РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК
ИНСТИТУТШУЧНОМ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ
СОЦИАЛЬНЫЕ И ГУМАНИТАРНЫЕ
НАУКИ
ОТЕЧЕСТВЕННАЯ И ЗАРУБЕЖНАЯ ЛИТЕРАТУРА
РЕФЕРАТИВНЫЙ ЖУРНАЛ СЕРИЯ 7
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
4
издается с 1973 г.
выходит 4 раза в год
индекс серии 2
индекс серии 2.7
рефераты 98.04.001 -98.o4.030
МОСКВА 1998
5. Прихсщько И.С. Мифопоэтика А. Блока: Историко-культурный и мифологический комментарий к драмам и поэмам. - М.; Владимир, 1994. - 346 с.
6. Файнберг М.А. Сандро Боттичелли в художественном мире Блока // Вопр. лит. -М., 1996. - Июль-август. - С. 128-156.
7. Шахматовский вестник: Непериодическое изд. Гос. историко-литературного и природного музея-заповедника А А Блока. - Солнечногорск, 1995. - № 5. - 105 с.
8. Ясенский С.Ю. Поэтика реминисценций в ранней лирике А.Блока // Рос. литературоведческий журн. - М., 1997. - № 9. - С. 40-54.
О.В.Михайлова
98.04.014. НИКОЛЮКИН А.Н. ГОЛГОФА ВАСИЛИЯ РОЗАНОВА. -М.: Русский путь, 1998. - 504 с.
В книге доктора филол. наук А.Н.Николюкина (ИНИОН РАН) прослеживается жизненный и творческий путь глубоко оригинального писателя и мыслителя В.В.Розанова (1856-1919), многие годы находившегося под запретом, а также показана история восприятия его сочинений современниками'. Написанное им стало классикой XX в. Писатель вошел в русскую культуру прежде всего своей литературно-философской трилогией - "Уединенное" и два короба (тома) "Опавших листьев". Ее продолжение ("Сахарна", "Мимолетное", "Последние листья") не было опубликовано при его жизни.
В своей монографии, работа над которой велась параллельно с подготовкой Собрания сочинений В.В.Розанова (в 12 томах), А.Николюкин пишет, что этот художник "нетрадиционного мышления" отразил сметенность мыслей и чувств "человека на изломе" - в преддверии не только революции, перевернувшей уклад жизни России, но и на пороге XX столетия, катаклизмы которого в России потрясли человека еще более сильно, чем годы революции.
Писатель стал открывателем новой художественной формы: это была "попытка запечатлеть непрерывно изливающиеся из души "восклицания, вздохи, полумысли, получувства", которые "сошли" прямо с души без переработки, без цели, без преднамеренья, - без всего постороннего. Просто - "душа живет", "жила", "дохнула" (с. 4). Розанов увидел в этом художественном принципе основу всего творчества. Его мировоззрение никогда не было "монолитно", он видел истину "в полноте всех мыслей" разом, в страхе выбрать одну, " в колебании". При этом Розанов отрицал политику как явление
1 См. рец.: Блажнова Т. "Формула успеха" // Книжное обозрение. - М., 1998. -№ 24. - 16 июня.
безнравственное, ложное и потому неприемлемое. В его собственных литературно-критических высказываниях часто присутствуют полярные оценки, выявляющие правомерность противоположных точек зрения. "Подобный небывалый феномен в русской литературе с ее устойчивыми традициями гражданственности объясняли по-разному: политическим приспособленчеством, равнодушием ("наплевать"), безнравственностью писателя или (как Петр Струве) тем, что "единственной святыней" для Розанова была частная жизнь семьи (даже псевдоним Варварин выбран по имени жены Варвары Дмитриевны)" (с. 8). Однако то был особый художественный прием: "Оторваться от реальности и воспарить к вневременному, сместить представления. . попытаться проникнуть в сущность, игнорируя факты повседневной или исторической обыденности" (с. 10). Только принимая во внимание такое своеобразие антиномического мышления Розанова, создавшею свою историю русской литературы от Ломоносова до Горького, "экзистенциалистский протеизм" мыслителя, совершенно неприемлемый для многих современников, нередко понимавших высказывания Розанова превратно, можно приступить к чтению и осмыслению его книг и статей, подчеркивает исследователь. Ибо весь Розанов "основывается на ассоциациях, на впечатлениях, иногда ничтожнейших, но которые имеют особенность завязать в душе и душу перевоспитывать, отлагаться навечно" (с. 48).
