Научная статья на тему 'О русском начале в творчестве М. Ю. Лермонтова (по материалам отечественной философской экзегезы)'

О русском начале в творчестве М. Ю. Лермонтова (по материалам отечественной философской экзегезы) Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
1193
62
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
русская философская критика / экзегеза / экзегетический анализ / русское начало / религиозность М. Ю. Лермонтова / В. С. Соловьев / Д. С. Мережковский / В. О. Ключевский / Ю. Н. Говоруха-Отрок / В. В. Розанов / П. П. Перцов / С. Н. Дурылин / архим. Константин (Зайцев) / А. С. Панарин / Б. М. Эйхенбаум / русское зарубежье. / Russian philosophical criticism / exegesis / exegetical analysis / Russian Origin / religiosity of M. Yu. Lermontov / V. S. Soloviev / D. S. Merezhkovsky / V. O. Klyuchevsky / Yu. N. Govorukha-Otrok / V. V. Rozanov / P. P. Pertsov / S. N. Durylin / archimandrite Konstantin (Zaitsev) / A. S. Panarin / B. M. Eihenbaum / Russia Abroad

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Светлана Михайловна Телегина

Русская философская критика конца XIX — начала ХХ вв., созданная выдающимися мыслителями, внесла самобытный вклад в лермонтоведение, рассматривая особенности личности М. Ю. Лермонтова и его произведений в религиозно-нравственном аспекте. Это был принципиально новый угол зрения на Лермонтова, заложивший основы для изучения религиозного мировоззрения поэта, отличный от журнальной литературной критики, акцентирующей внимание на «влияниях», и народнической, определявшей Лермонтова как «героя безвременья». В статье дан аналитический обзор работ русских мыслителей о М. Ю. Лермонтове: В. О. Ключевского, В. В. Розанова, Ю. Н. Говорухи-Отрока, П. П. Перцова, С. Н. Дурылина, архим. Константина (Зайцева), в которых преобладал экзегетический анализ лермонтовских текстов, выявляющий скрытые смыслы, намеки, аллюзии в контексте русского начала его творчества. Особое внимание уделено статье В. О. Ключевского о Лермонтове как положившей начало раскрытию национальной сути наследия поэта.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

On the Russian Origin in the Works of M. Yu. Lermontov (Based on Materials of National Philosophical Exegesis).

The Russian philosophical criticism of the late 19th — early 20th centuries, created by outstanding thinkers, made a distinctive contribution to Lermontian studies, examining the peculiarities of the personality of M. Yu. Lermontov and his works in the religious-moral aspect. This was a fundamentally new point of view on Lermontov, which laid the foundation for studying the poet’s religious worldview, different from journal literary criticism, which focuses on “influences”, and the populist, which defined Lermontov as “the hero of timelessness”. The article provides an analytical review of the works of Russian thinkers about M. Yu. Lermontov such as: V. O. Klyuchevsky, V. V. Rozanov, Yu. N. Govorukhi-Otroka, P. P. Pertsov, S. N. Durylin, archimandrite Konstantin (Zaitsev), in which exegetical analysis of Lermontov’s texts prevailed, revealing hidden meanings, hints, allusions in the context of the Russian beginning of his work. Particular attention is paid to the article of V. O. Klyuchevsky about Lermontov as the beginning of the disclosure of the national essence of the poet’s heritage.

Текст научной работы на тему «О русском начале в творчестве М. Ю. Лермонтова (по материалам отечественной философской экзегезы)»

DOI: 10.24411/2588-0276-2019-10016

Русская классическая литература в свете православия

С.М. Телегина

о русском начале в творчестве м.ю. Лермонтова

(по материалам отечественной философской экзегезы1)

Русская философская критика конца XIX — начала ХХ вв., созданная выдающимися мыслителями, внесла самобытный вклад в лермонтоведение, рассматривая особенности личности М. Ю. Лермонтова и его произведений в религиозно-нравственном аспекте. Это был принципиально новый угол зрения на Лермонтова, заложивший основы для изучения религиозного мировоззрения поэта, отличный от журнальной литературной критики, акцентирующей внимание на «влияниях», и народнической, определявшей Лермонтова как «героя безвременья». В статье дан аналитический обзор работ русских мыслителей о М. Ю. Лермонтове: В. О. Ключевского, В. В. Розанова, Ю. Н. Говорухи-Отрока, П. П. Перцова, С. Н. Дурылина, архим. Константина (Зайцева), в которых преобладал экзегетический анализ лермонтовских текстов, выявляющий скрытые смыслы, намеки, аллюзии в контексте русского начала его творчества. Особое внимание уделено статье В. О. Ключевского о Лермонтове как положившей начало раскрытию национальной сути наследия поэта.

Ключевые слова: русская философская критика, экзегеза, экзегетический анализ, русское начало, религиозность М. Ю. Лермонтова, В. С. Соловьев, Д. С. Мережковский, В. О. Ключевский, Ю. Н. Говоруха-Отрок, В. В. Розанов, П. П. Перцов, С. Н. Дурылин, архим. Константин (Зайцев), А. С. Панарин, Б. М. Эйхенбаум, русское зарубежье.

Светлана Михайловна Телегина — библиограф, исследователь творчества М. Ю. Лермонтова, член Московского Лермонтовского общества (svetlanatelegina@yandex.ru).

1 Экзегетика, экзегеза (греч. exegeomai — истолковываю). В отечественном языкознании в советское время слово «экзегеза» было не принято употреблять, поскольку оно ассоциировалось с интерпретацией прежде всего библейских текстов. Однако экзегеза может быть рассмотрена не только в узком смысле — как раздел теологии, но и в качестве общекультурного феномена, органически связанного с характерными для соответствующей культуры парадигмальными установками восприятия и понимания текста. В то же время термин «герменевтика», классические работы которой были созданы в рамках традиции экзегетики, употреблялся в трудах литературоведов, исследующих художественные тексты в контексте исторической эпохи (Новейший философский словарь / Сост. А. А. Грицанов. Мн., 1998. С. 832; Краткая литературная энциклопедия / гл. ред. А. А. Сурков. М.: Сов. энциклопедия, 1962-1978. Т. 2. Стб. 138-139). Таким образом, герменевтика ассоциируется, как правило, с интерпретацией светской литературы (и любого текста вообще), экзегетика — с исследованием и толкованием, прежде всего, церковных текстов. Но таких тонких оттенков смысла в других языках нет, там герменевтика (греч. hermeneia — толкование) и экзегетика (греч. exegeomai — истолковываю) трактуются как синонимы. Так Поль Рикер говоря о герменевтике, ссылается на В. Дильтея, который писал.- «Мы называем экзегезой, или истолкованием, искусство понимания фиксированных в слове проявлений жизни» («Возникновение герменевтики»), и указывает, что общий элемент, присутствующий всюду — от экзегезы до психоанализа, — это определенная конструкция смысла. Интерпретация, по Рикеру, «состоит в расшифровке смысла, скрывающегося за очевидным смыслом, в выявлении уровней значения, заключенных в буквальном значении». При этом Рикер подчеркивает, что «сохраняет ссылку на экзегезу, то есть на интерпретацию скрытых смыслов», поскольку «интерпретация имеет место там, где есть многосложный смысл, и именно в интерпретации обнаруживается множественность смыслов» (Рикер П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике. М., 2002. С. 43-45).

Н. Н. Страхов (1828-1896), указывая на внутреннюю связь критики и философии, отметил, что «критика... есть некоторое философское рассуждение...»2 Как философ раскрывает суть мироздания, так критик объясняет художественное произведение и, выявляя скрытые смыслы в текстах, предлагает свою трактовку. Русская философская критика конца XIX — начала ХХ вв., созданная выдающимися мыслителями, внесла самобытный вклад в лермонтоведение, рассматривая сущность и особенности личности М. Ю. Лермонтова и его произведений в религиозно-нравственном аспекте. Это был принципиально новый угол зрения на Лермонтова, заложивший основы для изучения религиозного мировоззрения поэта, отличный от журнальной литературной критики, акцентирующей внимание на «влияниях», и народнической, определявшей Лермонтова, по остроумному замечанию В. В. Розанова, как «„героя безвременья", который тосковал не столько о небе, сколько об освобождении крестьян...»3 В отечественной философской экзегезе русское начало лермонтовского творчества глубинно связано с христианским мировоззрением поэта. По словам Дурылина, «Лермонтов нашел точку своего внутреннего религиозного преодоления Запада, как Запада, и Востока, как Востока, в целостном исповедании истины Бога, как соединении человека с мiром, — в России, став поэтом русским, он стал поэтом христианским»4.

Однако отрицательное отношение государственной идеологии к русской философской мысли вызвало после октябрьского переворота беспощадную критику религиозно-философского истолкования художественного творчества со стороны представителей научного авангарда — советской «формальной школы». Формалисты рассматривали произведение искусства как некую сумму приемов автора и критиковали отношение к искусству как к «системе образов», утверждая, что только форма делает поэзию поэзией и определяет ее специфику. Исходя из их представления, «религиозно-философские, „имманентные" истолкования... завели лермонтоведение в тупик»5. Видный ученый-формалист Б. М. Эйхенбаум в своей книге, вышедшей в 1924 г., указывал, что со временем от «импрессионистических религиозно-философских истолкований... не остается ничего кроме „спорных и разноречивых суждений"» и призывал «решительно отказаться от этих опытов, диктуемых миросозерцательными или полемическими тенденциями»6. Сам Эйхенбаум рассматривал творчество поэта «исторически, на основе специальных теоретических принципов» как предшественника сатирической и ораторской лирики Некрасова и реалистической русской прозы. При этом самобытное содержание лермонтовского творчества и личность поэта оставались вне формального метода. Расчленяя лермонтовские шедевры, такие как «Ангел», «Ветка Палестины», «Когда волнуется желтеющая нива», «Выхожу один я на дорогу», etc, Эйхенбаум делает вывод, что «под руками Лермонтова русская поэзия, с одной стороны, каменеет и, в своей преувеличенной напряженности, имеет вид жуткого паноптикума, с другой — превращается в группы

2 Страхов Н. Н. Из предисловия к сочинениям Аполлона Григорьева // Собрание сочинений Ап. Григорьева. Том I. Изд. H. H. Страхова. 1876. С. 1.

3 Розанов В. В. С. А. Андреевский как критик // Новое время. 1903. 27 сент. (10 окт.). С. 2.

4 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов (К изучению религиозных истоков русской поэзии) // Христианская Мысль. [Киев,] 1916. Кн. 3 (март). С. 124.

5 Эйхенбаум Б. М. Лермонтов: Опыт историко-литературной оценки. Л.: Гос. изд-во, 1924. С. 9.

6 Там же. С. 8-9.

Михаил Юрьевич Лермонтов в ментике лейб-гвардии Гусарского полка. Худ. К. А. Горбунов, 1883 г.

бледных теней, черты которых напоминают что-то из прошлой... жизни»7. Как видим, рациональная методология оказывается бессильной перед творениями поэта с чувством сакральной основы бытия, и, как правило, не может преодолеть сопротивления лермонтовских текстов8. В этом отношении интересен совет видного советского лермонтоведа В. Э. Вацуро молодому соискателю ученой степени, данный уже в конце XX в., не увлекаться «„философичностью" Лермонтова..., категориями добра и зла, неба и земли и т. д. и т. п.», а выявлять, где у него «повторение, воспроизведение, где открытие, а где штамп»9. «Нельзя заниматься Лермонтовым и философией, — пишет Вацуро. — Лермонтов — поэт „закрытый" и с особой спецификой. <...> У него нет критических статей, литературных писем. <...> Почти единственным предметом изучения оказывается его творчество, а методом изучения — внутритекстовое чтение»10. Однако «внутритекстовое чтение» без религиозно-философского истолкования, как правило, превращалось в абстрактное прочтение в рамках схем: «романтизм — реализм», «субъективное — объективное». По ироничному замечанию Дурылина, автора в «многостраничных исследованиях о „влияниях" интересует только то, в чем Лермонтов не Лермонтов»11.

В свою очередь для представителей философской критики был неприемлем культ поэтической формы, они рассматривали текст художественного произведения как фиксированные в слове проявления живой жизни, а формальный метод, с их точки зрения, уничтожает «остроту и тонкое благоухание» поэтического слова. Не забывая о духе поэзии, мыслители воспринимали ее как «чудо, посылаемое свыше, есть это чудо — есть поэзия»12, «все прочее — литература»13, поэтому в их работах преобладал экзегетический анализ лермонтовских текстов, выявляющий скрытые смыслы, намеки, аллюзии с учетом реалий эпохи, психологических особенностей личности автора и его духовного опыта, поскольку экзегеза исходит из того, что «один и тот же текст имеет несколько смыслов, которые наслаиваются друг на друга..., что духовный смысл может быть „передан"... историческим или буквальным смыслом путем их приращения, рассматривая в равной мере литературные тексты и документальные свидетельства... как письменно зафиксированные выражения жизни»14. Культ формы

7 Эйхенбаум Б.М. Мелодика русского лирического стиха. Пб.: ОПОЯЗ, 1922. С. 92.

8 По воспоминаниям дочери ученого, впоследствии Борис Михайлович «не любил эту книгу и считал, что написал ее холодно, критически разбирая поэта „по косточкам"» (Из воспоминаний О.Б. Эйхенбаум // Б.М. Эйхенбаум. Мой временник. СПб: ИНАПРЕСС, 2001. С. 627).

9 В. Э. Вацуро — Т. Г. Мегрелишвили. <Конец 1996 — начало 1997> // Он же. О Лермонтове. Работы разных лет. М.: Новое издательство, 2008. С. 689.

10 Там же.

11 Дурылин С.Н. В своем углу. М.: Молодая гвардия, 2006. С. 17.

12 С.Н. Дурылин — Эллису 21-22. XI. <1909. Москва> // Сергей Дурылин и его время: Исследования. Тексты. Библиография: В 2 кн. / сост. и ред. Анны Резниченко. Кн. 1. Исследования. М., 2010. 127-158.

13 Определение книжной, искусственной поэзии, лишенной небесного и чудесного, используемое Дурылиным в контексте стихотворения П. Верлена «Искусство поэзии» (1874), его заключительной фразы: «Все прочее — литература» (пер. В.Я.Брюсова). «...Стихи крылатые твои / Пусть ищут, за чертой земного, / Иных небес, иной любви! // Пусть в час, когда все небо хмуро, / Твой стих несется вдоль полян, / И мятою и тмином пьян... / Все прочее — литература!» (Дурылин С.Н. В своем углу... С. 160).

14 Рикер П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике. М., 2002. С. 43.

влек за собою, по мнению Дурылина, «вопиющую тиранию средств и эпигонство», которое, в свою очередь, могло довести «до „полного падения искусства", о котором говорил Ницше»15. В связи с этим Дурылин вспоминал, как «Л. Н. Толстой говорил с легким оттенком ужаса о том, что теперь каждый третьестепенный поэт, по внешнему общеремесленному расхожему мастерству формы (напр., рифм), превзошел Фета и Тютчева, у которых в гениальных стихах есть рифмы плохие, промахи, очевидные теперь всякому пишущему стихи»16.

Тем не менее после 1917 г. религиозно-философское прочтение текстов было решительно отвергнуто атеистическим советским лермонтоведением, представлявшим Лермонтова как певца революционных начал, «одного из ближайших предшественников революционных демократов», а его творчество как «ответ на запросы русского освободительного движения»17. При такой тенденции в историю русской литературы внедрялся мифологизированный образ поэта — революционера и богоборца при игнорировании русского и христианского начала его творчества, что являлось основополагающим в отечественной философской экзегезе, ибо, как верно заметил В. И. Сиротин, «рассматривать творчество поэта „без Бога", т. е. минуя самое главное в его произведениях, значит говорить не о нем»18.

