Научная статья на тему '«Болящий дух»: о лирике Е. А. Боратынского'

«Болящий дух»: о лирике Е. А. Боратынского Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
1188
107
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему ««Болящий дух»: о лирике Е. А. Боратынского»

В. А. Котельников

«Болящий дух»: о лирике Е. А. Боратынского

Наиболее проницательные из современников Боратынского -П. А. Вяземский, П. А. Плетнев, И. В. Киреевский, близко знавшие и любившие поэта, - отдавали дань уважения его «удивительно тонкому и глубокому, раздробительному» уму215, его утонченному вкусу; в одобрительных отзывах неизменно указывали на своеобразие его поэтической речи и «поразительную оригинальность мыслей»216; Киреевский называл его поэтом-философом - так создавался и надолго увековечивался художественно-интеллектуальный барельеф, за которым оставались слабо различимыми и словесно не определенными сюжеты его духовной жизни.

Трижды начинал писать о нем Пушкин, но ни одну из статей не закончил. В последней он, как будто не найдя положительных определений, говорил о Боратынском «от противного»: «Никогда не старался он малодушно угождать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды, никогда не прибегал к шарлатанству, преувеличению для произведения большего эффекта <...>, никогда не тащился по пятам свой век увлекающего гения»217. Разумеется, Пушкин отлично знал подлинную цену самобытной и свободной личности Боратынского - но смотрел на нее как-то издалека, словно не находя нужным и возможным вникать глубже в слишком сложный состав мотивов его творчества. И характеристику свою Пушкин завершил выразительной, но слишком уж

общей похвалой, многократно цитируемой впоследствии: «Он шел сво-

218

ею дорогою один и независим» .

Большинство суждений о Боратынском долго оставалось в рамках преобладавшего еще при его жизни убеждения, что его муза выделяется «лица необщим выраженьем» лишь в лирической манере, а по характеру своему она родственна музам пушкинского Парнаса и не уклоняется от целей и путей поэзии той эпохи. Одно из немногих отступлений от такого убеждения - мнение любомудра Н. А. Мельгунова, который припод-

215 П. А. Вяземский в письме к А. И. Тургеневу, первая половина октября 1828 г. См.: Баратынский Е. А. Стихотворения. Письма. Воспоминания современников. М., 1987. С. 416.

216 Киреевский И. В. Е. А. Баратынский // Киреевский И. В. Избранные статьи. М., 1984. С. 199.

217 Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: в 17 т. Т. 11. М.; Л., 19371959. С. 186.

218 Там же.

нял Боратынского на высоту мировых созерцаний, хотя все-таки не мог представить его вне закрепленного за поэтом жанрового канона: «Баратынский по преимуществу поэт элегический, но в своем втором периоде возвел личную грусть до общего философского значения, сделался элегическим поэтом современного человечества»219, Следует также упомянуть, что присущие Боратынскому формы его лирического интеллектуализма первым верно охарактеризовал П. А. Плетнев: «Одарен будучи умом точным, аналитическим и деятельным, Баратынский внес в поэзию

отчетливость идей, верные оттенки понятий и определительность их вы-« 220 ражений» .

С двадцатым веком пришло понимание, что в творчестве Боратынского (как и Тютчева) открылось не известное до тех пор русской поэзии мыслительное пространство, выходившее далеко за пределы сложившейся идейной и литературной топики, за пределы прежней философской компетенции писателя; стало очевидно, что там в интимно-духовную сферу поэта оказались вовлечены онтологические и антропологические коллизии, переживаемые в плане экзистенциального опыта,

по поводу которого развивалась моральная и философская рефлексия

221

автора .

Все это стало содержанием лирики Боратынского. И в ней, в своих свидетельствах о сомнениях, скорбях «мыслящей твари» перед лицом Творца, он часто близок умонастроениям и языку позднейших эпох.

При этом он не отказывался от стилевых возможностей, открытых поэзией первой четверти века: блестяще использовал средства риторической фигуральности, с безупречным вкусом возвышал и облагораживал речь лексическими и синтаксическими архаизмами, обогащал образ-

219 В письме к А. А. Краевскому от 14 апреля 1838 г. См.: Отчет Императорской публичной библиотеки за 1895 год. СПб., 1898. Приложение. С. 72.

220 Плетнев П. А. Евгений Абрамович Баратынский // Современник. 1844. Т. 35. С. 302.

