Научная статья на тему '«Доживем ли мы до 18 брюмера?» дневник ровесницы Сталина'

«Доживем ли мы до 18 брюмера?» дневник ровесницы Сталина Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
98
40
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Похожие темы научных работ по истории и археологии , автор научной работы — Секиринский Сергей Сергеевич

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему ««Доживем ли мы до 18 брюмера?» дневник ровесницы Сталина»

ФЕНОМЕНОЛОГИЯ СОВЕТСКОГО ОБЩЕСТВА

С.С. Секиринский

«ДОЖИВЕМ ЛИ МЫ ДО 18 БРЮМЕРА?»

ДНЕВНИК РОВЕСНИЦЫ СТАЛИНА*

Секиринский Сергей Сергеевич - доктор исторических наук,

ведущий научный сотрудник Института российской истории РАН.

В конце 1943-го Любовь Шапорина отметила в своем дневнике: «На днях мне минет 64 года, как Сталину» [6, с. 413]. Художник, театральный деятель, литературный переводчик, жена известного композитора, наконец, человек, имевший широкие знакомства в мире искусства, культуры, науки и одновременно погруженный в ежедневную борьбу за выживание, в заботы о своих и чужих мало приспособленных к суровой реальности детях, внуках, друзьях -эта выносливая женщина родилась, на следующий день после явления на свет Иосифа Джугашвили - 10 (22) декабря 1879 г. Она пережила Сталина на 14 лет, скончавшись в год 50-летия той власти, которую на протяжении всего полувека терпеть не могла. Оставшийся после нее дневник - уникальная частная хроника не только советской повседневности, но и политических настроений и ожиданий разных «срезов» тогдашнего общества.

Скромно оценивая себя как творческую личность, Шапорина вполне обладала «психологией художника», смысл которой передавала строкой Баратынского: «Есть хмель ему на празднике мирском!» «Хмель в смысле радостного восприятия мира, природы, искусства», - поясняла она. Этот хмель давал ей силы переносить «невеселую жизнь» и даже «мечтать о чуде», «о том, к чему нет никаких предпосылок». «Бывают же чудеса. И страна наша многострадальная завоюет свое счастье, выйдет из нищеты, из страха» (6 октября 1944 г.) [6, с. 447]. Именно поэтому лейтмотивом ее дневника стала по сути одна и та же принципиальная жизненная дилемма, формулируемая с

* Исследование выполнено при финансовой поддержке РГНФ в рамках проекта: «Феномен "советского бонапартизма" в контексте традиций отечественной культуры», № 12-01-00160а.

разной степенью исторической масштабности: «Выкарабкаемся или нет?» (13 октября 1930 г.); «Умрем или воскреснем?» (15 ноября 1932 г.); «Полегчает или не полегчает?» (1 января 1945 г.) [6, с. 103, 126, 460]. И, наконец: «Доживем ли мы до 18 брюмера?» (10 марта 1956 г.) [7, с. 330].

«Мы, пан-европейцы...»

Читая дневник Шапориной интересно следить за тем, как в нем раскрывается и подчас меняется культурная самоидентификация автора и той части интеллигенции, от имени которой она порой говорит в своих записях. Воспитанная на родине и в Италии, жившая во Франции, бывавшая и в Германии, эта дворянская дочь отождествляет себя, конечно, прежде всего, с Россией, русским народом. Вместе с тем в ней живет, несмотря ни на что, сознание принадлежности к миру «европейцев с общей родиной Пан-Европой» [6, с. 271]. Но широкий европеизм Шапориной вовсе не исключает ее преимущественной и вообще характерной для русской интеллигенции склонности, тяги, любви только к одной еще, кроме России, европейской стране. Назревающая Вторая мировая война лишь усиливает изначальную культурно-политическую ориентацию Шапориной на Францию. Сразу после заключения пакта Риббентропа-Молотова, она почувствует военную угрозу для этой страны и увидит в ней «нашу вторую родину» (24 августа 1939 г.) [6, с. 237].

Судя по дневнику, уже в первые пореволюционные десятилетия русские интеллигенты «с утончившейся эпидермой», «люди, выросшие в XX веке» и осознававшие себя накануне Первой мировой войны «пан-европейцами» [6, с. 271], испытывали, находясь на родной земле, принципиально новое самоощущение: словно летели они на машине времени «вспять» и внезапно оказались «среди уклада и привычек трех столетий назад» в XVII в., «русском, не французском», как специально уточнила Шапорина 21 ноября 1932 г. [6, с. 127].

Ассоциации с возвратом в чуждую европейской культуре допетровскую Русь возникают у Шапориной, как и многое в ее дневнике, из повседневного житейского опыта - из ожиданий пригородного поезда на платформе, езды в переполненных вагонах, хождения по улицам и пребывания в других людных местах Ленинграда и окрестностей. «Иностранцев, приезжавших в Россию, как и русских, побывавших на Западе, - свидетельствует Шапорина в мае 1930 г., - особенно остро задевает в нашей толпе, даже в церкви <...> отсутствие желания отодвинуться от соседа, не столкнуться. У нас всякий прет (не идет, а всегда прет) телом на тело, не ощущая ужаса этого. Наша толпа - толпа дикарей, стоящих на самой низкой степени развития» [6, с. 92-93].