Имя Пушкина сопровождало жизнь и творчество Розанова с раннего детства до старости. Поэт для него - рыцарь семьи, домашнего очага; "царственная душа", потому что поднялся на такую высоту чувств и мыслей, где над ним уже никто не царит. "Знаменательную особенность Пушкина составляет то, - говорит Розанов, - что у него нельзя рассмотреть, где умолкает поэт и говорит философ. Он положил основание синтезу литературы и философии" (с. 181). Мыслитель высказал идею, что в России (в отличие от Германии, где философия издавна была самостоятельной дисциплиной) литература воплощает в себе также и развитие философской мысли. Если бы Пушкин не погиб, утверждал Розанов, история нашего общественного развития, возможно, направлялась бы иными путями; проживи он дольше, в нашей литературе, вероятно, не было бы такого резкого спора между западниками и славянофилами, ибо авторитет Пушкина в его литературном поколении был громаден, а этот спор между европейским Западом и Восточной Русью "в Пушкине был уже кончен, когда он вступил на поприще журналиста"
(с. 181). Поэт подвигнул русскую мысль на целое поколение вперед. Многогранность Пушкина подобна самой жизни, монотонность же, "одной лишь думы власть", совершенно исключена из его гения.
В статье "Возврат к Пушкину" (1912) знаменательно прозвучал розановский призыв к преодолению литературы "новейшего распада" при помощи великого поэта: "К Пушкину, господа! - к Пушкину снова!" Та же мысль о необходимости для человека XX в. пушкинской гармонии возникает и в трилогии Розанова. Превыше всего критик ценил в поэте его "интимность", затем доброту и гармоничность его поэзии.
Гармонии и ладу Пушкина, говорит Розанов, противостоит импульсивность Лермонтова. Хотя и со многими оговорками, он отводит Лермонтову, в котором была срезана "самая крона нашей литературы", "общее - духовной жизни", роль "родоначальника". Особое внимание критика привлекает так называемый "демонизм" поэта, мифологическое начало, истоки которого он усматривает в мифологии Греции и Востока. Сюжет "Демона", утверждал Розанов, стоит как бы у истоков разных религиозных преданий и культов. Во всех стихах Лермонтова есть уже недорисованное и многоликое начало "демона". Поэтому критик полагал, что эта несбыточная "сказка о Демоне" была душою Лермонтова. В его поэме "в широком трансцендентальном плане поставлен вопрос о начале зла и начале добра", которое воплощалось для Розанова в поле и семье - "самом непорочном на земле явлении".
Определяя главную черту поэзии Лермонтова как "связь с сверхчувственным", Розанов вкладывает в это понятие вполне конкретное историческое содержание. "Утверждение это, - замечает А.Николюкин, - направлено против вульгаризаторских попыток "корифеев критики" видеть в Лермонтове "героя безвременья" николаевской эпохи, который "тосковал" не столько о небе, сколько об освобождении крестьян, которое так долго не наступало (этюд Н.Михайловского "Герой безвременья")" (с. 190). Розанов находил у Лермонтова изображение "тайн вечности и гроба", утверждал, что поэт имел ключ к той "гармонии" (слияние природы и Бога), о которой вечно и смутно говорил Достоевский. Причудливость и непостигнутая загадочность Лермонтова сравнивалась им с кометой, сбившейся со своих и забежавшей на чужие пути.
Однако первой литературной страстью Розанова было увлечение Некрасовым, творчество которого критик освобождал от
узких рамок социологического подхода. Народная стихия Некрасова противопоставлялась им Гоголю, который смеялся "над всею и всякою русской действительностью". Весь мир писателя - глубоко фантастический и "изведен изнутри его бездонного субъективизма". Гоголь, согласно Розанову, был в русской литературе совершенно необыкновенный человек, в отличие от обыкновенного Некрасова, потому-то и сыгравшего в свою "простую и ясную" эпоху (по сравнению с последующей) необыкновенную роль, полностью "войдя в кровь и плоть времени" (с. 47). Некрасов и Щедрин, утверждал Розанов, принадлежат к особой категории писателей, за которыми "идут". Историческую закономерность появления Некрасова критик объяснял потребностью развития России. И хотя магия некрасовского стиха зачаровывала Розанова, поэт виделся ему вне литературы, вдали от нее.
