DOI: 10.18522/2500-3224-2016-4-237-242
«Death studies» - разговор о жизни и о будущем
С.А. Еремеева
«Death studies» как область исследований - сформировалась или нет? Чем отличается ситуация в отечественной науке от ситуации за рубежом?
«Death studies» как область исследований сформировалась в западной гуманитарной науке; в России, как мне кажется, ощущения общего поля (а это именно поле и фокусировка) не существует. Поэтому все исследования, которые можно было бы считать принадлежащими «death studies», носят маргинальный характер по отношению к несуществующей области специфического и структурированного знания. Этнографы и антропологи среди других лиминальных обрядов могут описать и похоронный. Социологи, исследуя, например, повседневные практики горожан, отметят и связанные со смертью. Филологи с энтузиазмом поговорят о «морталь-ности» в литературе. Искусствоведы проанализируют соответствующие визуальные образы. Все это складывается в «отрывок, взгляд и нечто».
«Death studies» не могут существовать только в академическом поле, они сильно зависимы от социальных практик. Начиная с 70-х в Америке и Европе не только регулярно появлялись исследования о смерти, не только создавались журналы и организовывались конференции, но и проводились широкие дискуссии. И в результате сегодня, например, для сайта американского фонда TED (его миссия -«распространение уникальных идей, касающихся более глубокого понимания мира»), который проводит ежегодные конференции и выкладывает видеозаписи (с сопутствующими обсуждениями, блогами и статьями), тема смерти абсолютно нормальна. И по тому, как говорят, и по тому, как воспринимают, понятно, что смерть в Америке стала частью публичной культуры XXI века. Не исключаю, кстати, что именно такое положение вещей дало возможность пережить трагедию 11 сентября.
Британский социолог Б. Фаулер, считающая, что главным предметом «death studies» являются «символические процессы, обосновывающие социальный порядок», тут же определяет их смысл не только для исследователей, но и для общества как «битвы против ничтожности и бессмысленности» существования. Это два взаимообусловленных процесса.
Еремеева Светлана Анатольевна, кандидат культурологии, доцент кафедры истории и теории культуры Российского государственного гуманитарного университета, 125993, ГСП-3, г. Москва, Миусская площадь, 6, [email protected].
Eremeeva Svetlana A., PhD in Cultural Studies, Associate Professor, Department of History and Theory of Culture, Russian State University for the Humanities, 6, Miussky Sq., Mosoow, 125993, Russia, [email protected].
Какие направления «death studies» недостаточно разработаны? Наиболее перспективны? Какие интересные работы по теме Вы могли бы назвать?
Дело как раз не в направлениях, а в конструировании общих смысловых рамок, внутри которых не смерть, конечно, а опосредованные отношения с ней и к ней, становятся исследовательским инструментом. Мы не можем изучать смерть, но мы можем изучать с разных (дисциплинарных) точек зрения процесс выстраивания отношений со смертью. Для создания таких рамок необходимо перевести какие-то базовые работы, например, Э. Беккера («Отрицание смерти»), Н. Элиаса («Одиночество умирания»), З. Баумана («Смертность, бессмертие и иные жизненные стратегии»), Т. Уолтера («Возрождение смерти»); хрестоматию, составленную Роббеном («Смерть, скорбь и погребение»). Для меня, прежде всего, были бы интересны работы по изменению отношения к смерти в России, драматично складывающееся в ХХ веке. Кроме книги Кэтрин Мерридейл («Ночь камня») я, пожалуй, не могу назвать значительных работ по этой теме.
Мне кажется, что в появляющихся в России исследованиях недостаточен интерес к этическому измерению смерти, к ее осмысленности, не выработано конвенциональное определение «достойной смерти», нет понимания того, что сегодня считается значимой и незначимой смертью. А может, просто нет уважения к смерти. Думаю, это связано со слабым ощущением субъектности. Отношение к смерти есть один из значимых параметров личности, в неявной форме содержащее систему ценностей, регулирующую отношения в жизни. Разговор о смерти есть всегда разговор о жизни и о будущем (что именно оказывается важным сохранить и передать), но этот разговор не востребован сегодня.
Важен ли личный опыт переживания смерти среди исследователей, занимающихся death studies? Какие есть проблемы, связанные с вхождением в поле? Этический кодекс?
Мне кажется, это очень опасный путь - исследовать смерть исходя из личного эмоционального опыта. Это, скорее, путь веры, если судить по «Житию протопопа Аввакума», описавшему эпизод из своего детства: «Аз же некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи, восставше, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть; и с тех мест обыкох по вся нощи молитися». Тот или иной опыт переживания смерти есть у каждого человека, его количество вряд ли как-то коррелирует с качеством работ по теме.
Другое дело, что нужно понимать и принимать риски. В гуманитарной области мы, сознательно или полусознательно, в той или иной степени исследуем людей (филолог имеет дело не только с текстом, историк - не только с источником, искусствовед - не только с артефактом; все мы имеем дело со стоящей за ними производящей инстанцией, т. е. человеком). Человек перед лицом смерти -человек в экзистенциальных обстоятельствах. Всегда. Ну а дальше - что-то приблизительно той мысли Ницше, что если долго смотреть в бездну, она заглянет в тебя.
