежищем, со всей прошлой традиционной жизнью. Ведь сидение в подвалах - это тот же домашний образ жизни, только спущенный на несколько этажей ниже. Те же нравы, те же интересы и разговоры. Дом над головой - свой или университетский, куда еще недавно ходил на почту за марками: собирал иностранные, и мне иногда выдавали, отклеивали от приходивших в адрес Университета иностранных посланий и книг.
Очень близко, в стороне нашего оставленного дома шел бой: через каждые 10-20 секунд взлетали красные, розовые, синие ракеты, слышалась беспрерывная стрельба, пулеметные очереди. Долго стоял и прислушивался. Все давно уже спали. Я тоже спустился в наш подвал.
Утром ничего не произошло. Наш черед еще не настал: выселяют из северных кварталов, постепенно приближаются к Университету, расположенному почти в центре города.
Все ждали этого момента, но когда во двор выскочило множество немцев с приказом немедленно выселяться, вдруг растерялись. Мы готовились еще накануне: часть вещей отнесли в квартиру знакомых в центре города, связали узлы. А тут как-то бестолково засуетились, забегали, пока немец, потеряв терпение, стал бить стекла и вопить. Все моментально выскочили наверх и сгрудились у ворот двора. Затем медленно потянулись по улицам кто куда. Мы двинулись вверх по Студенческой мимо стадиона «Пищевик», где когда-то в далеком теперь детстве я смотрел первый в своей жизни футбольный матч. Играли вяло, сонно, и мне было скучно. Я ушел, не дожидаясь конца игры. С тех пор футбол не вызывал у меня интереса. Всегда вспоминался этот полупустой стадион «Пищевик», где я в одиночестве скучал, пока взрослые дяди бегали за мячом по большому полю.
В самом конце улицы, напротив завода им. В.И. Ленина, был дом, куда меня однажды привели в частную детскую группу. Весь день, пока дети играли, я простоял лицом к гладкому черному комоду в комнате хозяйки и не поддавался ни на какие уговоры. Больше меня туда не водили, но тот единственный день в пять-шесть лет запомнился.
Теперь напротив того дома было новое здание Дома научных работников, в подвале которого мы и остановились. Бомбоубежище, устроенное под домом, было все заселено, и нам пришлось довольствоваться простым сырым подвалом.
27 июля 1942 г. Из Дневника
«Чай кипятили на костре. Уже выселяют дома в начале Студенческой улицы. Могут даже сегодня вечером выселить и нас, но мы надеемся, что выйдем отсюда не раньше завтрашнего утра.
К 30 июля все население должно под страхом расстрела покинуть город. И тут же слух ОБС ("одна бабка сказала"): эвакуация отменяется».
Началась настоящая беженская жизнь. Еду готовим на костре во дворе. Часть вещей перенесли к Дольским на Средне-Московскую. Двор их дома был весь завален обломками: метровые куски кирпичных стен, выброшенные бомбой на середину двора, искореженное железо с крыш, дерево, домашняя утварь. В дом попало несколько бомб и все перевернуло. Люди живут в маленьком подвале, который весь загружен мешками, узлами и чемоданами.
В городе тихо. Стрельбы почти не слышно. ОБС: путь на запад для эвакуации закрыт. Будут или не будут выгонять из города -это, пожалуй, главный вопрос, волнующий всех. Все разговоры сводятся к этому. Все поступки тоже определяются тем же. Но никто не знает, не может знать.
Дом моей тетушки Юлии Ивановны Дольской был одним из примечательных мест в моей довоенной жизни. Двоюродный брат Виктор был постоянным участником моей детской жизни. В маленькой 16-метровой комнате они жили вчетвером. Старший брат Коля, тремя годами старше Виктора, не принимал участия в наших детских играх, учился играть на скрипке. В комнате стояло пианино, на котором учили играть Виктора. Следуя этой музыкальной традиции, отдали и меня учиться музыке. Я не хотел и не любил играть (дома был старый беккеровский рояль от деда). Музыкального слуха у меня не было, но считалось, что слух «можно развить».
В долгие годы насильственного обучения музыке (с 1936 по 1940 г.) единственным моим утешением была роскошная папка-альбом с красным крученым шнуром и надписью: «Musique», в которой я носил ноты. Учительница Ольга Александровна, жившая на улице Карла Маркса, не доходя старинного каменного моста, одной из исторических достопримечательностей города, давала уроки мне и Виктору. Я ходил к ней три раза в шестидневку.
28 июля 1942 г. Из Дневника
«В это лето очень много мух. Говорят, что мост на переправе через Дон поврежден русскими самолетами, но вскоре починен.
Папа был в комендатуре, и там отвергли слух о приостановлении на два дня эвакуации».
Тихий день. Все заняты одним: надо ли или не надо уходить. В моем Дневнике за этот день сохранилась запись: «Один профессор, уйдя сегодня утром в эвакуацию, днем вернулся назад. Почему - малоизвестно (думаю, что ни к чему приводить много разных слухов об этом)».
В памяти не осталось - кто был этот «один профессор», что за «разные слухи» возникли в связи с его неожиданным возвращением. Интересней иное. Несмотря на видимую разобщенность, отсутствие того, что принято называть «общественной жизнью», каждая семья чутко следила за всеми действиями других, соотнося их с собственными. Кто первый двинется в «эвакуацию», кто решится предпринять что-либо сам, не понуждаемый приказом немцев.
Самостоятельность решения и действия «одного профессора», имя которого не сохранилось в Дневнике, нарушали правила того муравейника, какой представляло собой население захваченного немцами города. Никогда стадность сознания и поведения не проявлялись столь очевидно, как тогда и в тех условиях. Это могло бы стать темой специального социально-бихевиористского исследования.
29 июля 1942 г. Из Дневника
«В 7 часов утра мы по своей воле покинули подвал Дома научных работников и пришли к Авдеевым (проспект Свободы, 31). Между прочим, люди эти очень трусливы: не разрешают ставить во дворе горящий самовар, как только начинает смеркаться. Во время артстрельбы спешно закрывают двери, чтобы "не влетел снаряд от сквозняка", по словам Пелагеи Давыдовны, добрейшей хозяйки. Начали сооружать тележку. К сегодняшнему числу, по слухам, немцы хотели взять Москву».
Разговор отца в комендатуре окончательно убедил нас, что уходить из города придется. Чтобы подготовиться к этому, достать тележку, на которой везти вещи, решили перейти в южную часть
города, которую будут выселять последней. Там в маленьком деревянном домике жили знакомые Дольских - муж и жена Авдеевы. Пелагея Давыдовна, этакая воронежская Коробочка, была создана для хлебосольных обедов и радушных приемов гостей. Дом ее дышал тихим уютом патриархального жития. Да времена нынче были не те.
Всего на свете боялась Пелагея Давыдовна, а о том, чтобы покинуть свой дом и уйти куда-то «в поле», как она говорила, и думать не могла. У нее мы прожили три дня. То было последнее пристанище в родном городе, где мы еще сытно ели. Перед дальней дорогой меня усадили во дворе на табуретке, повязали плечи белой простыней, и Дмитрий Васильевич постриг «под бокс», как я всегда стригся до войны. Это уже делалось с сознанием того, что «в последний раз». Все уже было в последний раз.
Главное в те дни было найти тележку. Долго ходили по соседним улицам и дворам мимо десятков воронок от фугасок, пока, наконец, отец купил за бутылку спирта ось с двумя колесами. Вот на этой оси и стали сообща мастерить тележку, чтобы везти вещи трех семей: нашей, Дольских и ученицы отца Натальи Сергеевны Персональной с ее матерью Зинаидой Михайловной, живших после «уплотнения» осенью 1941 г. в одной из комнат нашей четырехкомнатной квартиры.
Помню, у них был толстый энциклопедический словарь Пав-ленкова, ставший предметом зависти моего юного сердца. В нем можно было узнать обо всем, были картинки, портреты. В этом ли словаре или в другом (я любил читать словари подряд), мне запомнилась статья «Готтентотская мораль» с ее ярким, понятным определением: если ты соблазнишь мою жену - это зло, если я твою -это добро.
Много лет спустя я прочитал, как М. Алданов в романе «Самоубийство» применил это понятие к большевикам-ленинцам и их морали.
30 июля 1942 г. Из Дневника
«Почти весь день были заняты устройством тележки. Вчера приходил немец и отобрал у соседки резиновые женские ботинки. Когда она стала говорить, что это у нее последние, он вынул револьвер и пригрозил ей. Затем этот немец зашел к нам со словами:
"Zucker, Zucker! Eier, Eier!", но, услышав в ответ немецкую речь Зинаиды Михайловны, смутился и ушел, не взяв ничего.
Сегодня выселили всех жителей из Дома научных работников, за исключением нескольких одиноких женщин, которых немцы оставили (якобы) для уборки помещения, как рассказал дворник того дома. Сегодня выселили Дольских, и они под дождем пришли к нам. Все эти экстренные выселения (Дольских со Средне-Московской выселили за одну минуту), по словам Юлии Ивановны, связаны с тем, что около Филармонии нашли четырех убитых немцев и сразу расстреляли несколько мужчин из соседних домов».
Первые слухи о немецких зверствах, расстреле заложников. Немец взял какие-то вещи у женщины, на что та сказала: «Вы пишете в своих приказах, что за грабеж - расстрел. А это что же? Не грабеж?» Немец вынул револьвер и застрелил ее.
Никогда раньше я не видел такого множества мух в доме. Хотя стоит жара, приходится надевать рубашку с длинными рукавами: мухи ежесекундно садятся на руки, на голову, на лицо. Но и к этому привыкают, перестают замечать.
Все постоянное скоро перестает замечаться, а разовое, даже мелкое, запоминается. Когда я отвинчивал гайки будущей тележки, то волосы (я не стригся с весны) легли на деготь колеса, и потом приходилось выдирать гребешком пучки волос.
Так и в воспоминаниях: иной раз мелочь остается в памяти на всю жизнь, а крупное, значительное улетучивается. Все детство мною владели различные страсти коллекционера. Я собирал марки, фантики от конфет (особенно ценились «Сухуми»). То афиши концертных выступлений, расклеиваемые на круглых тумбах и специальных досках, откуда я сдирал их еще сырыми, высматривая, как только их наклеят. То вдруг коллекционировал номерки от почтовых ящиков.
Дело в том, что в те стародавние времена, в 30-е годы, при каждой выемке писем из почтового ящика почтовый работник вставлял в специальные пазы внизу ящика металлический жетон с цифрой от 1 до 6. То есть за день могло проводиться до шести выемок писем. Рано утром ставился № 1, затем вместо него № 2, после 12 часов - № 3 и т.д. Обычно до № 6 дело не доходило -производилось обычно 4-5 выемок в течение дня. И вот эти металлические бляхи с цифрами и стали предметом моего коллекционирования. Они были разные: красивые металлические, аляповатые, выбитые и даже просто написанные масляной краской. Особенно
редки были № 5, 6 и 1. Ради № 1 я вставал в семь часов утра, а за номером шестым гонялся поздно вечером. № 2 и № 3 ценились мало - их у меня было больше всего.
Все это привело в конце концов к тому, что в нашем почтовом ящике на углу Студенческой и Университетской перестали появляться номерки. Может быть, к тому времени они уже все были у меня. Я пытался смотреть в других почтовых ящиках, но там они тоже исчезли. Очевидно, это коллекционирование, получившее распространение среди ребят (мы обменивались номерками), привело к тому, что почта отказалась от подобной практики.
31 июля 1942 г. Из Дневника
«Далекая и редкая артстрельба. Немцы завели во двор несколько евреев и расстреляли.
Сегодня окончили строить тележку и нагрузили ее вещами в ожидании выселителей. Но поскольку они не пришли, вечером ее разгрузили, а с утра нагрузили вновь».
Выселяют близлежащие улицы: Плехановскую, 9-го января. Значит, не сегодня так завтра придут к нам. Мы готовы. Тележка построена, загружена и может в любой момент покатиться. Впереди перекладина на трех человек: коренник и двое по бокам. Ждем до позднего вечера. Не пришли (по ночам немцы спят). Тогда уносим в дом вещи, ложимся спать, чтобы с раннего утра снова все увязать в один большой тюк на тележке.
Методичность действия немцев уже приучила к определенному порядку: по команде покидать дома, по команде двигаться в определенном направлении. Первый слух о расстреле заложников и еврейской семьи тоже ложится в рамки немецкой методичности. У немцев свои правила игры: победители отбирают у населения то, что им нужно, расстреливают за убийство немцев первых же попавшихся мужчин, уничтожают евреев (как мы потом узнали, и цыган). Русских не убивают, но обращаются как с тягловым скотом. Исключения для тех, кто говорит по-немецки. Люди быстро усвоили этот немецкий кодекс и поступают соответственно.
В детстве я был убежден, что не только все действительное разумно, но и что все оно правдиво. Я как-то не понимал саму идею неправды. Конечно, я знал, что люди могут врать. Но это как
бы не имело никакого отношения к моему миру правды, в который неправдивое просто не могло проникнуть.
Следствием этой моей первичной философии стало печальное событие. Однажды во дворе в большой куче песка, привезенного для строительства нового дома, ребята вырыли глубокую яму и предложили мне стать в нее и прижать руки к себе, чтобы засыпать меня по горло, а затем откопать. Я охотно согласился, залез в яму, которая была как раз по моему росту. «Прижал руки к бокам!» - приказал самый умный. Меня закопали и утрамбовали вокруг песок, доходивший мне до подбородка. Когда же я сказал, чтобы раскапывали, то ребята (малознакомые, с соседнего двора) засмеялись, бросили мне в глаза горсть песку и убежали.
Я не мог сам откопаться, поскольку руки мои были закопаны, и долго оставался в одиночестве. Мимо проходила какая-то женщина, и хотя я не ревел, а стоял молча, пораженный тем, что со мной приключилось, она сразу поняла ситуацию и стала меня откапывать. Как только появились руки, я, как освобожденный Прометей, вылез из песка, пропитавшего всю мою одежду, и, как радостный Одиссей, побежал домой.