221 Из работ, обнаруживших такое понимание, назовем некоторые: Айхенвальд Ю. И. Баратынский // Айхенвальд Ю. И. Силуэты русских писателей. 5-е изд. Вып. 1. М., 1917; Архиппов Е. Я. Грааль печали (лирика Е. А. Боратынского) // Жатва.

1914. Кн. 5; Грифцов Б. А. Две отчизны в поэзии Баратынского // Русская мысль.

1915. Кн. 6; Мейер Г. А. Баратынский и Достоевский // Возрождение. 1950. Тетр. 9 (май/июнь); Иваск Ю. П. Боратынский // Новый журнал. 1957. Кн. 50 (сент.); Ильин В. Н. Таинство печали: К 165-летию Баратынского // Возрождение. 1966. № 169 (янв.); Хетсо Г. Евгений Баратынский. Жизнь и творчество. Осло, 1973; Pratt S. Russian metaphysical romanticism: The poetry of Tiutchev and Boratynski. Stanford, 1984; Бочаров С. Г. «Обречен борьбе верховной...» (лирический мир Баратынского) // Бочаров С. Г. О художественных мирах. М., 1985; Лебедев Е. Н. Е. А. Боратынский и духовные искания в русской лирической поэзии XVIII - первой половины XIX вв.: дис. в форме науч. докл. М., 1994.

ность мифологическим материалом. Кроме того, он удачно перенес на русскую почву некоторые приемы французской элегической школы, даровито сочетая их с собственным лирическим письмом - как в своих оригинальных стихотворениях, так и в переводах из А. Шенье, Ш.-И. Мильвуа.

Рядом с выдающимися достоинствами его поэзии, в значительной степени составляющими уже литературный памятник, мы находим и поныне живую эмоциональную и интеллектуальную реальность: психические реакции Боратынского свежи, быстры, мысль остра, отважна, готова к взлетам в самые высокие метафизические области; и мы не можем не сочувствовать тем мощным и разнообразным усилиям его духа, которыми поэт пытается преодолеть «абсолютное отчаяние» (как называл это состояние С. Кьеркегор), чтобы стала возможной встреча с Богом.

Сочетание холодноватой классичности стиха, строгой мыслительной архитектуры с чувственным темпераментом, с «сердечными судорогами» и глубокими метафизическими прозрениями - самое поразительное и до

сих пор сильно воздействующее на читателя свойство Боратынского.

* * *

В жизни Боратынского не было длинной череды испытаний и страданий, которые бы с неизбежностью могли привести к скорбному взгляду на действительность и на собственную участь. Его биографический сюжет прост, не богат крупными событиями и крутыми поворотами. Значительное событие было лишь одно, но такое, что потрясло его чувства и во многом предопределило мироощущение.

Это известное происшествие на третьем году его пребывания в Пажеском корпусе, за участие в котором он был исключен из корпуса с запрещением вступать в любую службу, кроме солдатской.

Причиной были, конечно, не стеснения корпусной дисциплины, не придирчивое отношение к Евгению некоторых воспитателей, на что он позже ссылался в исповедальном письме к Жуковскому. Дело было в том, что обладавший безудержным воображением и слишком пылкими чувствами мальчик, подпавший к тому же под обаяние образов «благородных разбойников», оказался захвачен стихией своеволия и мятежа, которая овладевает юными душами особенно легко, когда личное моральное сознание уступает напору группового настроения и требованиям круговой поруки. Одержимые соблазном вызова, отвержения общепринятых норм, соблазном противления Божьему и человеческому закону, они организовались и действовали как «общество мстителей». Эта катастрофа была слабым, но отчетливым эхом большой катастрофы, потрясшей Францию и Европу в конце восемнадцатого века и докатившейся до молодежи 1810-1820-х годов в формах романтического отрицания, бай-136

ронического богоборчества и прометеизма. Продолжались конвульсии тварного человека, не могущего совладать со своей свободой.

Все происшедшее Боратынский прочувствовал, а затем осмыслил не как несчастную случайность, а как эпизод мировой драмы, в которой участвует и человек, обреченный борьбе и страданиям, и «самовластный рок», и стихии природы. «В молодости судьба взяла меня в свои руки»222, - жаловался он близкому другу Николаю Путяте, вспоминая о происшествии 1816 года. А позже в стихотворении «Подражателям» (1829), говоря о поэте, постигшем «таинства страданья», он, конечно, имел в виду себя:

В борьбе с тяжелою судьбою

Познал он меру вышних сил.