Переизданные в России в конце ХХ — начале XXI вв., после десятилетий забвения, работы русских мыслителей о М. Ю. Лермонтове существенно поколебали усердно созданный советский лермонтовский миф. В. О. Ключевский, В. В. Розанов, В. С. Соловьев, Д. С. Мережковский, Ю. Н. Говоруха-Отрок, П. П. Перцов, С. Н. Дурылин толковали творчество Лермонтова преимущественно в контексте его духовного опыта, таким же подходом отмечены и появившиеся в это же время в России работы о поэте, изданные в русском зарубежье, но бывшие в советское время недоступными. В отличие от своих оппонентов, представители философской критики признавали «пома-занность» Лермонтова как великого поэта на свое неделимое царство и видели в его уникальном даре пророческую силу и таинственную связь с Богом, которая делает его «другом Небес» (В. В. Розанов), посему в его творениях они отделяли главное и вечное от случайного и преходящего. Таким образом, с их точки зрения, даже отсутствие писем, критических статей и недостаточность мемуарных свидетельств, то, что является «поживой для историков литературы, библиографов и прочих, питающихся от „литературы"» не может служить препятствием для исследования творчества поэта, а говорит, скорее, о том, что «судьба — Промысл — хранила его одиночество, блюла железною рукою его самостоятельность, инаковость, самобытность...»19

Справедливости ради следует заметить, что религиозно-философская критика Серебряного века также отмечена в некоторой степени мифологизацией личности поэта, выразившейся в абсолютизации демонического начала в его творчестве и отождествлении Лермонтова с персонажами его произведений, в чем первенство принадлежит В. С. Соловьеву (1853-1900), в статье о Лермонтове (1901)20 он рассматривал поэта как прямого родоначальника ницшеанства, одержимого тремя демонами, а поэму «Демон» — как «натянутое и ухищренное оправдание демонизма»21. По его мысли, Лермонтов был не способен на смирение и на «сложный и долгий подвиг борьбы» с демонизмом, поэтому не исполнил своего призвания гения. Лекция Соловьева, в которой он дерзнул указать на посмертную судьбу поэта, назвав его смерть гибелью

15 Дурылин С.Н. Рихард Вагнер и Россия. О Вагнере и будущих путях искусства. М.: Мусагет, 1913. С. 18.

16 Там же.

17 Михайлова Е.Н. Проза Лермонтова. М.: Гослитиздат, 1957. С. 17.

18 Сиротин В.И. Лермонтов и христианство. М.: ИД «Сказочная дорога», 2014. С. 15-16.

19 Дурылин С. Н. В своем углу. С. 546.

20 Публичная лекция В.С. Соловьева «Судьба Лермонтова», прочитанная 17 февраля 1899 г., опубликована посмертно под названием «Лермонтов» в «Вестнике Европы» в 1901 г.

21 Соловьев В.С. Лермонтов // Он же. Философия искусства и литературная критика. М., 1991. С. 379-399.

(в духовном, христианском смысле), вызвала неоднозначные оценки, ибо был достоин удивления сам факт, что последователем критической «чертовщины» (С. П. Ше-вырев) В. Г. Белинского о Лермонтове как «певце демона» выступил религиозный философ, фактически превратив воззрение левого критика в филологический канон отечественного лермонтоведения, породив значительную часть последователей, которые стали бесцеремонно приписывать Лермонтову речи его персонажей, тем самым культивируя его богоборческий образ22. («Увы! злой дух торжествовал!»). Соловьеву ответил Д. С. Мережковский (1865-1941) острой полемической статьей «М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества» (1908), где, в отличие от своего оппонента, представлял «богоборчество» Лермонтова как страдания библейского Иова, через которые поэт шел к «богосыновству», подчеркивая, что Лермонтов — первый русский писатель, поднявший «религиозный вопрос о зле», первый писатель, в котором так ясно видна связь с вечностью. «Главная трагедия Лермонтова», по мысли Мережковского, в том, что «он христианство преодолеть не мог, потому что не принял и не исполнил его до конца»23. Это утверждение философа, как и его идея о «несмиренности» Лермонтова, исходила из попыток самого Мережковского преодоления традиционного христианства, выразившихся в активном богоискательстве и создании «Церкви Третьего Завета» как «некоего вселенского неохристианства», при этом философ предвещал, что «от Лермонтова начнется будущее религиозное народничество»..., поскольку, в представлении философа, «от народа к нам идет Пушкин; от нас — к народу Лермонтов, <от него> мы получили „образок святой"— завет матери, завет родины»24. При этом, отвергая суровый суд Соловьева над поэтом, Мережковский признавал в нем и «несмиренность», и предтечу Ницше, и сверхъестественные черты. Таким образом, религиозное реформаторство только повредило критическому таланту Мережковского и своими противоречивыми выводами он существенно запутал полемику, ибо его апологетика поэта походила на обвинение. Отметим, что в дальнейшем такие мыслители, как П. П. Перцов, С. Н. Дурылин смогли преодолеть концепции Соловьева и Мережковского и пришли к более объективному восприятию Лермонтова, делая акцент на русское и новозаветное начало его творчества.

Лермонтов, по общему признанию и современников, и исследователей, личность противоречивая и загадочная, можно сказать, логически необъяснимая, поэтому позитивистскими методами литературоведческого препарирования его творений не удается проникнуть в таинственный мир непостижимой души поэта. В статье, посвященной своеобразию «странного» гения, Розанов замечает, что исследователи и критики «неутомимо кружатся вокруг явно чудесного, вокруг какого-то маленького

22 Против такого представления о поэте еще при жизни Белинского восставал С. П. Шевырев, прямо называя его «чертовщиной, никогда еще не бывавшей в русской критике, <которая> самою позорною клеветою чернит совесть покойного поэта», (курсив мой — С. Т.), и призывал «защитить его память от той клеветы и того неуважения, которыми его пятнают», видя в этом «лучшую дань уважения, какую мы можем принести дарованию Лермонтова» (Шевырев С.П. Полная русская хрестоматия... Составил А. Галахов // Москвитянин. 1843. №6. С. 504). А. С. Хомяков называл «демонизм» поэта «мнимым» и видел в нем не инфернальный соблазн, а только дань западной традиции, для него было важнее в личности поэта «болезненное сознание своего одиночества и своего бессилия», вызванных оторванностью общества от «жизненного начала Руси». Трактовку же, акцентирующую внимание на «демонизме» Лермонтова, Хомяков называет слепой («безглазой») (Хомяков А. С. О возможности русской художественной школы // Русская эстетика и критика 40-50-х гг. XIX в. М.: Искусство, 1982. С. 136). Племянник Владимира Соловьева, поэт и священник С.М. Соловьев (1885-1942) писал в частном письме: «Дядя Володя произвел над Лермонтовым очень несправедливый приговор. Я думаю, что Лермонтов ближе к Евангелию, чем Пушкин...» (Соловьев С.М. Воспоминания. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 115).

23 Мережковский Д. С. М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества // М. Ю. Лермонтов: pro et contra: Личность и творчество Михаила Лермонтова в оценке русских мыслителей и исследователей: антология. СПб: РХГИ, 2002. С. 377.

24 Там же. С. 386.

волшебства, загадки, точно производят обыск в комнате, где что-то необыкновенное случилось, но ничего не находится, все обыкновенно; а между тем необыкновенное в этой комнате для всех ощутимо»25. Эту «необыкновенность» отмечал и С. Н. Ду-рылин в своем дневнике: «Лермонтов — загадка, никому не дается. Зорька вечерняя, которую ничем не удержишь...»26 Архим. Константин (Зайцев) указывал, что, анализируя творчество Лермонтова, можно прийти «в состояние растерянности», ибо создается ощущение загадочности и «чудесности»27. При этом мыслители отмечали мощь лермонтовского духа за видимой всеми внешней противоречивостью его натуры. Такие тонкие знатоки поэзии, как В. И. Иванов и П. П. Перцов, считали, что можно только приблизиться к пониманию «загадки» Лермонтова, но тайна души поэта не может быть раскрыта, ибо «его стихи позволяют различить его черты, но не измерить могущество его духа»28.

Первое признание как «поэт русский в душе», эволюционирующий к «исконным», «народным» началам, Лермонтов получил в статьях В. С. Межевича, В. Г. Белинского и А. А. Григорьева, но это были, хоть и проницательные, но не развернутые утверждения. Несомненная заслуга в раскрытии национальной сути лермонтовского наследия принадлежит великому русскому историку Василию Осиповичу Ключевскому (1841-1911), именно он первый выявил то единственное место, которое занимает Лермонтов во всей плеяде русских писателей как выразитель «русского религиозного настроения». Известно, что Ключевский довел до совершенства «гармонию мысли

и слова», обладая редкостным умением немногими словами сказать многое. Один из его учеников А. В. Амфитеатров отмечал: «В силе, яркости и художественной внушительности у Ключевского нет соперников ни в русской, ни в европейской исторической литературе...»29 Великого историка отличал живой научный интерес к классической русской литературе, он рассматривал текст художественного произведения как исторический документ эпохи, что позволило ему создать яркие характеристики ряда русских писателей, среди которых статья о Лермонтове «Грусть» по праву считается одной из самых глубоких работ о русских классиках. Дурылин называл Ключевского в числе тех немногих, кто «яснее всех... заслышал высшие звуки»30 лермонтовской поэзии.

Словом «грусть», заключенным в названии, автор обозначил не только основной фон лермонтовской поэзии, но и существо его как нацио-Василий Осипович Ключевский. нального поэта, поскольку грусть в нашей наци-1900-е гг. ональной стихии, в русском песенном творчестве,

25 Розанов В. В. М. Ю. Лермонтов (К 60-летию кончины) // Он же. Собрание сочинений. О писательстве и писателях. М.: Республика,1995. С. 69.

26 Дурылин С. Н. В своем углу. С. 372.

27 Константин (Зайцев), архим. Лермонтов. К 150-летию рождения // Он же. Чудо русской истории. М.: НТЦ Форум, 2000. С. 710.

28 Иванов Вяч. Лермонтов // Фаталист. Зарубежная Россия и Лермонтов. М.: Русскш мiръ, 1999. С. 159.

29 АмфитеатровА.В. В.О.Ключевский как художник слова // КлючевскийВ.О.Краткий курс по русской истории. М.: ЭКСМО-Пресс, 2000. С. 5-26.

30 Дурылин С.Н. Судьба Лермонтова // Русская мысль. 1914. № 10. С. 5.

по общему признанию, является одной из типических черт31. «Основная струна его поэзии звучит и теперь в нашей жизни, — пишет Ключевский, — как звучала вокруг Лермонтова. Она слышна в господствующем тоне русской песни — не веселом и не печальном, а грустном. Ее тону отвечает и обстановка, в какой она поется...»32 Это сближение, сделанное историком, свидетельствует о колоссальном масштабе его знаний всего строя жизни русского человека во всех периодах его истории, о глубине постижения творчества поэта и о редкостном проникновении в психологию его личности.

Писатель и критик В. С. Межевич (1814-1849), учившийся одновременно с Лермонтовым в Московском университете, еще при его жизни, в 1840 г., отмечал в рецензии на первый стихотворный сборник поэта: «Лермонтов — это чисто русская душа, в полном смысле слова, и если можно сравнить его поэтические создания с чем-нибудь, так я сравню их с русскою народною песней»33. Отметим, что поэт заметно тяготел к форме народной песни. Кроме «Песни про царя Ивана Васильевича...», шесть стихотворений называются «Песнями», причем одна из них — «Что в поле за пыль пылит» — является записью подлинной народной песни, древнейшей из русских колыбельных песен, восходящей к ранним временам татарского ига, она была широко распространена в крестьянской среде, ее знали и в селе Тарханы, где прошли детские годы поэта. Песня имела много вариантов, лермонтовский вариант отличается от всех известных, как и в работах над переводами, он подверг текст обработке и создал «свою» колыбельную. Запись связана с замыслом исторической трагедии из эпохи татарского ига с главным героем по имени Мстислав Черный.

...Ах ты милое моя дитятко,

Мне не надобно твоей золотой казны,

Отпусти меня на святую Русь;

Не слыхать здесь пенья церковного,

Не слыхать звону колокольного34.

«Баюкашная» мелодия, звучащая над колыбелью ребенка в то время, как отец его бьется с врагами родной земли, продолжала жить в душе поэта, пока не воплотилась в «самую трогательную колыбельную на свете» (С. А. Андреевский) — «Казачью колыбельную песню».

Статья «Грусть» отмечена, по выражению Амфитеатрова, «свойственным автору, мнимым парадоксализмом»35. Буквально с первых слов Василий Осипович начинает разрушать утвердившийся у читающей публики образ Лермонтова как разочарованного поэта-байрониста и богоборца, с научной бесстрастностью заявляя, что наследие поэта образцово подходят для воспитания юного поколения: «После старика Крылова, кажется, никто из русских поэтов не оставил после себя столько превосходных вещей, доступных воображению и сердцу учебного возраста без преждевременных

31 «Русская музыка с трогательной простотой обнаруживает душу мужика (moujik), простонародья. Ничто не говорит так к сердцу, как их светлые мелодии, которые все без исключения печальны. Я обменял бы счастье всего Запада на русский лад быть печальным» (Ницше Ф. Сумерки идолов, или как философствуют молотом. Примечания // Он же. Сочинения: В 2 т. М.: Мысль, 1996. Т. 2. С. 796.)

32 Ключевский В. О. Грусть (Памяти M. Ю. Лермонтова) // Он же. Исторические портреты. Деятели исторической мысли. М.: Правда, 1990. С. 443-444.

33 Межевич В. С. Стихотворения М. Лермонтова (Письмо к Ф. В. Булгарину) // М. Ю. Лермонтов: pro et contra. Личность и идейно-художественное наследие М. Ю. Лермонтова в оценках отечественных и зарубежных исследователей и мыслителей: антология: В 2 т. СПб.: РХГА, 2013. С. 86.

34 Лермонтов М.Ю. Сочинения в 6 т. М.; Л.: АН СССР, 1954-1957. Т.2. Стихотворения, 18321841. 1954. С. 239-240.

35 Амфитеатров А.В. В. О. Ключевский как художник слова. С. 12.

возбуждений, и притом не в наивной форме басни, а в виде баллады, легенды, исторического рассказа, молитвы или простого лирического момента»36.