Подобный же случай произошел, когда мне на спор предложили в морозный день быстро лизнуть ступеньку железной пожарной лестницы у нашего дома. Ступенька была круглая и толстая. Язык сразу примерз к ней. С воем я отодрал его и вместе с кровью бросился домой.
1 августа 1942 г. Из Дневника
«Мимо дома проходят люди, нагруженные мешками, чемоданами и узлами: мужчины и женщины с ребятами, старухи и старики, не встававшие много лет с кровати, больные - все сейчас идут. В 12 часов 30 минут во двор пришли два немца и приказали (во дворе были одни женщины): - А ну-ка, пролетарки, выселяйтесь!
Все выехали с тележками. Проехали квартал, начался сильный дождь, и мы под балконом пережидали его».
И вот последнее пристанище в городе. Все еще жива надежда: а может быть, не выгонят совсем и навсегда.
Маленький домик на проспекте Свободы в южной части города - как последний бастион обреченной на сдачу крепости. Он
подобен старому халату, который, по словам поэта (Вяземского), и совестно носить, и жаль оставить.
С утра дождь. Отец и Зинаида Михайловна отправились в комендатуру (в фармзаводе), чтобы договориться о переезде до Латного (на железной дороге Воронеж - Курск). Разрешили, и то с трудом, престарелой Зинаиде Михайловне с дочерью - завтра, потому что сегодня машины не идут из-за сильного дождя.
В эту ночь русские самолеты сбросили много фугасных бомб. Отдав город, полный людей, теперь спохватились и стали каждую ночь на город и население сбрасывать бомбы. Людей гибло больше, чем от немецких бомбежек. Высокому же начальству докладывали: «Велись бои в районе города Воронежа».
И вспомнился мне май - июнь 1940 г., когда я сдавал экзамены за четвертый класс, а немцы взяли Париж. Однажды я возвращался из школы по нашей улице Ленина, и вдруг меня осенило (до сих пор помню тот деревянный дом на углу переулка, у которого пришла эта мысль): если так будет продолжаться, я могу остаться без образования.
1 августа нас начался окончательный Исход. По улицам сплошные потоки дождевой воды. Маленький мальчик не может перейти улицу, не промочив ног. Стоящий в охране немец переносит его через воду. Подъехала женщина с маленькой тележкой. Немец помог перебраться и ей.
На улице 20 лет октября (бывшая Варейкиса; как-то она именуется теперь?!) нас снова настиг дождь, и мы укрылись в каком-то доме. Воспользовавшись остановкой, Юлия Ивановна пошла к живущей недалеко Марфуше. В ее отсутствие нас выгнали с этой временной стоянки, и пришлось идти встречать ее.
По дороге на юг движется бесконечная толпа: тележки, коляски, повозки с ребятами и узлами. Иные тележки по дороге разваливаются. Мы боимся, чтобы то же не случилось и с нашей - она нагружена скарбом трех семейств.
Проехав со своим двухколесным экипажем километра три, мы остановились на ночлег в пустом здании школы, очевидно, последней на южной окраине города.
В те дни многое обретало символический, как бы вечный смысл. Таков последний эпизод воронежской жизни. У нас было много какой-то ржаной муки, и моя матушка в тот вечер в школе пожарила много-много лепешек. Они не были вкусными, на каком-то прогорклом масле. Не в силах доесть очередную лепешку, я запустил ее в грязный угол под школьной лестницей.
В дальнейшем, до окончания школы и в первые послевоенные годы, эта выброшенная под лестницу лепешка стала мерилом моей сытости или голодности: когда по многу дней я бывал голоден в Киеве в 1942-1943 гг.; а затем в 1944 г. в Воронеже; или учась зимой 1946-1947 гг. в Ленинградском университете, я с сожалением вспоминал выброшенную в мусор под лестницей лепешку. Когда же наступали периоды сытости, то воспоминание о ее прогорклом вкусе вызывало отталкивающее чувство.
2 августа 1942 г. Из Дневника
«Ночью сильная бомбежка. Утром прошли эвакопункт, переправу через Дон и несколько километров за Дон. Завтра месяц как не читаем газет. Всего за день прошли около 16 км».
Город, еще полный жителей, каждую ночь бомбят «наши» самолеты. Не знаю, как у немцев, - их в городе немного, но среди «наших» жертвы имеются.
Ранним утром вышли из школы по направлению к понтонному мосту, переправе через Дон. Почти каждый день переправу разбивают «наши» самолеты, и немцы тут же восстанавливают. Ночью из-за Дона в город идет немецкая техника, а днем - бесконечный поток выселяемых из города. Бомбят в разное время, и ночью, и днем. Хорошо бы пройти мост не во время бомбежки. Вчера, говорят, мост разбомбили, когда по нему шли жители. Очевидно, в ясный августовский день сверху не было видно, кто идет.
Нам повезло, и мы перешли через Дон спокойно. На ночь расположились невдалеке от берега Дона на широком поле созревающего зерна. Ночью с высокого берега была видна и слышна бомбежка Воронежа и окрестностей. Ракеты освещали поле как днем. По ту сторону Дона в небе длинные изогнутые ленты красных, синих и зеленых светящихся пуль. Мы видели, как над противоположной стороной реки загорелся самолет и стремительно рухнул вниз.
Сегодня Воронеж остался позади. Кончилась целая эпоха в жизни. Впереди был путь из детства в юность. Было ли между ними отрочество?
Меня крестила бабушка Екатерина Аполлоновна, назвали в честь убитого на гражданской войне любимого брата мамы Александра Тимофеева, белого офицера, погибшего в 1921 г. Его порт-
рет хранился в семейном архиве, но рассказывать о дяде не было принято в те годы. Поэтому я мало что знаю о нем, кроме того, что был он красив, поэтичен и музыкален (может, потому и меня столь упорно пытались в детстве учить музыке).
В школьные годы я никогда и никому не говорил, в честь кого я назван. Более того, я чувствовал даже какое-то смущение: мы все за «красных», за Чапаева, а меня назвали по имени белого офицера. О моем имени дома говорить избегали. Шура и Шура. Именно так в те времена часто звали Александров, в том числе и моего погибшего дядю. Только в школе после войны я вдруг стал Сашей.
3 августа 1942 г. Из Дневника
«Тронулись в путь очень поздно. За день проехали около 11 км. Переехали маленькую речку, где я вымыл ноги. На ночлег расположились в конце деревни».
Ночные бои в воздухе столь же ожесточенны, как и вчера. Но все уже в большом отдалении, от Дона мы отошли порядочно. По дороге дважды разводили костер, варили пищу.
Вчера из нашей восьмерки (я с родителями и Нюрой, Дольские Юлия Ивановна и Дмитрий Васильевич, Персональные Зинаида Михайловна и ее дочь Наталья Сергеевна) трое везли тележку, а остальные несли мелкие, но тяжелые вещи. Сегодня уже все (кроме больной и престарелой З.М.) везли тележку и только иногда один нес воду.
Жизнь стала приобретать характерные беженские черты. Особенно ценилась в эти жаркие августовские дни вода. Ее набирали в мелкой речке, в случайном колодце в деревне. Еды было достаточно, воду же экономили.
Вокруг такие же, как мы. Одни двигаются быстрее и ушли далеко вперед. Другие останавливаются на дороге, и мы обгоняем их. Это движение в Никуда, в пустоту, где ни у кого ничего нет. Но движение необходимо, ибо оно - жизнь. Остановка, отставание - смерть, хотя сзади никто и не подгоняет.
И снова вокруг нас разговоры, слухи, домыслы. За заезд тележки в подсолнухи и зерновые культуры по краям дороги - расстрел. В деревне, возле которой мы ночевали, уже есть староста, который имеет право дать провинившемуся 15, а вторично
30 плетей. Турция объявила нам войну. И вместе с тем другой слух: Молотов подписал в Германии соглашение о мире, и войне скоро конец. И совершенно обратное: война не кончится, пока большевики остаются у власти.
Последнее предположение, как и слух о Молотове, в моем Дневнике стерты мною в послевоенные годы, но я сумел все-таки прочитать.
Сказали, что речка и деревня, у которой мы останавливались на ночевку, называется Еманча.
Странно, но я совсем не помню девочек в эти дни и месяцы беженства. И ни слова о них в Дневнике. Как будто их не было. Их я просто не видел, не замечал.
Моя первая детская влюбленность случилась во втором классе школы. Ее звали Жанна, что мне очень нравилось. Она сидела на парте передо мной, что давало мне возможность неотрывно смотреть на ее матроску и синий матросский воротничок на спине. Она была самая маленькая в классе и потому на уроке физкультуры шла в ряду последней. Я же, напротив, был долговязый и шел вторым или третьим. Мы ходили вокруг зала, класс был большой, так что первые почти что догоняли последних. Идучи последней, она нередко оборачивалась, смотрела на меня (так мне, во всяком случае, казалось) и даже улыбалась. Но дальше этого дело не пошло.
С началом первой эвакуации Воронежа в октябре 1941 г. ее увезли из города (ее фамилия была Хазанова). Но я помнил о ней. Уже студентом в Москве я через адресный стол узнал, что живет она в студенческом общежитии под Москвой, в Вишняках. Хотел поехать, но не мог представить себе, что ей скажу и что скажет она. К тому же, начался мой первый московский роман, который отнимал у меня все время.
Прошло еще несколько лет. В часы раздумий я снова вспомнил о Жанне и снова обратился в адресный стол. На этот раз мне сообщили, что она сменила фамилию и живет в Старосадском переулке. Теперь являться было уже поздно, хотя мое сознание продвинулось уже настолько, что я не исключал возможности встретиться и в такой ситуации. Это был конец 50-х годов, и новая любовь захлестнула меня. Жанна осталась невостребованной. А может, и вообще то было лишь «пленной мысли раздраженье».
4 августа 1942 г. Из Дневника
«За день прошли около 7 км. И заночевали в поле около хат уже в Хохле. Прошли Петровку и долго шли вдоль реки. Один раз, в середине дня, развели костер для варки еды».
И снова пыльная проселочная дорога на Хохол, куда движутся все тележки, коляски и просто пешеходы. Что там - никто не знает. Живут сегодняшним днем. Завтрашнего как будто и не будет.
Зато вспоминается вся воронежская жизнь. В ноябрьские праздники последнего мирного 1940 г. я отправился на главную улицу - проспект Революции - смотреть демонстрацию (любимое занятие ребят довоенной поры). Было холодно, и мне на голову надели только что купленную роскошную, по моим понятиям, серую кубанку с выделкой под мех.
Я забрался на ступени недавно отстроенного Дома связи, чтобы сверху лучше видеть. Рядом стояли такие же, как я, и постарше, взрослые с детьми. Вдруг какой-то мальчишка моего возраста, прельстившись кубанкой, которую тоже счел роскошной, сорвал ее с моей головы и бросился бежать на соседнюю улицу. Я, естественно, устремился за ним, хотя с первого мгновения понял, что это бесполезно, что и бегу-то я за ним не ради кубанки, которую не вернуть, а ради стоящих вокруг людей, молча наблюдавших эту сцену. И если бы я не побежал или сразу перестал бежать, то им, очевидно, было бы неприятно. Одно дело, что они не вмешались в этот разбой, - их дело сторона. Но если бы я проявил такое непозволительное равнодушие к своей шапке, это бы их обидело. Чтобы не ставить себя и их в неловкое положение, я добежал до поворота за угол Дома связи, когда меня не было видно (к тому времени мальчишка с шапкой уже скрылся в соседних дворах), и затем спокойно пошел в другую сторону, домой, с чувством исполненного ритуала погони. Так я впервые осознал бессилие человека в той среде, где он живет.
Но все это было давно, в «той жизни». А сейчас ползли лишь новые слухи: вход в деревни по пути нашего следования для эвакуированных запрещается (хотя в те деревни, что мы прошли, вход был свободный); в Курске открылись первые базары; в Хохле несколько дней назад вблизи центра наши самолеты сбросили две бомбы и т.п.
При ночевках в поле погода имеет особое значение. И я записываю в Дневник: «Вчера было облачно и ночью тепло, а сего-
дня безоблачно и холодно». Все-таки нам повезло, что нас выгнали из города летом, а не в зимнюю пургу...
Забавные вещи случаются в пути. Среди тысяч шедших вместе с нами из Воронежа внимание привлек один уже довольно пожилой мужчина, который нес на своих плечах козу, тяжело вздыхающую и стонавшую. Как только он опускал ее на землю, чтобы немного передохнуть, она в изнеможении валилась на бок. Выбившийся из сил хозяин козы горько жаловался: у него было несколько килограммов муки и ему не хотелось бросать добро, но и нести тоже не мог, поскольку было много груза. Чтобы не нести, он решил скормить муку козе. Съев ее, коза занемогла, не смогла идти, и бедному человеку пришлось нести ее .
5 августа 1942 г. Из Дневника
«За день прошли около 2 км по Хохлу, ближе к центру, где зарегистрировались на Харьков и получили кашу, раздаваемую эвакуированным. Ночевали на лужку за хатами».
Хохол - село длинное-предлинное, растянувшееся вдоль дороги. Отец узнал, что в центре села регистрируют научных работников для отправки в города на Украине - Харьков, Киев, Одессу. Отец решил записаться на Харьков, очевидно, потому что ближе, хотя в конечном счете через пять дней мы были уже в Киеве.
Большое скопление народа в селе не могло не сказаться и на нас - появились платяные вши, вечные спутники беженцев всех времен. Когда потом мне довелось читать в «Тихом Доне» про «отступ» семьи Мелеховых из станицы и о смерти старика-отца, тело которого было все покрыто вшами, я невольно вспоминал нашу борьбу в 1942-1944 гг. с этой разновидностью Божьих тварей, надолго приобщившихся к нашей жизни. Юлия Ивановна, человек жизненной практики и мышления, с уверенностью утверждала, что вши - «от нервов». Действительно, они появляются как бы ниоткуда. Не было - и вдруг есть. Сами собой.