«Мера» была такова, что эти фатальные силы нередко казались ему неодолимыми, ввергали его в бездну «абсолютного отчаяния», но в борьбе - почти исключительно внутренней - не с внешними препятствиями и «ударами рока», а с тварной природой человека он познавал не только зависимость от слепых сил судьбы, но и свою богоданную свободу, свою способность преодолевать земные омрачения и соблазны.

Сосредоточенный на такой борьбе и таком самопознании, Боратынский не мог не чувствовать своего одиночества - не в общественной среде и тем более не в родственно-дружеском кругу, а в мире - и не мог не углубляться в него. Конечно, он поначалу и в исповедальной рефлексии, и в стихах отчасти стилизовал свое «я», следуя элегической традиции -так создавался его образ «финляндского изгнанника» на подходящем фоне пустынного и унылого северного пейзажа. И хотя в силу той же традиции во многих стихах все завершалось перспективой бесследного исчезновения «в бездне лет», Боратынский настойчиво задерживал свой взгляд на этом моменте одинокого пребывания в бытии, пытался утвердиться в нем, закрепить его, пусть ускользающее малое, почти неосязаемое, но непреходяще ценное содержание. Уже в одном из ранних «финских» стихотворений он готов противостоять судьбе с позиции такого самодостаточного одиночества:

Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя, Я, беззаботливый душою, Вострепещу ль перед судьбою?

Не вечный для времен, я вечен для себя: Не одному ль воображенью Гроза их что-то говорит? Мгновенье мне принадлежит,

222 Баратынский Е. А. Стихотворения. Письма... С. 155.

Как я принадлежу мгновенью!

(«Финляндия», 1820)

Он тешит себя надеждой построить здесь собственный малый мир, замкнутый в себе, и в нем предать забвенью мир большой, укрыться от грозного дыханья «времен» и остаться наедине с принадлежащим ему «мгновеньем» - он уверен, что это то самое «время личности», которое по ценности своей соизмеримо с вечностью; потому-то Фауст и мечтал остановить такое мгновенье.

Боратынский хочет наполнить свой малый мир, свое «мгновенье» творчеством, осуществить в нем «идеал соразмерностей прекрасных». Он знает, что вполне это удалось одному лишь Гете, в связи с кончиной которого Боратынский написал настоящий гимн человеческому гению («На смерть Гете», 1832). На свою поэзию он смотрел скорее скептически и соглашался довольствоваться самой скромной участью в литературе и в жизни - и это без малейшей рисовки и позы; искренность его самооценки вне всяких сомнений.

Мой дар убог и голос мой негромок, Но я живу и на земле мое Кому-нибудь любезно бытие.

(«Мой дар убог и голос мой негромок...», 1828)

И вместе с тем в акте творчества он находит для себя и утешение, и почти религиозное оправдание:

Гармонии таинственная власть Тяжелое искупит заблужденье И укротит бунтующую страсть. Душа певца, согласно излитая, Разрешена от всех своих скорбей; И чистоту поэзия святая, И мир отдаст причастнице своей.

(«Болящий дух врачует песнопенье...», 1834)

Однако успокоиться в этом состоянии Боратынскому не дано. Автономность его малого мира иллюзорна, мир большой вторгается в существование поэта, вновь заставляя его переживать трагическую заброшенность и беззащитность. Точно так, как в ту же эпоху переживали подобную ситуацию философ С. Кьеркегор и поэт Ф. И. Тютчев:

И, как виденье, внешний мир ушел. И человек, как сирота бездомный, Стоит теперь и немощен и гол,

Лицом к лицу пред пропастию темной.

На самого себя покинут он -Упразднен ум и мысль осиротела -В душе своей, как в бездне погружен, И нет извне опоры, ни предела.

(«Святая ночь на небосклон взошла...», 1850)

Таким представало бытие без Бога.

Без Него же некому примирить вечность и время, дух и природу, свободу и судьбу. Эта непримиренность усугубляется, она ощущается человеком как разрыв в самой ткани бытия и как собственная внутренняя травма.

Боратынский переживал это то в легкой форме «романтической неудовлетворенности», то в приступах меланхолии, безнадежности, отчаяния.

Его мучит напор тварных стихий, которые требуют выхода в бурной деятельности, но обстоятельства кладут ей неодолимые пределы; темпераменту Боратынского были тесны условия его повседневного существования, и он не мог не воскликнуть:

.О, тягостна для нас Жизнь, в сердце бьющая могучею волною И в грани узкие втесненная судьбою.