Ключевский рассматривал «байронизм как поэзию развалин, песнь о кораблекрушении», отмечая, что это настроение было ответом на крушения идеалов... западноевропейского общества рубежа XVIII в. при столкновении с «фактами, какие оно пережило в начале XIX в.». Поскольку в России ничего подобного не было, Ключевский твердо заявляет: «На каких развалинах сидел Лермонтов? Какой разрушенный Иерусалим он оплакивал? Ни на каких и никакого. В те годы у нас бывали несчастия и потрясения, но ни одного из них нельзя назвать крушением идеалов. <...> Нам не приходилось сидеть на реках вавилонских, оплакивая родные разрушенные святыни, и даже о пожаре Москвы мы вспоминали неохотно, когда вежливою и сострадательною рукой брали Париж»37. Не отрицая того, что «своенравно-печальная поэзия Байрона» оказала сильное влияние на юного Лермонтова, и указывая при этом только на его внешнее проявление, Ключевский видит причину этого влияния в том, что «рано пробудившаяся мысль юного поэта питалась усиленным и однообразным чтением», особенно Пушкина и Байрона, таким образом была «нарушена естественная очередь предметов размышления», и мальчик-Лермонтов, как и все мальчики, «рядился в чужие костюмы, примерял к себе героические позы, вычитанные у любимых поэтов. Избежать же «поддержанного дурно воспитанным общественным вкусом» влияния было невозможно, ибо байронизм являлся стилем эпохи. Однако настроение это, по мнению Ключевского, оказало благотворное действие в том, что Лермонтов «рано начал искать пищи для ума в себе самом, много передумал, о чем редко думается в те годы, выработал то уменье наблюдать и по наружным приметам угадывать <свои> душевные состояния. <...> В нем рано выработалась та неугомонная, вдумчивая, привычная к постоянной деятельности мысль, участие которой в поэтическом творчестве вместе с удивительно послушным воображением придает такую своеобразную энергию его поэзии»38. Мрачные чувства, манеры и образы, выраженные в ранних поэтических опытах, в том числе и демонические образы, по убеждению Ключевского, «были особенностью его поэтического воспитания, а не свойствами его поэтической природы и послужили только средством для него глубже понять свой талант», который уже на самом раннем этапе развитии отмечен, по мнению историка, «светлыми нотами и высоким тоном»39.

Емкий и искусный анализ знаковых лермонтовских стихотворений позволяет Ключевскому показать, как постепенно формировался характерный лермонтовский поэтический строй: «Он высматривал себя в разнообразных явлениях природы, подслушивал себя в нестройной разноголосице жизни... и, подбирая сродные звуки, слил их в одно поэтическое созвучие, которое было отзвуком его поэтического духа. Это созвучие, эта лермонтовская поэтическая гамма — грусть как выражение не общего смысла жизни, а только характера личного существования, настроения единичного духа. Лермонтов — поэт не миросозерцания, а настроения, певец личной грусти, а не мировой скорби. <...> Он был поэтом грусти в полном художественном смысле этого слова: он создал грусть, как поэтическое настроение... Грусть стала звучать в песне Лермонтова, как только он начал петь. Она проходит непрерывающимся мотивом по всей его поэзии; сначала заглушаемая звуками, взятыми с чужого голоса, она потом становится господствующею нотой»40 (курсив мой — С. Т.).

Ключевский с математической точностью классифицирует понятия скорби, печали и грусти как антитезы счастья, подчеркивая все оттенки и различия этих состояний человеческого духа, являя тем самым блестящий пример психологического анализа: «Некоторыми частями своего психологического состава это настроение (грусть — С. Т.)

36 Ключевский В. О. Грусть. С. 427-428.

37 Там же.

38 Там же. С. 431.

39 Там же. С. 432.

40 Там же. С. 433-434.

существенно отличается от всех видов скорби. Скорбь есть грусть, обостренная досадой на свою причину и охлажденная снисходительным сожалением о ней. Грусть есть скорбь, смягченная состраданием к своей причине, если эта причина — лицо, и согретая любовью к ней. Скорбеть — значит прощать того, кого готов обвинять. Грустить — значит любить того, кому сострадаешь. <...> Грусть лишена счастья, не ждет, даже не ищет его и не жалуется.

У неба счастья не прошу И молча зло переношу41.

В грусти теряют надежду достигнуть желаемого и любимого и даже мирятся с этою безнадежностью, но не теряют ни любви, ни желания. <...> Потребность любить создает любимые предметы; жизнь может уничтожить их, но потребность остается, как „печальная привычка сердца". <...> В грусти, как и в слезах, есть что-то примиряющее и утешающее. <...>. Итак, источник грусти — не торжество нелепой действительности над разумом и не протест последнего против первой, а торжество печального сердца над своею печалью, примиряющее с грустною действительностью. Такова, по крайней мере, грусть в поэтической обработке Лермонтова»42. Ключевский делает оригинальное наблюдение, опровергающее представление о Лермонтове как предшественнике общественной сатиры Некрасова. Он подчеркивает, что грусть ослабляла сатирическое негодование поэта, поэтому «он не стал сатириком. В его стихе иногда звучала сатирическая нота, но он был лишен той острой горечи и злости, какою необходимо полить сатирический стих. У Лермонтова было слишком много лиризма, под действием которого сатирический мотив растворялся в элегическую жалобу...»43

Василий Осипович обращает внимание на «значение важного исторического симптома» поэзии Лермонтова. Несмотря на то, что поэт вырос в привилегированной дворянской среде, где нравственные правила порой заменялись тонкими чувствами и «развивалась гастрономия личного счастья изысканными приправами», его поэзия не служила идее счастья как «обязательной цели жизни». Лермонтов, своей редкой способностью в момент понимать суть явлений и людей, и своей «глубокой и напряженной мыслью» (В. Ф. Асмус) быстро «постиг пустоту и призрачность тех благ, из которых люди его общества строили свое личное счастье и... обратил печальную мысль на болезни, которыми сам заразился через соприкосновение с ними»44. Все его разочарования и поражения «сердца, обманутого жизнью», по мнению историка, «помогли поэту одержать важную победу над своим самомнением» и примириться со своей печалью.

Люблю я больше год от году, Желаньям мирным дав простор, Поутру ясную погоду, Под вечер тихий разговор...45

Поэт открыл в своей душе способность «постигнуть счастье и видеть в небесах Бога», придя к убеждению, что можно довольствоваться пониманием счастья, не будучи счастливым. По мысли Ключевского, «из этого признания возможности счастья и из сознания своей личной неспособности к нему и слагалась грусть Лермонтова, какой проникнуты стихотворения последних шести-семи лет его жизни». Но такой простой и ясный взгляд на жизнь, замечает Ключевский, характерен для «простых верующих христиан»: «Христианин растворяет горечь страдания

41 У Лермонтова: «У Бога счастья не прошу / И молча зло переношу».

42 Ключевский В. О. Грусть. С. 437.

43 Там же. С. 441.

44 Там же. С. 442.

45 Лермонтов М.Ю. Собр. соч. в 4 т. М.: Наука, 1979-1981. Т. 1. С. 469.

отрадною мыслью о подвиге терпения и сдерживает радость чувством благодарности за незаслуженную милость. Эта радость сквозь слезы и есть христианская грусть, заменяющая личное счастье»46 (курсив мой — С. Т.). Именно смирение, по мысли историка, в нашем национальном характере заменяет земное счастье, а в несчастье переходит в упование на волю Божию.

Яркой чертой Ключевского-историка была способность психологически сближать в своих характеристиках личности, на первый взгляд, несоединимые, существовавшие в разных веках и разных культурах. Делая оговорку, что его определение христианской грусти не следует строго «нравственному христианскому вероучению, которое учит не грустить, а надеяться и любить; разумеем грусть, какою она является в домашней практике христианской жизни, терпимой христианским нравоучением»47, Ключевский неожиданно проводит аналогию между Лермонтовым и... «Тишайшим» царем Алексеем Михайловичем: «Неподражаемо просто и ясно выразил эту практическую христианскую грусть истовый древнерусский христианин, царь Алексей Михайлович, когда писал, утешая одного своего боярина в его семейном горе: „И тебе, боярину нашему и слуге, и детям твоим через меру не скорбеть, а нельзя, чтоб не поскорбеть и не прослезиться, и прослезиться надобно, да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать". Поэтическая грусть Лермонтова была художественным отголоском этой практической русско-христианской грусти, <хотя> она достигалась им более извилистым и трудным путем»48.

В отличие от своих предшественников, Лермонтов не написал стихотворения «Памятник», он простился с читателями «Родиной» (авторское название — «Отчизна») — проникновенным гимном народной России с «резными ставнями» и «полным гумном». «С отрадой», пока еще незнакомой его соотечественникам, он первый показал им такую Родину, и не случайно его любимые образы — «желтая нива» и свадебная «чета берез» — с тех пор стали хрестоматийным символом России49. В конце статьи Ключевский указывает на это лермонтовское стихотворение как на олицетворение русского пейзажа и русской жизни: «Всмотритесь в какой угодно пейзаж русской природы: весел он или печален? Ни то, ни другое: он грустен. Пройдите любую галерею русской живописи и вдумайтесь в то впечатление, какое из нее выносите: весело оно или печально? Как будто немного весело и немного печально: это значит, что оно грустно. Вы усиливаетесь припомнить, что где-то было уже выражено это впечатление, что русская кисть на этих полотнах только иллюстрировала и воспроизводила в подробностях какую-то знакомую вам общую картину русской природы и жизни, произведшую на вас то же самое впечатление, немного веселое и немного печальное, — и вспомните Родину Лермонтова»50.

Уже названием статьи Ключевский определяет Лермонтова как национального поэта, сближая его «поэтическую гамму» с общим тоном русской песни; в самом начале статьи — решительно удаляет «байронический грим» с его поэтического лица; потом постепенно отстраняет его от «демонических» образов как «несвойственных его поэтической природе»; искусно подводя поэзию Лермонтова под уровень светлой грусти («улыбки сквозь слезы») русского смирения («резиньяции»), чтобы в конце ясно указать на близость лермонтовского понимания своей Отчизны к истинному ведению России и ее народа.

По убеждению Ключевского, лермонтовская поэзия стала «явлением народной жизни, историческим фактом», русский народ, ценивший более всего смирение и лад, воспринял его грусть как ответ «на свое национально-религиозное настроение», ибо «лермонтовская поэтическая гамма» оказалась созвучна русской народной душе, ее

46 Ключевский В. О. Грусть. С. 439.

47 Там же.

48 Там же.

49 Телегина С.М. С. Н. Дурылин о религиозных истоках поэзии М. Ю. Лермонтова // Христианское чтение. 2018. № 2 (79). С. 148.

50 Ключевский В. О. Грусть. С. 444.

упованиям и ее христианской вере: «Религиозное воспитание нашего народа придало этому <религиозному> настроению особую окраску, — подводит итог своей блестящей характеристики Василий Осипович, — вывело его из области чувства и превратило в нравственное правило, в преданность судьбе, т. е. воле Божией. Это — русское настроение, не восточное, не азиатское, а национальное русское. <...> Народу, которому пришлось стоять между безнадежным Востоком и самоуверенным Западом, досталось на долю выработать настроение, проникнутое надеждой, но без самоуверенности, а только с верой. Поэзия Лермонтова... близко подошла к этому национально-религиозному настроению, и его грусть начала приобретать оттенок поэтической резиньяции, становилась художественным выражением того стиха-молитвы, который служит формулой русского религиозного настроения: да будет воля Твоя. Никакой христианский народ своим бытом, всею своею историей не прочувствовал этого стиха так глубоко, как русский, и ни один русский поэт доселе не был так способен глубоко проникнуться этим народным чувством и дать ему художественное выражение, как Лермонтов»51.

В журнальной публикации52 под текстом статьи стояла только литера «К», однако многие узнали самобытный стиль маститого историка. Обвинения в адрес автора в попытке «искусственно навязать поэту русско-христианское воззрение» прозвучало со стороны либеральной и народнической критики, за что Ключевский, известный своим остроумием, назвал их представителей «литературной полицией».

Почти одновременно со статьей Ключевского была опубликована небольшая статья Юрия Николаевича Говорухи-Отрока (1852-1896) «М. Ю. Лермонтов»53, в которой автор отмечал, что «байронизм... был у нас только мимолетным поветрием, которое отразилось и на Пушкине, и на Лермонтове, но как тот, так и другой быстро пережили его и вышли на иную дорогу»54. Однако, по мнению критика, если Пушкин нашел свой путь «в единении духовном с народом своим..., познав его дух, его идеалы», то жизнь Лермонтова оборвалась на полпути «сближения с народной жизнью», на полпути «к своему истинному предназначению — сделаться „великим живописцем русского быта"»55, поскольку, по мысли Говорухи-Отрока, «Лермонтов был одинок среди своего народа, потому что не знал его, этого народа, потому что вырос и воспитывался в среде, оторвавшейся от народа, забывшей его веру, его идеалы. <...> Лермонтов любил свою родину, свой народ, еще не зная их, в каком-то предчувствии: узнавши его, ... он полюбил бы его осмысленною, зрячею любовью, как любил его Пушкин...»56.

Это суждение, по меньшей мере, поверхностно, и может быть извинительно по причине крайней скудости в то время биографических сведений о Лермонтове, теперь же, благодаря свидетельствам тарханских старожилов, собранных в начале XX в. лермонтоведами-энтузиастами, известно, что Лермонтова отличало редкостное для дворянского круга знание народной жизни, народного быта и народной речи, что явилось следствием

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

51 Там же.

52 Русская мысль. 1891. №7.

53 Русский вестник. 1891. Т. 215. Авг.

54 Говоруха-Отрок Ю.Н. М. Ю. Лермонтов // Он же. Во что веровали русские писатели? Литературная критика и религиозно-философская публицистика. СПб.: Росток, 2012. С. 503.

55 Там же. С. 512.

56 Там же. С. 509-510.

Ю. Н. Говоруха-Отрок

его «неутомимой наблюдательности» поведения, обычаев, обрядов, говоров, песен, пословиц и поговорок крестьян, с которыми его общение было постоянным все годы, проведенные в имении бабушки. В пятнадцать лет он записывает: «Если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях...» (IV, 353). Народные обороты русской речи он постоянно слышал от людей, которые его окружали: от своей кормилицы Лукерьи Шубениной, от дядьки Андрея Соколова, от управляющего имением, ветерана Отечественной войны 1812 г. Степана Рыбакова. Потом народная речь органично и сочно зазвучит в его произведениях: в «Песне про... купца Калашникова», «Странном человеке», «Вадиме», «Бородино», «Казачьей колыбельной», etc.

До наших дней дошли, передающиеся из поколения в поколение в Тарханах, трогательные рассказы о Лермонтове, в которых он предстает человеком щедрым и милосердным, таких рассказов очень много, приведем в сокращении только три свидетельства. Правнучка кормилицы Лермонтова — Лукерьи Шубениной — Устинья Чуглина (р. около 1870) рассказывала: «Лукерью Алексеевну Миша страсть как почитал, словно мать родную. Называл он ее „мамушкой". Бывало, когда приедет в Тарханы, так беспременно ее навестит... Лукерья Алексеевна не раз ездила к нему в Москву, когда осенью возили провизию, и подолгу гостила там. <...> Вся наша семья вспоминает его и слез удержать не можем; уж больно душевный был человек: тогда-то, поди, и вовсе народ наш души в нем не чаял»57.

Когда в начале 1842 г. бабушка поэта, Е. А. Арсеньева, обратилась к тарханским крестьянам с просьбой перевезти прах внука из Пятигорска в Тарханы, то, по воспоминаниям Елены Шубениной58, «все мужики в один голос сказали: „На головах принесем!" — мужики его любили...»59 Во время захоронения Лермонтова в Тарханах на Пасхальной неделе, 23 апреля 1842 г., как вспоминали очевидцы, «по всему селу плач стоял неподдельный», крепостные вспоминали, что молодой барин «до народа-то добрый был, жальливый. <...> Обиды от него никому не было. Не фрельный был, простой, добродушный, отдал крестьянам Моховое болото, обещал землю дать и рощу Долгую...»60

Выводы Говорухи-Отрока уступали проницательной характеристике Ключевского, которая явилась следствием глубинного знания великим историком всего строя русской жизни, поэтому его статья произвела сильнейшее впечатление на многих современников. Так, Василий Васильевич Розанов (1856-1919) писал: «Читал весь вечер Ключевского — о Лермонтове. И опять удивлен, и опять восхищен. Что за ум, вкус и благородство отношения к русской истории. Отвертывая страницу за страницей, учась из каждой строки, думаешь: „Лучше — не надо". <...> Самое слово

Василий Васильевич Розанов. его fc™^ слог) прекраснЫ т. е. везде в ур°вень

1916 г. с предметом...»61 В дальнейшем Розанов написал

57 ФроловП.А. Семья и дом кормилицы // Он же. Лермонтовские Тарханы. Саратов, 1987. С. 80-100.