Чем дальше от Воронежа, тем легендарнее сами воспоминания о воронежской жизни. Один за другим всплывают эпизоды из раннего детства. Мы живем еще на Студенческой, т.е. до лета 1939 г. В обширной кладовой комнате, заставленной шкафами и сундуками, свалены чучела каких-то диковинных птиц и зверей, привезенных при переезде в 1919 г. Дерптского университета. Я любил сидеть на
огромном панцире галапагосской черепахи. Все это старое, побитое и потому в зоологический музей не попало, а свалено здесь.
Панцирь черепахи был слишком тяжел и громоздок, чтобы я мог поднять его. Иное дело - чучела всяких фазанов, попугаев, белок, зайцев. И хотя большая кладовка с окном была при нашей квартире и я имел туда относительно свободный доступ (родители не поощряли мои лазанья по грудам ящиков, наполнявших холодную кладовку), мне все же хотелось иметь что-либо из этих несметных сокровищ в своем полном владении.
Рядом с кладовкой была черная лестница, внизу под которой хранился запас антрацита и дров на зиму, а вверх вела узкая лестница на чердак нашего трехэтажного дома (потолки были по пять метров, поэтому после войны дом переделали в четырехэтажный). Как-то, когда за мной никто не смотрел, я вытащил из ящика чучело белой белки. Впрочем, может быть, то была и не белка, но как сейчас вижу эту белую шкурку с хвостом.
С бьющимся сердцем поднялся я с этой ношей вверх по черной лестнице, куда на втором и третьем этажах выходили двери проживавших там профессоров университета, боясь, что кто-нибудь выйдет и увидит меня с чучелом. Забравшись на темный чердак, я вылез в слуховое окно, выходившее во двор, и сбросил вниз свою добычу. Тут же спустившись вниз, я вышел через черный ход во двор, но ничего на земле не обнаружил.
Недоумение мое было столь велико, что осталось в памяти до сих пор: то ли кто прошел по дворовой дорожке и подобрал мой «сброс», то ли он застрял где-то под крышей (поднять голову и посмотреть я не догадался). Конечно, я мог бы легко и просто вынести чучело во двор через черный ход, но это было бы неинтересно, а главное - мне пришлось бы решать вопрос, что с ним делать дальше. К этому же я не был готов в свои семь-восемь лет.
6 августа 1942 г. Из Дневника
«Днем переехали на несколько сот метров ближе к центру села, где в школе была комендатура. Ночевали в хлеву во дворе дома, где живут Н.С. и С. С. Коноплевы. Я вымылся в речке. Много вшей».
Теперь все интересы сосредоточились на том, как бы быстрее решилась судьба дальнейшего передвижения. Поэтому подъехали ближе к комендатуре, где с немецкой пунктуальностью идет
сортировка и распределение людей. К вечеру решилось, что мы едем в Киев вместе с Персональными, а Дольские остаются в соседней деревне.
По широкой главной площади шел большой отряд немецких пехотинцев. Так близко в строю я их еще не видел. И вдруг я представил себе (все-таки я был усердным читателем наших газет, знал по карте все города, появившиеся в сводках Совинформбюро): а что если бы из пулемета по этим немцам, как Анка в любимом ребятами фильме «Чапаев». Но почему-то тут же подумал, что сталось бы не только со мной, но и с теми сотнями людей, что сидели и стояли вокруг, о чем герои, о которых писали в советских газетах, никогда не думали.
Для беженцев бесплатно раздается каша (по предъявлению паспорта), организована продажа колхозной капусты по 2 руб. за один килограмм (но не более 5 кг.). Здесь, в Хохле, мы встретили сослуживцев родителей - Нину Сергеевну и ее брата Сергея Сергеевича Коноплевых. Эти милые «старосветские помещики» были образцом тихих граждан, безропотных и законопослушных. Он был столь вежлив и скромен, что в очереди всегда нескольких пожилых людей пропускал вперед себя. Они тоже затем попали в Киев, жили где-то за памятником Богдану Хмельницкому, и когда зимой 1942 г. мне пришла повестка ехать на работы в Германию, я несколько дней укрывался у них, а потом в Пуще Водице на биостанции, где работал отец и где, как оказалось, была партизанская явка у старого деда-сторожа. Когда же он отлучался, то непонятные мне известия «для Василия» передавал я, если кто-то заходил к деду.
Вошь одолевала беженца. Не помогало даже купанье в реке. Казалось, она ползет с улиц, из домов, отовсюду. То было нашествие непобедимое и непреодолимое. Можно было бы написать эпопею о вшах в военное время. Это был знак, символ времени, столь же наглядный и очевидный, как хлебные карточки, обязательные работы на разного рода объектах или скорая на свершение военная любовь.
Вошь, как и военная любовь, разъедала и пожирала изнутри. Те, кто был ею схвачен, и не пытались бороться. Очиститься стремились лишь новички, кому и то и другое было внове. Помню, страшно испитые и замученные девицы ходили летом 1945 г. возле воронежского вокзала в поисках подработки. Однажды я повздорил с отцом и ушел из дома. Была тихая летняя послевоенная ночь, и я пошел ночевать на вокзал. Вот там я впервые увидел этих девиц с розочками в волосах (знак профессии). Одна из них, уже лет тридцати, т.е. старуха в глазах 17-летнего парня, была особенно
страшна. Пьяная, она пошатывалась и едва шла по площади, заговаривая со встречными. Лицо ее было не старое, но все в морщинах и с какой-то голодной скукоженностью на скулах. Я подумал: как же надо напиться, чтобы лечь с такой!
7 августа 1942 г. Из Дневника
«Встали вместе с солнцем, за час собрали все вещи и до 10 часов сидели перед комендатурой в ожидании подвод на Латное (15-17 км). На три подводы погрузили вещи профессоров, докторов, инженеров и юристов и через несколько часов (через село Роза) пришли на станцию Латное (З.М. ехала с вещами на подводе)... Через два часа выехали на поезде вместе с Коноплевыми и Персональными в Киев. Минутные остановки в Кузихе, Курбатове, Ниж-недевицке, на разъезде или просто в поле. В Касторном стояли около двух часов, где я заснул. Утром проснулся в Мармыжах».
День отъезда из воронежской жизни навсегда остался в памяти. Яркое солнце разбудило с раннего утра. Спешно собрались к переезду на ближайшую железнодорожную станцию Латное. И тут мы вступили в тесное общение с семьями других профессоров из университета и других вузов. Великовозрастный сын одного из профессоров, на вид лет 17 (Д.Б. Василевский), важно расхаживал перед гружеными подводами и рассуждал: «Теперь надо говорить друг другу "господин", потому что "гражданин" звучит низко и возможно для употребления лишь в тюрьме». О слове «товарищ», естественно, и говорить было нечего. Припомнились строки Зинаиды Гиппиус: «Тем зверьем, что зовутся "товарищи", изничтожена наша земля».
Его отец, профессор Б.А. Василевский (умерший в конце того же года в Киеве), на прощанье сказал, сняв шляпу, немцу, отправлявшему нас на подводах: «До свиданья, господин офицер!»; и, не удовлетворившись этим, добавил: «Хайль Гитлер!»
В товарном вагоне ехали ни шатко ни валко. Но в памяти остались мелкие, забавные случаи, которые в обычной жизни не обратили бы на себя внимание. На какой-то станции Нюра, взяв бидон, принесла кипяток для чая. Когда потом стали наливать в кружки и стаканы и пить, мама спросила:
- Ты какой чай заваривала?
- Я не заваривала, - отвечала Нюра.
- Но ведь в бидоне чай заварен?.
Оказалось, что на дне бидона лежала коричневая сеточка-авоська, которая и «заварила» чай.
8 августа 1942 г. Из Дневника
«Час или два стояли в поле, около часа в Щиграх, полчаса ждали встречный поезд на каком-то полустанке в 20 км от Курска. Приехали в Курск - город в нескольких километрах от станции. В 21.30 выехали все в той же теплушке в Киев. Заснул в Льгове».
День в пути. За окном курские земли. Год назад, в августе 1941 г. я в Ново-Животинном вместе со взрослыми убирал колхозную пшеницу. Работали после полуденной жары до позднего вечера. Женщины вязали снопы, а я с Мишкой стаскивал и складывал в копны. Было жарко и душно. Скошенное поле по левому берегу Дона казалось бескрайним, до самого Задонского шоссе. Его пересекали три лога - широких оврага, по которым весенние воды стекали в Дон. Первый был пологий и неглубокий. Второй глубже и каменистей. Самый «страшный» был третий, ближе к деревне Кулешовка. Он весь зарос терном, и колючие лапы его цеплялись за одежду, царапали голые руки и ноги, не отпускали. Даже в полуденный зной в этом овраге бывало прохладно и как-то боязно.
Среди работы в поле подъехала телега с бочкой воды, и все по очереди пили из железной кружки. Я стоял у колеса, лошадь дернула, то ли от облепивших оводов, то ли от скуки, - и мою ступню в сандале переехало колесо. Не было больно, вообще ничего не почувствовал, но испугался: я твердо знал, что если переедет ногу, то ее отрезают. Но никто не обратил внимания. И нога осталась.. Так рассеялся еще один миф детства.
Работали допоздна, до звезды. Бунин писал в «Жизни Ар-сеньева»: «А про баб я уже знаю, что иногда они вяжут и ночью, если ночь лунная, - днем слишком сухо, сыплется зерно, - и чувствую поэтическую прелесть этой ночной работы. Много ли таких дней помню я? Очень, очень мало...»
У меня так в памяти лишь один такой вечер, переходящий в ночь. И не «зерно сыплется», а просто днем жарко, но надо побольше связать снопов, сложить копны. Вот в ночь и работали. И уже потемну усталые возвратились домой.
9 августа 1942 г. Из Дневника
«Проснулся в Ворожбе, уже на Украине. Говорят, что немцы взяли Сталинград, Новочеркасск, Сальск, станицу Цимлянскую.
В Конотопе стояли недолго, а в Бахмаче несколько часов, полчаса в Нежине. Поздно вечером приехали в Дарницу напротив Киева. Долго стояли. Ночью, когда я спал, переехали Днепр и рано утром 10 августа наши два вагона с 91 человеком отцепили на Киеве пассажирском».
Снова весь день в пути. В теплушке едут 60 человек (при норме 40). Наши два вагона прицеплены к поезду раненых немцев. До Конотопа я с отцом ехал в пассажирском немецком вагоне, куда они нас пустили.
Рассказывают, что в Киеве ходят советские деньги. В Курске стакан мороженого - 30 руб., сало - 500-600 руб.
Из трех ночей до Киева я спал, и то только отчасти, последнюю - в такой тесноте ехали, что можно было лишь сидеть или полулежать скрючившись. В теплушке жара и духота.
Когда в Курске была пересадка, видел множество немцев - приезжающих и отдыхающих. А теперь увидел мадьяр, болгар, сербов, чехов и словаков. Казалось, вся Европа съехалась на эти железнодорожные станции, где мы спрыгивали из теплушки, - в Конотоп, Бах-мач, Нежин. На всех станциях было много паровозов, и составы не задерживались долго. Железная дорога работала с немецкой точностью, хотя, конечно, наши вагоны не пропускали в первую очередь.
И вот мы в тылу. В глубоком тылу, в Киеве, где о войне как будто и не слышно. Но это уже новая жизнь. Наступает эпилог моего дневника. Но сначала о том, почему немцы пришли в Воронеж.
Маршал А.М. Василевский, командовавший до 5 июля фронтом, пишет в своих мемуарах «Дело всей жизни», что виной всему неразбериха в командовании. «В ночь на 3 июля корпуса 5-й танковой армии заканчивали сосредоточение к югу от Ельца. Немедленный и решительный их удар по врагу, рвавшемуся к Воронежу, мог бы резко изменить обстановку в нашу пользу. Однако танковая армия никаких задач от командования фронта не получила.
В тот же день (4 июля) я получил указание Верховного Главнокомандующего не позднее утра 5 июля быть в Ставке в связи с тем, что осложнилась обстановка на правом крыле Юго-Западного фронта».
Таким образом, 5-я танковая армия не нанесла удара по флангу и тылу немецкой группировки, вырвавшейся от Курска к
Воронежу. Командующим образованного Воронежского фронта (после сдачи города) стал Н.Ф. Ватутин.
Так пишут военные историки. Но существует и иная версия того, почему немцы пришли летом 1942 г. в Воронеж, в сердце России. Она складывается из миллионов судеб людей России, расстрелянных, сосланных и замученных в лагерях и тюрьмах великой своими страданиями советской эпохи. Анна Ахматова писала о том времени:
И ненужным привеском болтался Возле тюрем своих Ленинград.
Не только Ленинград, вся страна Советов ненужным придатком болталась возле своих тюрем. Потому-то немцы и смогли прийти в Воронеж. А нам рассказывали сказки о неожиданности и коварности нападения Германии и прочие коммунистические байки.
Все эти годы моя мать ждала сестру Галю, арестованную в Ленинграде и приговоренную в 1937 г. к 10 годам лагерей без права переписки. Галя не вернулась в 1947 г., а после 1956 г. стало известно, что такой приговор означал на языке того времени расстрел. 16 сентября 1957 г. Военный трибунал Ленинградского военного округа пересмотрел постановление Комиссии НКВД и Прокурора СССР от 19 ноября 1937 г. в отношении Тимофеевой-Волковой Галины Аполлоновны и отменил его за отсутствием состава преступления, а расстрелянную реабилитировал посмертно.
И тогда маме несколько раз снился один и тот же сон. Она стоит в пустом тюремном дворе и видит лежащий один черный туфель. Спрашивает, что это за туфель. Ей говорят, что туфель обронила Галина, когда ее вели на расстрел. И больше ничего.