(«К чему невольнику мечтания свободы?..», 1833)

Когда же он ненадолго обретает равновесие и погружается в обыденное течение жизни, он вновь чувствует свою подвластность року, который тихо, но неуклонно ведет его к концу.

Он негодует:

... от медленной отравы бытия В покое раболепном я Ждать не хочу своей кончины.

И предпочитает прямую схватку с силами судьбы и природы:

На яростных волнах, в борьбе со гневом их, Она отраднее гордыне человека! Как жаждал радостей младых Я на заре младого века, Так ныне, океан, я жажду бурь твоих!

Вместе с тем, создавая эти романтизированные образы в стихотворении «Буря» (1824), Боратынский ясно сознает и даже подчеркивает их

религиозно-метафизический смысл: морская буря символизирует богопротивный сатанинский бунт, его поднял тот

. злобный дух, геенны властелин, Что по вселенной розлил горе, Что человека подчинил Желаньям, немощи, страстям и разрушенью И на творенье ополчил Все силы, данные творенью.

И ответный мятеж человека есть выражение его «гордыни», возбужденной тем же демоном.

■к -к -к

Одолеваемый сомнениями, соблазнами, порывами страстей, человек утрачивает правильный духовный строй и ясный взгляд на мир. Он подавлен, обессилен, и его скорбное вопрошание остается без ответа:

Когда исчезнет омраченье Души болезненной моей? Когда увижу разрешенье Меня опутавших сетей? Когда сей демон, наводящий На ум мой сон, его мертвящий, Отыдет, чадный, от меня, И я увижу луч блестящий Всеозаряющего дня?

(«Когда исчезнет омраченье...», 1834)

По обстоятельствам своего духовного развития Боратынский был не столько вооружен познаниями и верованиями для твердого стояния пред Богом и миром, сколько обременен - скептицизмом и рационализмом Нового времени, внерелигиозным гуманизмом Просвещения - и вынужден был медленно, мучительно избавляться от этого бремени, пробивать в слишком плотном, онтологически непрозрачном материале современной ему культуры окна в иную, озаренную нетварным светом вселенную. Отбросить этот материал нельзя, его нужно проработать инструментами своих чувств и мыслей. Вполне совершить такой труд Боратынский не успел за свою недолгую жизнь. Но он точно обозначил те ступени, которые человек его века должен был пройти, чтобы внутренне испытанным и вооруженным приблизиться к главным вопросам и к моменту решительного ценностного выбора. Это те самые «ступени Храма», о

которых говорил Луиджи Джуссани по поводу поэзии Т. С. Элиота223, -ступени, в данном случае, начинающиеся от самого тварного подножия возводимого Храма. Не все они достаточно высоки, но каждая необходима по-своему.

Чувственному и художественному эпикурейству, столь популярному в культуре ХУШ-Х1Х веков и привлекавшему многих русских поэтов, Боратынский предпочел иное: до конца переболеть всем несовершенством сущего и несовершенством своей человеческой природы, но переболеть без отвращения к ним, без ненависти. Отсюда рождается его удивительно точное философско-этическое определение опыта, предшествующего духовному выздоровлению: человеку предназначено «любить и лелеять недуг бытия» («Дельвигу», 1821). В глубине этого определения лежит смысл, возможно, еще не вполне осознанный тогда самим автором. Хотя этот смысл рано был усвоен им с элементами христианского воспитания в семье, которое, безусловно, влияло на его умственный строй и сказывалось в творчестве, проступая сквозь иного рода образность. Этот смысл - любовь к кресту, принятие креста как залог иного, лучшего бытия.

Что такой смысл реально присутствует в творчестве Боратынского, ясно из того, перед Кем обнажил впоследствии поэт принятые в себя духовные язвы современности и к Кому взывал о помощи. В начале сороковых годов им была написана замечательная по искренности и выразительности «Молитва»:

Царь Небес! Успокой Дух болезненный мой! Заблуждений земли Мне забвенье пошли И на строгий Твой рай Силы сердцу подай.

Это подлинный вопль души - и души христианской.

Но до того еще сколько болезненных состояний должна была испытать эта душа, сколько скорбных впечатлений и представлений выносить в себе.

Наиболее пессимистическое отражение они нашли в странном поэтическом образе - «Недоносок» (одноименное стихотворение 1835 года). Так называли преждевременно родившегося ребенка; у Боратынского скорее подразумевается мертворожденное дитя («Отбыл он без бытия...»), которого по православным установлениям не принято отпевать и поминать; участь его души в мире ином остается неопределенной.