Начавшаяся в 1941 г. война с Германией только дополняет у Шапориной это самоощущение культурной чуждости своей стране представлением о раз-

верзшейся пропасти и между европейскими народами: «теперь мы голодные, озверевшие волки, лязгающие друг на друга зубами». В этом воюющем мире она порой воспринимает себя как анахронизм: «Падуанский Манте нья мне так же дорог, как новгородская София, но это уже древняя история, и я, мы, пан-европейцы, это вчерашний день» (11 октября 1941 г.) [6, с. 271]. Тем не менее и в осажденном Ленинграде, склонившись над иллюстрированной картой немецких земель 1857 г. издания, она мечтает о том времени, когда в Европе снова «настанет тишина тургеневских романов и можно будет проехаться по Рейну» (2 октября 1941 г.) [6, с. 267]. Ей «хочется европейской жизни, как воды жаждет человек в пустыне», той «свободной, достойной человеческой жизни, понятие о которой у нас утрачено» (1 января 1945 г.) [6, с. 428, 460]. Параллельно на высокой волне русского патриотизма, поднятой в душе этой «европейки» победами Красной армии, у нее возникают мысли об особости России и даже ее превосходстве над Западом. 1 марта 1944 г. она конспективно записывает в дневник: «Все латинские страны сдались сразу немцам. Скушал Гитлер Европу в один присест. И вот народ, ненавидящий колхозы, ненавидящий коммунистов, бросается на амбразуры пулеметов, таранит своим самолетом и собой врагов. Такого мир еще не видал. И один выдерживает на себе всю тяжесть германского натиска. <...> Кровь даром не течет. Она всегда дает всходы, и всходы после этой войны должны быть гениальными. <...> Я верю, что русскому (не европейскому) народу принадлежит будущее» [6, с. 435].

Спустя два с лишним года эта перспектива приобретает более осязаемые и вместе с тем вполне европейские черты: «Наш будущий потомок, житель сильной и крепкой страны старого континента с буржуазно-демократическим строем, единственно противостоящей Америке, этот потомок не поверит тому, что будут рассказывать мемуары нашего времени» (31 мая 1947 г.) [7, с. 51].

Русский патриотизм Шапориной на протяжении всего дневника выступает в характерно-парадоксальном сочетании не только с широким европеизмом, культурной терпимостью, но и порой с ксенофобскими предрассудками. Морально-психологические травмы поколения, пережившего социальные катаклизмы и глобальные войны, отдаются в дневнике Шапориной реанимацией старых, времен империи конспирологических версий, сквозь призму которых ей порой видятся и союзники России по антигитлеровской коалиции во Второй мировой войне [6, с. 263].

«Захватывающая дух» [7, с. 127] и кружащая голову Победа, одержанная Россией в войне, побуждает Шапорину переоценить давнее русское прошлое. Теперь ее «больше всего умиляет и восхищает» во всей отечественной истории тот самый русский XVII в., который она когда-то ставила явно ниже французского. Речь, конечно, идет о «роли народа русского» в Смутное вре-182

мя, «самостоятельно спасшего свою страну от интервентов, междоусобий, извлекшего себя из такой глубокой бездны, которой нет равной». И окончательно проясняя скрытую в этом воспоминании аллюзию на военную и послевоенную жизнь, Шапорина замечает в скобках: «Он и теперь себя спасает». Французы же ей на этот раз представляются людьми недостойными, которые «предали позорно тех, кто им доставил величайшую славу: Иоанну д'Арк и Наполеона» (19 июля 1948 г.) [7, с. 103].

«Та барыня» Льва Толстого

и лермонтовский образ Наполеона

Особый интерес видению Шапориной постреволюционной России придают причудливо вплетенные в череду наблюдаемых лет и десятилетий символические эпизоды легендарной наполеоновской эпопеи, многократно преломленной русским художественным сознанием. Культ Бонапарта со времени его распространения в России вовсе не противоречил самому пылкому русскому патриотизму, что и показал главный разоблачитель наполеоновского мифа - Толстой в первом томе «Войны и мира». Рисуя образ князя Андрея, писатель сначала отправляет его на войну с французами, где молодой Болконский надеется совершить яркий подвиг - «тот Тулон, который выведет его из рядов неизвестных офицеров и откроет ему первый путь к славе!» (т. 1, ч. 2, гл. XII). Высокое небо над Аустерлицем открыло распростертому на поле битвы князю Андрею другие истины. Но в отличие от толстовского персонажа, быстро разглядевшего мелочность сотворенного им для себя героя, далеко не все русские читатели, испытавшие сильное воздействие «Войны и мира», следовали за автором в развенчании наполеоновского образа. Среди последних и Любовь Шапорина. Не только как человек, переживший самый тяжелый период войны в осажденном Ленинграде, но и как мирный советский обыватель 30-х годов, духовно противостоявший неправедной власти в своей стране, она не раз заново для себя открывала и проживала заветную и по сути своей антинаполеоновскую мысль Толстого о том «скрытом» патриотизме, который выражается «незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты». Его историческим образцом для автора «Войны и мира» стало неприятие врага москвичами, покинувшими свой родной город в 1812 г., а воплощенным примером была «та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга», делая «просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию» (т. 3, ч. 3, гл. V).

В конце февраля 1943 г., оглядываясь на самые трудные дни блокады и вспоминая этот толстовский образ, Шапорина писала: «Если московские ба-

рыни, уезжая из Москвы в 1812 году, оставляя насиженные дома на поток и разграбление, делали исторически правильное дело <...>, то, пожалуй, и наши бабы, домохозяйки, таская дрова, скалывая лед, отвозя своих мертвецов в морг, сажая огороды, ругаясь и огрызаясь, но не уезжая из Ленинграда, также поступали исторически правильно» [6, с. 396].