58 Племянница управляющего имением «Тарханы» Степана Рыбакова (Записано М. И. Храмовой в 1910 г.)

59 Кольян Т. Н. Тарханские предания о М. Ю. Лермонтове // Пензенский временник любителей старины. 1991. № 3. С. 4-5.

60 Там же.

61 Розанов В.В. Ключевский (К 75-летию со дня рождения) // В. О. Ключевский: pro et contra: антология.: НП «Апостольский город — Невская перспектива», 2013. С. 592.

целый цикл ярких критических работ о Лермонтове, без которых в наше время невозможно в полной мере осмыслить лермонтовское творчество в динамике русского литературного процесса XIX в. «Его любимым поэтом был Лермонтов, — вспоминал С. Н. Дурылин, друг и собеседник последних дней земной жизни философа. — Непрерывно читал его, отзывался изумительным потоком своей мысли, игравшим с высокою силою и красотою, которые и не снились „литераторам"»62. Обаяние личности и творчества «вечно рвущегося в небеса Лермонтова», осталось для мыслителя неизменным на протяжении его 20-летнего внимания к Лермонтову; менялись концепции и трактовки произведений, оценка же Лермонтова как поэта оставалась чрезвычайно высокой, в этом отношении парадоксальный Розанов проявлял редкую для него последовательность. Размышления о Лермонтове, его судьбе и творчестве, стихи поэта постоянно присутствуют в его книгах «Уединенное» (1912), «Сахарна» (1913), «Опавшие листья» (кн. 1-2, 1913-1915), «Мимолетное» (1915), «Последние листья» (1916). Тонкий стилист, он отмечает, что его эссеистические книги «вышли» из стихотворений Лермонтова, как «мимолетных настроений» и отмечает: «Лермонтова „Выхожу один я на дорогу" и „Когда волнуется желтеющая нива" или „Я, Матерь Божия", „Ветка Палестины" — суть великолепные „мимолетные"»63. Яркое своеобразие и неповторимость придают его работам смелые сопоставления Лермонтова с другими писателями: Пушкиным, Гоголем, Достоевским, Львом Толстым, Некрасовым, Чеховым, etc.

Лермонтов-поэт был ближе философу, чем Лермонтов-прозаик, хотя он очень высоко ставил «Тамань», «Бэлу», «Максима Максимыча», «Фаталиста», но не любил «Княжну Мери». «Лишние люди», в которых Розанов видел будущих нигилистов, всегда вызывали у него раздражение, поэтому в обширном лермонтовском цикле мы не встретим анализа прозы поэта. Главное для философа в лермонтовском наследии — это «вечная его поэзия», поскольку именно в ней наиболее полно выражена религиозное начало, которое Розанов подчеркивает во всех своих работах лермонтовского цикла, трактуя его или в русле христианской традиции, или в рамках языческих и ветхозаветных верований как проявление «феномена пола», — в зависимости от своего собственного «текущего» мировоззрения; известно, что философ несколько раз резко менял свои взгляды: от христианства — к иудаизму и мифам Древнего Египта и Вавилона, от язычества — к Православию и Церкви. «Когда идет речь о Розанове, — пишет его биограф В. А. Фатеев, — рушатся любые профессиональные или жанровые рамки. Это единственный в своем роде философ — журналист, мыслитель — художник, увлекающий нас динамизмом непредсказуемых поворотов фантазии, бурным всплеском субъективной мысли»64. Его духовные поиски, метания и соблазны оставили свой след и в литературно-критических статьях о Лермонтове.

В первой большой работе о поэте «Вечно печальная дуэль»65, написанной в 1898 г., Розанов предлагал оригинальную концепцию, представляющую Лермонтова как родоначальника русской литературы послепушкинского периода и выводящую, тем самым, из его творчества Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого, ставших для русского общества духовными вождями: «В Лермонтове срезана была самая кронка нашей литературы, общее — духовной жизни, а не был сломлен, хотя бы и огромный, но только побочный сук. <...> Кронка была срезана, и дерево пошло в суки»66. Анализируя наиболее

62 Дурылин С.Н. В своем углу. С. 207, 302, 831.

63 Розанов В.В. Собрание сочинений. Сахарна. М.: Республика,1998. С. 260.

64 Фатеев В.А. Публицист с душой метафизика и мистика // В. В. Розанов: pro et contra. Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей: антология. СПб.: РХГИ, 1995. Кн. 1. С. 16.

65 Часто определение «вечно печальная дуэль» приписывают В. В. Розанову, но принадлежит оно сыну Н. С. Мартынова, а Розанов только использовал его в названии, о чем он говорит в начале статьи.

66 РозановВ.В. «Вечно печальная дуэль» // Он же. Собрание сочинений. Легенда о великом инквизиторе Ф. М. Достоевского. Литературные очерки. О писательстве и писателях. М.: Республика, 1996. С. 289.

значительные произведения Гоголя, Достоевского, Толстого, Розанов «ловит роднящие черточки: связь сердца, тревожащих сомнений» и приходит к выводу, что «только „Бедных людей" мы можем вывести из „поправленной„ „Шинели"; <а все> особенное, новое, характерное у Достоевского..., длинные размышления Раскольникова, порывы Свидригайлова, судьба Сони Мармеладовой и... включительно до „Легенды об инквизиторе", <а также> размышления раненного на Аустерлицком поле князя Болконского, истинно „стихийная" игра и сплетение страстей у Анны Карениной; тревога автора в „Смерти Ивана Ильича" и „Крейцеровой сонате", т. е. именно типическое и оригинальное у Толстого, имеют родственное себе в Лермонтове, и эти писатели, собственно, искаженно..., „пойдя в сук", раскрыли собою лежавшие в нем эмбрионы»67. Эту мысль Розанов последовательно развивал в своих многочисленных литературно-критических статьях.

Сопоставляя Лермонтова и Гоголя, Розанов называет их «необыкновенными точками в истории русского духовного развития»68, однако сравнивает их преимущественно по силе гения, подчеркивая при этом их «диаметральную противоположность» по содержанию: «Это — зенит и надир, высшая и низшая точки „круга небесного". Среди решительно всех созданий Лермонтова нет ни одного „с пятнышком"; у Гоголя почти вся словесность есть сплошной „лишай", „кора проказы", покрывающая человека»69. Розанов первый указал на Гоголя как на родоначальника русского нигилизма, воспевавшего отрицательные стороны русской жизни. При этом философ признавал Гоголя «гением формы» («по тому „как" сказано и рассказано»), считая, что, прожив еще только «один год», Лермонтов высотою своего гения «сделал бы невозможным „Гоголя в русской литературе", предугадав его, погасив его а priori»70.

Будучи патриотом и монархистом, Розанов на русскую литературу смотрел с точки зрения ее ответственности за судьбу Отечества. В своей итоговой работе «С вершины тысячелетней пирамиды» (Размышления о ходе русской литературы) (1918) он говорит «о смерти Пушкина и Лермонтова, как о «„случае", [Роке], который коснулся весов судьбы страны»71, поскольку философ считал, что два наших национальных гения спасли бы Россию: Пушкин — «поэт мирового „лада"» — сумел бы всех примирить, при нем общество не разделилось бы на славянофилов и западников, а «властный» Лермонтов «погасил бы» гоголевскую традицию осмеяния своего Отечества. Говоря о силе его гения, философ отмечал, что «„серьезная" критика, или, точней, серьезничающая, как-то стесняется признать особенное, огромное, и именно умственно-огромное значение в „27-летнем" Лермонтове...»72, в представлении же самого Розанова, Лермонтов — цесаревич, готовый для коронования на троне русского литературного Парнаса, «подлинный порфирородный юноша, соединяющий в себе „космичное" и „личное"»73.

В своих эссеистических книгах Розанов часто размышлял о преждевременной смерти Лермонтова как о роковом для России событии. В третьей части «После Сахарны» он посвятил поэту небольшое эссе, где, вознеся его на недосягаемую вершину, с печалью, доходящей до отчаянного негодования, говорит о его смерти как о великой и неразгаданной таинственной трагедии, которая повлекла катастрофу Российской Империи: «Лермонтов только несколько месяцев не дожил до величины Гёте... Не года, а несколько месяцев. И в темах лирики (и эпоса)... Россия получила бы такое величие благородных форм духа, около которых Гоголю со своим Чичиковым осталось бы только спрятаться. <...> Бок о бок с Лермонтовым Гоголь не смел бы творить,

67 Там же. С. 291.

68 Розанов В. В. М. Ю. Лермонтов (К 60-летию кончины). С. 70.

69 Розанов В. В. «Вечно печальная дуэль». С. 297.

70 Он же. Мимолетное. С. 301.

71 Он же. С вершины тысячелетней пирамиды (Размышления о ходе русской литературы) // Он же. О писателях и писательстве. С. 666.

72 Он же. «Вечно печальная дуэль». С. 289.

73 Он же. М. Ю. Лермонтов (К 60-летию кончины). С. 76.

не сумел бы творить; наконец „не удалось бы" и ничего не вышло. Люди 60-х годов „не пикнули" бы. Их Добролюбовых и Чернышевских после Лермонтова... выбросили [бы] за забор, как очевидную гадость и бессмыслицу. Таким образом, вот в ком лежал заговор против всего „потом" (нигилизм)... Но значит... Это не случай, а Рок. Ибо слишком большие вещи, суть Рок...»74 В «Мимолетном. 1915 год» философ продолжает размышлять о смерти поэта с эмоциональным накалом библейского плача: «„Пала звезда с неба, недогорев, недолетев". Чего мы лишились? Не понимаем... Горе. Горе. Горе. Ну, а если „выключить Гоголя" (Лермонтов бы его выключил) — вся история России совершилась бы иначе, конституция бы удалась, на Герцена бы никто не обратил внимания, Катков был бы не нужен. И в пророческом сне я скажу, что мы потеряли „спасение России". Потеряли. И до сих пор не находим его. И найдем ли — неведомо»75.

Розанов был, пожалуй, единственным из мыслителей, кто предпринял попытку анализа последних слов Лермонтова в записной книжке, подаренной ему В. Ф. Одоевским при последнем отъезде из Петербурга: «У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем. Сказывается и сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжкого сна и встал и пошел... и встретил он тридцать семь королей и семьдесят богатырей и побил их и сел над ними царствовать... Такова Россия...» (подчеркнуто Лермонтовым — С. Т.) (IV, 353). Эта загадочная предсмертная запись поэта не вызывала особого внимания у представителей философской критики в силу своего прямого противоречия с заявленным отношением Лермонтова в его произведениях к национальному прошлому («Панорама Москвы», «Песня про... купца Калашникова», «Бородино», etc), с его «пламенной» любовью к Москве, означавшей в воззрениях той эпохи любовь к старой народной России, за что знакомый поэта Ф. Ф. Вигель называл его «русоманом»76. Интересно, что попытку интерпретации парадоксальной лермонтовской мысли предприняли люди противоположных убеждений: либерал-западник польского происхождения, известный в конце XIX в. адвокат, критик и историк польской литературы В. Д. Спа-сович (1829-1906) и природный русский, последовательный патриот и монархист Розанов. Либеральный критик Спасович в статье «Байронизм у Лермонтова» (1888) делает следующий вывод из записи поэта: «Под влиянием Байрона из Лермонтова выработался поэт весьма высокого полета, но космополитический, может быть и беспочвенный... Он смотрел на средние века как современный и притом как русский человек с точки зрения московских западников сороковых годов, очень довольных тем, что средних веков в России не было, что ее история — белый лист бумаги, на котором будущность запишет нечто... нечаемое, но бесконечно великое»77. Справедливости ради надо сказать, что статья Спасовича отмечена явными противоречиями, видимо, свойственными ему как критику, на что обращал внимание Н. Н. Страхов78: в другом месте этой же критической работы он пишет уже совсем противоположное, видя в поэте «будущего замечательного исторического живописца славянофильского лагеря», и отмечая, что «по условиям своего происхождения и воспитания,.. по врожденной сильной наклонности к национализму, по сильной любви

74 Он же. После Сахарны // Он же. Сахарна... С. 238-239.

75 Он же. Мимолетное. С. 301.

76 «Я видел русомана Лермонтова в последний его проезд через Москву. „Ах, если б мне позволено было оставить службу, — сказал он мне, — с каким бы удовольствием поселился бы я здесь навсегда"» (Вигель Ф.Ф. Письмо к Н.В. Сушкову в Симбирск. 1840 // ЩеголевП.Е. Лермонтов. Воспоминания, письма, дневники. М.: Аграф, 1999. С. 366).

77 Спасович В.Д. Байронизм у Лермонтова // Он же. Сочинения: в 10 т. СПб., 1889-1910. Т. 2. Литературные очерки и портреты. С. 373.

78 О его манере вести полемику Н. Н. Страхов писал: «Г. Спасович препростодушно высказывает, как незыблемые истины, такие положения, которые не имеют ни малейшей твердости и не представляют между собою ни складу, ни ладу». (Страхов Н. Н. Заметки летописца // Эпоха. 1864. № 3).

к родине своей — самой тесной, по нерасположению своему к европеизму и глубокому религиозному чувству..., Лермонтов был снабжен всеми данными для того, чтобы сделаться великим художником того литературного направления, теоретиками коего были Хомяков и Аксаковы»79.

Розанов назвал последнюю запись Лермонтова «мучительной для всякого русского», однако в отличие от Спасовича, отмечал, что при «необыкновенном уме» и несомненной любви своей к Родине, «Лермонтов выставил в приведенной строке как бы личный свой тезис: „Все прошлое святой моей терпеливой родины — смутно по смыслу... Но душа у нее великая. И великого от нее мы должны ждать в будущем". Он бы не написал: „Она вся в будущем", если бы сомневался о душе ее так же, как, очевидно, сомневался и даже вовсе отверг значительность ее истории»80. Обращает внимание, что Розанов заменяет лермонтовское слово «прошедшее» на слово «прошлое» как более подходящее к контексту его рассуждений. В лексиконе эти слова — синонимы, однако различаются смысловыми оттенками, если прошлое — это старина, древность, седая древность, давние времена, далекое прошлое, то прошедшее — это — минувшее, истекшее, отошедшее в прошлое, канувшее в небытие, отошедшее в область воспоминаний. Внимание к этому тонкому различию смысловых нюансов позволяет увидеть тот подтекст лермонтовский записи, который не вступает в противоречие с заявленной позицией в его произведениях: «У России нет прошедшего...» — Россия — и ныне, и присно, и во веки веков — вечная Россия.