223 Джуссани Л. Церковь и современность в «Камне» Т. С. Элиота // Элиот Т. С. Камень. М., 1997.

Боратынский дал этому пневматоиду разум и речь, чтобы он высказал то, что всегда мучало автора: двойственность духовной личности, двусмысленность ее стремлений и положения в мире, роковая безысходность ее судьбы.

Я из племени духов, Но не житель Эмпирея, И, едва до облаков Возлетев, паду, слабея. Как мне быть? Я мал и плох; Знаю: рай за их волнами, И ношусь, крылатый вздох, Меж землей и небесами. <...>

Изнывающий тоской, Я мечусь в полях небесных, Надо мной и подо мной Беспредельных - скорби тесных! <...>

Мир я вижу, как во мгле; Арф небесных отголосок Слабо слышу . На земле Оживил я недоносок. Отбыл он без бытия: Роковая скоротечность! В тягость роскошь мне твоя, О бессмысленная вечность!

Не столько отверженье мироздания, сколько скорбь об отсутствии в нем абсолютного смысла звучит в последних строках стихотворения -

или признание, что этот смысл неясен, недоступен духовно неразвивше-

224

муся существу .

Подобным существом оказывается современный Боратынскому человек, убежденный, что он не нуждается ни в каком откровении о мире свыше, ни в каких абсолютных истинах и что ему достаточно знания о мире, добытого им самим.

224 С. Г. Бочаров, вслед за И. Л. Альми, проводит связующую линию от «Недоноска» к творчеству Достоевского, в частности, к образу Ипполита в «Идиоте», полагая, что бросаемые этим персонажем обвинения природе как «бессмысленно-вечной силе» перекликаются с концовкой данного стихотворения. См.: Бочаров С. Парадокс «бессмысленной вечности»: от «Недоноска» к «Идиоту» // Парадоксы русской литературы. СПб., 2001. Однако мотивы обиды и неприятия мира, возбуждающие бунт Ипполита, отсутствуют в «Недоноске», последние строки его - итог развития совсем другой темы. 142

С такой точки зрения перспективы мира безотрадны, все ценности -относительны. И всякое философствование, если оно имеет смелость быть последовательным, окрашивается пессимизмом, а человек предстает совершенно случайным элементом в мире.

Обращаясь в свете такого миросозерцания к эсхатологической теме в стихотворении «Последняя смерть» (1827), Боратынский в самых печальных тонах рисует «последнюю судьбу всего живого». Характерно, что созерцающий эту картину лирический персонаж помещается автором также в ситуацию неопределенности:

Есть бытие; но именем каким

Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;

Меж них оно, и в человеке им

С безумием граничит разуменье.

Он сам не может решить, что же перед ним, -

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Созданье ли болезненной мечты

Иль дерзкого ума соображенье.

Вся история человечества проходит перед его взором; цивилизация наконец торжествует:

Вот, мыслил я, прельщенный дивным веком, Вот разума великолепный пир! Врагам его и в стыд и в поученье!

Но за расцветом, за великолепием высших форм естественного развития следует ужасный упадок и исчезновение людей с лица земли.

Фантастическое видение о конечных судьбах человечества позже сменяется романтической критикой социального прогресса в стихотворении «Последний поэт» (1835), что прямо перекликается с суждениями И. В. Киреевского в его поздних работах:

Век шествует путем своим железным, В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята.

Все свидетельствует о том, что приближается «зима дряхлеющего мира». Остается единственная надежда, которую с юности хранил Боратынский, - творчество, которое одно лишь могло бы согреть и оживить хладеющее бытие. Однако уже в том, как здесь определен Поэт, различима его обреченность -

Нежданный сын последних сил природы.

Действительно, он явился напрасно; миру он не нужен. Ему остается возвратиться в те благословенные некогда места, где красота и искусство пережили свой исторический взлет и умерли:

Там погребет питомец Аполлона Свои мечты, свой бесполезный дар!

* * *

И все-таки дальнозоркий и мужественный ум Боратынского не мог довольствоваться общими местами скептической философии и элегических ламентаций. Он понимал, что «дар Аполлона» есть лишь часть дара Божьего, который требует от личности иной меры ответственности. Он совершенно серьезен и искренен, когда пишет П. А. Плетневу: «Дарование есть поручение. Должно исполнить его, несмотря ни на какие пре-

225

пятствия, а главное из них - унылость» .