Но ассоциации с 1812 г., увиденным сквозь страницы «Войны и мира», возникают в ее дневнике гораздо раньше, чем началась война с Гитлером. В июле 43-го, думая о том, «что будет после войны», Шапорина вспоминала межвоенное время и сравнивала его с теперешним: «После 1918 года, чтобы ввести в русло человеческие жизни, понадобились диктатуры, которые не оправдали возложенного на них доверия. У нас страна была залита слезами и кровью не в меньшем количестве, чем во время войны» [6, с. 405]. Этот вывод дает ключ к объяснению многого в ее дневнике. «Россия без Бога, без хлеба безжизненная лежит. Наша власть - дьявольская, сатанинская. Вся построенная на лжи, фальшивая, как ни одна другая», - пишет она в апреле 1933 г., наблюдая последствия страшного голода, вызванного политикой коммунистического режима. Ей кажется, что крестьяне не желают признавать этой неправедной власти; «пухнут с голоду и мрут, а в батраки идти не хотят»; «они, как та барыня, что с арапками и собаками бежала от Наполеона, сами не сознавая, делают великое, величайшее дело, которое спасет не только Россию, но и весь мир от фальши и лжи насильственного коммунизма, террора, презрения к человеку, презрения к Духу» [6, с. 135].

Тема народной судьбы в предвоенное десятилетие преломляется у Шапориной парадоксальным, но характерным для человека русской культуры, смешением двух взаимоисключающих воспоминаний из отечественной классики: «той барыни» Льва Толстого и того самого императора, Бонапарта, которому она была «не слуга», но чей образ со времен поэтов-романтиков претерпел в отечественной культуре, а затем и политике, чудесные превращения и стал жить в русском сознании совершенно обособленно не только от «Грозы Двенадцатого года», но даже и от «Европы», его породившей.

Разные эпизоды легендарной наполеоновской биографии служили подчас выразительными метафорами судеб самой России, ее взлетов и падений в истории.

В годы особенно интенсивных поисков национальной самобытности, совпавшие с полосой героизации «мученика Святой Елены», в отечественной поэзии уже сами русские по отношению к «европейским дикарям», бывало, уподоблялась Бонапарту одновременно и как умиротворителю революционной Франции, и как арбитру Европы: «Я говорю, что мир восплещет, // Когда мы ринемся в него, // Когда в нем молнией заблещет // Штык примирителей всего. // Когда вторым Наполеоном // Мы их рассудим и уймем, // И этот мир, объятый стоном, // Одушевим своим умом.», - писал вдохновленный верой 184

в высокую духовную миссию России поэт Александр Баласогло в 1840 г. [2, с. 65].

Спустя 100 лет частная хроника Любови Шапориной зафиксировала совсем иное национальное самоощущение. Проходя в конце 1933 г. мимо нового здания ОГПУ - «Большого дома» на Литейном, Шапорина увидела в этой новостройке начала 30-х «надгробный памятник над Россией, всеми мечтами, иллюзиями, идеалами, свободами» и вспомнила знакомый с юности классический образ: «Лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог» [6, с. 150]. Лермонтовские строки еще раз появятся в ее дневнике на следующий день после заключения советско-нацистского пакта о ненападении, который она расценила как «вторичный, уже Московский брестский мир с Германией» [6, с. 238]. В то же время русский народ, уложенный своими правителями «на обе лопатки», запуганный «до смерти», оказавшийся уязвимым с обезглавленной репрессиями армией и перед внешней опасностью («Какое ненападение? Что, немцы испугались, что мы на них нападем?»), снова был уподоблен Шапориной зарытому «врагами» в могилу легендарному императору: «Лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог» (24 августа 1939 г.) [6, с. 237].

Иносказательно-злободневный образ погребенного Наполеона возникает в дневнике Шапориной почти одновременно с прямыми отсылками к революции, его породившей.

«Там был аффект, у нас холодная жестокость»

Не истекло и двух лет после торжественно отмеченного Россией 100-летия войны 1812 г., как ей пришлось вести вторую Отечественную войну, которая обернулась войной Гражданской. Но именно такой оборот событий решительно развернул давно укоренившуюся на русской почве наполеоновскую легенду ее светлой, гораздо более привлекательной стороной. Именно в первые пореволюционные годы образ некогда грозного врага России превратился в миф о «Спасителе Отечества». «Повеяло Бонапартом // В моей стране», - откликнулась на новый общественный запрос уже в мае 17-го Марина Цветаева. После крушения Белого движения те, кто не примирился с большевиками, стали размышлять о возможности появления претендентов на эту роль в лагере победителей. Эта тема занимала большое место в спорах русской эмиграции 1920-1930-х годов. Дневник Шапориной - одно из гораздо более редких свидетельств наличия подобной рефлексии и в советской России.

История Французской революции, из которой вышел Наполеон, выступает в качестве главного образца, с которым Шапорина постоянно сверяет ход событий в своем отечестве. Параллели с эпохой якобинского террора в днев-

никовых записях 30-40-х годов проводятся неоднократно. Общий же результат выходит не в пользу гораздо дольше переживающей свою революцию России. «Подлей нашего времени не было в истории. Во время Французской революции были партии, они боролись друг с другом, уничтожали друг друга. Теперь же все лежат на брюхе, и стоит только дохнуть кому-нибудь, как его тут же раздавливают, как блоху ногтем» (6 декабря 1929 г.) [6, с. 82]; «Робеспьер истреблял всех инакомыслящих, но никогда еще в мире эти боровшиеся между собой люди и партии не старались уничтожить свою родину. В течение 20 лет все эти члены правительства устраивали голод, мор, падежи скота, распродавали страну оптом и в розницу» (11 марта 1938 г.) [6, с. 220-221]. Современницу сталинского террора потрясает обыденность, привычность для массового сознания организуемых самим государством убийств. «У меня тошнота подступает к горлу, когда слышу спокойные рассказы: тот расстрелян, другой расстрелян, расстрелян, расстрелян - это слово висит в воздухе, резонирует в воздухе. Люди произносят эти слова совершенно спокойно, как сказали бы "Пошел в театр". Я думаю, что реальное значение слова не доходит до нашего сознания, мы слышим только звук. Мы внутренно не видим этих умирающих под пулями людей» (10 октября

1937 г.) [6, с. 214]. Ее особенно удручает безразличие молодых людей: «С детства они привыкли к ужасу современной обстановки. Слова "арестован", "расстрелян" не производят ни малейшего впечатления» (18 апреля

1938 г.) [6, с. 223].