Последнюю работу о Лермонтове Розанов написал за год до катастрофы 1917 г., в которой религиозное и русское начало лермонтовского творчества являются доминантами ярко выраженной концепции, представляющей Лермонтова как будущего национального «духовного вождя». Вся статья пропитана библейскими аллюзиями и раннехристианскими образами, оставшийся от поэта только один прижизненный сборник стихов философ называет «„вещим томиком", золотым нашим Евангельи-цем. — Евангельицем русской литературы», которое «могущественнее и прекраснее», «впечатлительнее и значащее» Пушкина по своей «красоте и глубине»81. По мнению Розанова, в дальнейшем «деловая натура Лермонтова в размеры „слова" не уместилась бы, и он вышел бы „в пророки на русский лад", он ушел бы в пустыню и пел бы из пустыни». Русское общество, в представлении философа, повиновалось бы («слушались и послушались») властному, только одному ему присущему тону «державного поэта», ибо его поэтический мир исполнен гармонии духа, слова и мысли («Звезда. Пустыня. Мечта. Зов»). Розанов видит будущего Лермонтова «духовным вождем народа», который сочетает в себе непрестанную молитву и созерцательность, отшельничество и безмолвие, аскетизм и высокий поэтический дар («чем-то, чем был Дамас-кин на Востоке: чем были „пустынники Фиваиды"»82) и творит в высоких библейских традициях: «Он дал бы канон любви и мудрости. Он дал бы „в русских тонах" что-то вроде „Песни Песней", и мудрого „Экклезиаста", ну и тронул бы „Книгу царств" ... И все кончил бы дивным псалмом. По многим, многим „началам" он начал выводить „Священную книгу России"»83. Смерть такого несвершившегося духовного вождя воспринимается Розановым как сакральная трагедия для Отечества: «Час смерти Лермонтова — сиротство России».

На первый взгляд Розанов, при его тяготении к крайностям, преувеличивает духовное значение Лермонтова для России, однако главная мысль философа, обладавшего редчайшим умением находить в творениях Лермонтова скрытый для большинства смысл, в данном случае заключается в том, что Лермонтов был способен вернуть

79 Спасович В. Д. Байронизм у Лермонтова. С. 369.

80 РозановВ.В. Исторический перелом // Он же. Собрание сочинений. Когда начальство ушло... М.: Республика, 1997. С. 50.

81 Розанов В.В. О Лермонтове // Он же. Собрание сочинений. О писательстве и писателях. М.: Республика, 1995. С. 641.

82 Там же. С. 642.

83 Там же. С. 642-643.

утраченное единство искусства и религии, и в этом главном созвучна выводу Ключевского о Лермонтове как выразителе «русского религиозного настроения». Известно, что поэзия родилась из молитвы, изначально существовала глубокая взаимная связь (синкретизм) искусства и религии. Пламенные проповеди ветхозаветных пророков, «Песнь песней» и «Притчи» царя Соломона, «Псалтирь» царя Давида, — все это высочайшие образцы Библейской поэзии. В России литература также была вначале церковным словом, философ И.А.Ильин (1883-1954) подчеркивал, что «искусство в России родилось как действие молитвенное; не забава, а ответственное деяние; мудрое пение или сама поющая мудрость»»8*. И даже когда литература ушла в «мир, лежащий во зле», она продолжала проповедовать вечные истины. «Большой художник как бы открывает своим читателям доступ к сущности жизни, в глубины Божии, — писал Ильин. — Он как бы благословляет их своими прозрениями и страданиями; он учит их входить в храм мировой мудрости и молиться в нем новыми словами единому и единственному Богу»85. Многие стихи Лермонтова — это притчи («Три пальмы», «Листок», «Парус», etc...) или псалмы («Когда волнуется желтеющая нива», «Выхожу один я на дорогу», «Ветка Палестины», etc...), а «по устремлению, по сокровенному порыву, по радости или муке, все стихи его — молитва»86. Эта «поразительная религиозная струна» Лермонтова позволила Розанову развить заключительную часть характеристики Ключевского, представив поэта в будущем «духовным вождем» русского народа.

Петр Петрович Перцов (1868-1947) — искусствовед, литературный критик, философ и издатель — был другом и «великим поклонником» Розанова, он отмечал в одной из своих критических статей, что «в нашей литературе очень немного слов о Лермонтове (если есть), равноценных розановским словам»87. Сам Перцов как критик печатался в столичной газете «Новое Время» и в московской — «Голос Москвы», в этих изданиях в 1910-х гг. были опубликованы восемь его статей о Лермонтове. И хотя в настоящее время только две небольшие статьи републикованы, а шесть остаются на страницах дореволюционных газет, они представляют очевидный интерес для современного лермонтоведения и глубиной критических суждений, и яркостью характерного Петр Петрович Перцов. 1937 г. перцовского афористического стиля.

В концепции Перцова просматриваются две тенденции: первая нашла отражение в статьях 1909-1914 гг. и синтезирована в «Литературных афоризмах»; в ней доминирует образ Лермонтова как поэта Воскресения, самого религиозного русского писателя, на пасхальной поэзии которого лежит отпечаток вечности. Поэт принес России «великие обетования» зачинающегося будущего. Вторая тенденция представлена в большое статье «„Будущий" Лермонтов» (1916), где преобладает мотив «безвременной гибели» и «несвершившихся литературных возможностей» Лермонтова-прозаика, способного создавать эпические произведения гомеровского типа. В статьях Пер-цова присутствуют явные и скрытые розановские реминисценции, однако при этом

}

84 Ильин И.А. О чтении и критике // Он же. Одинокий художник: статьи, речи, лекции. М., 1993. С. 35-36.

85 Там же.

86 Дурылин С.Н. Судьба Лермонтова // Русская мысль. 1914. № 10. С. 29.

87 Перцов П. П. О подразумеваемом смысле нашей монархии: [рецензия на книгу В. В. Розанова... СПб., 1913] // Воспоминатели мгновений: переписка и взаимные рецензии Василия Розанова и Петра Перцова. 1911-1916. СПб.: Росток, 2015. С. 275.

«чужое слово» у Перцова превращается в «свое-чужое», что характерно для эстетики символизма, и розановские мысли трансформируются в новом контексте. Так, одна из основных идей Розанова о Пушкине как поэте осени, а Лермонтове — весны, (Пушкин «обращен к прошлому», Лермонтов — к будущему)88 получает в трактовке Перцова новый смысл: доминирующим признаком лермонтовской поэзии становится «воскресность» и «пасхальность»: «Если считать существом религиозности непосредственное ощущение Божественного элемента в мире — чувство Бога, то Лермонтов — самый религиозный русский писатель. Его поэзия — самая весенняя в нашей литературе, — и, вместе, самая воскресная»89. Перцов называет Лермонтова «христианином насквозь», поскольку для него характерно «чувство Вечной Жизни» при отсутствии «страха смерти»: «Мощь личного начала (величайшая в русской литературе) сообщала ему ощущение всей жизни личности: и до, и во время, и после „земли". <...> Он знал бессмертие раньше, чем наступила смерть»90. Здесь истоки того, считает Перцов, что Лермонтов не дорожил своим поэтическим призванием. «Недаром он и „венец певца" назвал „терновым", т. е. придал ему определение из других „измерений". <В отличие от Пушкина>, для которого венец мог быть только лавровым, Лермонтов всегда прислушивался только к „голосу Бога". <...> Сама лира была для него лишь выражением иного „завета"»91. В ходе своего анализа Петр Петрович приходит к умозаключению, что «в „будущем", которое чуется в лермонтовской поэзии, лежало не столько будущее самого поэта, сколько привнесенных им с собою обетований»92, сопряженных с судьбой России, перед которой «полная религиозного трепета поэзия Лермонтова точно развертывает даль иного, зачинающегося будущего»93. В «Литературных афоризмах» эта мысль обретает законченную форму: «Стихи Пушкина — царские стихи; стихи Лермонтова — пророческие стихи. Пушкин — золотой купол Исаакия над петровской Россией, но только над ней. Не он, а Лермонтов — великое обетование»94. Заметим, что Перцов использует библейское слово, которое одновременно обозначает и пророчество, и Божественное обещание какого-либо дара человеку или народу, вследствие этого свои лермонтовские афоризмы Перцов заключает такой сентенцией: «если, по слову Лермонтова, „Россия вся в будущем", то сам он, больше, чем кто-нибудь, ручается за это будущее»95. В «Литературных афоризмах» Перцов высказывает убеждение, что Лермонтов олицетворяет новозаветное начало («отношение к Богу — отношение сына к Отцу»), в то время как Гоголь — ветхозаветное («природный человек, — в вечном смятении перед Богом, как ветхозаветный иудей»), а Толстой — апостасийное («соблазн Толстого — „лаодикийский", космический соблазн <...> „Неверие во Христа, пришедшего" — признак, по которому ап. Иоанн указал нам отличать дух антихристов, определенно характеризует Толстого»)96. Исходя из православной эсхатологии, Перцов предполагал, что «явление Антихриста, очевидно, более всего угрожает нам — в связи с „гуманитарными", толстовскими элементами русской души», а поскольку противостоять вероотступничеству может только христианское начало личности или народа, по мысли Перцова, «борьба между духом Лермонтова и духом Толстого — вот ожидающая нас наша религиозная борьба»97.

88 Розанов В.В. «Вечно печальная дуэль» ... С. 288-289.

89 Перцов П. Загадка будущего: (Столетие со дня рождения Лермонтова) // Голос Москвы. 1914. 2 окт. С. 1.

90 Он же. Литературные афоризмы // Российский архив. История Отечества в свидетельствах и документах XVШ-XX вв.: альманах. М.: Студия ТРИТЭ: Рос. архив, 1994. С. 224.

91 Он же. Годовщина Лермонтова (1841-1911) // Новое время. 1911. 15 (28) июля. № 12693. С. 2.

92 Он же. Загадка будущего. С. 1.

93 Там же.

94 Он же. Литературные афоризмы. С. 215.

95 Там же. С. 225.

96 Там же. С. 212-236.

97 Там же. С. 235.

Высоко ценил критический талант Перцова Сергей Николаевич Дурылин (18861954) — литературовед, искусствовед, этнограф, философ, богослов и писатель, в 1941 г. он писал своему «сомыслящему» другу: «...Если б моя воля, к юбилею Лермонтова я первым долгом издал бы Ваши статьи, как лучшее, что о нем написано»98. Богатейшая палитра дарований самого Дурылина отражена в его обширном творческом и научном наследии, которое в последние годы активно изучается и издается. Однако одна из важнейших его составляющих — лермонтоведческие труды, остаются полузабытыми и малоизученными99.

В основе его работ дореволюционного периода лежит религиозно-философская интерпретация текстов, его экзегетический анализ, отмеченный редкостной глубиной и неординарностью мысли, блестяще разрушает устоявшиеся стереотипы. Как заметил один из исследователей, «Дурылин философствует на языке великой русской литературы. Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Толстой, Достоевский служат ему опорами для мысли, дают ей сам язык ее движения»100. По словам его биографа В. Н. Торопо-вой, «Лермонтов — тема всей жизни Дурылина»101, сам ученый так определял свое отношение к поэту: «Лермонтов — для меня вечный возврат к себе, в свое „родное", в какую-то сердцевину»102. Именно из этой зоркости сердца вытекает дурылин-ский метод, названный им словами Гёте, — метод «избирательного сродства», когда предмет исследования одновременно становится и предметом любви, что позволяет Дурылину вскрывать новые смыслы лермонтовского творчества и обнаруживать незамеченные ранее грани его личности. В онтологической концепции Дурылина различается сфера бытия, т. е. действительность, укорененная в Боге, и сфера тяжелого и «плоского» бывания (бытования), «грубая кора естества». В исследованиях о Лермонтове главным «нервом» было именно дурылинское «ощущение неповторимого бытия Лермонтова», сопрягавшего в поэзии свою судьбу с религиозной судьбой народа.

В рамках нашей темы наибольший интерес представляет забытый ныне доклад Дурылина «Лермонтов и Россия. (К изучению религиозных истоков русской поэзии)»103, прочитанный на заседании Московского Религиозно-философского общества в 1914 г. Дурылину, наравне с Ключевским, принадлежит заслуга в раскрытии русского начала лермонтовского наследия, поскольку в этом докладе заявлена концепция, выводящая Лермонтова как знаковую фигуру русской ментальности и впервые после великого историка дана развернутая характеристика Лермонтова как русского национального поэта, при этом концепция Дурылина, Сергей Николаевич Дурылин. отмечена глубокой самобытностью и вскрывает 1924 г.

98 Дурылин С.Н. Статьи и исследования 1900-1920-х гг. СПб.: Владимир Даль, 2014. С. 847.

99 А.И. Резниченко, ведущий исследователь дурылинского наследия, справедливо отметила в 2009 г.: «Тема рецепции Сергеем Дурылиным... творчества М.Ю. Лермонтова является центральной для будущего дурылиноведения. На данный момент она практически не исследована» (Резниченко А.И. С. Н. Дурылин и М. Ю. Лермонтов: опыт постановки проблемы // Лермонтовские чтения — 2009: сб. статей. СПб, 2010. С. 207).

100 Визгин В. П. Дурылин как философ // Сергей Дурылин и его время. С. 194.

101 Торопова В. Н. Сергей Дурылин: Самостояние. М: Мол. гвардия, 2014. С. 75.

102 Дурылин С. Н. В своем углу. С. 405.

103 Доклад прочитан в 1914г., опубликован в 1916г.: ДурылинС.Н.Россия и Лермонтов. (К изучению религиозных истоков русской поэзии) // Христианская Мысль. [Киев,] 1916. Кн. 2 (февраль). С. 137-150; Кн. 3 (март). С. 114-128.

такие смыслы лермонтовской поэзии, которые остались вне поля интерпретации Ключевского. Так, например, развивая тезис историка о «поэтической резиньяции» Лермонтова, ставшей «выражением русского религиозного настроения», Дурылин углубляет его и трансформирует в мысль о Лермонтове как носителе сакрального знания «о России, о ее религиозной и народной тайне», а о его поэзии как «глубочайшей феноменологии русской души — и через нее — русской истории»: «Лермонтов сам — как бы маленькая Россия. <...> Он всею глубиной... своего поэтического мелоса, прорывается к таким истокам духовного существа России, которые правильнее назвать религиозными основоначалами Руси и ее народа. Великая внешняя и внутренняя, феноменальная и ноуменальная действительность России становится во многом похожа на великий грустный вымысел, рассказанный Лермонтовым»104. Лермонтов, по мысли Дурылина, «всегда томление, грусть, порыв, молитва, вся мятежная, грустящая, молящаяся динамика русской души, не ее постоянство, но ее становление, не ее строй, но взыскание этого строя. Лермонтов носит в себе и вскрывает собою — пользуюсь словом святоотеческого опыта — всю неустроенность русской души. <...> Она, эта душа, в нем, а он — в ней: вот как можно выразить это взаимоотношение Лермонтова и России»105. В этом ученый видит и причину того, что зрелые произведения поэта «даже в переводе на чужие языки представляются созданиями глубоко-национального лирического гения»106.

Такая характеристика наследия Лермонтова была весьма неожиданной, поскольку выводы Ключевского к тому времени уже постарались забыть, и «байронизм» поэта стал общим местом в литературно-критических работах. О том, что Лермонтов при всей своей гениальности не мог не отдать в силу своего воспитания дань байронизму, говорил и Ключевский, в то же время уже самые ранние его поэтические опыты отмечены необычной серьезностью и глубиной размышлений о себе и о метафизической стороне жизни, и в этом случае «блистательное английское зеркало помогало ему увидать себя»107. Сергей Николаевич считал, что загадка лермонтовского байронизма в его не литературности и обращал внимание на удивительное различие между байронизмом Пушкина и байронизмом Лермонтова: «<Пушкин> прочитал Байрона на юге, написал „Кавказского пленника" и „Братьев-разбойников", а в 1826 г. отслужил в Святогорском монастыре заупокойную обедню, да вынул какую-то демонстративную... „просфору за упокой раба Божия болярина Георгия"108, и с этой обедней и просфорой похоронил навсегда для себя „болярина Георгия" <...>. Из литературы пришло — в литературу ушло. <...> А этот тархановский мальчик... жаждал не байро-новской литературы, не байроновских строф и тем, а Байроновой судьбы... „О, если б одинаков был удел"»109. Между тем юный поэт быстро уловил непохожесть британского и русского национального духа, и решительно заявил о своей «русской душе», подчеркнув тем самым глубинную связь со своим народом.

