БАРАТЫНСКИЙ (Боратынский) Евгений Абрамович (1800-1844)
В 1923 в Берлине издательство Гржебина выпускает сочинения Б., научный аппарат к которым был подготовлен М.Гофманом; широко отмечались юбилеи поэта: 125 и 150-летие со дня рождения,
75-летие со дня смерти. Примечателен и тот факт, что название первого альманаха эмигрантской поэзии "Якорь", в 1936 изданном Г.Адамовичем и М.Кантором, заимствовано из строчки стихотворения Б. "Пироскаф": "Подняли якорь — надежды символ".
Для большинства критиков Б. прежде всего — поэт-философ, пошедший по пути во многом иному, нежели Пушкин, и потому недооцененный современниками. В парижском Клубе молодых поэтов 7 марта состоялся вечер, посвященный 125-летию со дня рождения Б.; на вечере выступил К.Бальмонт, чья речь затем была опубликована под заголовком "Мыслящее сердце" (ПН. 1925. 26 марта; переиздано: Лит. учеба. 1982. № 2). Для К.Бальмонта Б. — поэт "тонко чувствующий и глубоко мыслящий, устроенный душевно так, что, наряду с обычными людьми, думающими умом и чувствующими сердцем, думал сердцем, а кроме того ум имел — и думающий, и чувствующий". Ю.Айхенвальд в очерке "Баратынский", включенном в его книгу "Силуэты русских писателей" (5-е, переработанное и дополненное издание этой книги вышло в Берлине в 1923), также замечает, что Б. — "поэт мысли" (цит. по изд.: Силуэты русских писателей. В 2 т. М., 1998. Т.1. С. 106). При этом, как считает автор книги, "центральным идейным ядром, вокруг которого обволакиваются остальные его поэтические замечания, можно считать постоянную мысль о человеческом счастье и о роковой недостаточности ее для нас. Баратынский вообще претворяет свои ощущения в разум, он
вообще неустанно думает" (там же). Однако Ю.Айхенвальд убежден, что Б. нельзя считать поэтом рассудочным, сравнивая его с Гёте: "От каждого явления мировой жизни вдумчиво берет он его смысл, его умную сердцевину, и показывает его красоту... Мысль прекрасна, и Б. отдался ей, но через это не стал рассудочен" (там же). Своеобразие поэтической концепции его заключается в том, что "Баратынский считает мысль не личной особенностью своего поэтического гения, а родной стихией всех поэтов вообще... страстное чувство и
чувственность остались за пределами его творчества... Он живет осенью. Он стал поэтом уже после разлуки... Он часто восхваляет отдых, спасительный холод бездейственной души, отрадное бесстрастье" (с. 108).
Особенно отмечает критик лаконизм стихотворца, его умение в одно весомое слово вложить глубочайшее содержание, что предопределяет определенную "трудность" этого поэта: "Баратынский часто одевает свою сконцентрированную идею в какое-нибудь одно соответствующее слово, в какой-нибудь один эпитет... Однако поразительная экономия в трате полновесных слов, доведенная до самых пределов необходимости, не всегда позволяет Баратынского легко понимать" (с. 106). Говоря о философичности лирики Б., критик замечает, что "в то же время стихи его музыкальны, и нередко в них красивое повторение одних и тех же слов, особенно вначале" (с. 107). И не сдержанность или холодность, по мнению Ю.Айхенвальда, определяет "пониженный градус" эмоциональности в лирике Б.: он обусловлен своеобразием творческого мироощущения поэта: "Несмотря на свою резигнацию, он несчастен и не может отделиться от печали... Именно эта фатальная неприспособленность к счастью наряду с немолчным желанием его составляет центральную мысль в поэзии Баратынского" (с. 108). При этом автор статьи выявляет два основных конфликта лирики Б. Первый состоит в том, что "есть гнетущее противоречие между прикрепленностью, оседлостью человека и высокими пареньями его духа" (с. 110) — вариант традиционного романтического конфликта между мечтой и реальностью. Другой же обусловлен тем, что "человек сир и мал для мира, в котором брошена искорка его души... Он оказывается в мироздании каким-то "недоноском"... Для мира великого и вечного он еще не дозрел"
(с. 111).