Тетя Галя была женой Анатолия Мелентьевича Волкова, одного из первых советских военных летчиков, окончивших летное училище в Каче под Севастополем. Я видел ее почти каждое лето - то в Сердобске, то у нас в Воронеже. Летом 1937 г. она с мужем приезжала в Ново-Животинное - сохранилась ее фотография с красавцем-мужем, сделанная там. Это была последняя встреча. Для моей матери она была любимая младшая сестра, с которой прошла вся юность.
В январе 1989 г. я обратился в Комиссию Политбюро по дополнительному изучению материалов, связанных с репрессиями, с просьбой ознакомить меня с расстрельным делом Г.А. Тимофеевой-Волковой или ответить на четыре вопроса.
1. Какое обвинение было предъявлено ей?
2. Кем подписан приговор о ее расстреле?
3. Когда, где и кем приговор был приведен в исполнение?
4. Где возможное место ее захоронения?
15 апреля 1989 г. военный прокурор Военной прокуратуры Ленинградского военного округа Маркелов кратко известил меня, что Г.А. Тимофеева-Волкова признана виновной в шпионской деятельности в пользу японской разведки и 19 ноября 1937 г. приговорена к расстрелу. На остальные три вопроса ответа не было, а мое заявление переслано в Управление КГБ СССР по Ленинградской области для ответа на другие вопросы.
После моих многочисленных звонков и настоятельных просьб 19 сентября 1989 г. меня пригласили в приемную КГБ на Кузнецком мосту, и два молодых сотрудника (А. А. Горьков и А.В. Назаров) долго и вежливо беседовали. У них были выписки из расстрельного дела, но само дело мне не показали: кто подписал приговор, сообщать не разрешено, а то будут «погромы», как выразились они. Место захоронения неизвестно, хотя к тому времени уже стало известно, что расстрелянных в тюрьмах Ленинграда хоронили на Левашевском кладбище.
Прошло еще три года. Наступили новые времена. В сентября 1992 г. я вновь обратился в Управление Министерства безопасности Российской Федерации по Санкт-Петербургу с просьбой выслать дело Г.А. Тимофеевой-Волковой в Москву для моего с ним ознакомления. Через год, в сентябре 1993 г., мне была предоставлена возможность в местном отделении органов ознакомиться с присланным из Петербурга расстрельным делом и снять с него копию.
Дело весьма небольшое и завершается Актом о расстреле с пометкой «сов. секретно»:
«24 ноября 1937 г. мною, Комендантом УНКВД ЛО ст. лейтенантом Госбезопасности Поликарповым А.Р. на основании предписания Начальства УНКВД ЛО Комиссара Госбезопасности 1-го ранга тов. Заковского от 23-го ноября 1937 г. за № 192880
и отношения Наркомвнудела СССР от. 1937 г. за №_
приговор в отношении ТИМОФЕЕВОЙ-ВОЛКОВОЙ, Галины Аполлоновны приведен в исполнение.
Вышеуказанный осужденный РАССТРЕЛЯН.
Комендант УНКВД ЛО
Ст. лейтенант Госбезопасности
(подпись: Поликарпов)
24 ноября 1937 г.».
(Полностью «расстрельное дело» опубликовано мною в «Российском литературоведческом журнале». 1996. № 8).
10 августа 1942 г. Из Дневника
«Сначала мы поселились в Киеве вблизи вокзала, в общежитии, на нарах. Ходили в банк менять советские деньги на украинские: 1 рубль на 1 карбованец, 10 карбованцев равны 1 немецкой марке. Меняют лишь по 300рублей на человека, только эвакуированным и немцам».
И вот мы на нарах какого-то общежития на бульваре Шевченко. Вши беспрепятственно путешествуют по нарам от одной семьи к другой, никого не забывая, - надо лишь перебраться через низенькую, в одну доску высоты, перегородку, отделяющую одни нары от других.
Жадно усваиваем, впитываем сведения о жизни в Киеве. Электричество в квартирах только у немцев. В некоторых парикмахерских и столовых обслуживают одних немцев. Нам, советским, это непривычно. Канализация не работает, но водопровод почти везде.
Поражает обилие вывесок, объявлений, приказов, газет на немецком языке, меньше на украинском и почти совсем нет на русском. В Доме ученых (Пушкинская, 30) работает Киевский комитет допомоги: беженцам дают денежную помощь, бесплатное общежитие (комнату на семью), ежедневный суп с куском хлеба. Дом ученых возглавляет Леонтович.
День этот, 10 августа, особенно памятен мне. С первых классов школы у меня развивалась близорукость. Как-то, возвращаясь домой, я остановился и смотрел, как сваривают трамвайные рельсы. Стоял долго, безотрывно глядя на яркий блеск электросварки. А ночью начались страшные боли в глазах. В кошмаре мне представлялась борьба «неровной» поверхности и «ровной», причем «неровная» постоянно подминала под себя, уничтожала «ровную».
После третьего класса мне выписали очки, но я их стыдился: никто из ребят в школе очков не носил. Это считалось смешным и позорным. Я брал их с собой в кино и украдкой надевал, когда гас свет. В детском кинотеатре «Пионер» шел фильм «Юность поэта». Слово «юность» было написано на афише перед входом через два «н», но после того как мой дядя учитель Д.В. Дольский обратил на это внимание, администрация исправила ошибку. Но дело не в том.
Я пошел в кино один. Как только начался фильм, своим скрытным способом я «незаметно» надел очки. Ребята постарше,
сидевшие сзади, это заметили и стали шептаться. Вдруг я почувствовал, как чья-то рука сзади ощупывает мои уши и дужки очков. Я сидел ни жив, ни мертв, боясь пошевельнуться. Удостоверившись, что на мне в самом деле очки, эти любознательные питекантропы успокоились. Я покинул зал за несколько минут до окончания фильма.
Конечно, в эвакуацию я взял с собой очки, но не надевал их. И вот сегодня, выйдя утром с вокзала на бульвар Шевченко, где меня никто не знал, я среди бела дня надел очки. Я был приятно поражен, что очки на мне не вызвали никакого интереса у киевлян. Это было мое первое завоевание в Киеве.
11 августа 1942 г. Из Дневника
«Перешли в настоящее общежитие (Гоголевская, 24, корпус 4, кв. 7). За 40 карбованцев привезли вещи из камеры хранения вокзала, где за двое суток хранения взяли 12 карб. Варили завтрак на костре около дома. Воду берем из крана во дворе».
За этой короткой записью - целый день первого обустройства. Город сам по себе не произвел впечатления - народу мало, в иных домах и вовсе не живут. Зато много немцев, которые не обращают никакого внимания на «туземцев». На улице Короленко (Владимирская), за Золотыми воротами по правой стороне, если идти от Оперы, находилось здание гестапо и развевался большой флаг со свастикой. И вот там, в центре города, как-то вижу, как немец пытается догнать другого и кричит на всю улицу идущему впереди метров на 100 или более: «Генрих! Генрих! Генрих!» - как будто в поле, где вокруг никого. Люди с удивлением поглядывали на раскованного немца, раскричавшегося на всю улицу.
Нравы патриархального довоенного Воронежа были иные. Не помню, чтобы кто-нибудь кричал знакомому на другой стороне главной улицы - проспекта Революции. Скорее помнится другое. Как-то вечером я возвращался с отцом из похода в бани. Они были на другом конце города, около Круглых рядов, где в 1919 г. вешали то ли белые красных, то ли красные белых, очевидно, и те и другие попеременно. И вот, идучи около нашей школы № 5 на углу Комис-саржевской, я встретил мальчика, с которым учился (второй-третий класс), - Павла Икорского. Мы с ним не были дружны, просто так.
Он тоже шел с отцом. И он мне улыбнулся, немного застенчиво. И я ему улыбнулся. Может быть, впервые. И больше ничего - ведь мы были с отцами.
И эта встреча запомнилась мне как одно из светлых впечатлений детства. И вспоминал я ее в трудные и светлые часы жизни.
12 августа 1942 г. Из Дневника
«Сегодня с Сергеем Сергеевичем (Коноплевым) ходил на бульвар Шевченко, дом 5, в столовую Киевского комитета допо-моги за обедом (суп с хлебом). С 8 августа не наедался досыта, но сегодня к вечеру продовольственное положение улучшилось: кроме супа из ККД получили суп из столовой Дома ученых и суп с кашей с вокзала. Все три супа одинаковые - пшенные, каша тоже пшенная. Из Дома ученых получили паек: муку, крупу, 2 кг соленых огурцов и патоку на человека».
Начинаю осваивать город, который весь теперь для немцев. Из Германии в Киев выезжают 900 семей торговцев, коммерсантов, и для них приготовлены квартиры с полной обстановкой.
Для меня необычно положение немцев в городе, где они живут и не видят «туземцев». Поэтому мне не хочется общаться с городом, я не выхожу за пределы Гоголевской улицы. Это напомнило мне жизнь нашего кота Пупсика. Все коты, что когда-либо были в нашем доме в Воронеже, назывались Пупсиками. Даже теперь, через полвека, у Нюры в Воронеже живет очередной кот Пупсик. Король умер, да здравствует король!
Но у нас был один особо выдающийся Пупсик. Это был настоящий сибирский кот, с длинной шерстью и очень ласковый. Летом он обычно лежал под окном на крыше входа в подвал. Эта крыша была чуть ниже окна моей комнаты на Студенческой. Окно летом открывали, он выходил и ложился на солнышке. Когда его звали с улицы, он охотно спускался вниз, ласкался и затем вновь поднимался обратно на свое место. И никогда никуда не уходил.
Однажды во дворе появились цыгане. Когда они ушли, исчез и Пупсик. Очевидно, он пал жертвой своей доверчивости. Ходили, искали его - напрасно. У него просто не было привычки уходить из дому.
13 августа 1942 г. Из Дневника
«Принес обед из ККД. Усиленно занимаюсь немецким языком».
Если в Воронеже главное были слухи, то Киев живет рассказами о происшедшем. Одну из таких историй я записал. К Коноплевым в комнату вселили рабочего с женой, который поступил работать полицейским. Они жили в Запорожье, а когда пришли немцы, то мобилизовали их обоих на работы в Германию. По дороге кормили яйцами, маслом и прочими деликатесами. В Штеттине он работал на пароходе, и кормили хорошо. Но жена заболела сердцем, ее вместе с ним отправили обратно, и они оказались в Киеве. По дороге кормили гораздо хуже. Жизнь теперь определяется возможностью еды.
Немцы обзаводились временными женами, наряжали их и водили гулять по городу, в кино и театры. В Белой Церкви, куда мы попали весной 1943 г., я знал семью портного, чья 19-летняя дочь Ганна любилась с молодым немецким лейтенантом. Этот белобрысый паренек заходил за ней в 6-7 вечера, и они торжественно уходили в «немецкий клуб». Возвращались поздно вечером, а иногда и утром. На столе в доме ее родителей всегда были в то голодное время масло, мясо, белый хлеб, яйца и прочее. Соседи смотрели на нее с осуждением, иные же молодые девицы - с тайной завистью. Предложение явно превышало спрос, тем более в таком маленьком городке, как Белая Церковь, где немцев было немного.
14 августа 1942 г. Из Дневника
«Позавчера для беженцев хотели устроить баню (в городе бани не работают), но не вышло, и сегодня я мыл голову. Идет дождь. Впервые увидел разрушенный Крещатик и ворота Ярослава Мудрого. Как и в предыдущие дни, ходил за обедом на бульвар Шевченко, 5 (во дворе). Кино в городе работает, как и радио, театры».
Говорят, что ввоз продуктов в Киев ограничен: не более десятка яиц, одна курица и т.п. Масла, сахара, зерна вовсе нельзя.
Совершил первое путешествие по городу. Крещатик взорвался «сам собой» через 10 дней после прихода немцев в сентябре прошлого года, т. е. был уничтожен партизанами. Поэтому никакой красоты я не обнаружил: остовы разрушенных и сгоревших
домов. Пустые, поросшие травой переулки (в развалинах), идущие вверх от Крещатика направо (если идти от Бессарабки к Днепру). Наиболее величественен остов универмага на углу Крещатика и Фундуклеевской (как стала называться улица Ленина).
И все же что-то от прежнего города осталось. Везде работает кино. Когда в сентябре я начал время от времени бывать в кино, то был поражен однотипностью немецких лент. Далекие от нынешних забот, войны, они изображали картину легкой мирной жизни. Немецкий офицер в Германии ухаживает за девушкой-немкой (арийские черты явно обозначены). Они гуляют, флиртуют. Затем оказываются в ее доме, он ее обнимает, целует, сладостно опускает на постель и выключает свет. Все легко и целомудренно.
Такого я не припомню в наших довоенных фильмах. Герои их жили общественной, политической, партийной жизнью («Партбилет», «Ночь в сентябре», «Депутат Балтики», «Член правительства» - да разве все перечислишь!). Еще были исторические фильмы, но в основе было то же. Сексуальные страсти их героев никогда не тревожили, они жили в стерильном мире ханжества, а дети рождались если не в химических колбах, то в результате чего-то, что происходило по ту сторону экрана. Страсти и «разгул» в молодежной среде осуждались сначала как «есенинщина», а затем как «косаревщина». Даже фильм о праве молодежи на любовь был запрещен Сталиным накануне войны.
Самый «рисковый» был, возможно, фильм «Моя любовь», где под «любовью» имелось в виду ухаживание. Даже слово «аборт», за который тогда судили, звучало почти как матерное, неприличное. Статью под таким названием в разделе происшествий в воронежской газете «Коммуна» моя тетка-врач стыдливо не стала мне объяснять, когда я наивно спросил: «А что такое аборт?»
Впрочем, недосказанность, ложь были основой всей советской жизни. Уже взрослым, я часто вспоминал слова доброй учительницы на уроке истории в пятом классе: «Запомните, дети: во Франции в XV в. (Столетняя война) еще было людоедство. Запомните это».
5 марта 1922 г. берлинская газета «Руль» писала о людоедстве в советской России, приводя слова из самарской газеты «Коммуна» от последних чисел января, где появилась статья «Страшное явление»: «Голодные семьи. вырывают трупы из могил и употребляют их в пищу. Но на этом дело не останавливается. Трупоед-ство кое-где переходит в прямое людоедство, людей режут, чтобы их съесть. Эти случаи носят единичный характер, но о них нужно бить в набат».