Возвращаясь в конце сталинского времени к прямым сравнениям двух революций, Шапорина не без снисхождения заключает: «Французы были, конечно, мальчишки и щенки по части террора и шпионажа. <. > Там был аффект, у нас холодная жестокость.» (26 марта 1948 г.) [7, с. 85].

В противовес официально-праздничному летосчислению от сотворения нового мира с концентрирующими в себе самодовольство его правителей ежедесятилетними круглыми датами торжества советской власти и прочими юбилеями дневник Шапориной с определенного времени едва ли не погодно пестрит «незакругленными» характеристиками всех истекших революционных лет. «Что должен думать приезжий европеец о стране, в которой на 13-м году революции, в мирной обстановке, обыватель не может себе купить куска мыла?», - задается она риторическим вопросом в июне 1930 г. [6, с. 95]. После полуторадесятилетней годовщины «Октября», пришедшейся на голодный 32-й, Шапорина, констатирует: «Убит жизненный нерв, и 15 лет Россия умирает, сейчас болезнь обостряется и переходит в скоротечную» [6, с. 126]. Катастрофический оборот событий в начале войны она напрямую связывает с тем, что «страна была 23 года в руках шайки глупых полуинтеллигентов, приведших ее к позору» (25 августа 1941 г.) [6, с. 248]. В окруженном, замерзшем, окаменевшем Ленинграде, где «все инстинкты обнажились», она не 186

в состоянии забыть прошлое, продолжает свое летоисчисление: «Чернь, лишенная каких бы то ни было гуманитарных понятий, какой-либо преемственной культуры и уважения к человеку, возглавила страну и управляла ею посредством террора 24 года» (29 января 1942 г.) [6, с. 305]. А в дни юбилея революции она пишет: «С чем мы пришли к 25-й годовщине - с одной Московией Ивана Грозного» [6, с. 379]. Слухи о том, что «население само уходит» от уже наступающей «Красной армии, от советской власти», совпадают с ее собственными надеждами на «какой-то поворот», на уход от «двадцати шести лет нищеты и всяческой лжи» (19 февраля 1944 г.) [6, с. 432]. Реакция Шапориной на отмену смертной казни в СССР 26 мая 1947 г. - понятный сарказм в сочетании с надеждой, вызванной недавно закончившимся Нюрнбергским процессом, на торжество правосудия и в своей стране: «Тридцать лет казнили без передышки, без отдыха и срока. Только бы дожить до будущего суда, ежедневно молюсь об этом» [7, с. 50].

За не иссякшей с течением времени потребностью вести суровый счет годам революции - непреодолимое ожидание ее завершения, конца - «термидора», а затем и «брюмера».

5 марта 1953 г.: «Наш термидор»

Избрав для себя «французский» угол наблюдения за ходом советской истории, Шапорина находит ряд черт внешнего сходства сталинского СССР с наполеоновской империей. 7 сентября 1932 г., откликаясь на официальный «шум, гам» в связи с 40-летием литературной деятельности Максима Горького и одновременно выражая сожаление, что этот талантливый писатель «так бесславно кончает жизнь», она высмеивает не только стиль раздававшихся славословий: «Горький, Горького, Горькому, Горьким, о Горьком», но и кульминацию официальных торжеств, иронически называя орден Ленина, которым писатель был награжден в этот день, «Орденом Почетного легиона» [6, с. 122], учрежденным во Франции Наполеоном.

Фиксируя 20 ноября 1953 г. новость о возвращении из ссылки киносценариста Алексея Каплера, «прославившегося» и пострадавшего из-за того, что «в него влюбилась Светлана Сталина», Шапорина вспоминает высказывание герцогини д'Абрантес, знаменитой мемуаристки, о сестрах Наполеона: «Il est dangereux d'aimer des princesses ou d'en être aimé [Опасно любить принцесс, или быть ими любимым - фр.]» [7, с. 241].

Но эти случайные аналогии, мимолетно возникающие в ее дневнике, вовсе не затрагивают самого Сталина, как личности и партийно-политического вождя, претендующего с началом войны и на роль национального лидера.

Припоминая в первый месяц блокады Ленинграда явно запоздалое выступление Сталина по радио 3 июля, она не сдерживает своих негативных

эмоций - «раздался дрожащий голос: "Братья и сестры", затем бульканье наливаемой воды в стакан и лязг зубов о стекло. "Друзья мои" - и опять стук зубов о стекло», - и выносит свой приговор: «Мужичье сиволапое. Робкий грузин!» [6, с. 256]. Записывая 14 октября 41-го удручающие вести с фронта: «Взята Вязьма, вчера Брянск, Москва постепенно окружается» [6, с. 273], Шапорина риторически вопрошает: «Что думают и как себя чувствуют наши неучи, обогнавшие Америку. На всех фотографиях Сталина невероятное самодовольство. Каково-то сейчас бедному дураку, поверившему, что он и взаправду великий, всемогущий, всемудрейший, божественный Август» [6, с. 274].