Критик отмечает осмысление Б. смерти: "Баратынский покидает свою обычную антропоцентричную точку зрения и славит смерть как разрешение всех загадок, как разрешение всех цепей... Жизни должен быть известный предел — так вселенная погибла бы от избытка ее" (с. 112). Критическому осмыслению Ю.Айхенвальд подвергает романтический панэстетизм Б.: "Духовный центр его жизни коренится не в религии. Он живет эстетикой" (с. 113).
Особую роль Б. отводит поэзии: "Поэзия является его этикой... она ручается ему за смысл и строй мира, за то, что мир — это именно космос, гармония и порядок. Глубоко проникая в сущность поэзии, Б. захотел "жизни даровать согласье лиры"... Оттого и жутко ему видеть, что жизнь окружающая бедна поэзией. Он нисколько не верит в прогресс, презирает его бесстыдную полезность. — Культура изгнала все непосредственное, великую наивность и простоту (с. 114). В таком панэстетическом подходе к проблеме оправдания бытия, в недостатке религиозности Б.-критик видит слабость его философического дарования: "Теодицея занимает его. Но именно в этом вопросе, поскольку он находит себе поэтическое отражение, сказывается неопределенность и слабость нашего мыслителя. Истины он не хочет... По отношению к Истине Баратынский остается все тем же робким недоноском, и он не смеет вместить ее. Он не отказывает божеству в своем доверии, но молитва его бледна... Так между смирением и протестом, между верой и отрицанием, не горя и не сжигая, без мученичества веры, без мученичества безверия блуждает Баратынский. Именно это и не сделало его великим" (с. 113). Впрочем, Ю.Айхенвальд вовсе не отказывает таланту Б. в значительности и значимости для русской поэзии: "От присутствия Баратынского в нашей словесности стало как-то умнее, чище и серьезнее, и без него русская поэзия была бы скуднее мыслью и много потеряла бы в благородной звучности" (с. 115).
Г.Мейер выступил в печати с рядом статей, посвященных Б. Судя по подзаголовку первой из них, "Баратынский (глава из книги)" (В. 1935. 8 авг.), эти статьи являются фрагментами неосуществленного замысла книги о Б. Г.Мейер философичность лирики Б., его озабоченность этическими проблемами связывает прежде всего с известной драмой поэта, когда тот за неблаговидный проступок вместе с товарищем был исключен из Пажеского корпуса с запрещением принимать их на гражданскую и военную службу иначе, как солдатами. Это наказание было мужественно перенесено Б. и осмыслено им как искупление греха, подарившего поэту возможность ценой страданий познать природу добра и зла. Как замечает критик, в своем творчестве Б. "противопоставляет познание зла обычными грешными людьми ("безумие забав") — и художником, который при этом "свободен от злого умысла", поэтому "поэт, павший в процессе выбора, осужден на противоречие в духе,
его удел — трагедия". Противополагая Пушкина и Б., Г.Мейер утверждает: "Все же, по Баратынскому, наперекор Пушкину, гений и злодейство совместны именно в лице поэта". Поэтому так важен для Б. образ Прометея, "безрассудного похитителя невыстраданного нами блаженства": исследователь отмечает, что "Баратынский уловил нечто двойственное, двусмысленное в образе Прометея: безрассудный похититель одновременно жертвенно дерзновенен... Баратынский понимал, что смириться, не испытав дерзновения, значило бы не жить, уйти в небытие". Продолжая тему противопоставления двух великих современников, Г.Мейер в своей поздней статье "Баратынский и Пушкин (Вокруг старого спора)" (В. 1956. № 54.) опровергает (солидаризируясь в этом с В.Брюсовым) еще в 1900 высказанное И.И.Щегловым-Леонтьевым мнение о якобы имевшей место зависти Б. к Пушкину. По словам Г.Мейера, "в отношениях Баратынского к Пушкину жила, наряду с восхищением, суровая, неустанная требовательность" (с. 105): так, признавая превосходство пушкинского гения, Б., однако, был весьма пристрастен к некоторым его произведениям, не любя, например, сказки Пушкина или находя формальную зависимость романа "Евгений Онегин" от "Дон-Жуана" Дж.Байрона.