Мыслитель разделял писателей на "холодных" и "теплых", больше всего страшась в литературе "холода". Он утверждал, что все "холодные" писателя вышли из Гоголя и жили сразу после него. "Мертвые души" для Розанова - это "громадная восковая картина", в которой нет живых лиц. Его стремление показать Гоголя великим мастером фантастического, ирреального, "мертвенного", полагает А.Николюкин, стало реакцией на позитивистскую трактовку Гоголя как бытописателя "серенькой российской действительности". Позитивизм же всегда был органически чужд Розанову. Он "первый обратил внимание, что речь в великой поэме Гоголя идет отнюдь не о николаевской России, до которой современному читателю, в сущности, мало дела, а о чем-то гораздо большем и важном - о человечестве, о народе и о России. И в этом понимании "Мертвых душ" бесспорная заслуга Розанова" (с. 250). Однако ни к какому явлению, тем более такому громадному, как Гоголь, мыслитель не подходил одномерно. Величайшим из когда-либо живших на Руси политических писателей назвал Розанов именно Гоголя, указавшего русской литературе ее "единственную тему - Россию". И с тех пор вся русская литература зажглась идеалом будущности России.
Творчество писателя последнего периода "вело Розанова к мыслям о главном направлении русской литературы, к мыслям о знаменитом споре, охватившем литературу": совершенствование личности или государственной системы (с. 225). Вопрос этот был решен в пользу первого тезиса еще в "Выбранных местах из переписки с друзьями", где Гоголь призывает каждого потрудиться на
своем жизненном поприще, чтобы общим трудом Русь воспряла от "мертвых" к "живым душам". Достоевский и Толстой пошли в этом отношении по стезе Гоголя. Но, говорит Розанов, у Гоголя это был лишь "штрих", у Достоевского - тенденция, а у Толстого завершенная концепция, которой он отдал полжизни
Ни у кого из последующих русских писателей, по мысли Розанова, слово уже не имеет той завершенности, последней отделанности, какою запечатлены творения Пушкина и Гоголя. При этом смех писателя переворачивал всю душу Розанова. И чем гениальнее был этот смех, тем большее ожесточение он вызывал, потому что победить его оказывалось невозможно, полагает исследователь. "Смех" Гоголя отрицает Россию, думает Розанов. Он сродни "революции". Вот почему Розанов его не приемлет" (с. 259) Писатель олицетворял для него разрушительное начало, ассоциировался с понятием "нигилизм", был провозвестником "русского бунта".
Через всю жизнь пронес Розанов привязанность и любовь к Достоевскому. "Суть Достоевского, ни разу в критике до Розанова не указанная, заключается в его бесконечной интимности" (с. 71). В "Мимолетном. 1915 год" Достоевский определяется как провидец страстей распятого русского народа, ибо в чем-то, в таинственной теплоте, в манере, в "подходце" он выразил "суть сутей" русской души. Истоки антиномического мышления самого Розанова А.Николюкин усматривает в понимании Достоевского как "гибкого диалектического гения", у которого "едва ли не все тезисы переходят в отрицание". Особенно любим Розановым был "Дневник писателя", так как здесь Достоевский открывал новый жанр современной литературы - исповедальный диалог писателя с читателем, основанный на доверии и взаимном понимании, где в форме непринужденной беседы высказывалось и заветное, сокровенное, и нечто несерьезное, несостоятельное, как при разговоре в повседневной жизни.
В понимании Достоевским настоящего мечта о будущем всегда играла определяющую роль. Герой "Бесов" - Шатов - и связанные с ним мысли о России и ее судьбах, о русском национальном характере постоянно волновали Розанова. На всем протяжении своей жизни мыслитель постоянно обращался к различным сторонам идейного наследия Достоевского. Розанов "проанализировал "Братьев Карамазовых" и центральную в философском плане главу романа в
контексте христианского миросозерцания Достоевского" (с. 108). "Легенду о Великом инквизиторе" он считал душой романа, а потому и весь анализ творчества писателя концентрируется у него на "Легенде". Достоевский и Толстой противодействовали "отрицательному" гению Гоголя. В этом, отмечает исследователь, заключается одна из главных идей "Легенды" Розанова.