24 апреля 1945 г. Шапорина поведала дневнику «тяжелое впечатление от образа Сталина», которое сложилось у нее после просмотра документального фильма «Крымская конференция»: «Насколько Рузвельт со своим апостольским лицом, Черчилль со своим юмором и силой воли ясны для зрителя, настолько лицо Сталина ничего не выражает. Какой-то Будда без движений, без разговоров, без содержания. Сидят все втроем перед аппаратом, Рузвельт и Черчилль сняли шляпы, чтобы открыть свои лица. Сталин остался в фуражке, козырек от которой и тень от нее закрывают лицо до усов. Глаз не видно. Миф» [6, с. 469].

Ненависть, сарказм, презрение сквозят и в ее послевоенных записях, посвященных Сталину. «Генералиссимус желает быть верховным главнокомандующим во всех областях» (17 августа 1946 г.) [7, с. 22]. Вместе с тем он «невероятно, чудовищно завистлив», и не только по отношению к своим наиболее талантливым полководцам, но и к художникам (6 октября 1948 г.) [7, с. 109]. Общий итог наблюдений за Сталиным она резюмирует в одной фразе: «Ça ce n'est pas du Napoléon [Это вовсе не похоже на Наполеона - фр.]» (17 августа 1946 г.) [7, с. 22].

Не прошло и двух месяцев после его смерти, как Шапорина, опираясь на ходящие «слухи о всяких послаблениях уставшему народу», осторожно спрашивает себя: «перемена нашего правительства - не термидор ли?» [7, с. 232]. Только 2 декабря 1954 г. она уверенно формулирует окончательный вывод: «Смерть Сталина была нашим Термидором. Прекратился террор» [7, с. 275].

«Право на бесчестье» или «право на свободу»

Впервые и только один раз за все межвоенное время тема красного Бонапарта возникает в дневнике Шапориной в начале 1930-х годов. Для нее, как, например, и для Петра Струве [3, с. 386-387, 426], следившего за событиями в советской России из эмигрантского далека, было очевидно, что настоящий Бонапарт стал порождением не только изжившей себя революции, но и побе-

доносных войн и воинской славы Первой республики. Именно поэтому, имея в виду открытый конфликт коммунистической власти в России с крестьянством, она скептически относилась к характерным для тогдашней советской военной доктрины и пропаганды лозунгам наступательной войны и вообще задиристым настроениям. В действительности, пишет она, в апреле 1933 г. «в Кремле как овечий хвост трясутся: а что, как какой-нибудь победоносный военачальник захочет "революцию сделать" и сделаться Наполеоном?» [6, с. 134].

В первые месяцы войны СССР с нацистской Германией, иронически отзываясь по поводу «современных капитанов и лейтенантов, читающих по складам», и режима, при котором сформировался такой «"глубоко народный командный состав"», Шапорина пока лишь для контраста вспоминает о героических персонажах французской истории эпохи Консульства и Империи: «Лефевры и Мюраты могут быть при Наполеоне, а при Ворошилове им всем ноль цена, они остаются платьем голого короля» [6, с. 266-267].

Но светлая легенда о Наполеоне неизменно соседствует в дневнике Шапориной с памятью о вдохновляющем триумфе России над ним.

Трагические сентябрьские дни, когда вокруг Ленинграда замыкалось кольцо блокады, совпали с очередной годовщиной Бородинского сражения, которую она отметила в дневнике [6, с. 251]. Но самая первая аналогия с 1812 г., стихийно возникшая у ленинградцев и зафиксированная Шапориной, показывает, насколько далеким было порой в начале войны настроение обыкновенных людей от официальных заверений в неминуемости «наполеоновского» исхода германского вторжения [1]. Рабочие завода «Большевик», собранные в конце августа 1941 г. на митинг в связи с призывом Главнокомандующего Северо-Западным направлением Климента Ворошилова и руководства города создавать отряды народного ополчения, были «страшно» возмущены этим «воззванием <...> о самозащите»: «все боеспособные уже давно взяты в армию, остались старики и женщины, кто же будет защищать город? И где оружие?» [6, с. 256]; «оратору не дали говорить. Его речь <...> встретили криками: "Что нам с вилами, как на французов, против немцев выходить? С танками и самолетами вилами бороться? Нас предали!"» [6, с. 247].

В августе-сентябре, когда шли ожесточенные бои на подступах к Ленинграду, Шапорину преследовало давно возникшее у нее ощущение - не «предательства», которое испытывали люди, приученные во всем полагаться на власть, а вины и наступившего воздаяния - «Немезиды» [6, с. 263], ощущение, свойственное человеку, получившему религиозное воспитание. Записывая в дневник, за два с лишним года до нападения Германии, тревожные вести из Европы, - «Гитлер взял Мемель, берет Данциг» - она сопровождает их покаянно-пессимистическим комментарием: «Богу не за что нас спасать. С какой легкостью предали свою веру, с какой легкостью забыли все мораль-

ные устои. Донос поставлен во главу угла. Донос разрушил деревню» (29 марта 1939 г.) [6, с. 233].

В первую блокадную зиму Шапорина ведет свою хронику переживаемой питерцами трагедии, пытаясь ее объяснить не одними внешними обстоятельствами: «Город замерзает. Кто виноват? Кроме блокады, конечно система: отсутствие частной собственности, частной инициативы» [6, с. 303]. Уже в самом начале этой трагедии она видит ее двойственные корни - «Наша жизнь по советской расценке много дешевле тех бомб, которые на нас потратит Германия», а в ее записях снова возникает сострадательно-покаянный мотив: «Бедные, бедные мы овцы. Но русский народ заслужил это. Он не сумел отстоять своей религии, своей старины, на которую ему наплевать» [6, с. 259, 260].