Основная часть статьи посвящена исследованию вопроса, кому на самом деле посвящено стихотворное послание Б. "Не бойся едких осуждений...": из трех предполагаемых адресатов — А.Н.Муравьев, А.Мицкевич и А.С.Пушкин — Г.Мейер останавливается на последнем и обосновывает свой выбор. Завершая статью размышлением о разности творческих натур Пушкина и Б., их взглядов на цели поэта и поэзии, автор делает вывод: "Мировосприятие этого непонятного нам поэта было инопланным мировосприятию Пушкина и нашему" (с. 113). В другой статье — "Боратынский и Достоевский" (В. 1950. № 9), которая впоследствии стала вступительной главой к книге "Свет в ночи (о "Преступлении и наказании"). Опыт медленного чтения" (Франкфурт-на-Майне, 1967) Г.Мейер утверждает: "Из всех писателей и поэтов Достоевский прочнее всего связан с Пушкиным и Баратынским" (с. 84). С поэтом-романтиком великого прозаика-реалиста роднило то, что они "оба были детьми и страсти, и сомнения и по-разному говорили об одном: о благодатности страстей, дарованных нам вышнею волею" (с. 85). Говоря о религиозном опыте Б., автор пишет, что "для Баратынского
сущность христианства была
прежде всего в личном напряжении духа, в скрытом ото всех духовном самосовершенствовании. Христианство в целом, по-видимому, представлялось Баратынскому как ряд аскетических подвигов, благих деяний, творимых избранными людьми... Подобное восприятие
христианства непосредственно связано у Баратынского с основной для всего его творчества задачей — с совершенно особым оправданием смерти. И вот, несмотря на явные расхождения, многое здесь снова роднит нашего поэта с Достоевским" (с. 87).
Ю.Иваск свою статью "Боратынский" (НЖ. 1957. № 50) также строит на сопоставлении творчества Б. с творчеством его предшественников и современников, прежде всего — с А.С.Пушкиным. Говоря об общих истоках этих двух поэтов, автор замечает, что "и Пушкин, и Боратынский были в очень значительной степени определены французским восемнадцатым веком, но не его классицизмом, а его рационализмом" (с. 137), среди значимых имен для Б. называя французских поэтов "от Вольтера до Парни", Байрона (во французском переводе), Богдановича и Батюшкова. Затрагивает Ю.Иваск и вопрос о разногласиях между Пушкиным и Б.: "Непонимание же самого существенного друг в друге было взаимным: оба они жили в разных мирах: один открывал и заселял материк уединенья, а другой отзывался на все доступные ему впечатленья бытия. Баратынский был узок по сравнению с Пушкиным, но глубже проникал в глубину (к корням вещей) и выше — в высоту (туда, где вещи кончаются) (с. 148). Замечает критик и то, что для творчества Б. не характерна одна из традиционных тем русской лирики — тема России: "Вообще ничего специфически русского в Боратынском нет. Он самый космополитический русский поэт; однако едва ли можно считать его и беспочвенным" (с. 149). Говоря же о посмертной популярности поэта, Ю.Иваск пишет: "В начале 20-го века Боратынского опять начали читать, но без энтузиазма. Почему именно — догадаться нетрудно: пусть метафизика опять "вошла в моду", но философские ответы ценились тогда больше, чем философские вопросы... Только теперь Боратынский может быть оценен по заслугам, особенно при сопоставлении его с современными поэтами Запада (Рильке, Валери, Т.С.Элиот)" (с. 152).