27 января 1943 г. я видел, как за людоедство в Киеве был повешен мужчина. Весь день он висел на изящном фонаре бульвара Шевченко, справа при «выходе» бульвара на Крещатик. Вокруг стоял народ. В советской России за людоедство не вешали.
15 августа 1942 г. Из Дневника
«Папа первый раз (к 8 часам) пошел на службу. Дождик. Рассказывают, что зимой, при сильном морозе, немцы вели по городу на расстрел матросов в одних трусах. Людей, которые хотели дать им одежду, немцы не подпускали и били... Ходил на базар за русско-немецким словарем».
Отец определился на службу в Институт рыболовства Академии наук (на ул. Короленко), во главе которого стоял немецкий профессор Мантейфель. Научным руководителем был проф. Бе-линг, работы которого отец знал еще до войны, когда в апреле 1941 г. опубликовал в немецком журнале «Zoologischer Anzeiger» (Leipzig, Bd 133. Heft 11\12. S. 277-285) свою статью о гибридизации рыб. Оттиски этой статьи немцы прислали в самый канун войны, и отец опасался затем лихих последствий для себя.
Рассказывают, что взрыв Крещатика через несколько дней после вступления немцев в город потряс их. После этого немцы приказали всем евреям, взяв с собой ценные вещи, явиться и увели их на кладбище (Бабий Яр), где расстреляли и сровняли длинный ров - восемь метров длиной и четыре метра шириной.
При вступлении немцев в город некий парень выбежал из ворот и бросил в машину с немцами гранату, он тут же был убит. Зимой много народу помирало от голода и холода.
Когда только началась война, в Киеве ловили немецких шпионов. Идет по улице человек и спросит у прохожего «как пройти». Сейчас же комсомольский патруль задерживал «неизвестного», а при попытке убежать избивал и передавал милиции. Теперь нравы изменились. Рабочий на аэродроме украл канистру бензина, и девчата, работавшие при немцах, тут же донесли. Его расстреляли.
Сегодня отправился на базар, где продается все: примусные горелки и книги, старые гвозди и золото, бриллианты. Я искал русско-немецкий словарь (немецко-русский у меня был из Воронежа). После долгих поисков кто-то сказал мне, что только что
видел его. Я спросил: «Где?», не догадываясь, что надо было спросить: «Почем?» В Воронеже я привык, что все дешево, но ничего не достать. В Киеве при немцах совсем другая картина: все есть, но очень дорого. Дойдя до этого русско-немецкого словаря, я лишь облизнулся, узнав, что за него хотят 400 карб. (40 марок). Так произошло приобщение к рыночной экономике.
Рядом лежали самые разные книги: «Капитал» Маркса и Библия, «Путешествия по святым местам», «Мойдодыр», «Чапаев» Фурманова и старое издание «Приключений Шерлока Холмса», книги о лесоразведении и о проявлении негативов. И, конечно, Жюль Верн, Майн Рид и Дюма. Все названия я старательно переписал в свой Дневник, а также некоторые цены: нож с вилкой из нержавеющей стали - 100 карбованцев (10 марок), чистая тетрадь - 3 карб., общая тетрадь - 5 карб. Продавец изрек: «Цены знает не приценивающийся, а покупающий» (т.е. при продаже цена может быть снижена).
Моя страсть схватить момент действительности, будь то базарные цены или случайный разговор, зародилась еще в Воронеже на Студенческой, т.е. до 1939 г. По вечерам я выходил тогда на улицу и пристраивался сзади какой-нибудь беседующей пары прохожих. Обычно это были мужчина и женщина. Целый квартал я шел за ними, вслушиваясь в их малопонятные рассуждения о деньгах, о детях, о каких-то людях, о поездках, любовных историях и прочую болтовню. Запомнив все мелочи, я входил в первый попавшийся подъезд и карандашом записывал услышанное в записную книжку. Возможно, это было в 1937 г. и отражало дух того «бдительного» времени. Ребенок понимает все по-своему. Через несколько лет я с интересом прочел эти малопонятные записи. Если бы я читал Джойса или романы «черного юмора», то, наверное, нашел бы сходство. Впрочем, все записи погибли в Воронеже.
16 августа 1942 г. Из Дневника
«Сегодня мы пошли в нашу квартиру, выделенную нам на Пушкинской улице, дом 23, кв. 13 (на 6-м этаже), с балконом, откуда открывался вид на значительную часть Киева. Перевезя на тележке вещи с Гоголевской, мы впервые ночевали в своей квартире».
Прошел ровно месяц с того дня, как немцы в Воронеже выгнали нас из квартиры, где я прожил три года, может быть, самые важные, формирующие сознание.
Из Воронежа приехала переводчица, служившая у немцев за питание и 500 рублей (50 марок) в месяц. Говорит, что там ежедневные сильные бомбежки русских.
В Киеве выходят три газеты: «Deutsche Ukraine Zeitung», «Нове украшське слово» и «Последние новости» (первые две -ежедневные, третья - по понедельникам). Город говорит на трех языках: немецком, украинском и русском. Немецкий все более вытесняет русский язык и украинскую мову.
В Киеве спокойная тыловая жизнь, но по ночам по небу ползают прожекторы, иногда летят светящиеся пули. На базаре (Бес-сарабке) частые облавы для отправки на работы в Германии, подорожал хлеб и другие продукты. Знакомый полицейский в начале сентября сказал, что советский самолет сбросил бомбу на окраине Киева.
ДНЕВНИК 1943-1944 гг.
(Отрывки)
6 ноября 1943 г. Белая Церковь. Рыбхоз.
Взят Киев (ночью). Слух о Фастове и Василькове.
7 ноября 1943 г.
Немцы поставили пулемет на нашей землянке, ночевали в конторе, где мы живем, на ночь окапывались цепочкой. На горе видны фигуры сторожевых немцев. Слухи о Фастове и Василькове колеблются. Немцы говорят, что в Фастове было четыре русских танка. Спрятали под пол посуду, книги. Собираемся.
8 ноября 1943 г.
То на востоке, то на северо-востоке, севере стреляют. Вчера и сегодня моросит дождик. Немцы минируют дорогу (вправо и влево от нее глубокий ров). Запасли воды. Немцы приходят за горячей водой, одеялом, помыться, просят еды. Немцев, собственно, почти нет - все русские, украинцы и др. Народ называет их «добровольцы». На телеге часть вещей перевозили в деревню Песчаное в трех километрах от Рыбхоза.
9 ноября 1943 г.
С отцом ездил на телеге за пайком в магазин. Ложный слух, что немцы взяли назад Киев.
10 ноября 1943 г.
Идет снег. Немцы мылись в лаборатории. На севере бьют орудия.
11 ноября 1943 г.
Мы с папой привезли почти 10 пудов ячменя с мельницы. Вечером я с Зельмой Карловной <профессор немецкого языка из Воронежского пединститута, жившая при нас> отправились в Песчаную. Вечером на севере было видно большое зарево и слышна артиллерия.
12 ноября 1943 г.
Утром немцы угоняли крестьянских коров, забирали мужчин на земляные работы, поэтому меня сразу спрятали под перины на кровати. Зашел немец, спросил про корову (не было) и вошел в комнату поглядеть. Зельма Карловна заговорила с ним, и он сразу успокоился.
Вчера около Костопальни сгорел советский самолет. Когда местные подошли к месту падения, немцы уже обыскивали двух мертвых летчиков. Мама сидела дома и видела, как мимо прошла небольшая партия взятых в Песчаной мужиков. В землянке закопали аквариум ячменя.
13 ноября 1943 г.
Ночью была слышна сильная артиллерия. Около нашего дома на Рыбхозе ночью нашли убитого немца. В конюшне Рыбхоза мы получили бычка, а остальных, которых никто не брал, распустили по полям.
4 января 1944 г.
По соседним горкам движутся советские обозы. Один из них вошел в деревню Песчаное. Итак, мы были у немцев полтора года, точнее, 551 день.
БИБЛИОГРАФИЯ ТРУДОВ А.Н. НИКОЛЮКИНА
(Продолжение)1
2002
Россия Зинаиды Гиппиус // Гиппиус З. Живые лица. М.: «Олма-пресс», 2002. С. 5-10.
Незабытые могилы: Российское зарубежье: Некрологи // Новый Журнал. Нью-Йорк. 2002. № 229. С. 294-295.
2003
О русской литературе: Теория и история. М.: ИНИОН РАН, 2003. 560 с.
Размышления Льва Толстого о житейской мудрости // Толстой Л.Н. Философский дневник. 1901-1910. М.: Известия, 2003. С. 7-18.
Как издавать В.В. Розанова? // Проблемы текстологии и эди-ционной практики. Опыт французских и российских исследователей. М.: ОГИ, 2003. С. 159-165.
«Свершитель роковой безвестного веленья.»: Наполеон Мережковского // Наполеон: Легенда и реальность. М.: Минувшее, 2003. С.314-320.
Зинаида Гиппиус и ее дневники (В России и эмиграции) // Гиппиус З.Н. Собр. соч.: В 15 т. М.: «Русская книга», 2003. Т. 8. С. 3-24.
1 Работы 1955-2002 г. см. в кн.: Николюкин А.Н. О русской литературе. М.: ИНИОН РАН, 2003. С. 522-544.
Д.В. Философов в кругу декадентов // Философов Д.В. Загадки русской культуры. М.: Интелвак, 2004. С. 3-12.
В поисках любви // Каменский А.П. Рассказы о любви. СПб.: Росток, 2004. С. 3-8.
Миниатюры Василия Розанова // Розанов В. Миниатюры. М.: Прогресс-Плеяда, 2004. С. 5-34.
Заметки об исторических годовщинах // Историк и художник. 2004. № 1. С. 22-28.
С.А. Венгеров и его книга // Русская литература ХХ в. 19001910. М.: Республика, 2004. С. 519-532.
К истории понятия «Серебряный век» // Филологические науки.2004.№ 6. С. 75-77.
Западное литературоведение ХХ в. М.: Intrada, 2004. 18 статей.
2005
Неизвестный Розанов // Историк и художник. 2005. № 1. С. 172-180.
К 100-летию смерти Н.И. Стороженко // Литературоведческий журнал. 2005. № 19. С. 427-428.
2006
В.В. Розанов среди философов // Розанов В. Русская мысль. М.: Алгоритм, 2006. С. 5-12.
Живая среди мертвых // Кострова В. Лица сквозь годы. СПб.: Росток, 2006. С.185-187.
В.В. Розанов и его мировоззрение // Розанов В. Уединенное. Опавшие листья. Трилогия. М.: Мир книги, 2006. С. 6-26.
Данте Алигьери. - Розанов В. В. // Литературная энциклопедия русского зарубежья. 1918-1940 / Гл. ред. и сост. А.Н. Николю-кин. М.: РОССПЭН, 2006. Т. 4. Всемирная литература и русское зарубежье. С. 142-145, 352-356.
В.В. Розанов и «Торгово-Промышленная Газета» // Энтелехия. Кострома. 2006. № 13. С. 88-89.
Русское зарубежье и Василий Розанов // Настоящая магия слова: В. В. Розанов в литературе русского зарубежья. СПб.: Росток, 2007. С. 5-10.
В.В. Розанов в Сарове // Возрождение православных монастырей и будущее России. Нижний Новгород: «Глагол», 2007. С.368-370.
Духовный путь Василия Розанова // Духовный потенциал русской классической литературы. М.: Русский мир, 2007. С. 559-561.
Розанов // Россия и современный мир. 2007. № 1. С. 171-175.
2008
Розановская энциклопедия / Сост. и гл. ред. А.Н. Николю-кин. М.: РОССПЭН, 2008. Статьи «З.Н. Гиппиус» (с. 241-247), «Д.С. Мережковский» (с. 576-581) и более 200 мелких статей с подписью: А. Н.
Обсуждение книги «Русская философия. Энциклопедия» // Вопросы философии. 2008. № 9. С. 26-28.
В.В. Розанов о Каткове // Катковский вестник. Религиозно-философские чтения. М.: Прогресс-Плеяда, 2008. С. 38-45; то же в 2015.
В.В. Розанов в контексте эпохи // Розанов В. Апокалипсис нашего времени. М.: Эксмо, 2008. С. 7-34; 2-е изд. М., 2015
Зеленоглазая наяда, или Белая дьяволица // З.Н. Гиппиус: pro et contra / Сост., коммент. А.Н. Николюкина. СПб.: РХГА, 2008. С. 5-24.
В.В. Розанов и газета «Свет» // Энтелехия. Кострома. 2008/2009. № 17. С. 64-91.
2009
Как мыслил Розанов и почему современники не приняли его // Наследие В.В. Розанова и современность. Материалы Международной научной конференции. Москва. 29-31 мая 2006 г. / Сост. А.Н. Николюкин. М.: РОССПЭН, 2009. С. 11-14.
Арцыбашев сегодня // Арцыбашев М.П. Санин. - У последней черты. М.: Эксмо, 2009. С. 7-18.
Катков М.Н. Собрание сочинений: В 6 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2010. Т. 1. Заслуга Пушкина. 848 с. (ИНИОН РАН).
Телефонная встреча // Последний луч Серебряного века: Воспоминания об Анастасии Цветаевой. М.: Дом-музей М. Цветаевой, 2010. С. 23-24.
Розанов В.В. Собрание сочинений / Сост., ред., коммент. М.: Республика; СПБ.: Росток, 2010. Т. 29. Литературные изгнанники. 957 с. (ИНИОН РАН).
Розанов В.В. Собрание сочинений / Сост., ред., коммент. М.: Республика; СПб.: Росток, 2010. Т. 30. Листва. 591 с. (ИНИОН РАН).
Завершено 30-томное Собрание сочинений В.В. Розанова под общей ред. А.Н. Николюкина.