Нет, я не Байрон, я другой,

Еще неведомый избранник,

Как он, гонимый миром странник,

Но только с русскою душой.

I, 321.

104 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 2. С. 141.

105 Там же. С. 139.

106 Там же.

107 Там же. С. 141.

108 «Нынче день смерти Байрона — я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба Божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе...» (А.С. Пушкин — П.А. Вяземскому. 7 апреля 1825 г. Из Михайловского в Москву // Пушкин А. С. Собр. соч. в 10 т. М.: Худож лит, 1962. Т. 9. Письма 1815-1830. С. 148.

109 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 2. С. 141-142.

В этих стихах, по мысли Дурылина, Лермонтов, «точно заранее зная, что будут считать его западноевропейским поэтом, будут отстранять его от России то за его... байронизм, то за его острый индивидуализм, закреплял связь свою с Россией, он вопиял о родстве: — и до чего тепло, неожиданно-строго и властно звучит это: „Но только с русскою душой!"»110 Особенности лермонтовского творчества и его личности рассматриваются Дурылиным в контекстах: дилеммы «Запад-Восток» и антропологической модели «двух углов», «острого» (западного индивидуализма) и «тупого» (материализма и атеизма). «Врожденное ощущение Бога» (П. П. Перцов) еще в юности привело Лермонтова к религиозному пониманию места человека в мире. Дурылин тонко чувствовавший эту особенность личности поэта, делает акцент на его национальную ипостась: «...русский из русских, едва коснувшись острого угла <западного индивидуализма в наиболее ярких его проявлениях: Байрона и Наполеона>, Лермонтов с болью и грустной усмешкой бросился вон из него: он повернул смежную черту — его острый уголь стал не таким острым, но и тупой стал менее туп...»111

Полнейшую неподверженность байроническому влиянию Лермонтов являет уже в первых произведениях, предназначенных для печати: в «Бородино» (1837) и «Песне про царя Ивана Васильевича...» (1838), где предстает перед читателем как национальный поэт. По мнению Дурылина, «своим „Бородино" Лермонтов поставил Наполеона — сверхчеловека лицом к лицу с народной душой, — кроткой, покорной, крепкой в Боге:

Не будь на то Господня воля, Не отдали б Москвы.

Рассказчик „Бородина" и не знает никакой иной воли, кроме Господней: она одна на все — на людей и царства и судьбы. Точно весь народ впал в руки Господни: ... да будет Воля Твоя! Перед этой верностью Божественной воли должно было пасть и умалиться сверхчеловеческое своеволие — и оно пало и умалилось»112. В раннем стихотворении «Поле Бородина» (1831) нет слов о «Господней воле», появление этой коннотационной фразы, начинающей и заканчивающей зрелое «Бородино», можно объяснить только как результат бесед с простыми солдатами113, поскольку на главный вопрос, почему Москва была «отдана французу», словами «Божья воля» мог ответить только человек из толщи народа, у которого в течение многовековой истории преданность воле Божией стала нравственным правилом. Дурылин считал, что этой фразой поэт выразил и «внутреннюю, крепкую тишину народной души»114, несмотря на грохот сражения. И в этом тоже была историческая правда, ибо русский народ более всего ценил не только смирение, но и тишину, в народном обиходе называвший ее словом «лад». По мысли Дурылина «в такие дни... сокровенное народной души становится явным. Поэзия великого национального поэта и являет собою это „явное"»115.

Лермонтовская любовь к русскому историческому миру была одной из причин творческой удачи «Песни про царя Ивана Васильевича...», в которой автор, по словам Дурылина, «проник через тяжкие преграды истории, эпохи, своего „я", — в душу народную!.. Подслушал великую религиозно-историческую правду о Московской Руси, которая „сквозит и тайно светит" сквозь каждое слово его поэмы...»116 Известно, что «Песня...» получила исключительно высокую оценку в среде славянофилов, в этой связи Дурылин делает тонкое замечание о совпадении их оценок с характеристикой «истинного сына Запада», немецкого писателя и ученого Фр. Боденштедта, который писал, что «Лермонтов выше всего там, где становится наиболее народным. И высшее

110 Там же. С. 140.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

111 Там же. С. 145-146.

112 Там же. С. 148.

113 Фролов П.А. Лермонтовские Тарханы. Саратов, 1987. С. 92-96.

114 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 3. С. 125.

115 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 2. С. 139.

116 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 3. С. 120.

проявление этой народности (как „Песня о царе Иване Васильевиче") не требует ни малейшего комментария, чтобы быть понятною для всех. <...>. Поэма Лермонтова, в которой сквозит поистине гомеровская верность, высокий дух и простота, произвела сильнейшее впечатление во многих германских городах, где ее читали публично»117. Александр Сергеевич Панарин (1940-2003), продолживший в наши дни традицию философского лермонтоведения, в своей работе о Лермонтове «Завещание трагического романтика», столь необычной для отечественного лермонтоведения, отмеченной редкостным пониманием личности поэта в соединении с глубочайшим философским анализом его произведений, говоря об уникальном значении для России не только творчества Лермонтова, но и его неординарной личности, подчеркивал, что последние четыре года его жизни обозначены возвращением «от крайностей атлантизма и евразийства в лоно родной исторической традиции. <...> Это его главная творческая программа — программа возвращения — была намечена уже в 1837 г.»118, когда он писал «Песню о царе Иване Васильевиче». Лермонтов с нескрываемым почтением воспроизводит загадочный царственный облик Иоанна Грозного, представляя его народным царем в православном царстве — сакральной личностью, для которой религиозная мера выше любых земных аргументов.

Не сияет на небе солнце красное, Не любуются им тучки синие: То за трапезой сидит во златом венце, Сидит грозный царь Иван Васильевич... II, 333.

Калашников, решивший «постоять за правду до последнева!», защищает семейную честь и свой дом как малую Церковь от поругания «басурманским сыном», ибо в основе его бытия как русского человека лежит крепкая народная вера. Однако отношение Ивана Васильевича к итогу этого кулачный боя, являющегося кульминацией поэмы, показывает, что царь не только Грозный, но и справедливый.

...Размахнулся тогда Кирибеевич И ударил впервой купца Калашникова, И ударил его посередь груди — Затрещала грудь молодецкая, Пошатнулся Степан Парамонович; На груди его широкой висел медный крест Со святыми мощами из Киева, И погнулся крест и вдавился в грудь; Как роса из-под него кровь закапала; И подумал Степан Парамонович: «Чему быть суждено, то и сбудется; Постою за правду до последнева!» Изловчился он, приготовился, Собрался со всею силою И ударил своего ненавистника Прямо в левый висок со всего плеча. II, 344.

Знатоки русского боя обратили внимание, что Степан Парамонович нарушил правила («отчаяние честного человека»), ударив противника «прямо в левый висок со всего плеча», поскольку кулачные бои велись в средневековой Руси по правилам,

117 М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1989. С. 369.

118 Панарин А. С. Завещание трагического романтика // Он же. Русская культура перед вызовом постмодернизма. М., 2005. С. 107.

которые запрещали бить в лицо (в отличие от английского бокса) и ниже пояса, вот почему Кирибеевич нанес удар «посередь груди». При таких поединках в основном присутствовало взаимное желание показать молодецкую удаль, поэтому не принято было убивать в кулачном бою, Калашников же вышел не ради забавы, а с твердым намерением сразить насмерть своего обидчика. У гения случайностей не бывает, Лермонтов знал о кулачных боях еще по Тарханам. Это штрих к тому, за что казнил царь «удалого купца Калашникова»119. Но осуждая Калашникова по законам государственным, «православный царь» понимает, что высший нравственный закон, как и мнение народное, на стороне купца, и на его просьбу «не оставить своей милостью вдову и малых детушек», он отвечает:

«Хорошо тебе, детинушка, Удалой боец, сын купеческий, Что ответ держал ты по совести. Молодую жену и сирот твоих Из казны моей я пожалую, Твоим братьям велю от сего же дня По всему царству русскому широкому Торговать безданно, беспошлинно...» II, 345.

В своем дневнике Дурылин отмечает лермонтовское влияние на прозу графа А. К. Толстого, однако в отличие от москвича и «русомана» Лермонтова, граф Толстой, «космополит и либерал» (определение Д. П. Святополка-Мирского), изображает своего героя в «Князе Серебряном» и в драме «Смерть Иоанна Грозного» с приглушенной, но заметной читателю, неприязнью. «Дело не в том, каков сам по себе исторический Грозный, — проницательно замечает Панарин, — дело в том, что восприятие Лермонтова на удивление полно сближается с народным восприятием Грозного царя. У Лермонтова он, как и в народном сознании, отнюдь не представляет некую партийную или классовую фигуру... Он — над всеми и... представляет власть Бога на земле, не лицеприятствующую кому бы то ни было»120 (курсив мой — С. Т.) Ключ к разгадке лермонтовского взгляда на Иоанна Грозного православный мыслитель Николай Иванович Черняев (1853-1910) видел в авторских словах о духе русского народа в раннем неоконченном романе «Вадим»: «Русский народ, этот сторукий исполин, скорее перенесет жестокость и надменность своего повелителя, чем слабость его; <...> и простит в нем скорее излишество пороков, чем недостаток добродетелей!» (IV, 14). По мнению Черняева, «с этой точки зрения Лермонтов относился и к „венчанному гневу" Грозного»121.

Несмотря на то, что «Вадим» — это первый прозаический опыт начинающего писателя, в нем явлена глубина взгляда на отношения крестьян к дворянству накануне пугачевского бунта, и, в целом, на русский бунт, «бессмысленный и беспощадный», доходящий до самых крайних бесчинств как мощная стихийна сила. Для Лермонтова, как и для славянофилов, не приемлемо крепостное право, Самарин приводит в своих воспоминаниях слова поэта о неосознанности русским народом своего положения: «Ce qu'il y a de pire, ce n'est pas qu'un certain nombre d'hommes souffre patiemment, mais c'est qu'un nombre immense souffre sans le savoir». [Хуже всего не то, что некоторые люди терпеливо страдают, а то, что огромное большинство страдает, не сознавая этого (фр.)]122. В то же время в романе «Герой нашего времени» (Бэла) терпеливость русского

119 Кононенко М. Неизвестный М. Ю. Лермонтов. (О «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова») // Наш современник. 2001. № 7. С. 257-266.

120 Панарин А. С. Завещание трагического романтика. С. 105.

121 Черняев Н.И. Лермонтов // Он же. Необходимость самодержавия для России, природа и значение монархических начал. Этюды, статьи и заметки. Харьков, 1901. С. 346.

122 М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. С. 297.

человека Лермонтов объясняет «присутствием ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения». (IV, 201-202). При утрате же здравомыслия и терпения народ становится неукротим в гневе и способен на жестокую месть: «Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею, и тогда горе побежденным!.. <...> Народ, столпившийся перед монастырем, был из ближней деревни, лежащей под горой; беспрестанно частные возгласы сливались более и более в один общий гул, в один продолжительный, величественный рев..., картина была ужасная, отвратительная..., но взор хладнокровного наблюдателя... понял бы, что такое народ: камень, висящий на полугоре, который может быть сдвинут усилием ребенка, но несмотря на то сокрушает все, что ни встретит в своем безотчетном стремлении..., тут он увидал бы, как народ, невежественный и не чувствующий себя, хочет увериться в истине своей минутной, поддельной власти, угрожая всему, что прежде он уважал или чего боялся, подобно ребенку, который говорит неблагопристойности, желая доказать этим, что он взрослый мужчина!» (IV, 55).

Вместе с тем Лермонтов как русский дворянин относится с нескрываемой симпатией к монархии, в этом же романе «Вадим» есть красноречивые слова о способности героев (Ольги и Юрия) интуитивно понимать друг друга без слов, которую автор сравнивает с русским самосознанием как изначально монархическим: «И разве нет иногда этого всемогущего сочувствия между народом и царем?» (IV, 35). В стихотворении «Опять, народные витии...» (1835?), где Лермонтов, по словам С.А. Раевского, «обнаружил русское негодование против французской безнравственности...»123 (резких статей во французской печати по поводу «польского вопроса»), ясно выражено отношение к русской монархии как могущественной силе, объединяющей нацию перед внешней угрозой.

...Да, хитрой зависти ехидна Вас пожирает; вам обидна Величья нашего заря; Вам солнца Божьего не видно За солнцем русского царя.

Давно привыкшие венцами И уважением играть, Вы мнили грязными руками Венец блестящий запятнать. Вам непонятно, вам несродно Всё, что высоко, благородно; Не знали вы, что грозный щит Любви и гордости народной От вас венец тот сохранит... IV, 361.

Любимый лермонтовский образ — это крепкий старомосковский тип, воплотившийся не только в характере купца Калашникова, но и в образе Максима Мак-симыча, в котором тоже виден цельный русский человек. Панарин, рассматривая дуалистическую структуру петровской России, подчеркивал, что «поляризация старого московского „укорененного" и петербургского „лишнего" типа проступает... во внутреннем духовном мире русских людей»124, и Лермонтов, в поисках духовной аутентичности русского человека отражавший в своем творчестве и тип русского

123 Там же. С. 485.

124 Панарин А. С. Н. В. Гоголь как зеркало русского странствия по дорогам истории // Он же. Русская культура перед вызовом постмодернизма. С. 116.

«традиционалиста», и европеизированный «петербургский тип», в конце жизни «настойчиво шел к тому, чтобы примирить эти национальные полярности, поместить их в некое общее пространство»125.

По наблюдению Дурылина, «„лирическое волнение" Лермонтова <всегда проявлялось> в любимых народом тональностях и ритмах..., он был народен и в тех своих вдохновениях, которые, по прямому смыслу, были далеки и от народа, и от России»126. Обращаясь к ранней поэме „Измаил-Бей" (1832), Дурылин предлагает нетривиальное прочтение текста, выделяя в нем мессианский концепт, воплощенный в теории «Третьего Рима»: «В этой поэме находятся идущие прямо от автора строки, которые можно сравнить разве со знаменитым письмом Тютчева, <где> гордо рисуется сидение грядущей России, как Третьего Рима:

Какие степи, горы и моря Оружию славян сопротивлялись? И где веленью русского царя Измена и вражда не покорялись? Смирись, черкес! и запад и восток, Быть может, скоро твой разделит рок. Настанет час — и скажешь сам надменно: Пускай я раб, но раб царя вселенной! Настанет час — и новый грозный Рим Украсит Север Августом другим!127

Аналогия Лермонтова с Тютчевым в контексте русского мессианства была неожиданной, поскольку Тютчева в его геополитических устремлениях, как правило, сближали с А. С. Хомяковым и Ф. М. Достоевским. Дурылин обращает внимание на оригинальность мысли 18-летнего поэта, ведь он не мог читать Послание монаха псковского Елеазарова монастыря Филофея о «Третьем Риме», впервые опубликованное только в 1846 г., но даже и славянофилы, и Тютчев заговорили и стали писать позже об этой идее. «Этот отрывок, — замечает Дурылин, — обнаруживает какой-то всегдашний русский испод байронического плаща Лермонтова...»128

Даже в лермонтовской устремленности к «восточному тайнику богатых откровений», по определению Дурылина, проявилась «народная русская душа, которая так загадочно, неодолимо, постоянно толкала тяжелую поступь русской истории на Восток... Лермонтов — какой-то новый купец-ходебщик Афанасий Никитин, рвущийся на восток... в самую глубь его таинственной души. Как Россия Лермонтов, даже и смотря на Запад, не отводит глаз от Востока»129 (курсив мой — С. Т.) Незадолго до смерти Лермонтов написал восхитивший славянофилов «Спор», в котором Дурылин видел «поэму религиозного, космологического и антропологического содержания, спор двух начал мiровых — природы и человека, и двух начал культурно-исторических — Востока и Запада», подчеркивая, что «западным человеком в „Споре" оказывается русский человек, — и поэма приобретает новый всемiрно-исторический смысл»130. Финал произведения остается открытым, поэт прямо не ответил, как разрешится этот великий спор, что принесет Россия Востоку: «Захочет ли она убить Восток Западом — космологию антропологией, сможет ли привести и Восток, и Запад к Одному, Кто равно вмещает в свою благодатную полноту и человека, и природу?»131 Дурылин полагал, что на этот вопрос «глубоким и праведным ответом стала сама

125 Он же. Завещание трагического романтика. С. 102.