В широком контексте рассматривает творчество Б. и Б.Ширяев в своей книге "Религиозные мотивы в русской поэзии: Ломоносов, Пастернак" (Брюссель, 1960), в главе "Созвучия (Н.Языков, Е.Баратынский, Л.Мей, А.Майков, Я.Полонский, А.Фет, Н.Некрасов)" (Жизнь с Богом. 1960. № 79), однако его главным образом интересуют проблемы религиозных исканий поэтов. Сопоставляя Б. с его современниками, автор пишет: "Сходным с Языковым путем шла к Богу и душа другого большого поэта славной пушкинской плеяды — Баратынского. "Баратынский — чудо, прелесть", — писал о нем Пушкин, а сам он, говоря о себе, признавался: "Казалось, судьба в своем пристрастии счастие дала до полноты". Баратынский был прав в такой оценке своего жизненного пути. На редкость красивый, унаследовавший от отца большое состояние, прекрасно образованный, счастливый в любви и дружбе, он шел, казалось бы, по розам. Эти жизненные радости изящно отражены в его лирических стихотворениях, но вместе с тем, как только этот поэт отходит от поверхности лирики и погружается в тайны своей души, то его внутренний строй резко меняется и, несмотря на все радости, щедро отпущенные ему земной жизнью, он тоскует о чем-то ином и чувствует глубокую неудовлетворенность" (с. 24.). Однако, по мнению Б.Ширяева, "углубляясь в себя, Баратынский теряет связь с земным, но не приходит и к небесному... Жизнь становится полной тайн и загадок и разрешением их поэту представляется только смерть" (с. 25). И, по мнению критика, лишь незадолго до смерти поэт окончательно понимает, что путь к небесам лежит только через веру в Спасителя, что нашло свое выражение в его поздних строках "Царь Небес! Успокой / Дух болезненный мой".
Свое видение Б. как поэта-мистика, углубленного в метафизическую проблематику, предлагает Ю.Терапиано (Встречи. Ч. 2. Нью-Йорк, 1953): "Путь "философской лирики Б." ... есть, в сущности, творчество поэта-эзотериста, имевшего возможность увидеть внутренний, "необщий", не всем доступный смысл жизни и бытия человека" (с. 173). Среди других поэтов, близких Б., автор статьи для сопоставительного анализа выбирает поэта XX в., А.Блока: "Блок, мистик-одиночка, испытывает свои переживания в "цветных мирах" скорее как медиум, чем как человек, способный управлять стихией; Боратынский, напротив, обладая методом специальной тренировки мистических братств, по существу равных
методам восточной йоги, свободно и без усилия проникает в "потусторонние" области и черпает из них свою творческую силу" (с. 174).
С сопоставления Б. и Пушкина начинает свою статью "Таинство печали", посвященную 165-летию поэта, и В.Ильин (В. 1966. № 169): отмечая, что "...все без исключения большие русские поэты, как впрочем и прозаики — пессимистичны" (с. 58), критик утверждает: "Несмотря на резкое несходство Пушкина и Боратынского, их объединяет общая черта пессимизма и отсутствие счастливых холливудских концов" (с. 58). Основное же внимание В.Ильина привлекло "великолепное, типично "бетховенское в поэзии" (с. 61) стихотворение Б. "Недоносок": по его словам, это произведение, "...переходя за свою специфическую биографичность, расширяется до размеров выражения очень характерной для эпохи Боратынского "мировой скорби", переживания мирового и общечеловеческого неблагополучия, порядка уже вполне экзистенциального, где ситуация и роковое стечение обстоятельств раскрываются как онтология... Перед Боратынским в один из его жутких и великих дней открылась эта невыносимая для "незавершенного человека", для "недоделанного гения", для "недоноска" необходимость додумывать и доделывать себя в творческой, актуальной вечности — он восскорбел и пал духом, ибо отделил в себе человека и актуальную вечность, сделал себя объектом, а не субъектом вечности. А это действительно невыносимо. Это — отказ от "почести высшего звания", "возвращение билета", оказавшегося не по карману" (с. 63). Влияние Б. критики находили и в творчестве поэтов русского зарубежья, в частности Б.Божнева (Л.Флейшман); П.Бобринского (Г.Адамович; Ю.Терапиано); Ю.Иваска (П.Бицилли: "К Баратынскому, преимущественно, восходит, как кажется, вся поэзия Иваска: та же "философическая направленность", те же "гамлетовские" вопросы о смысле жизни и смерти, о значении и правах разума, та же тоска о каком-то "разрешении всех загадок", о том, что могло бы примирить сознание с действительностью". — СЗ. 1938. № 66. С. 476); в журнальной полемике Д.Святополк-Мирский назвал В.Ходасевича "маленький Баратынский из Подполья" (Версты. 1926. № 1. С. 208). Некоторую известность среди авторов первой волны получили поэтессы Наталья Дудорова и Ольга Ильина, правнучки Б.
М.Г.Павловец