Достоевский и Гоголь, Достоевский и Толстой рассматриваются Розановым всегда в сопоставлении. "Синтез душевного анализа, философских идей и борьбы религиозных стремлений с сомнением" сближает для него роман Достоевского и "Анну Каренину" Толстого (с. 109). Но в отличие от "Анны Карениной", где показано, как гибнет человек, сошедший с путей нравственности, не им предустановленных, в "Братьях Карамазовых", согласно Розанову, раскрыто таинственное зарождение новой жизни среди умирающей (там же). Философский смысл романа Достоевского, пишет А.Николюкин, Розанов видит в утверждении неотделимости жизни от смерти, где только неизбежность смерти делает возможной жизнь, являясь залогом новой жизни. "Умирая, жизнь, представляющая собой соединение добра и зла, выделяет их "в чистом виде". Именно добро, которому предстоит погибнуть после упорной борьбы со злом, выражено, по мысли Розанова, с беспримерной силой в "Легенде о Великом инквизиторе" (с. 110).
Как бы ни менялись взгляды Розанова на Достоевского, он постоянно находился в орбите идей писателя. Розанов предвидел значение Достоевского для наступающего XX столетия, пророчески писал о грядущем мировом признании великого русского художника, раньше других понял современность явления "подпольного человека". Серьезную заслугу Достоевского в философии и теории познания Розанов усматривал в том, что гений Достоевского "покончил с прямолинейностью мысли и сердца"; русское познание он невероятно углубил, но и расшатал.
В конце жизни Розанов определил путь своих исканий двумя именами, оказавшими решающее воздействие на его образ мышления: Достоевский и К.Леонтьев. Главным в философии Леонтьева Розанов считал поиск "красоты действительности" в самой жизни, в событиях и характерах. Идеал Леонтьева - эстетическая красота, но не в книгах, а в человеке, уточняет А.Николюкин. Полемизируя с Вл. Соловьевым, "видевшим существенный
недостаток философии Леонтьева в якобы отсутствии внутренней связи между тремя главными мотивами его миросозерцания (мистицизм византийского типа, монархизм и стремление к красоте в национальных самобытных формах), Розанов считал, что эстетика как утверждение красоты жизни может быть признана центром, связующим все учение Леонтьева в одно более или менее стройное целое" (с. 116-117). В глазах Розанова Леонтьев предстает как защитник юности, молодости, "напряженных сил и трепещущих жизнью соков организма", как провозвестник "космического утра и язычества". Особенно привлекал Розанова плюрализм мышления Леонтьева, столь близкий и понятный ему самому.
Непрост был для Розанова вопрос о Леонтьеве и славянофилах. С одной стороны, он считал, что Леонтьев не имеет прямого отношения к славянофильству и это совершенно разные явления. С другой - в трудах философа он находил последнюю трансформацию этого учения, замечает исследователь. "Преклоняясь перед славянофилами и их идеей России, Леонтьев, однако, порвал с ними, с их "смиренномудрой" стороной и их православием, ненавидя их "тихость, елейность и упорядоченность" в бытовой, семейной и церковной жизни", "разрушил благостность славянофильства" (с. 121-122). Рожденный "не в своем веке, Леонтьев - "величайший мыслитель за XIX в. в России" - не прожил счастливой жизни, но Розанов верил, что время этого "пифагорейца нового века" еще впереди.
Славянофильство вызывало у самого Розанова смешанное, противоречивое чувство. Он признавал, что в 40-50-е годы в славянофильстве была насущная историческая нужда, но при этом "только нужда своего времени". Однако значение славянофилов, и прежде всего Хомякова, не может быть забыто. Розанов считал, что Хомяков остается самой высокой вершиной, которой достигла славянофильская мысль, имеющая "свои ошибки и односторонности", но и несомненное "истинное зерно". Оно-то и привлекало к себе Розанова. Хомяков "нашел и назвал тот идеал, который Достоевский именовал "мировою гармониею", "всечеловеческою гармониею"; Толстой же, как и Хомяков, называет "любовью", "христианской любовью". Розанов, которого едва ли справедливо относили иногда к "новым славянофилам", - пишет А.Николюкин, - предпочитает называть это идеал "органическим теплом", тем идеалом, который вырабатывается в массе человеческой
и в душе человеческой" (с. 265-266). У Хомякова и вообще у славянофилов "тело народное", "облик народный", "кровь и род племенной" - это то, что Достоевский стал называть "почвой", без которой, согласно Розанову, "нельзя творить", "нельзя расти". Мыслитель показывает, что у Достоевского, как и у Хомякова, везде, где они говорят о "христианской любви" и "хоровом начале", нужно подразумевать "органическую связность частей", "органическое тепло", бегущее по жилам народа. Это - "родственное начало", обобщает Розанов, увязывавший идею славянофильства с "семейным вопросом".