2011
Катков М.Н. Собрание сочинений: В 6 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2011. Т. 2. Русский консерватизм. 896 с. (ИНИОН РАН).
Катков М.Н. Собрание сочинений: В 6 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2011. Т. 3. Власть и террор. 1152 с. (ИНИОН РАН).
Катков М.Н. Собрание сочинений: В 6 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2011. Т. 4. Философские чтения. 847 с. (ИНИОН РАН).
К вопросу о мифологеме национального в творчестве В.В. Розанова // Розанов В.В. Юдаизм. - Сахарна. М.: ИНИОН РАН; Республика, 2011. С. 549-556.
Любовь и ненависть Зинаиды Гиппиус // Гиппиус З. Собр. соч.: В 15 т. М.: ИНИОН РАН, Изд-во «Дмитрий Сечин», 2011. Т. 11. С. 3-24.
Западное литературоведение XIX в. М.: Intrada, 2011. 15 статей.
2012
Катков М.Н. Собрание сочинений: В 6 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2012. Т. 5. Энергия предприимчивости. 735 с. (ИНИОН РАН).
М.Н. Катков и его современники-писатели // Катков М.Н. Собр. соч.: В 6 т. СПб.: ИНИОН РАН; Росток, 2012. Т. 6. С. 793-803. Завершено Собр. соч. М.Н. Каткова в 6 т. под общей ред. А.Н. Николюкина.
В.В. Розанов среди русских философов его времени // Василий Васильевич Розанов. Сборник. М.: РОССПЭН, 2012. С. 5-21.
2013
Наедине с русской классикой. М.: ИНИОН РАН, 2013. 442 с. Самарин Ю.Ф. Собрание сочинений: В 5 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2013. Т. 1. Литература и история. 528 с. (ИНИОН РАН).
Воронежские воспоминания // Подъем. Воронеж, 2013. № 5. С.122-134.
2014
Розанов В.В. Полное собрание сочинений / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2014. Т. 1. О писательстве и писателях. 1104 с. (ИНИОН РАН и РГАЛИ).
Самарин Ю.Ф. Собрание сочинений: В 5 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2014. Т. 2. Церковь и общество. 720 с. (ИНИОН РАН).
Лермонтов вчера и сегодня // Литературоведческий журнал. 2014. № 35. С. 187-197.
2015
Как отмечалось в Москве 400-летие Шекспира (Воспоминание о 1864 г.) // Литературоведческий журнал. 2015. № 36. С. 175-179.
Слушая Данте // Литературоведческий журнал. 2015. № 37. С.173-179.
Американский Дон Кихот // Литературоведческий журнал. 2015. № 38. С. 82-94.
Розанов В.В. Полное собрание сочинений / Сост., ред., ком-мент. СПб.: Росток, 2015. Т. 2. Литературные очерки. - Тайна. 784 с. (ИНИОН РАН и РГАЛИ).
Классика русской литературы. - Кто такой Лаврецкий? (Еще один взгляд на тургеневского героя). - Пляски с бесами (Реплика зрителя) // Сборник трудов памяти Николая Ивановича Либана. М.: Круг, 2015. С. 363-378.
Старая и новая интеллигенция (Из переписки с баронессой О.А. Корф. 1949-1950) // Острова любви БорФеда: Сборник к 90-летию Бориса Федоровича Егорова. СПб.: ИРЛИ РАН, 2016. С.94-103.
«Путешествие в Лондон» // Литературоведческий журнал. 2016. № 40. С. 175-184.
Розанов В.В. Полное собрание сочинений / Сост., ред., ком-мент. СПБ.: Росток, 2016. Т. 3. О писательстве и писателях. Статьи 1901-1907 г. 926 с. (ИНИОН РАН и РГАЛИ).
Розанов В.В. Полное собрание сочинений / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2016. Т. 4. О писательстве и писателях. Статьи 1908-1911 г. 1056 с. (ИНИОН РАН и РГАЛИ).
Самарин Ю.Ф. Собрание сочинений: В 5 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2016. Т. 3. Русское самосознание. 928 с. (ИНИОН РАН).
2017
Русские писатели о катастрофе 1917 г. // Литературоведческий журнал. 2017. № 41. С. 82-100.
Самарин Ю.Ф. Собрание сочинений: В 5 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток 2017. Т. 4. Крестьянское дело. 702 с. (ИНИОН РАН).
Шевырёв С.П. Полное собрание литературно-критических трудов: В 7 т. / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2017. 550 с. (ИНИОН РАН).
Розанов В.В. Полное собрание сочинений / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2017. Т. 5. О писательстве и писателях. Статьи 1912-1918 г. 944 с. (ИНИОН РАН и РГАЛИ).
Розанов В.В. Полное собрание сочинений / Сост., ред., коммент. СПб.: Росток, 2017. Т. 6. Среди художников. Статьи об искусстве 1889-1917 г. 814 с. (ИНИОН РАН и РГАЛИ).
Розанов В.В. Полное собрание сочинений / Сост., ред. коммент. СПб.: Росток, 2017. Т. 7. Путешествия. 496 с. (ИНИОН РАН и РГАЛИ).
Дневник И В. Киреевского. 1852-1854 // Schola-2017. Политическая текстология и история идей. М.: МГУ, 2017. С. 44-64.
СПИСОК ПЕРВЫХ ПУБЛИКАЦИЙ
Тексты статей и названия первых публикаций переработаны.
Гений места. Genius loci (Воспоминание о ХХ в.) - печатается впервые.
Возникновение понятия «романтический» // Русская литература. 1984. № 4. С. 115-117.
Карамзин в Лондоне // Литературоведческий журнал. 2016. № 39.
Наш Пушкин // Болдинские чтения. 1984. С. 134-151.
Лермонтов вчера и сегодня // Литературоведческий журнал. 2014. № 35. С. 187-197.
«Восковые фигурки» Гоголя // Николюкин А.Н. Наедине в русской классикой. М., 2013. С. 103-122.
С.П. Шевырёв о юморе Гоголя // Печатается впервые.
Путь Ивана Киреевского // Печатается впервые.
Окраинный вопрос в миросозерцании Юрия Самарина // Печатается впервые.
Катков и Победоносцев // Печатается впервые
Тургенев и американские писатели // Николюкин А.Е. Наедине с русской классикой. М., 2013. С. 123-149.
Лев Толстой и несть ему конца // Толстой Л. Н. Круг чтения. М., 1991. С. 5-17.
Достоевский в переводе Констанс Гарнет // Русская литература. 1985. № 2. С. 154-162.
Гений места у Чехова // Николюкин А.Н. Наедине с русской классикой. М., 2013. С. 234-244.
Споры о Розанове // Николюкин А.Н. Наедине с русской классикой. М., 2013. С. 245-268.
Мой Андрей Платонов // Николюкин А.Н. Наедине с русской классикой. М., 2013. С. 363-383.
Неведомый Пришвин // Там же. С. 344-350.
Набоков и Розанов // Печатается впервые.
Россия Набокова // Набоков В. Ада, или Страсть. Хроника одной семьи. Киев: Атика, 1995. С. 5-10; Набоков В. Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина. М.: Интелвак, 1999. С. 5-9.
К истории понятия «Серебряный век» // Филологические науки.2004.№ 6. С. 75-77.
Катастрофа 1917 г. и литература // Литературоведческий журнал. 2017. № 41. С. 82-100.
Военный дневник (Воронеж - Киев. 1942 г.) // Николюкин А.Н. О русской литературе. М., 2003. С. 434-521.
Библиография трудов
Приложение. С.Р. Федякин. «Евгения Гранде» Бальзака -Достоевского // Печатается впервые.
ПРИЛОЖЕНИЕ
С.Р. Федякин «ЕВГЕНИЯ ГРАНДЕ» БАЛЬЗАКА - ДОСТОЕВСКОГО1
«Бывают в иных провинциальных городах такие дома, что одним уже видом своим наводят грусть, подобную той, какую вызывают монастыри самые мрачные, степи самые серые или развалины самые унылые. В этих домах есть что-то от безмолвия монастыря, от пустынности степей и тления развалин. Жизнь и движение в них до того спокойны, что пришельцу показались бы они необитаемыми, если бы вдруг не встретился он глазами с тусклым и холодным взглядом неподвижного существа, чья физиономия появилась над подоконником при звуке незнакомых шагов».
Так начинается привычный уже перевод «Евгении Гранде», исполненный Ю. Верховским. Сделан вроде бы точно. И все же есть ощущение пересказа. Между подлинником и читателем словно бы повисла тонкая пленка. Она слегка притуманила изображение. Приходится вглядываться, напрягать зрение. И способны ли мы ощутить то невеселое чувство, которое испытывает автор?
«Иногда в провинции встречаешь жилища, с виду мрачные и унылые, как древние монастыри, как дикие грустные развалины, как сухие, бесплодные, обнаженные степи; заглянув под крыши этих жилищ, и в самом деле часто найдешь жизнь вялую, скучную, напоминающую своим однообразием и тишину монастырскую, и скуку обнаженных, диких степей. Право, проходя возле дверей такого дома, невольно сочтешь его необитаемым; но скоро, однако ж, разуверишься: подождав немного, непременно увидишь сухую, мрачную фигуру хозяина, привлеченного к окну шумом шагов на улице».
1 Сергей Романович Федякин любезно согласился поместить здесь свою статью, связанную с темой «Достоевский и проблема перевода». - Прим. А. Н.
Что произошло? Сказано почти то же самое. Но откуда возникает эта чуть приглушенная щемящая печаль в первых строках? Неужели только оттого, что вместо слова «дом» стоит «жилище»? «Дом» - что-то теплое, «обжитое», уютное; «жилище» - как пристанище, в слове звучит что-то угрюмое, здесь душа человеческая не живет, а только лишь обитает. Или дело в ритмике? «Бывают в иных провинциальных городах такие дома.» - что-то сбивчивое, нерасторопное, фраза словно бы и не движется, но только запечатлевает. «Иногда в провинции встречаешь жилища.» - ударения смещены, все идет и легче, и протяжнее. От слов уже повеяло тихим беспокойством, едва уловимой горечью.
История поруганной любви, поведанная Бальзаком, конечно же, хотела запечатлеться не только в том, о чем рассказывал писатель. Но и в том, как он рассказывал. Федор Михайлович Достоевский только-только закончил инженерное училище, обрел самостоятельность, жил мечтами о писательстве и уже ощутил беспокойное свое будущее. За перевод взялся с юношеской горячностью. Сам прочитавший уже очень многое, в преддверии своих первых, слегка «гоголевских» произведений пишет по-русски свою «Евгению Гранде», и в ритме перевода чуть проглядывают «гоголизмы»: «Право, проходя возле дверей такого дома, невольно сочтешь его необитаемым.»
Достоевский перевел «Евгению Гранде» намного раньше Верховского. В ХХ в. казалось, что он обошелся с подлинником слишком «вольно». На самом деле - не шел буквально за текстом, но вживался в произведение. Значит, любая частность здесь подчинена общему настроению. Некогда Набоков, взявшись за перевод своей англоязычной «Лолиты» на русский, увидел: переводить -бессмысленно, нужно пересочинять. Достоевский дал хоть и свободный, но все ж таки - перевод.
На беду, Бальзак чуть позже даст другой вариант романа. Да и перевод Достоевского был при публикации заметно сокращен редакцией. Потому «Евгения Гранде» требовала уже иного перевода. И значит, труд Достоевского прошел вроде бы «с краю».
Но вот - кладешь рядом с переводом «общепринятым» его перевод. И, двигаясь глазами по строчкам, вдруг явственно ощущаешь, чем великий писатель, даже в ранние свои годы, отличается от простого таланта. Перевод - всегда преодоление. Другой язык - это не только другие слова. Это - другие отношения между словами. Кроме того - другая реальность, другое сознание. Обращаясь к классику, нельзя переводить только «сюжет», нужно схватить са-
мый дух его мироощущения. И не только жизнь, запечатленную произведением, но и жизнь самого произведения. Та щемящая грусть, которая сквозит за первыми же фразами, написанными Достоевским, отзовется потом - в судьбе героини. Сам его юношеский опыт - отзовется в его творчестве. Станет первым его романом, написанным словно бы «в соавторстве» с Бальзаком.
К сожалению, перевод Достоевским романа Бальзака «Евгения Гранде» не включен в Полное собрание сочинений в 30 т. Ф.М. Достоевского (1972-1990). Перевод Достоевского печатался во всех дореволюционных изданиях романа «Евгения Гранде», начиная с первой публикации в журнале «Репертуар и Пантеон» (1844. Т. 6-7), до 20-томного издания Собрания сочинений О. Бальзака (СПб., 1897. Т. 9).
Перевод Ю. Верховенского появился впервые в 1935 г. в четвертом томе Собрания сочинений О. Бальзака (М., 1935) и перепе-чатывался во всех последующих отдельных изданиях и собраниях сочинений.