Что мог он противопоставить «унылости», порождаемой представлением о конечности и бессмысленности бытия? Только христианское представление о бессмертии души и Царстве Божием; однако идеи абсолютных сущностей не обеспечивают их духовной реальности в человеке, эта реальность создается верой.

О личной вере Боратынского мы ничего не знаем и судить о ней не можем. Но что он сознавал хранительную и спасающую силу религиозной веры и, возможно, пытался в ней утвердиться - об этом свидетельствует патетика последних строф «Ахилла» (1841):

Обречен борьбе верховной, Ты ли долею своей Равен с ним, боец духовный, Сын купели новых дней?

Омовен ее водою, Знай, страданью над собою Волю полную ты дал, И одной пятой своею Невредим ты, если ею На живую веру стал!

Опираясь на такую веру, он хочет доказать себе и всем (в поэтическом диалоге «Отрывок», 1829), что «есть другое бытие». Сквозь религиозно-дидактическую программность (образцом которой для него могла

225 Боратынский Е. А. Стихотворения. Письма. С. 210.

послужить элегия А. де Ламартина «L'immortalité») тут можно расслышать живые, неподдельно искренние интонации в речах героя - выразителя тревоги и сомнения, и героини, чья сердечная вера в конце концов убеждает и ее возлюбленного:

Спокойны будем: нет сомненья, Мы в жизнь другую перейдем, Где нам не будет разлученья, Где все земные опасенья С земною пылью отряхнем. Ах! как любить без этой веры!

Мысль о реальном бессмертии души связалась у Боратынского с мыслью об отце (умершем в 1810 году), об оставленных им на земле следах и о возможной встрече с ним за гробом. Эта мысль возникла в нем со всей убедительностью верования, когда он осенью 1833 года посетил родовое тамбовское имение Мара, где отец некогда устроил превосходный парк. Время стерло черты былого великолепия, но Боратынский, «мыслящий наследник разрушенья» (как называл он себя в стихотворении «Череп», 1824), ощущает повсюду присутствие отца:

Мне память образа его не сохранила, Но здесь еще живет его доступный дух; Здесь, друг мечтанья и природы, Я познаю его вполне.

Это стихотворение «Запустение» (1834) завершается строками, которые явно рождены не игрой воображения, не желанием увенчать элегию эффектным религиозно-риторическим аккордом, но каким-то интимным соприкосновением с душою отца:

Он убедительно пророчит мне страну, Где я наследую несрочную весну, Где разрушения следов я не примечу, Где в сладостной тени невянущих дубов У нескудеющих ручьев Я тень, священную мне, встречу.

В стихотворении «Осень» (1836-1837) последнее слово поэта на эту тему предстает особенно значительным на фоне безотрадных итогов земного существования. Здесь речь Боратынского, развертываясь медленно и величественно, получает самые монументальные в русской лирике формы благодаря семантической нагруженности лексики, уплотнению и утяжелению фонетического ряда и многочленной архитектонике

высказывания. Так, самой уже речевой формой, придается некая окончательность и незыблемость (в стиле ветхозаветных обетований) утверждению, что в том мире разрешатся наконец все казавшиеся неразрешимыми противоречия бытия:

Иль, отряхнув видения земли Порывом скорби животворной, Ее предел завидя издали, Цветущий брег за мглою черной, Возмездий край, благовестящим снам Доверяясь чувством обновленным И бытия мятежным голосам, В великом гимне примиренным, Внимающий, как арфам, коих строй Превыспренний не понят был тобой, -Пред Промыслом оправданным ты ниц Падешь с признательным смиреньем, С надеждою, не видящей границ,

И утоленным разуменьем.

* * *

Направляясь из Франции в Италию в апреле 1844 года, Боратынский был исполнен ожидания нового подъема жизненных сил, ничем не омрачаемого наслаждения бытием. «Перенеслись мы из сложной общественной жизни Европы в роскошно-вегетативную жизнь Италии - Италии, которую за все ее заслуги должно бы на карте означить особой частью света <...>. Как наши северные леса, в своей романтической красоте, в своих задумчивых зыбях выражают все оттенки меланхолии, так ярко-зеленый, резко отделяющийся лист здешних деревьев живописует все степени счастья»226, - писал он Н. Путяте.

Но ни одной из них ему не суждено было достичь.

226 Там же. С. 320-321.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.