126 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 3. С. 119.

127 Там же.

128 Там же.

129 Там же. С. 115.

130 Там же. С. 124.

131 Там же. С. 127.

поэзия Лермонтова..., его тайное благовестие» о возможности мира в человечестве лишь тогда, когда воспетый им пророк, хранящий в восточной пустыне «Завет Предвечного», «вернется и принесет Западу весть с Востока, и когда Восток научится „одной молитве чудной": молитве единой Личности без личины, к Богочеловеку Христу»132. Эту лермонтовскую «молитву чудную» («В минуту жизни трудную») (1839) Дурылин считал образцом русского моления, она производила неизгладимое впечатление на людей самых разных убеждений: атеист В. Г. Белинский писал: «Как безумный, твердил я дни и ночи эту чудную молитву»133, архим. Константин (Зайцев) называл это стихотворение «единственным в мировой литературе» и ставил выше не только пушкинского «Отцы пустынники...», но и державинской оды «Бог», поскольку в нем «выражено веяние духа... — явление чуждое самой совершенной поэзии»134, а в наши дни старец архим. Кирилл (Павлов) благословлял своих духовных чад читать это лермонтовское стихотворение как православную молитву.

В минуту жизни трудную Теснится ль в сердце грусть: Одну молитву чудную Твержу я наизусть.

С души как бремя скатится, Сомненье далеко — И верится, и плачется, И так легко, легко... I, 415.

Исследователи не раз задавались вопросом, какую молитву «твердил» поэт, прп. Варсонофий Оптинский видел в ней Иисусову молитву, Дурылин же подчеркивает, что это — русская православная молитва: «До чего по-русски это сказано: не — я верю, я плачу, но просто „верится, плачется" и мне, и другому, и всей России: в молитве теряется это тяжкое „я", молитва — моя и не моя: она поневоле „о всех и за вся" — ничего личного, потому что молюсь перед Единым лично-сущим: если знаю и люблю, что Он — Лицо, Личность, то что пред ним моя личность и „я", хотя храню и их... Такова личная грусть Лермонтова, такова и историческая грусть России, русской народной души»135. Сергей Николаевич был убежден, что именно Лермонтову, о котором русская критика (в том числе и философская) усердно слагала миф как о байронисте и предшественнике Ницше, преимущественно с демоническим началом в творчестве и личности, суждено было «выразить не западничество наше и не восточничество, а русскую народную душу, <ибо он> знал что-то такое о России, о ее религиозной и народной тайне, что явил в своей поэзии все русское умирение „я" покорностью Богу, и так подошел к грустящей народной душе, к ее... православным истокам, что перегрустил про себя русскую историю, русскую природу, русскую молитву, перегрустив перед тем свою личную судьбу»136.

Дурылин считал, что «славянофилы первые увидели русское лицо Лермонтова сквозь его романтический грим, <и> в последний период жизни сознание самого поэта было близко к религиозному сознанию славянофилов»137. Известно, что в конце жизни он планировал издание своего журнала, свободного от каких-либо чужеземных влияний. Опережая своих современников-литераторов, находившихся во власти

132 Там же. С. 124.

133 Белинский В.Г. М. Ю. Лермонтов: Статьи и рецензии. Л., 1941. С. 231.

134 Телегина С. М. Личность и творчество М. Ю. Лермонтова в восприятии архимандрита Константина (Зайцева) // Христианское чтение. 2017. №2. С. 245.

135 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 3. С. 123.

136 Там же.

137 Там же. С. 121.

западных идеалов и не одобряя прозападное направление «Отечественных записок», Лермонтов говорил А. А. Краевскому: «Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европою и за французским. <...> Мы в своем журнале не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное...»138 (курсив мой — С. Т.) Из биографии известен его живой интерес к А. С. Хомякову, С. Н. Карамзина называла поэта «совершенным двойником Хомякова и лицом, и разговором»139. «Нет сомнения, — говорил И. С. Аксаков (1823-1886), — что если бы талант Лермонтова получил дальнейшее развитие, то в нем сказалась бы с полною яркостью русская народная стихия, нашли бы себе выражения многие стороны русского духа»140. В последние годы жизни поэта связывала дружба с выдающимся славянофилом Ю. Ф. Самариным, по определению Дурылина, «любившим и ценившим Лермонтова как человека, в руках которого незримый план России, ее веры и ее народа»141. В его дневнике и письмах отражены их беседы, служащие важнейшим источником для понимания мировоззрения поэта, их сближали любовь к старомосковскому миру, к народной поэзии, им одинаково был мил народный быт и народная речь, — весь тон русского духа во всех его проявлениях и созданиях. В письме к И. С. Гагарину Самарин дает яркий психологический портрет поэта: «Это в высшей степени артистическая натура, неуловимая и не поддающаяся никакому внешнему влиянию благодаря своей неутомимой наблюдательности... Прежде чем вы подошли к нему, он вас уже понял... Он наделен большой проницательной силой и читает в моем уме. <...> Я думаю, что между ним и мною могли бы установиться отношения, которые помогли бы мне постичь многое. <...> Это был один из тех людей, с которыми я любил встречаться... Он „присутствовал" в моих мыслях, в моих трудах; его одобрение радовало меня. <...> Он говорил мне о своей будущности, о своих литературных проектах...»142

Дурылин, как и Ключевский, полагал, что в «Родине» Лермонтов представил свой образ России, «исповедав ее тишину и грусть» в родном пейзаже, в котором видится «русская равнина с пологими холмами, очерченными грустной гранью широкого окоема, на котором кротко блестит дальний крест сельской колоколь-ни»143. Такой облик Родины далек от «гордой и древней мечты Третьего Рима», но он близок ко «вседневной, будничной... и милой России», и это «лермонтовское чутье», по мнению Дурылина, основного и главного в ней было близко к «истинному ведению Руси и ее народа»144.

...Люблю дымок спаленной жнивы, В степи ночующий обоз, И на холме средь желтой нивы Чету белеющих берез. С отрадой многим незнакомой Я вижу полное гумно, Избу, покрытую соломой, С резными ставнями окно; И в праздник, вечером росистым, Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков. I, 460.

138 М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. С. 312.

139 Там же. С. 277.

140 Цитата по: Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 3. С. 118.

141 Там же. С. 121.

142 М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. С. 383.

143 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 3. С. 124.

144 Там же. С. 125.

«Лермонтов не только художник, но и мыслитель, причем самого высокого класса, — замечает Панарин при анализе стихотворения «Родина». — Один из пунктов его „программы" — это возвращение от романтической избранности к простому человеку, <о чем> свидетельствуют и его „Завещание", и образ Максима Макси-мыча, и „Родина", и другие произведения. Лермонтовская программа была глубже по замыслу <путей возвращения к народу Льва Толстого>. <...> Простой человек в лермонтовском смысле — это тот, кто не подменяет действительность „знаками", реальные заявки жизни — идеологизированными манифестами, извечное и инвариантное — морально стареющим, первичное, в бытийственном смысле, вторичным, стилизованным под модные запросы и ожидания. И в этом смысле простой человек — не классовое, а экзистенциальное понятие, выражающее духовную подлинность, в ареале которой есть шанс узнать и понять друг друга людям разных сословий, разных исторических и культурных эпох. Таковы инвариантные, морально не стареющие духовные опоры лермонтовского „простого человека" в стихотворении „Родина". Здесь вынесено за скобки все официальное, идеологизированное, партийное, подлежащее очередному пересмотру со стороны уже занявших кафедру или еще готовящихся ее занять законодателей вкуса, моды и веры. Остается вечное, не подлежащее никакой идейной ревизии, внушающее не нервическую экзальтацию, а настоящую, не торопящуюся с клятвами на верность любовь»145.

«Он принял Россию такой, какая она есть, — пишет Дурылин, — всю, целиком, до топочущего пьяного мужика, но он принял лицо ее, а не личину, и, приняв, понял, что любит ее какой-то новой любовью, которую назвал „странной"»146. Эта «новая любовь», неведомая многим из его среды, откроется на чужбине русским «младоэми-грантам», почувствовавшим теперь им «понятные глубины, заключенные в „странной любви" поэта», и Лермонтов станет для них «воплощением подлинной России»147 и драматической национальной судьбы. В эмиграции русская классическая литература олицетворяла для русских изгнанников утраченное Отечество, и Лермонтов, наравне с Пушкиным, находил отклик в их среде: молодые отдавали предпочтение метафизической глубине Лермонтова перед «пленительной сладостью» Пушкина, а старшее поколение часто вспоминало его «Предсказание», в котором удивительно проявился пророческий дар юного поэта.

Настанет год, России черный год, Когда царей корона упадет. Забудет чернь к ним прежнюю любовь, И пища многих будет смерть и кровь, Когда детей, когда невинных жен Низвергнутый не защитит закон... I, 128.

Примечательно, что до 1917 г. на лермонтовское «Предсказание», написанное 16-летним поэтом, мыслители не обращали внимание, даже В. С. Соловьев, подробно останавливаясь на пророческом даре Лермонтова, совсем не упоминает это стихотворение, только после падения Русского Царства «Предсказание» стало восприниматься как свидетельство поразительного предвидения. «Стихотворение Лермонтова „Предсказание", — писал в эмиграции историк и философ П. Б. Струве (1870-1944), — именно теперь, после 1917 и последующих годов, производит огромное впечатление, как историческое прозрение, потрясающее своей правдой. Это изумительное поэтическое «предсказание», знать которое так же, как образ самого

145 Панарин А. С. Завещание трагического романтика. С. 111.

146 Дурылин С.Н. Россия и Лермонтов // Кн. 3. С. 124.

147 Фельзен Ю.Б. Из «Писем о Лермонтове» // Фаталист: Зарубежная Россия и Лермонтов. М.: Русскш мiръ, 1999. С. 53.

Лермонтова, этого „гонимого миром странника с русской душой", должен всякий русский человек»148.

Стихотворение с первой строчки красноречиво показывает, что падение монархии (низвержение законной власти) будет «черным годом» для России и повлечет за собой ожесточение и вражду, безжалостный террор с уничтожением русских людей, в том числе и детей, голод и эпидемии149. Размышляя об этом стихотворении, философ и историк литературы русского зарубежья Г. А. Мейер (1894-1966), отмечал: «...Лермонтов, более чем кто-либо другой из наших поэтов, был носителем сокровеннейших русских чувствований, чаяний, воли и своеволия. <...> Он, в духовном согласии с народными недрами, в предчувствии всемирного конца, смутно уловил, через пророческое угадывание грядущих судеб России, дыхание последних апокалиптических свершений, и остается непостижимым, как могли быть доступны такие видения внутреннему зрению существа, едва вышедшего из отроческого возраста <...> Пораженные, мы узнаем свершившееся на наших глазах...»150

В русском зарубежье идеи дореволюционных мыслителей о русском начале в творчестве Лермонтова наиболее ярко развил выдающийся богослов, мыслитель и правовед архим. Константин (Зайцев)151 (1887-1975), по мнению которого, «русская литература являет собой нечто отличное от остальных национальных литератур — в соответствии с особым местом, которое занимает русский народ среди других наций»152, при этом он подчеркивал, что не всякого даже великого русского писателя или композитора можно назвать национальным. Среди композиторов истинно национальными он видел М. И. Глинку и П. И. Чайковского, а среди русских писателей — Пушкина и Лермонтова. В статье, написанной в 1939 г., еще до принятия Кириллом Иосифовичем священства, к 100-летию рождения П. И. Чайковского, и переизданной им

к 125-летию композитора с послесловием, но без каких-либо Архим. Константин

(Зайцев). 1959 г.

изменений, ярко выражена концепция Лермонтова как русского национального поэта.

Вся статья построена на параллелизме Чайковского и Лермонтова, поскольку, в представлении автора, «их художественная исповедь окрашена в специфически национальный цвет и отражает специфические национальные особенности русской души»153. Кирилл Иосифович подчеркивает, что Чайковский «по созвучию русской душе подлинный одиночка154 в музыке — даже рядом с Глинкою! <...> Его лучшие

148 Струве П.Б. Из «Заметок писателя» // Фаталист. С. 18-19.

149 В автографе стихотворения есть позднейшая приписка: «Это мечта», что вызывает прямолинейные выводы о политическом радикализме юного поэта, однако 200 лет назад многие слова русского языка имели не то значение, которое нам привычно в настоящее время. Так, в современном Толковом словаре С. И. Ожегова указано два значения этого слова: 1. «Мечта — нечто, создаваемое воображением, мысленно представляемое. М. о счастье. 2. Предмет желаний, стремлений. М. всей жизни». Однако в языке лермонтовского времени преобладающее значение слова «мечта» было другое, это — призрак, видение, мара, именно так толкует это слово В.И. Даль (ср.: «Я видел страшные мечты...» Пушкин). По мнению проф. Г. А. Ильинского, «центром значения этого слова было нечто (неопределенно и неясно) мигающее и мерцающее», что обусловило первоначальное значение — «призрак, видение, наваждение». (ИльинскийГ.А. Славянские этимологии. Пг. 1918. Т.23. Кн.2. С.184; ВиноградовВ.В. История слов / Ин-т русского языка РАН. М.: Толк, 1994. 1138 с.)

150 Мейер Г. А. Фаталист // Фаталист. С. 233-234.

151 В миру Кирилл Иосифович Зайцев.

152 Константин (Зайцев), архим. Лермонтов. С. 698.

153 Он же. Чайковский. К 125-летию его рождения // Он же. Чудо русской истории. С. 741.

154 Здесь и далее жирный шрифт архим. Константина.

произведения дышат потрясающей скорбью, метафизической тоской и вдохновенным отчаянием»155. Из всех русских писателей, по мнению Зайцева, только «Лермонтов, раз придя на ум в сопоставлении с Чайковским, властно останавливает наше внимание. <...> Как ни многочисленна братия больших, великих, гениальных русских писателей, — только за ним одним, рядом с Пушкиным, может быть признано право именоваться русским национальным поэтом, <однако> в области слова, созвучного русской душе, Лермонтов, является таким же одиночкой даже рядом с Пушкиным», поэтическое первородство которого для автора статьи несомненно. «И все же, — уточняет он, — нет поэта ближе Лермонтова для русского человека. Самый интимный уголок души уготован ему; в детском возрасте с его голоса легче и лучше всего мы научаемся любить Родину и славить Бога и Его прекрасный мир, дольше и прочнее помним мы удивительный, ни с чем не сравнимый лермонтовский голос»156.