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН
Августин, бл....................................238
Аверроэс..........................................230
Адамович Г.В..................................271
Азаров В.В......................................297
Аксаков И.С................ 81, 95, 128, 137
Аксакова А.Ф. (урожд. Тютчева)......127
Алданов М.А...................................357
Александр I ............. 122, 128, 273, 337
Александр II .... 131, 132, 139, 143, 337
Александр III.................. 128, 131, 139,
142, 141, 337
Алексеев М.П......................42, 74, 164
Алексей Петрович, царевич.............51
Амиель А.-Ф...................................177
Амфитеатров А.В...........................293
Андерсен Х.К....................................18
Андерсон Ш.................... 166, 167, 212
Андреев Л.Н..............................35, 213
Анненков П.В.................................145
Апухтин А.Н...................................319
Арина Родионовна..........................275
Аристотель ......................................230
Арнольд М......................................172
Арцыбашев М.П...............37, 175, 386
Астафьев В.П..................244, 245, 281
Ахматова А. А..................275, 280, 372
Багрицкий Э....................................245
Байрон Дж.Г......................................24
Балабина М.П...................................94
Баллу Э. (Балу А) ...........................180
Бальзак О. де......41, 113, 273, 392-394
Баратынский Е.А....................113, 115
Барзен Ж...........................................59
Батюшков К.Н..................................81
Бедный Д.........................................257
Беккет С..........................................216
Белецкий А.И....................................42
Белинг Д..........................................379
Белинский В.Г....................80, 81, 109,
118, 119, 125, 132, 133, 229, 263
Белый А.....................................91, 232
Бельский Ю.И...................................33
Бенкендорф А.Х.............................113
Бер М.................................................67
Беранже П.-Ж. де............................273
Берберова Н.Н................................272
Берг Ф.Н..........................................231
Бердяев Н.А.....174, 184, 232, 239, 278
Бёрк Э................................................67
Берне К. Л........................................113
Бёрнс Р..............................................68
Берхина А.......................................322
Бианки В.........................................255
Бибиков Д.Г....................................130
Бичер-Стоу Г.Э.......................148, 160
Блак Хаук (Блэк Хок).....................178
Блок А. А............45, 239, 240, 277, 292
Блудов Д.Н......................................111
Бойесен Я. 152, 153, 158, 160, 163, 164
Бок Ф. фон.......................................254
Бокк В. фон .............................136, 137
Болотов А.Т......................................61
Бонди С.М.......................................272
Боровский В......................................50
Боткин В.П......................................146
Боттичелли С....................................51
Брехт Б............................................218
Бриллиантов И.И..............................55
Бродский Н.Л..................................272
Брукс В.В........................................155
Брюсов В.Я.......................................91
Бубнов А.С......................................247
Будагов Р.А.......................................59
Будда ...............................................171
Будённый С.М..........................10, 250
Булгаков В.Ф..........................174, 175
Бунин И. А........................49, 176, 240,
261, 279, 287-289, 293, 370
Буркгардт (Бурхгардт) Я.К..............36
Бэкон Ф...........................................234
Вайда А.............................................26
Валуев П.А......................................140
Варейкис И.М................243, 247, 249,
251, 310
Василевский А.В............................371
Василевский А.М...........................254
Василевский Б.А.............................369
Ватутин Н.Ф...................................372
Введенский И.И..............................207
Вейдеман А.В.................................131
Вейдле В.В......................................278
Венгеров С.А..................................384
Веневитинов Д.В......................13, 300
Веневитинов М.А................... 147, 301
Веневитинов П.В............................300
Вергилий Марон Публий.............6, 51
Верн Ж............................................380
Вертинский А.Н........................43, 295
Верховский Ю.Н.....................392-394
Виардо П..........................................160
Виннер Т.Г.......................................215
Виноградов В.В.................................42
Винокур Г.О....................................272
Владимир (Богоявленский),
священномуч., митр.....................291
Власов А. А......................................282
Волошин М.А...........................261,294
Вольтер Ф.М.......................71, 175,177
Ворошилов К.Е................................259
Вулф В.............................193, 212, 213
Вульф А...........................................274
Вышинский А.Я..............................298
Вяземский П.А...........59, 115, 118,361
Гагарин Ю.........................................11
Гальдер Ф........................................254
Гамарник Я.Б...................................258
Гарди Т.........................................67, 68
Гарднер Дж......................................214
Гарленд Г.Х.....................................164
Гарнет К.......149, 165, 192-209, 211, 390
Гаррисон У. Л...................................178
Гарт Б.Ф...................................160, 211
Гаспаров М.Л..................................276
Гауф В...........................................18,76
Ге Н.Н..............................................171
Гегель Г.В.Ф....................................112
Гейне Х.И.Г.....................................113
Гейнике Н..........................................38
Георгиевский А.И...........................230
Гермоген (Долганёв),
священномуч., еп.........................222
Герцен А.И.................88, 95, 111, 116,
120, 125-127, 132, 133, 280, 282, 337
Гершензон М.О...............................121
Гёте И.В.....................................36, 102
Гиббон Э..........................................273
Гилдер Р. У.......................................161
Гиппиус З.Н...................223, 232, 239,
261, 285, 290-293, 369, 384, 386, 387
Гиршфельд Х.К. Л.............................62
Гитлер А.................................. 126, 260
Глинка М.И...............................20, 114
Гоголь Н.В............................24, 49, 51,
74, 81, 82, 88-110, 115, 118, 125, 132, 148, 165, 167, 172, 191, 208, 212, 238240, 262-266, 268, 269, 276, 277, 308, 322, 323, 337, 390
Годвин У...........................................67
Голлербах Э.Ф............... 107, 222, 224,
232, 233, 237, 241
Гомер ...................................71, 74, 110
Гонт Дж., герцог Ланкастерский.....70
Гончаров И.А....................28, 148, 277
Горбачёв М.С..................................296
Горбунов-Посадов И.И..........178, 179
Горн Тук Дж................................66-69
Горский И.М.....................................42
Горький М..........................11, 41, 165,
167, 221, 223, 224, 239, 257, 258, 279, 283, 284, 293, 294, 337
Гот Г................................................254
Готорн Н..........................................160
Гофман Э.Т.А............................19, 109
Гречанинов А.Т..............................309
Грибоедов А.С...... 70, 79, 80, 102-104
Григорович Д.В..............................148
Григорьев Ап.А................................81
Григорьев В.В.................................148
Гримм Я. и В.......................18, 76, 311
Громов М.М....................................258
Гронский И.М.........................258, 259
Гумилёв Н.С....................................292
Гусев Н.Н........ 171, 172, 174, 177, 178
Гутенберг И.....................................238
Гюго В.........................................28, 29
Даль В.И.................. 108, 321, 323, 348
Данилевский Г.П............................317
Данте Алигьери ..................26, 51, 108,
110, 384, 388
Дантес Ж.Ш.............................. 73, 337
Де Фриз К.......................................167
Делянов И.Д....................................230
Державин Г.Р.......................80, 81, 123
Джеймс Г.........152, 153, 155-163, 165
Джеймс Г., старший.......................158
Джеймс У........................................157
Дживилегов А.К...............................36
Джойс Дж........................................380
Джонс К..........................................165
Джонсон Б.......................................108
Джордж Г........................................178
Диккенс Ч.........................49, 152, 156,
157, 161, 166, 207
Дионисий .................................... 54, 55
Добролюбов Н.А...............90, 229, 337
Докшицкий М.М............................175
Дорошевич В.М..............................294
Достоевский Ф.М.............9, 44, 52, 57,
65, 78, 79, 81, 87, 90, 94, 96-98, 100, 107, 118, 151, 157, 165, 167, 184, 191209, 212, 213, 215, 223-225, 227, 231, 233, 235, 236, 238, 239, 247, 248, 258, 262, 265, 270, 273, 274, 277, 282, 293, 294, 308, 390, 392-394
Драйден Дж......................................70
Драйзер Т................................165, 212
Дудинцев В.Д.................................272
Дунаевский И.0......................249, 313
Дурылин С.Н..........................221, 233
Дюма А............................................380
Дягилев С.П....................................232
Егоров Б.Ф......................................389
Ежов Н.И.........................................247
Екатерина II ....................................126
Елагин А. А..............................111, 112
Елизавета ........................................ 273
Елистратова А.А.............................155
Ельцин Б.Н................................ 56, 296
Есенин С.А......................................293
Ефимов Б.Е.......................................17
Жаков К.Ф.......................................131
Жан Поль (Рихтер И.П.Ф.) .... 109, 113
Жанна д'Арк....................................102
Желязняков А.Г..............................291
Жигулин Ан......................21, 242, 314
Жирмунский В.М.............................42
Жолтовский И.В...............................53
Жуковский В.А.............. 20, 58, 70, 76,
80, 81, 93, 113, 115
Заборов П.Р.......................................71
Зайцев Б.К.......................................293
Закревская-Будберг М.И..................11
Захаров И.И....................................148
Зелинский Н.Д..................................34
Золя Э..............................................177
Зонтаг А.П.......................................118
Зорге Р...............................................20
Ибсен Г............................................177
Иван IV Грозный........................7, 286
Иванов А. А.....................................102
Иванов Вяч......................................232
Иларион Киевский, свят., митр.....282
Иллюстров И.И............... 321, 323, 348
Инграм Дж......................................144
Индрик Страумит (Лицис Я.)........131
Ирвинг В...........................................78
Кавацца А........................................172
Каддон Дж.Э.....................................59
Каменев Л.Б............................224, 237
Каменский А.П...............................384
Кант И............................. 175, 177, 182
Каракозов Д.В.................................149
Карамзин Н.М................ 64-72, 81, 92,
111, 277, 390
Каржавин Ф.В...................................60
Карл XII ...........................................298
Картрайт Дж......................................66
Катков М.Н.........................34, 88, 126,
130, 137, 139-142, 282, 386, 387, 390
Кашкин И. А.....................................168
Кейбл Дж.В..............................163, 164
Киреевская М.В...............112, 119, 120
Киреевский В.И...............................120
Киреевский И.В..............16, 20, 45, 95,
111-125, 140, 170, 389, 390
Киреевский П.В...............................140
Киров С.М.........................................10
Китс Дж...........................................307
Ковалевский М.М...................163, 164
Коваленко Г.....................................215
Ковальчук С.Н.................................131
Кожинов В.В...............................74, 75
Козополянский Б.М........................313
Кольридж С.Т..................................182
Кольцов А.В......147, 301, 314, 323, 341
Комаровский Е.Е.............................118
Конрад Н.И........................................42
Константиновский М.А.,
протоиер.......................................115
Конфуций ................................172, 175
Короленко В.Г.................................240
Корф О. А.........................................389
Кострова В.......................................384
Кошелёв А.И...........114, 116, 119, 120
Кравцов Н.И....................................320
Краевский А. А.................................207
Крейн С............................................164
Крестовский Вс.В............................130
Кривцова Н.И..................................114
Крылов И.А.....................................337
Крюкова М.С...................................309
Ксенофонт .......................................177
Купер Дж.Ф...............................78, 211
Куприн А.И...............................48, 286
Лавров П. Л......................................138
Лао-цзы............................171, 172, 175
Левин Ю.Д.............................. 163, 209
Ленин В.И.......................... 10, 90, 132,
133, 170, 233, 243, 246, 259, 260, 282286, 290, 293-295
Леонтьев К.Н...........222, 224, 228, 238
Лепешинская О.В.............................14
Лермонтов М.Ю.........6, 31, 39, 74, 77,
80-84, 86-88, 91, 94, 103, 118, 140, 148, 191, 196, 260, 273, 276, 337, 388, 390
Лерх П.И..........................................148
Лесков Н.С................................35, 238
Лессинг Г.Э.....................................177
Либан Н.И...........................64, 66, 388
Лихтенберг Г.К.......................175, 177
Ломоносов М.В.......................323, 337
Лонгфелло Г.У................................160
Лондон Дж......................................165
Лотман Ю.М.....................67, 272, 273
Лоуренс Д.Г....................................218
Лоусон Дж.Х...................................215
Лоуэлл Дж.Р....................................160
Луначарский А.В....................240, 288
Лысенко Т.Д..............................25, 250
Льюис С........................... 165, 166, 213
Льюкас Ф. Л.......................................59
Магомет...........................................183
Мадзини Дж....................................178
Макарий (Иванов)
преп., иеромон.....................115, 116
Макгэн Дж.......................................150
Маковицкий Д.П.............................174
Маковский С.К...............................278
Малютин С.В....................................52
Малянтович П.Н.............................288
Мамонтов К.К.................................250
Мандельштам О.Э..........................351
Манн Ю.В.........................................59
Мантейфель Б.П.............................379
Марк Аврелий ........................171, 177
Маркс А.Ф......................................316
Маркс К...................................256, 380
Марри М.........................................192
Мартынов Н.С............................81, 87
Матвеев Б.С.............................. 34, 328
Мачник Э................................193, 194
Маяковский В.В.............................293
Мелвилл Г.......................................269
Меньшиков М.0..............170, 223, 261
Мережковский Д.С.........220, 232, 290,
293, 294, 384, 386
Мериме П..........................................24
Метерлинк М..................................177
Мешков А.Р....................................316
Микеланджело Буонарроти.............51
Миллер А................................218, 219
Миллионщиков М.Д........................47
Мильтон Дж................................70, 86
Милютин Н.А.................................130
Михайловский Н.К................... 84, 228
Мицкевич А....................................184
Молотов В.М.....................21, 259, 364
Мольер Ж.-Б.....................................24
Монтескье Ш.Л. де.........................177
Мопассан Г. де..................................36
Мравинский Е.А...............................14
Мур Дж...........................................165
Мэнсфилд К....................................213
Мэтло Р................................... 193, 205
Мюир Т.............................................68
Набоков В.В................49, 74, 262-264,
267-275, 391, 393
Назимов В.И...........................122, 123
Наполеон I Бонапарт......122, 126, 280,
298, 384
Некрасов Н.А.....90, 107, 206, 240, 337
Немирович-Данченко В.И...............39
Нерон...............................................286
Никитин И.С........................... 323, 341
Николаев В.Ф...................................43
Николай I .......................109, 111, 113,
118, 128, 148, 273, 337
Николай II .................................16, 337
Никольский Б.В..............................292
Никон, патриарх ............................... 55
Ницше Ф........................... 35, 231, 238
Новиков Н.И......................... 60-62, 72
Норрис Ф.........................................164
О'Нил Ю.........................166, 212, 213
Одоевский В.Ф.................20, 114, 147
Озеров В.А........................................59