Н.Н.Страхов, представитель позднего славянофильства, стал "крестным отцом" Розанова в литературе, и тот никогда не забывал этого и всегда отзывался о нем с любовью. Страхова он назвал "тихим писателем", вечно "точившим" и "обтачивавшим" "чужие мысли", идеи, замыслы и порывы. "Особенно ценил Розанов "учебно-методическую" и "учено-методическую" даровитость Страхова, его умение "все растолковывать юношам" (с. 97). Идеи Страхова были во многом близки Розанову, но он никогда не "подделывался" ни под кого, оставаясь самим собой, и в этом, подчеркивает автор монографии, и заключалась его сущность. Преклонение же перед Страховым и Леонтьевым Розанов сохранил на всю жизнь.
В своих работах Розанов создал великолепный образ Толстого. Однако при личной встрече, "единственном свидании" они не поняли друг друга. "Понимание семейного начала Толстым вызывало у Розанова постоянное желание спорить, ибо он видел в поздних писаниях "великого старца" попытку отрицать брак, подкрепленную евангельскими словами, направленными против сексуального начала в человеке" (с. 202). Смысл религии Розанов видит в браке, сущность которого - в любви. И нет высшей красоты религии, утверждает он, нежели религия семьи. Всю жизнь волновали Розанова мысли, высказанные в "Крейцеровой сонате" Толстого, в которой он видит "два смысла: явный, направленный против брака и полагающийся на евангельские слова: "Лучше не жениться"; и тайный, состоящий в утверждении брака, но с глубоким недоумением: "Что же он такое?" (с. 203). Семейный вопрос, на котором строится все мировоззрение Розанова, гораздо шире понятия "семья". "Это для него выход к миру, к "роду", к человечеству, к космосу, который он находит у Толстого" (с. 240). Именно этой идеей о превосходстве семейной жизни над любой иной пронизана вся трилогия Розанова.
Толстовская проповедь непротивления вызывала активное неприятие Розанова. Борьба, которую он сам вел с церковью и духовенством, невольно проецировалась у него на проблему "Толстой и духовенство". Оценивая писателя как "величайший феномен русской религиозной истории XIX столетия, Розанов сравнивает его с дубом, на который покусился бюрократический Синод" (с. 209). Для критика, никогда не смешивавшего литературу и политику, общечеловеческие ценности Толстого - выше классовых и религиозных. Художник всегда оказывался сильнее проповедника.
Розанов не подходил к творчеству писателя с заранее готовой концепцией. Она рождалась по ходу написания статьи; и это всегда импонирует читателю, которого как бы приглашают "думать вместе". "Стремясь убедить самого себя, Розанов и спорит не столько с читателем, сколько с самим собою. Отсюда магия воздействия розановских аргументов, сила его общения с читателем", - пишет А.Николюкин (с. 213). Две стороны видит Розанов в великом таланте Толстого: мастерство слова и архитектонику построения, или "великую кройку", какую получила в руках писателя словесная ткань. "Гениальное принадлежит "кройке", а самый материал, эта словесная ткань романов, повестей и рассказов, считает Розанов, неизмеримо уступает словесной ткани Пушкина, Лермонтова и Гоголя" (с. 214). И хотя Толстого как художника Розанов ставил ниже Пушкина Лермонтова и Гоголя, он ощущал в нем человека, который "по духу, по благородству идеалов выше их всех" (с. 240). В панораме русской литературы критик находил ему особое место - где сосредоточено главное, что, по его мнению, отсутствовало у его предшественников: теплота, вера, дар психологического прозрения, изобразительный талант, склонность постоянно и у всех учиться.
Обращаясь к национальной стороне творчества Толстого, которая "только и является формой проявления его всемирности", Розанов называет "всеобщность" определяющей тенденцией в наследии писателя. Он полагает, что в творчестве Толстого и Достоевского произошло "перерождение" литературы и литературности во что-то высшее, иное, дотоле небывалое. Оба эти писателя явились для Розанова провозвестниками новой литературы XX столетия. Толстой "завершил" русскую реалистическую литературу. В этом критик видел даже причину "некоторой растерянности и бессилия новейшей русской литературы" перед лицом "оконченное™ определенного ее фазиса". Заслугу Розанова
98.04.014
¡28
как критика Толстого А.Николюкин усматривает и в том, что "он увидел дотоле неприметный, хотя, казалось бы, очевидный факт; простоте и "натуральности" в искусстве учил еще Белинский и за ним все - западники и славянофилы, от Хомякова до Писарева. Толстой же "положил только последний камень на это здание родной русской эстетики", доведя мысль о простоте до крайности, как это умел делать лишь он один" (с. 228). Достоевский, согласно Розанову, смотрел на искусство как на "божество", именно из страдальческой бедности, одиночества своего и болезни.