16 сентября 1941 г., когда в квартиру, где жила Шапорина с семьей сына, принесли тревожную весть о скором падении Ленинграда, сын с явным облегчением воскликнул: «Слава богу». «Чему ты радуешься?», - недоуменно спросила мать. - «Все что угодно, только не бомбежка». - «Ты не понимаешь трагедии, Россия перестанет существовать». - «А сейчас? За двадцать три года создался такой клубок лжи, предательства, убийств, мучений, крови, что его надо разрубить. А там видно будет» [6, с. 256].

Такие настроения, как и вести о сочувственном отношении окрестных крестьян к немцам [6, с. 248], были Шапориной не по сердцу. Вспоминая в те дни высказывания персонажей Достоевского о том, что «русскому человеку честь одно только лишнее бремя» и его «открытым "правом на бесчестье" <...> скорей всего увлечь можно» («Бесы», ч. 2, гл. 6, V), она приходит к выводу, что эти слова оказались пророческими: «"Право на бесчестье" мы заслужили полностью - мы даже не ощущаем бесчестья. Мы давно потеряли не только всякий стыд, но самое понятие чести нам совершенно незнакомо. Мы рабы, и психология у нас рабская. У всего народа. Нам теперь, как неграм дяди Тома, даже в голову не приходит, что Россия может быть свободной; что мы, русские, можем получить "вольную". Мы только, как негры, мечтаем о лучшем хозяине, который не будет так жесток, будет лучше кормить. Хуже не будет, и это пароль всего пролетариата, пожалуй, всех советских людей. И ждут спокойно этого нового хозяина без возмущения, без содрогания» (31 августа 1941 г.) [6, с. 249].

Она снова и снова возвращается к теме вины, пытаясь найти в постигшей страну трагедии какой-то исторический смысл, урок. Сидя ночью в бомбоубежище, думает о Гитлере, одержимом «маниакальной и сумасшедшей идеей покорения мира ради торжества своей расы», и приходит к выводу о его двояком предназначении: «Все равно этот конгломерат [Третий рейх. -С.С.] рассыплется. <...> Но патриотизму он людей научит.» (12 октября 1941 г.) [6, с. 273]. 190

Победа под Москвой, одержанная Красной армией, круто меняет настроение автора дневника: «Я глубоко убеждена, что армия, победившая внешних врагов, победит и внутренних» (15 апреля 1942 г.) [6, с. 317].

Спустя два года, со слезами на глазах слушая по радио новости об успехах Красной армии на подступах к Ленинграду - «Сегодня взяли Новгород. <...> Вчера Красное Село, Ропшу» - она с замиранием сердца спрашивает себя и других: «Что будет дальше?» И не разделяя пессимизма близких людей, поверяет дневнику заветные мысли: «народ, способный на такой вне-масштабный подъем, одерживающий такие победы, сумевший за два года так научиться воевать, должен исторически получить вознаграждение, должен сам выбрать формы своей жизни; он завоевал себе право на полную свободу, на уничтожение крепостного права, колхозов и пр.» (20 января 1944 г.) [6, с. 423].

Идущая к Победе война видится Шапориной на перекрестье двух исторических традиций. Одна из них отсылает ее к памяти о новом поколении русских дворян, вышедших из войны с Наполеоном. Другая - восходит к русской революции, которая в представлении ровесницы Сталина, как и многих ее современников, все еще не закончилась.

«Военная интеллигенция должна сказать свое слово»

Заветные мысли Шапориной - об освободительной миссии Красной армии, прежде всего, «тех миллионов блестящей культурной молодежи» (28 марта 1944 г.) [6, с. 438], которые придут с фронта, ушедшего далеко за границы СССР, в их собственной, уже избавленной от оккупантов стране. Имея в виду возможные внутриполитические последствия совершаемого Красной армией похода на Запад, она живет надеждой на ее гражданское пробуждение: «В огромной армии, завоевывающей Европу, есть какая-нибудь назревшая мысль» (5 декабря 1944 г.) [6, с. 457]. За несколько дней до капитуляции Германии, несмотря на то, что «у нас опять избивают <...> и даже убивают» в НКВД, она полагает, что «эта гигантская война, завоевание Европы должны дать огромные сдвиги, неожиданные для наших властителей, <.> державших народ за китайской стеной» [6, с. 470].

За этими надеждами проступают очевидные аллюзии на очень близкий ей образ той части русского офицерства, которая после победы над Наполеоном занялась поиском путей освобождения своего отечества от архаичных политических и социальных порядков.

Тема декабристов, причем в ее героико-романтической интерпретации, была хорошо знакома Шапориной с 1920-х годов. Именно тогда ее муж -композитор Юрий Шапорин - написал в творческом содружестве с автором либретто Алексеем Толстым оперу «Полина Гебль», в которой политический

заговор декабристов был представлен на фоне истории любви поручика лейб-гвардии Кавалергардского полка Ивана Анненкова и знаменитой француженки, последовавшей за своим опальным избранником в Сибирь (премьера состоялась в Ленинграде 14 декабря 1925 г.).

По существу это было только начало большого замысла, работу над которым Шапорин - сначала с Толстым, а после его смерти с поэтом Всеволодом Рождественским - продолжал до начала 1950-х годов, когда в Москве и Ленинграде состоялись первые постановки второй редакции этой оперы под названием «Декабристы».