Олби Э.............................................218
Олдрич Т.Б......................................161
Олсуфьева С. В................................221
Онебринк Л.....................................164
Ослябя Андрей ................................. 64
Осоргин М.А...................................330
Осоргина-Бакунина Т.А...................49
Островский А.Н................ 98, 277, 337
Островский Н.А..............................337
Оутс Дж.К...............................216, 217
Охрименко П.Ф......................166, 167
Оцуп Н.А.................................277, 278
Павленков Ф.Ф...............................357
Пальмер Т.........................................68
Панфёров Ф.И.........................258, 259
Паркер Т.......................... 172, 177, 180
Парменид ........................................ 228
Паскаль Б.......................112, 123, 171,
172, 182, 238
Пастернак Б. Л.........................244, 293
Пейн Т.........................................67, 68
Первов П. Д......................................230
Пересвет Александр ......................... 64
Перетц Е.А......................................140
Перкинс М......................................213
Перовский Л.А................................128
Перри Т...........................................150
Петерсен В.К...................................233
Петр I ..............................7, 81, 86, 126,
129, 141, 150, 230, 252, 282, 314
Петрарка Ф..............................106, 266
Петрова З.М.......................................60
Пильняк Б........................................252
Пирогов А.С......................................15
Писарев Д.И..........................43, 90, 96
Писемский А.Ф...............................148
Питт У................................................68
Платон................................................97
Платонов А.............242-245, 247-249,
251-253, 314, 390
Плеттенберг В. фон.........................129
Плутарх............................................177
По Э................................6, 18, 144, 160
Победоносцев К.П..........139-142, 390
Погодин М.П.............................65, 121
Полевой Н.А....................................118
Попков П.С..............................248, 249
Постышев П.П.........................250, 251
Поуп А...............................................72
Пржевальский Н.М.........................150
Пришвин М.М........246, 250, 255-261,
284-286, 390
Пруст М.....................................41, 271
Пунин Н.Н .........................................36
Пушкин А.С..................6, 8, 15, 16, 18,
20, 38-40, 46, 51, 73-82, 86-95, 98, 99, 103, 104, 106, 107, 114, 115, 118, 120, 123, 126, 148, 183, 190, 191, 223, 225, 239, 262, 263, 265, 272-276, 282, 292, 294, 308, 328, 335, 337, 390 Пяст В.А..........................................277
Рабинович В.И...................................60
Равдоникас В.И .................................36
Раден Э.Ф.........................132, 135, 136
Раевская М.Н.....................................40
Рафаэль Санти.................................293
Рачинский С.А.................................231
Резанов Н.П.....................................210
Ремизов А.М...........232, 239, 240, 261
Репин И.Е................................210, 273
Рерих Н.К..........................................52
Рёскин Дж.......................................177
Рид Т.М...........................................211
Ричардсон С......................................72
Робеспьер М.Ф.М.И.......................114
Робинсон (Талви) Э........................145
Розанов В.В................ 8, 48, 51, 53, 78,
80-84, 86-88, 90-107, 118, 123, 132, 133, 139-142, 168, 170, 177, 184, 190192, 220-241, 245, 247, 259-262, 264266, 268, 269, 275-277, 282, 283, 285, 286, 289, 290, 296, 328, 384, 386-390
Розанова В.В...........................116, 232
Розанова В. Д. (Бутягина,
урожд. Руднева)................... 100, 230
Розанова Н.В...........................232, 241
Розанова Т.В...................221, 222, 232
Розенталь Ш.М.................................38
Ролстон У .Р.С.................................151
Рузвельт Ф. Д.....................................39
Русанов Г. А.............................172, 177
Руссо Ж.Ж...................... 174, 175, 177,
182, 188, 238
Рязанов Д. Б.......................................68
Ряжская С........................................322
Саблин В.М.............................178, 316
Салтыков-Щедрин М.Е......... 100, 107,
239, 240
Самарин Ю.Ф..... 126-138, 282, 388-390
Санд Ж.....................................156, 157
Сароян У..........................................213
Сахаров А. Д......................................45
Светлов Л.Б.......................................60
Свиньин П.П.....................................59
Свифт Дж..........................................72
Северцов А.Н..........................328, 329
Сейерстед П.Е.................................152
Сенека Луций Анней .....................177
Сент-Илер К. К................................313
Сервантес М. де..............102, 103, 124,
166, 272
Сергеев К.М......................................14
Серджел Р.......................................166
Синявский А. Д...............................245
Скайлер Ю.......144, 146-150, 164, 301
Скобелев М.Д.................................288
Скороходова С.И............................131
Скотт В.............................109, 156, 157
Случевский К.К..............................277
Смирнов-Сокольский Н.П...............43
Смит Дж.Ф.Д....................................61
Снегирев И.М..................321, 323, 348
Соболевский С.А......................20, 114
Сойкин П.П.....................................316
Сократ .....................................172, 177
Соллогуб В.А..........................148, 127
Соловьев Вл.С................52, 76, 82, 94,
115, 119, 170, 277
Сологуб Ф.К............................. 99, 232
Сохряков Ю.И................................215
Спартак ...........................................253
Спенс Т..............................................67
Спиваков В.Т....................................55
Срезневский В.И............................172
Ставский В.П.......................... 258, 259
Сталин И.В......................17, 25, 39, 42,
44, 78, 246, 247, 248, 249, 250, 257, 259, 295, 305
Стасюлевич М.М............................147
Стендаль М.А.Б..............................273
Степанов-Григорьев И.И.........46, 313
Стерн Л.......................................41, 72
Стивенс У........................................167
Стойчев С.А............................ 249, 316
Столыпин П.А................................282
Стороженко Н.И.............................384
Страхов Н.Н...............81, 229-231, 238
Струве В.В........................................36
Струве П.Б.............................. 107, 240
Суворин А.С................... 210, 232, 314
Суворина Н.А.................................293
Суворов А.А...................................128
Суслова А.П............................227, 230
Сытин И.Д....................... 178, 179, 240
Тарле Е.В...........................................36
Твен М.............................................160
Теккерей У.М............................41, 150
Телуол Дж.........................................68
Тенишев В.Н.....................................52
Тенишева М.К..................................52
Тёрнер У............................................49
Тиберий...........................................286
Тиберий.............................................84
Тове А..............................................193
Толстая М.Н....................................175
Толстой А.К....................................301
Толстой Д.А............................139, 141
Толстой Л. Л............................191, 210
Толстой Л.Н................... 16, 22, 26, 32,
39, 58, 74, 78, 79, 81, 93, 97, 98, 103, 106, 120, 132, 146-148, 151, 154, 155, 165-167, 169-191, 193, 212, 213, 215, 222, 224, 225, 234, 235, 245, 258, 263, 270, 274-279, 282, 308, 322, 337, 341, 384, 390
Томашевский Б.В...........................272
Томсон Дж........................................70
Тонков В.А......................................316
Торо Г......................................173, 180
Тредиаковский В.К........................323
Троицкий М.М................................230
Троцкий Л.Д...........................233, 294
Трубецкой Вл.А...................... 147, 301
Трубецкой С.П................................113
Тургенев И.С............93, 138, 143-168,
212, 215, 261, 276, 277, 301, 308, 390
Турчин В.С........................................59
Тухачевский М.Н. .. 12, 18, 246, 247, 258
Тхоржевский И.И..............................75
Тютчев Ф.И.............................127, 147
Уайльд О............................................35
Уилкес Дж.........................................69
Уильямс Т........................................218
Уитмен У...................................35, 160
Уланова Г.С.......................................36
Уорнер Ч.Д......................................152
Уоррен Р.П......................................214
Урнов Д.М.........................................47
Успенский Г.И...................................95
Уэллс Г.....................................293, 294
Федотов Г.П.....................................281
Федякин С.Р....................................392
Фейхтвангер Л.................................257
Феоктистов Е.М..............................139
Филдинг Г..........................................72
Филиппов Т.И.................................231
Философов Д.В...............................384
Фицджералд Ф.С.....155, 167, 212, 213
Флавий Иосиф ...................................84
Флитнер Н.Д......................................36
Флоренский П.А..............105, 221, 222
Фолкнер У..........41, 167, 201, 208,214
Фонвизин Д.И..........................100, 104
Франклин Б................................78, 171
Францев Ю.П.....................................33
Фромантэн Э......................................38
Фурманов Д.А.................................380
Хаксли О............................................41
Хворостовский Д.А...........................13
Хеллман Л.......................................218
Хельчицкий П..................................178
Хемингуэй Э............166-168, 209, 213
Хепгуд И..........................................211
Хинкис В.А........................................64
Ходасевич В.Ф................................275
Холкрафт Т........................................66
Холт Г......................................144, 145
Хомяков А.С..................112, 113, 116,
117, 119, 222
Хоуэллс У.Д................... 150-156, 158,
161, 165, 212
Храпченко М.Б...............................243
Хрущев Н.С...........................42, 44, 47
Цветаев И.В.......................................78
Цветаева М.И............................48, 275
Цветаева А.И...................................387
Цицерон................................... 177, 245
Чаадаев П.Я................. 95, 98, 118, 184
Чайковский П.И.................. 14, 58, 273
Чаннинг У.Э............................177, 180
Чапаев В.И........................................10
Чернышевский Н.Г..........96, 133, 253,
272, 282, 337
Чертков В.Г............. 172, 178, 181, 185
Черчилль У........................................39
Чехов А.П...................29, 40, 165-167,
193, 210-219, 231, 279, 312, 337, 390
Чехова М.П.......................................39
Чешихин Е.В...................................131
Чичерин Б.Н....................................147
Чкалов В.П................................12, 258
Чосер Дж.....................................69, 70
Чуковский К. И..........................58, 292
Шаляпин Ф.И............................13, 221
Шатобриан Ф.Р. де .........................269
Шаховская З.А............................48, 49
Шаховской Д.М................................48
Швиттау Г.Г....................................311
Шевченко Н.А...................................35
Шевченко Т.Г..................................308
Шевырёв С.П...................55, 108-110,
118, 389, 390
Шедо-Феротти (Фиркс) Ф.И..........127
Шекспир У......................38, 41, 70, 71,
108, 109, 191, 219, 261, 272, 293, 388
Шеллер-Михайлов А.К..........316, 317
Шелли П.Б........................................41
Шеллинг Ф.В.Й..............................112
Шереметева Н.Н.............................263
Шестов Л.И. Шиллер Ф. . Шингарев А.И Ширрен К.Х.Г Шкуро А.Г. ...
.......................... 215
.................... 24, 272
.......................... 299
..................136, 137
.......................... 250
Шмальгаузен И.И...................250, 329
Шмелев И.С............................ 261, 293
Шнитке А.Г.......................................53
Шодерло де Лакло П.А.Ф........ 36, 220
Шолохов М.А....................24, 244, 245
Шопенгауэр А........................175, 177
Шоу Б..........................................10, 50
Шохор-Троцкий К.С......................172
Штирнер М.......................................35
Щипачёв С.П..................................244
Эган (Иган) П.................................273
Эйхенбаум Б.М.................................91
Экгардт Ю.В.А. фон.......................137
Элиот Дж........................................160
Элиот Т.С........................................212
Эльсберг Я.Е.....................................37
Эмерсон Р.У.............175, 177, 179-181
Эпиктет ............................171, 172, 177
Южаков С.Н..............................16, 337
Юлий Цезарь .................................. 273
Юнг А................................................61
Юрьев Ю.М......................................15
Языков Н.М.....................113, 308, 319
Яловецкий В.А...............................255
Ahnebrink L.....................................164
Albee E.............................................218
Andersen Sh..................... 166, 167, 212
Baker C............................................168
Blotner J.L........................................214
Boyesen H.H....................................152
Brewster D.......................................212
Brooks V.W.....................................155
Bryner C...........................................208
Burns R..............................................68
Cable G.W........................................164
Campbell H.H..................................167
Coleman М.М..................................147
Crane S.............................................164
Cuddon J.A.........................................59
Gettmann R.A...........................145, 154
Gwynn F.L........................................214
Hellman L.........................................218
Hemingway E...................................168
Hendricks K......................................165
Hiers J.T............................................214
Hirschfeld Ch.C.L...............................62
Howells M........................................152
Howells W.D............150, 152-155, 212
James H.............................156, 159, 160
Jones H.M.................................166, 167
Kennedy R.S.....................................213
Kilmer J............................................212
Kirk R...............................................150
Kirk C.M...........................................150
Dreiser Th................................165, 212
Elias R.H..................................165, 212
Eliot T.S...........................................212
Erkström К.......................................164
Ferguson J.L.......................................68
Fitzgerald F.S...................................212
Friedland L.S....................................213
Gardner J..........................................214
Garland H.H.....................................164
Garnett С..........................................212
Lawson J.H.......................................215
London J...........................................165
Meriwether J.B..................................214
Miller A............................................219
Millgate М........................................214
Modlin Ch.E.....................................167
Moore G............................................165
Mordell A..........................................160
Muchnic H........................................194
Norris F.............................................164
Oates J.C..................................216, 217
Reeves P...........................................213
Riggio Th.P......................................212
Schuyler E................................146-149
Schuyler Schaeffer E........................147
Seyersted P.E.................... 152, 153, 161
Shepard 1..........................................165
Smyth J.F.D........................................61
Stevens H..........................................167
Stevens W.........................................167
Turnbull A........................................212
Warren R.P.......................................214
Watkins F.C.....................................214
White R.L.........................................212
Williams T.......................................218
Windham D......................................218
Wolfe Th..........................................213
Составитель Е.В. Лозинская
А.Н. Николюкин ГЕНИЙ МЕСТА И РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Оформление обложки И.А. Михеев Компьютерная верстка Н.В. Афанасьева Корректор Я.А. Кузьменко
Гигиеническое заключение № 77.99.6.953. П. 5008.8.99 от 23.08.1999 г. Подписано к печати 31Л - 2019 г. Формат 60х84/16 Бум. офсетная № 1. Печать офсетная
Усл. печ. л. 25,5 Уч.-изд. л. 18,0 Тираж 300 экз. (1-100 экз. - 1-й завод) Заказ № 57
Институт научной информации по общественным наукам РАН,
Нахимовский проспект, д. 51/21, Москва, В-418, ГСП-7, 117997
Отдел маркетинга и распространения информационных изданий Тел. / Факс: (925) 517-36-91 E-mail: [email protected]
Отпечатано по гранкам ИНИОН РАН
ООО «Амирит» 410004, Саратовская обл., г. Саратов ул. Чернышевского, д. 88, литера У