Я занималась проблемами памяти в академическом сообществе (Россия, конец XIX - первая половина XX вв.). И обратила внимание на большое количество некрологических текстов, существующих в этой среде и концентрирующихся не только вокруг умерших, но и вокруг фигуры поминающего. Оказалось, что некоторые ученые создали за жизнь не один десяток поминальных текстов, что заставило предположить, что если удастся увидеть их как общий, континуальный текст, то это окажется текст о живом авторе, а не о мертвых героях (важно то, что сам автор в данном типе высказываний представляется себе маргинальным, он говорит о другом человеке, а о себе только проговаривается). Перед лицом смерти (даже чужой) человеку сложно лгать о самом себе. Мне удалось таким образом поработать с некрологами, написанными академиком С.Ф. Ольдебургом. Они действительно дали чрезвычайно интересную картину внутренней динамики личности, можно было проследить трансформации системы приоритетов и ценностей и попытаться интерпретировать их в соотношении с внешними обстоятельствами. А внешние обстоятельства были такими: служба Непременным секретарем Академии наук с 1905 по 1929 г.; кадетский министр просвещения между двумя революциями; «спасатель» АН при большевиках, пытающийся исключить ее из политического поля и сохранить... Через написанные Ольденбургом некрологи все это читалось: и четко осознаваемая задача строительства академической среды и сети, и широкое понимание условий научного производства, включающего в значительной степени личностные характеристики, и растерянность 1918 года, вылившаяся в попытку по-новому очертить для себя культурное поле, где наука была лишь одной из составляющих, и редукция норм человеческого взаимодействия при спасении Академии. Сергей Федорович пошел на сознательное сотрудничество с большевиками, надеясь сохранить в той или иной степени не только науку и научное сообщество, но и относительную автономность их от власти. Десять лет он верил (и хотел верить) в эту иллюзию. Нет никаких оснований подозревать его в неискренности. Но в человеке есть всегда что-то, что он знает о себе, не зная об этом знании. Анализируя его некрологи послереволюционного десятилетия, я увидела разрушительную трансформацию личности. Похоже, что это было результатом пути компромиссов с властью. Было страшно. Около года я вообще не занималась этими проблемами.
Избегает ли наше общество проблематики смерти, дистанцируется ли от нее, как это утверждается во многих исследованиях? Есть табуированность смерти как проблема?
Я думаю, о табуированности впрямую говорить не стоит. Точнее, это особый вид табуированности - самотабуированность как самоцензура - как бы чего не вышло. Это привычка к молчанию на данную тему, сформированная в советские годы. Вне всякого сомнения - это не культурный запрет. По частоте цитируемости в исторических работах об отношениях человека со смертью, после Ф. Арьеса, второе имя -Лев Толстой с его «Смертью Ивана Ильича». С вечным изумлением - как можно было в XIX веке так свободно говорить о смерти! Николай Федоров международной рецепции не удостоился, но для русской культуры конца XIX - начала XX вв. вполне показателен. Однако смерть была присвоена советским государством - уже 7 декабря 1918 года был принят «Декрет о кладбищах и похоронах». Одновременно
властью смерти был приписан смысл и предписан обряд. Тотальный контроль над смертью усиливался, вплоть до отрицания права знать родным и близким о самом факте жизни и смерти - «десять лет без права переписки» переводили человека в межеумочный статус ни живого, ни мертвого. Более полувека молчания (кстати, практика некрологов в академической среде превратилась в формальную) даром не проходят.
Дело теперь уже не столько в привычке молчать, сколько в утрате языка и дискурса. Да и государству не так просто отказаться от былого могущества над телами и душами. В результате даже самый простой разговор о смерти легко принимает политический оттенок, идет ли речь о потерях во Второй мировой войне или при Голодоморе, незахороненных до сих пор погибших солдатах Второй мировой, культе победы, жертвах репрессий или засекречивании могил псковских десантников в 2014 году.
Тут вскрывается целый набор этических проблем. Где могилы героев и где могилы жертв? Кого предписано почитать сегодня? Насколько государство вправе вмешиваться в последние проводы? Может ли человек хотя бы в смерти быть свободен от власти? Как очерчиваются границы личностного пространства? Это опять вопрос рисков - теперь уже во многом со стороны общества. Насколько оно к ним готово - отдельный разговор.
Не вызывает сомнения, что представления о смерти и посмертном существовании различаются у представителей разных конфессий и мировоззрений. А можно ли выявить различия для людей разного пола, возраста, образования, социального положения и т. д.?
Для современной России, безусловно, существуют поколенческие различия. Это видно по периодически возникающим обсуждениям в соцсетях. Разговор о смерти среди людей старше 50 (всегда в таких случаях проверяю профиль) пресекается. Причем весьма однотипно. Как только в комментариях появляется дежурная цитата «если смерти, то мгновенной, если раны - небольшой», дальше можно не смотреть.