Архим. Константин также, как и Ключевский, как и Дурылин, указывает на грусть как на основной фон творчества Лермонтова, созвучный народной душе, подчеркивая, что характер грустных русских песен определяется динамикой русской души, «той „святой неуспокоенностью", которая свойственна русскому человеку, <находящему> покой, настоящий, подлинный, конечный только в святости...»157 Любое уклонение от родных святынь вызывает у русского человека тоску и томление. Именно это, по мнению о. Константина, и роднит с русским народным духом Лермонтова. Он считал, что погружение в народную стихию действовало на Лермонтова всегда спасительно, и, если бы он «не припал к родной земле, он стал бы <вторым> Надсоном»158. Автор говорит о созвучии лермонтовского поэтического мелоса с мелосом народным как о таинственном общении поэта с душой народа: «Раз запав в душу в детстве, лермонтовский голос уже не покидает ее, звуча музыкой нездешней, вопреки всем шумам мирской суеты; и так ли уж мало в русской среде людей, для которых отзвуки рая исчерпываются тем, что они сберегли в душе от молитвенной поэзии Лермонтова!»159

По мысли архим. Константина, Лермонтов в контексте его духовного опыта является «едва ли не самым загадочно-привлекательным объектом исследования»160 для русской философской критики, вследствие этого, Дурылин считал, что «о Лермонтове самое умное и самое верное — во всяком случае, самое замечательное» сказали не историки литературы, а русские мыслители. Сергей Николаевич называет имена В. В. Розанова, В. О. Ключевского, К. Н. Леонтьева, В. С. Соловьева161, Ю. Н. Говору-хи-Отрока, П. П. Перцова. В представлении Дурылина, «это царственная линия, никогда не занимавшая престола, они находили и открывали потому, что сами ощущали трепет творчества, волнение мыслительных раздумий»162. Таким образом, увидеть

155 Константин (Зайцев), архим. Чайковский. С. 735-736.

156 Там же. С. 736

157 Там же. С. 743.

158 Там же. С. 744.

159 Там же. С. 737.

160 Константин (Зайцев), архим. Лермонтов. С. 708.

161 Интересно, что в этот ряд попал Соловьев, поскольку отношение Дурылина к его лекции было сложным и неоднозначным. Отмечая несомненную заслугу Соловьева в осмыслении «вопроса о Лермонтове, как вопроса религиозного сознания», Дурылин отказывается принять приговор поэту о его одержимости «демонами кровожадности, нечистоты и гордости», назвав это обвинение «страшным увещанием». По убеждению Сергея Николаевича, от «видения демона» поэт «убегал», а к «видению ангела» он шел «высшими звуками» своей поэзии и жизни, именно этого и «не заметил Соловьев». (Дурылин С.Н. Судьба Лермонтова. С. 1-30). Неприятие соловьевской оценки Лермонтова в дальнейшем у Дурылина усилилось, что видно из его письма П. П. Перцову от 2 июля 1941 г.: «...перечел статью о <Лермонтове> Вл. Соловьева. Какую ерунду он написал! Это Варфоломей Зайцев, обряженный в рясу соборного ученого протопопа!» (Дурылин С.Н. Статьи и исследования 1900-1920-х гг. С. 847).

162 Дурылин С.Н. В своем углу. С. 423, 614.

и понять Лермонтова и его наследие, а «значит увидеть и понять другое, чужое сознание и его мир...»163, удавалось людям выдающимся, едва ли не конгениальным поэту, ибо для погружения в «мир смыслов» творений национального гения «нужен делосский ныряльщик».

Источники и литература

1. Амфитеатров А. В. В. О. Ключевский как художник слова // Ключевский В. О. Краткий курс по русской истории. М.: ЭКСМО-Пресс, 2000. С. 5-26.

2. Бахтин М. М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках. Опыт философского анализа // Бахтин М. М Эстетика словесного творчества / сост. С. Г. Бочаров. М.: Искусство, 1979. С. 281-307.

3. Белинский В.Г. М.Ю. Лермонтов: Статьи и рецензии. Л., 1941. 264 с.

4. Вацуро В. Э. О Лермонтове. Работы разных лет. / сост. Т. Селезнева, А. Немзер. М.: Новое издательство, 2008. 716 с.

5. Виноградов В. В. История слов / Институт русского языка РАН. М.: Толк, 1994. 1138 с.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

6. Воспоминатели мгновений: переписка и взаимные рецензии Василия Розанова и Петра Перцова. / изд. подгот. Андрей Дмитриев и Андрей Федоров. СПб.: Росток, 2015. 447 с.

7. Говоруха-Отрок Ю.Н. М. Ю. Лермонтов // Говоруха-Отрок Ю.Н. Во что веровали русские писатели? Литературная критика и религиозно-философская публицистика. СПб.: Росток, 2012. С. 497-514.

8. Дурылин С. Н. В своем углу / сост. и прим. В. Н. Тороповой; предисл. Г. Е. Померанцевой. М.: Мол. гвардия, 2006. 890 с.

9. Сергей Дурылин и его время: Исследования. Тексты. Библиография: В 2 кн. / сост. и ред. Анны Резниченко. Кн. 1. Исследования. М., 2010. 512 с. (Исследования по истории русской мысли. Т. 14).

10. Дурылин С. Н. Рихард Вагнер и Россия. О Вагнере и будущих путях искусства. М.: Мусагет, 1913. 68 с.

11. ДурылинС.Н.Россия и Лермонтов. (К изучению религиозных истоков русской поэзии) // Христианская Мысль. [Киев,] 1916. Кн. 2 (Февраль). С. 137-150; Кн. 3 (март). С. 114-128.

12. Дурылин С. Н. Статьи и исследования 1900-1920-х гг. / сост. вступ. ст. и коммент. А. И. Резниченко, Т. Н. Резвых. СПб.: Владимир Даль, 2014. 896 с.

13. Дурылин С. Н. Судьба Лермонтова // Русская мысль. 1914. № 10. (окт). С. 1-30.

14. ИльинИ. А. О чтении и критике // ИльинИ. А. Одинокий художник: статьи, речи, лекции. М., 1993. С. 18-38.

15. КлючевскийВ.О. Грусть (ПамятиМ.Ю.Лермонтова) // КлючевскийВ.О. Исторические портреты. Деятели исторической мысли. М.: Правда, 1990. С. 427-446.

16. Кольян Т. Н. Тарханские предания о М. Ю. Лермонтове // Пензенский временник любителей старины. 1991. № 3. С. 4-5.

17. Кононенко М. Неизвестный М. Ю. Лермонтов. (О «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова») // Наш современник. 2001. №7. С. 257-266.

18. Константин (Зайцев), архим. Чудо русской истории / сост., ред., предисл. С. В. Фомин. М.: НТЦ Форум, 2000. 864 с.

19. М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1989. 672 с.

20. Лермонтов М. Ю. Сочинения в 6 т. М.; Л.: АН СССР, 1954-1957.

21. Лермонтов М.Ю. Собр. соч. в 4т. М.: Наука, 1979-1981.

163 Бахтин М. М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках. Опыт философского анализа // Он же. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 288.

22. Межевич В. С. Стихотворения М. Лермонтова (Письмо к Ф. В. Булгарину) // М. Ю. Лермонтов: pro et contra. Личность и идейно-художественное наследие М. Ю. Лермонтова в оценках отечественных и зарубежных исследователей и мыслителей: антология. В 2 т. СПб.: РХГА, 2013. С. 84-97.

23. Мережковский Д. С. М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества // М. Ю. Лермонтов: pro et contra: Личность и творчество Михаила Лермонтова в оценке русских мыслителей и исследователей: антология. СПб: РХГИ, 2002. С. 348-387. («Русский путь»)

24. Михайлова Е.Н. Проза Лермонтова. М.: Гослитиздат, 1957. 383 с.

25. Ницше Ф. Сумерки идолов, или как философствуют молотом. Примечания // Ницше Ф. Сочинения в 2 т. М.: Мысль, 1996. Т. 2. 829 с.

26. Панарин А. С. Завещание трагического романтика // Панарин А. С. Русская культура перед вызовом постмодернизма / Ин-т философии РАН. М., 2005. С. 61-111.

27. ПерцовП. Годовщина Лермонтова (1841-1911) // Новое время. 1911. 15 (28) июля. № 12693. С. 2.

28. Перцов П. Загадка будущего: (Столетие со дня рождения Лермонтова) // Голос Москвы. 1914. 2 окт. № 226. С. 1.

29. Перцов П. П. Литературные афоризмы // Российский архив. История Отечества в свидетельствах и документах XVIII-XX вв.: альманах. М.: Студия ТРИТЭ: Рос. архив, 1994. С. 212-236.

30. Резниченко А.И. С.Н.Дурылин и М.Ю.Лермонтов: опыт постановки проблемы // Лермонтовские чтения — 2009: сб. статей. СПб, 2010. С. 201-210.

31. Рикёр П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике / пер. И.С. Вдовиной. М.: Канон-Пресс-Ц. Кучково поле, 2002. 619 с.

32. Розанов В.В. С.А. Андреевский как критик // Новое время. 1903. 27 сент. (10 окт.). С. 2.

33. Розанов В.В. «Вечно печальная дуэль» // Розанов В.В. Собрание сочинений. Легенда о великом инквизиторе Ф. М. Достоевского. Литературные очерки. О писательстве и писателях / под общ. ред. А. Н. Николюкина. М.: Республика, 1996. С. 287-299.

34. РозановВ.В. Исторический перелом // РозановВ.В. Собрание сочинений. Когда начальство ушло... / сост. А.П. Апрышко и А. Н. Николюкин. М.: Республика, 1997. С. 49-52.

35. РозановВ.В. Ключевский (К 75-летию со дня рождения) // В.О. Ключевский: pro et contra: антология: НП «Апостольский город — Невская перспектива», 2013. С. 592-595.

36. Розанов В. В. М. Ю. Лермонтов (К 60-летию кончины) // Розанов В. В. Собрание сочинений. О писательстве и писателях / под общ. ред. А. Н. Николюкина. М.: Республика,1995. С. 59-77.

37. РозановВ.В.Мимолетное 1915. Черный огонь 1917. Апокалипсис нашего времени / под общ. ред. А. Н. Николюкина. М.: Республика, 1994. 541 с.

38. Розанов В. В. О Лермонтове // Он же. Собрание сочинений. О писательстве и писателях / под общ. ред. А. Н. Николюкина. М.: Республика, 1995. С. 641-643.

39. Розанов В. В. С вершины тысячелетней пирамиды (Размышления о ходе русской литературы) // Розанов В.В. Собрание сочинений. О писательстве и писателях / под общ. ред. А. Н. Николюкина. М.: Республика, 1995. С. 659-673.

40. РозановВ.В. Собрание сочинений. Сахарна / под общ. ред. А.Н. Николюкина. М.: Республика,1998. 462 с.

41. Сиротин В.И. Лермонтов и христианство. М.: ИД «Сказочная дорога», 2014. 496 с.

42. Соловьев В. С. Лермонтов // Соловьев В. С. Философия искусства и литературная критика. М.: Искусство, 1991. С. 379-399.

43. СпасовичВ.Д. Байронизм у Лермонтова // СпасовичВ.Д. Сочинения: в 10 т. СПб., 1889-1910. Т. 2. Литературные очерки и портреты. С. 343-406.

44. Страхов H. Н. Заметки летописца // Эпоха. 1864. № 3. // Lib.Ru/Классика: Страхов Николай Николаевич: Собрание сочинений. URL: http://az.lib.ru/s/strahow_n_n/text_0380oldorfo. shtml (дата обращения: 2.11.2018).

45. Страхов H. Н. Из предисловия к сочинениям Аполлона Григорьева // Собрание сочинений Ап. Григорьева. Том I. Изд. H. H. Страхова. 1876. С. 1-10.

46. Телегина С. М. Личность и творчество М. Ю. Лермонтова в восприятии П. П. Перцо-ва // Христианское чтение. 2016. № 3. С. 276-317.

47. Телегина С. М. Личность и творчество М. Ю. Лермонтова в восприятии архимандрита Константина (Зайцева) // Христианское чтение. 2017. № 2. С. 234-251.

48. Телегина С. М. С. Н. Дурылин о религиозных истоках поэзии М. Ю. Лермонтова // Христианское чтение. 2018. № 2 (79). С. 138-151.

49. ТороповаВ.Н. Сергей Дурылин: Самостояние. М: Мол. гвардия, 2014. [ЖЗЛ. Малая серия]. 349 с.

50. ФатеевВ.А. Публицист с душой метафизика и мистика // В.В.Розанов: pro et contra. Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей: антология. / сост., вступ. ст. и прим. В.А. Фатеева. СПб.: РХГИ, 1995. Кн. 1. С. 5-36.

51. Фаталист: Зарубежная Россия и Лермонтов. / сост., вступ. ст. и коммент. М. Д. Филина. М.: Русскш м1ръ, 1999. 286 с.

52. Фролов П.А. Лермонтовские Тарханы. Саратов, 1987.

53. Хомяков А. С. О возможности русской художественной школы // Русская эстетика и критика 40-50-х гг. XIX в. /сост., вступ. ст. и примеч. В. К. Кантора и А. Л. Осповата. М.: Искусство, 1982. С. 126-151.

54. Черняев Н. ^Лермонтов // Черняев Н ^Необходимость самодержавия для России, природа и значение монархических начал. Этюды, статьи и заметки. Харьков, 1901. С. 345-349.

55. Шевырев С.П. «Полная русская хрестоматия». Составил А. Галахов // Москвитянин. 1843. Ч. III. № 6. С. 501-509.

56. Эйхенбаум Б.М. Лермонтов: Опыт историко-литературной оценки. Л., 1924. 168 с.

57. Эйхенбаум Б.М. Мелодика русского лирического стиха. Пб.: ОПОЯЗ, 1922. 199 с.

Svetlana Telegina. On the Russian Origin in the Works of M. Yu. Lermontov (Based on Materials of National Philosophical Exegesis).

Abstract: The Russian philosophical criticism of the late 19th — early 20th centuries, created by outstanding thinkers, made a distinctive contribution to Lermontian studies, examining the peculiarities of the personality of M. Yu. Lermontov and his works in the religious-moral aspect. This was a fundamentally new point of view on Lermontov, which laid the foundation for studying the poet's religious worldview, different from journal literary criticism, which focuses on "influences", and the populist, which defined Lermontov as "the hero of timelessness". The article provides an analytical review of the works of Russian thinkers about M. Yu. Lermontov such as: V. O. Klyuchevsky, V. V. Rozanov, Yu. N. Govorukhi-Otroka, P. P. Pertsov, S. N. Durylin, archimandrite Konstantin (Zaitsev), in which exegetical analysis of Lermontov's texts prevailed, revealing hidden meanings, hints, allusions in the context of the Russian beginning of his work. Particular attention is paid to the article of V. O. Klyuchevsky about Lermontov as the beginning of the disclosure of the national essence of the poet's heritage.

Keywords: Russian philosophical criticism, exegesis, exegetical analysis, Russian Origin, religiosity of M. Yu. Lermontov, V. S. Soloviev, D. S. Merezhkovsky, V. O. Klyuchevsky, Yu. N. Govorukha-Otrok, V.V. Rozanov, P.P. Pertsov, S.N. Durylin, archimandrite Konstantin (Zaitsev), A. S. Panarin, B. M. Eihenbaum, Russia Abroad.

Svetlana Mikhailovna Telegina — Bibliographer, Researcher of Lermontov's works, Member of the Moscow Lermontov Society (svetlanatelegina@yandex.ru).

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.