Несмотря на несложившуюся жизнь с мужем, Шапорина высоко ценила его талант, болела за творческий замысел, обсуждала и переживала все происходившие с ним на протяжении четверти века метаморфозы. Деятельно участвовала в сборе материалов для либретто оперы, тем более что была дружна с Толстым и его женой поэтессой Натальей Крандиевской-Толстой, услугами которой писатель тоже пользовался при написании текстов арий.

Но у Шапориной в военные годы был еще один собеседник, гораздо более чем она сама и весь круг лиц, непосредственно причастных к созданию оперы, осведомленный о драматической судьбе свободолюбивых русских офицеров, вышедших из Отечественной войны 1812 г. Именно с ним она вела откровенные и опасные разговоры о послевоенном будущем страны. Это -Владислав Глинка (1903-1983), питерский ученый-историк, музейный работник, писатель, в чьей многообразной творческой деятельности 1812 г. и декабристы занимали особое место [4; 5]. Как и Шапорина, в войну Глинка немало времени провел в общении с ранеными бойцами, размещенными в ленинградских госпиталях; ему довелось «слышать их мечты, их веру в уничтожение колхозов, в новую жизнь». Если Шапориной очень хотелось верить в осуществление подобных надежд, то Глинка смотрел на ситуацию иначе. «Он в это не верит и настроен очень пессимистично, как и большинство», - записала она в дневник 28 марта 1944 г. [6, с. 438]. Спустя год этот спор между ними о «судьбе России» [6, с. 466] все еще не завершился. «Был у меня Глинка.., - пишет Шапорина 2 февраля 1945 г. - Он по-прежнему пессимист: "Никогда в истории не было случая, чтобы у победоносного народа менялся строй". А я считаю, что наша революция была прямым последствием военных неудач японской и германской войн» (2 февраля 1945 г.) [6, с. 465]. Пессимизм относительно будущего России, который вызывал у Глинки именно победоносный исход войны, явно задевал патриотические чувства Шапориной. И она оставалась оптимисткой: «Страна не может вечно ходить в туфлях, которые носили китаянки. Пальцы, прошагавшие от Волги до Дрездена, прорвут свои туфли каким бы то ни было путем» (29 июля 1945 г.) [6, с. 479].

Очевидно, что в подобных спорах питерских интеллигентов военной и послевоенной поры в качестве аргумента для обеих сторон присутствовал 192

один и тот же исторический прецедент - Россия, вышедшая из войны 1812-1814 гг. с победой, которая стала важным фактором ее послевоенной судьбы. Только интерпретировали они этот опыт по-разному. Если пессимизм оппонентов Шапориной опирался на конечный внутриполитический результат победы над Наполеоном - консервацию существовавших порядков в 1830-1840-е годы, то, с ее точки зрения, масштабный национальный подъем, пережитый ее народом в новой большой войне, должен был, наконец, увенчаться его гражданским и политическим освобождением, даже привести к изменению черт национального характера [6, с. 470]. Именно поэтому 2 февраля 1945 г. она, по существу, декларирует необходимость появления новых декабристов, прямо не называя их этим именем: «Военная интеллигенция, ведущая так блестяще войну, должна сказать свое слово, народ, проливающий свою кровь, должен выйти из рабства» [6, с. 465].

Характерно, что эти строки были написаны сразу после лапидарно переданного в дневнике разговора со знатоком декабристской темы Глинкой, которого Шапорина упрекала как раз в том, что он не учитывает выдвинутые новой Отечественной войной «миллионы блестящей культурной молодежи» [6, с. 438].

«Сейчас, когда Россия так величественно и гениально разбила врагов, -мечтает Шапорина в сентябре 45-го, - так бы хотелось честного и великодушного правления» [6, с. 486]. Но ее непрерывно одолевают тоскливые сомнения. «Может быть, я вообще ничего не понимаю, и мечты заменяют мне реальную действительность? - пишет она после разговора с Глинкой. -Но без этой веры в судьбу России я просто не могла бы жить» (2 февраля 1945 г.) [6, с. 466].

Уповая на будущее, которое могло бы решить неоднократно формулируемую в ее дневнике дилемму: русский человек - «герой или раб», она тут же сомневается в обоснованности такой постановки вопроса, допуская, что «и храбрость от рабства» (21 февраля 1944 г.) [6, с. 434]. Но порой признает, что одно не исключает другого: «Народ-победитель, народ-раб» (28 августа 1945 г.) [6, с. 484]. И все-таки она каждый день отчаянно молится за Россию: «Такая страна, такой народ - и такая судьба» (15 сентября 1945 г.) [6, с. 489].

Георгий Жуков - «вот наш Брюмер!»

В начале 1944 г., не сомневаясь уже в победе и признавая, что «войну у нас сумели организовать», Шапорина колеблется лишь в определении того, кто сумел это сделать: «Сталин или Рузвельт?». Но при этом у нее нет сомнений, что «победить мог только русский народ». Вслед за тем она с чувством патриотической гордости фиксирует в дневнике емкое восклицание: «Какой

народ! Жуков» (16 января 1944 г.) [6, с. 423]. В таком контексте имя выдвинутого войной полководца впервые появляется в ее записях.

9 мая 1945 г., откликаясь на известие о произошедшей накануне капитуляции Германии, Шапорина отмечает в дневнике символическое совпадение даты этого грандиозного события с памятным днем 8 мая 1429 г. - освобождением Орлеана от английской осады французской армией под предводительством Жанны д'Арк1. Рядом с этим «чудом из чудес нашей земли» [6, с. 96], «деревенской девушкой, прожившей весь год своего служения родине, своего подвига в религиозном и патриотическом экстазе» [7, с. 284], она ставит имя «хозяина Берлина» Георгия Жукова и тут же выражает надежду на невозможность долгого сохранения «чудовищной тирании» в своей стране [6, с. 470].