Гораздо содержательнее умеют говорить об этом молодые люди (15-35) - причем они находят слова и для собственного опыта умирания и смерти, и для собственного опыта переживания утраты. У них есть мужество стоять рядом с бездной, не закрывая глаз.
Публичного дискурса у нас пока не появилось, но появляется личный. Порой ритуал формируется раньше, чем дискурс (Гидденс утверждал, что ритуал вырастает из дискурса) - когда происходит катастрофа, люди, ощущающие потребность ритуального жеста, помогающего справиться со страхом и болью, несут на стихийно сложившееся поминальное место цветы, свечи и игрушки (если среди погибших были дети). Но они не хотят говорить с журналистами - я думаю, они просто не знают, как, зачем и о чем. Если событие имеет политическое измерение, то с разговором
еще как-то справляются, выходя на проблемы межгосударственных отношений и ответственности власти. Но если измерение человеческое (жертвы авиакатастрофы), то для реакции нет ни дискурса, ни нарратива. Если исходить из того, что в данном случае среда коммуникации - память, а инструмент - язык и ритуал, то мы оказываемся перед почти полным отсутствием условий для коммуникации (некому говорить, не к кому обращаться, нет языка). Кроме того, опыт последних лет показал, что публичный разговор о смерти тут же блокируется властью - будь то указ президента «О внесении изменений в перечень сведений, отнесенных к государственной тайне», обезличивающий смерть военных в мирное время, или запрет Роскомнадзора описывать причины самоубийства онкобольных в СМИ. То есть как только появляется повод для подобного разговора, коммуникационная ситуация тут же разрушается авторитарным вмешательством.
Предписанное авторитарным государством разделение в смерти (и в памяти) продолжается. Поэтому танцы на фоне памятника защитникам Малой земли осуждаются и наказываются на уровне власти (вопрос о том, есть ли там реальное захоронение, не принципиален - мемориал символизирует героическую, значимую смерть), речь идет о смерти, которую предписано помнить всегда. Память о другой смерти нивелируется - Бутовский полигон тесно обставлен жилыми домами, а местные жители на форуме охотно рассказывают о хорошей экологии и патриаршей службе раз в год (без уточнения, что она приходится на день памяти Собора новомучеников, в Бутове пострадавших). Агентом памяти о смерти оказывается церковь. Иногда на государственном уровне предписывается забвение - на месте домов на улице Гурьянова и на Каширском шоссе, взорванных в 1999 году, хотя память формально увековечена, поминовение в дату трагедии носит частный характер, собираются родные и близкие погибших. Место трагедии на Гурьянова застроено.
Как развитие массмедиа и интернета влияет на наше представление о смерти? Как могут измениться наша жизнь и смерть с развитием технологий и медицины?
Отсутствие мертвых в культуре - ненормально. И эта ненормальность в нашей ситуации играет гораздо более важную роль, нежели влияние интернета. Изменения в отношениях со смертью происходят на глубинном уровне «времени большой длительности» (если следовать градации Ф. Броделя), даже при условии целенаправленной политики и властного давления на практики смерти потребовалось несколько поколений для изменений (при этом у нас нет сведений, насколько изменилось именно отношение, связанное с формированием отношений с мертвыми; были уничтожены средства репрезентации, что внутри - мы не знаем). Да, страх, порожденный террором, публичные процессы над уже раздавленными людьми, невозможность прощания и поминания - всё это привело к разрушению чувства собственного достоинства. Человек умирал униженным - поэтому ему так сложно вернуться сейчас в жизнь в качестве предка, достойного мертвого.
Интернет и массмедиа могут оказаться пространством для обсуждения и выработки дискурса о смерти. Но это только еще один инструмент, еще одна площадка (для
исследователя - еще один источник); никакой сущностной новизны с точки зрения культурных изменений я здесь не вижу. Да, именно в сети появляются обсуждения вопросов, связанных со смертью (некоторые темы выходят в СМИ), сюда переносятся адаптированные практики из реальной жизни (в формате light) - создаются виртуальные кладбища или мемориальные статусы, например, но здесь важнее как раз обсуждения вокруг этих практик, порой чрезвычайно интересные.
Сила и слабость интернета и массмедиа - оперативность и мгновенность. Этим надо как-то научиться пользоваться. В New York Times есть рубрика, где публикуются видеоинтервью с известными людьми, записанные специально для того, чтобы показать их после смерти героя. Такой способ поминания, конечно, бесценен. Но этакие формы еще надо найти. С другой стороны, мгновенность оборачивается мимолетностью. И тогда сущностно важный ЖЖ-блог Антона Буслова - человека, пробившего стену молчания вокруг умирания и борьбы за жизнь, показавшего саму возможность разговора о смерти - через несколько лет собирается и печатается в виде традиционной книги («Между жизнью и смертью»).
Что касается изменений, связанных с медициной и технологиями, то это к любителям поговорить о грядущем бессмертии. По мне так человек как раз и интересен своим существованием в присутствии смерти, которую он осознает.