Критик видел в Толстом творца положительных идеалов в жизни, убедившего читателей, что Россия - не страна "мертвых душ". Нравственный мир толстовских книг - это вера в душу человеческую, которая стоит выше всего: законов, учреждений, политики, борьбы партий.
Непросто складывались отношения Розанова с философом В.С.Соловьевым, для которого тот едва ли был когда-нибудь больше, чем "способным и мыслящим человеком". В своих воспоминаниях Розанов рисует портрет Вл.Соловьева, человека "высокой религиозной чистоты" и "прямой судьбы". Поэзия Соловьева, так же как и его человеческие качества, привлекали критика подчас больше, чем его философия, национальное значение которой "Розанов определяет как "начальное" и в силу этого неопределенное. Он принадлежал к "начальным умам", а не к умам завершающим или оканчивающим какое-либо направление или течение" (с. 152). Споривший со славянофилом Хомяковым, Соловьев в чем-то весьма существенном и продолжал его, полагает Розанов, писавший, что острый, волнующийся, вечно досадующий ум Соловьева прошелся "ледоколом" по "нашему религиозному формализму". В этом критик видел историческое значение и силу философа. У Розанова всегда была грусть о Соловьеве, о том, что он глубоко несчастен каким-то внутренним безысходным, иррациональным несчастьем. И в этом же, пишет исследователь, виделась Розанову частица "тайны" и несчастья Гоголя и Лермонтова.
Эта странная и страшная для него ирреальность виделась Розанову в Соловьеве и Мережковском. А.Николюкин прослеживает 20-летнюю историю глубоких и сложных отношений Розанова и Мережковского. Мережковский любил Розанова и признавал его одним из величайших религиозных мыслителей, не только русских, но и всемирных (с. 363). Розанов, не любя Мережковского, видел
особенность его творческой натуры в том, что он всегда строит "из чужого материала, но с чувством родного для себя" (с. 358) Из огромной начитанности Мережковского, глубокого, восторженного переживания им множества чужих идей родилось одно течение "нового русского религиозного сознания". Выразителем второго течения был сам Розанов, обратившийся к вопросам пола, брака и семьи.
О непримиримой, диаметральной противоположности концепций этих двух мыслителей, отмечает автор монографии, первым высказался Н.Бердяев: Розанов открывает святость пола как бы до начала мира, хочет вернуть человечество к райскому состоянию до грехопадения; Мережковский открывает то же самое после конца мира, "зовег к святому пиршеству плоти" - "в мире преображенном".
Розанов, обобщает А.Николюкин, обладал счастливым талантом: он понимал и чувствовал не только русскую литературу, ее творцов и их книги. За всем этим ему виделось нечто большее: Россия, русский народ, его история и нелегкое будущее. Гуманист Розанов ушел из жизни с верой в то, что зло старого строя нельзя исцелить насилием, революцией, т.е. новым злом.
Т Г. Петрова
98.04.015. "ОМЕРТВЕНИЕ СЕРДЕЦ": Проза Людмилы Петрушевской. (Обзор).
В 70-е годы стала открытием "жестокая", тревожащая проза Людмилы Петрушевской, никого не оставлявшая равнодушным, вызывавшая горячие споры. В конце 80-х годов творчество писательницы, испытавшее на первых порах пресс непонимания, уже было воспринято как одно из самых значительных литературных явлений.
Петрушевская рассказывает о мелких злодействах, о том, что происходит повседневно и ежечасно и при этом - безысходно страшно. Постоянный мотив ее прозы - "омертвение сердец". "Все подвержено некрозу: нежность, страсть, душевная близость, родственные связи, чувство долга, интеллигентность.. Только Петрушевская не оплакивает, не провожает - она стремится удержать и вскрикивает от боли", - пишет И.Пруссакова (10, с. 187). Среди житейских будней писательница безжалостным взглядом фиксирует признанное нормой неуважение к человеку, подавление слабого сильным, холодность и жестокость даже очень близких людей,