Драматические перипетии судьбы этого «главного героя войны» [7, с. 109] после ее окончания станут предметом пристального внимания Шапориной, еще одним основанием для нее все-таки дождаться «рассвета» [7, с. 21] и поводом к бонапартистским реминисценциям.

В послевоенные годы она читает в оригинале «Мемориал Святой Елены» Лас Каза, переводит Стендаля. Восхищаясь последними высказываниями Наполеона, этой квинтэссенцией, созданного им о самом себе мифа, - «Какое величие!» (17 августа 1947 г.) [7, с. 62], она недоумевает, почему в советском издании «Записок туриста» Стендаля «все, касающееся Наполеона, выпущено». Речь идет о тех местах, где французский писатель рассказывает об одном из эпических событий прожитого Наполеоном «романа»: о его восторженной встрече французским народом после бегства с острова Эльба (29 января 1949 г.) [7, с. 118].

Одновременно ее возмущает забвение, постигшее в послевоенные годы Жукова. Сопереживая опальному маршалу, Шапорина воспринимает как личную обиду открытое игнорирование его имени, образа в дни годовщины Победы: «9 мая (1947. - С.С.). <...> На Доме Красной армии (теперь он называется Дом офицеров!) вдоль Литейной повешены с 1 мая портреты всех генералов с генералиссимусом посередине, все, кроме главного героя, взявшего Берлин, все, кроме Жукова. <. > Я не могу смотреть на эту подлость» [7, с. 47]; «9 мая (1949. - С.С.). День великой победы, но Сталин еще в прошлом году распорядился этот день не праздновать. Герой этой победы Жуков в опале; 1 мая его портрет не выставляется наряду с другими маршалами. Зависть, зависть, подлая зависть» [7, с. 127].

1. Годовщины этого события до сих пор отмечаются 8 мая как главный праздник города Орлеана. Шапорина имеет в виду именно эту дату, ошибочно называя ее «днем Св. Жанны д'Арк», который отмечается 30 мая, когда в 1431 г. народная героиня Франции была сожжена на костре.

И, наконец-то, лишь спустя пять лет после войны, да и не на день Победы, а на ноябрьские праздники, она дождалась: «7-го или 6-го шла мимо Дома Красной армии, <...> и даже остановилась, как вкопанная: портрет Жукова, которого уже все последние годы не было!» Перед неожиданно вывешенным портретом даже образовалось небольшое скопление людей. Подошла «какая-то старушка. и стала причитать: "Дорогой ты наш, наконец-то, где же ты пропадал эти годы?"» (14 ноября 1950 г.) [7, с. 161].

Дневник Шапориной передает не только ее собственное искреннее восхищение этим «величайшим военачальником Русской истории» [7, с. 403], но и выразительные свидетельства отношения к нему разных людей, зачастую настроенных скорее консервативно и недовольных самой чередой внезапно происходивших разоблачений вчерашних безусловных вождей: сначала Сталина, а затем и ряда его выдвиженцев-соратников. Ссылаясь уже на народное мнение, Шапорина представляет себе только один выход из сложившейся ситуации: «Наша молочница, умнейшая женщина, от которой я черпаю высказывания пригородов и рабочих, возмущена: кому же верить! И обижена оскорблением, нанесенным Молотову. "И надеются: ну, Жуков его (т.е. Хрущёва) подомнет"» (6 июля 1957 г.) [7, с. 363].

Если с точки зрения «пригородов и рабочих» Жуков просто больше соответствовал привычному для них образу вождя, «отца нации», и был к тому же овеян военной славой, то для Шапориной он олицетворял веру в будущее России как «сильной и крепкой страны старого континента с буржуазно-демократическим строем» (31 мая 1947 г.) [7, с. 51]. Многократно возникающие в послевоенных записях надежды на скорое возвышение своего героя Шапорина сопровождает постоянно варьируемой в дневнике емкой и выразительной формулой: «Я жду Brumaire' a» (9 февраля 1955 г.); «доживем ли мы до 18 брюмера?» (10 марта 1956 г.); «вот наш Брюмер!» (6 июля 1957 г.) [7, с. 286, 329-330, 363].

Дважды обвиненный после войны в «бонапартистских замашках» Жуков окончательно падет в конце 1957 г., а вместе с ним исчезнет и последняя, вдохновленная победоносной войной надежда Шапориной на достойный финал затянувшегося «безумного эксперимента» [6, с. 126] по примеру другой революции, которой воинской славы было не занимать, - надежда дожить «до 18 брюмера».

Литература

1. Выступление по радио заместителя председателя СНК и наркома иностранных дел СССР В.М. Молотова // Известия. 24 июня 1941 г.

2. В.М. Глинка. Воспоминания. Архивы. Письма. - СПб.: АРС, 2006. - 414 с.

3. Поэты-петрашевцы. - Л.: Советский писатель, 1957. - 387 с.

4. Струве П.Б. Дневник политика (1925-1935). - М.: Русский путь; Париж: УМОЛ-Рге88, 2004. - 872 с.

5. Хранитель: Статьи, письма, проза. К 100-летию со дня рождения В.М. Глинки. [Книга первая]. - СПб.: АРС, 2003. - 382 с.

6. Шапорина Л.В. Дневник / Вступ. статья В.Н. Сажина, подгот. текста, коммент. В.Ф. Петровой и В.Н. Сажина. - М.: НЛО, 2011. - Т. 1. - 592 с.

7. Шапорина Л.В. Дневник / Вступ. статья, подгот. текста, коммент. В.Н. Сажина. - М.: НЛО, 2011. - Т. 2. - 640 с.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.