Научная статья на тему '2018. 02. 006-012. Порядок и компромисс: управленческие практики в Турции с конца Османской эпохи до начала XXI в'

2018. 02. 006-012. Порядок и компромисс: управленческие практики в Турции с конца Османской эпохи до начала XXI в Текст научной статьи по специальности «Политологические науки»

CC BY
114
23
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ТУРЦИЯ / ОСМАНСКАЯ ИМПЕРИЯ / ПОЛИТИКА / МОДЕРНИЗАЦИЯ / ИСЛАМ
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «2018. 02. 006-012. Порядок и компромисс: управленческие практики в Турции с конца Османской эпохи до начала XXI в»

2018.02.006-012. ПОРЯДОК И КОМПРОМИСС: УПРАВЛЕНЧЕСКИЕ ПРАКТИКИ В ТУРЦИИ С КОНЦА ОСМАНСКОЙ ЭПОХИ ДО НАЧАЛА XXI в.

Order and compromise: Government practices in Turkey from the late Ottoman empire to the early 21st century / Ed. by M. Aymes, B. Gou-risse, E. Massicard. - Leiden; Boston: Brill, 2015. - XIV + 436 p.

2018.02.006. GOURISSE B. The concrete realities of public action in Turkey and the Ottoman empire. - P. 1-24.

2018.02.007. BOUQUET O. Is it time to stop speaking about Ottoman modernization? - P. 45-67.

2018.02.008. SZUREK E. The linguist and the politician: The Turk Dili Kurumu and the field of power in the 1930 s - 40 s. - P. 68-96.

2018.02.009. CLAYER N. An imposed or a negotiated Laiklik? The administration of the teaching of Islam in single-party Turkey. - P. 97120.

2018.02.010. CAMELIO N. «The military seize the law»: The drafting of the 1961 Constitution. - P. 121-145.

2018.02.011. LEVY AKSU N. The Ottoman police and justice system at the turn of the 19 th and 20 th centuries. - P. 146-168.

2018.02.012. MASSICARD E. The incomplete civil servant? The figure of the neighbourhood headman (muhtar). - P. 256-290.

Ключевые слова: Турция; Османская империя; политика; модернизация; ислам.

Сборник статей франко-турецкого коллектива исследователей - туркологов и османистов - посвящен эволюции различных аспектов (политических, экономических, идеологических) теории и практики управления в Османской империи и Турецкой Республике на протяжении XIX-XX вв.

Открывающая сборник статья Бенжамена Гурисса (университет Дофин, Париж) «Порядок и компромисс: Конкретные реалии публичного действия в Турции и Османской империи» (006) - программная. «Турецкое государство принято описывать как унитарное целое, способное навязать обществу свой порядок и установления (order and regulations)». Следовательно, «суверенное тело, четко отделенное от остального общества и в значительной мере непроницаемое для социальных запросов», «рассматривается как главный или даже единственный актор в процессе, нацеленном на

"модернизацию" и "вестернизацию" общества» (006, с. 1). Эта концепция влияет на то, как ведется социологическое и историческое исследование публичного / государственного действия (public action), и зачастую единственными индикаторами для понимания публичной политики служат речи, официальные (главным образом, законодательные) тексты и институциональные изменения. Конкретные же реалии осуществления публичного / государственного действия становятся объектом изучения весьма редко.

Для переоценки этого доминирующего подхода французские и турецкие ученые развивают социологическое прочтение методов управления и администрации в Турции, предлагая в социоистори-ческой перспективе новый взгляд на публичное действие в турецком социуме. Это вынудило их оставить перспективу аналитическую - пусть и преобладающую - и, вместо того, чтобы анализировать государство в статике (как то делало большинство их предшественников), сфокусироваться на самих способах управления и администрирования. Таким образом, выбор сделан в пользу открытого видения публичного действия как базирующегося в основном на взаимодействии, причем фокус внимания смещается с государственных институтов на другие виды акторов, принимавших участие в процессе на различных уровнях и различным образом, включая пользователей и граждан (users and citizens).

Гипотеза, лежащая в основании всего коллективного труда, базируется на представлении, что институты нужно анализировать как арены социальных взаимоотношений, а публичное действие -как результат этих взаимоотношений. «Искусство управления» (statecraft), следовательно, проистекает из взаимодействия различных агентов (agents), вовлеченных в его производство и реализацию. Обмен между индивидами, группами и институтами, чиновниками и гражданами, публичным сектором и гражданским обществом критически важен, и авторы вскрывают конкретные способы, которыми осуществляется публичное действие, а также воссоздают пространство, в котором оно производится, с целью понять его социальную подоплеку. Итогом является относительный анализ государственных сфер и социальных сил, имеющий своей задачей характеристику разнообразных форм, принимаемых диалектическим соотношением государства и общества, действующим во временном и территориальном протяжении.

В исторических и социологических работах, посвященных изучению государства в поздней Османской империи и в Турции, наблюдается две большие аналитические традиции. Первая из них исходит из постулата о том, что государство доминирует над обществом (по-настоящему не подвергая эту идею критической проверке), что ведет к анализу, концентрирующемуся на исторических, политических, экономических и социальных причинах такого доминирования. Вторая из них черпает свои аргументы из теорий модернизации, принимая идею о том, что современное турецкое государство возникло как результат череды заимствований, осуществленных вестернизированными элитами. Обеим видится дихотомия государства и общества, обе склонны игнорировать многочисленные примеры взаимодействия, приспособления, согласования и обмена, из которых публичное действие и складывается.

Многие аналитики, рассматривающие эволюцию государства, видят в Турции пример «сильного» государственного образования, отделенного от общества и навязывающего свой порядок и установления (regulations) «периферии», над которой оно доминирует. Именно эта концепция и преобладает в компаративистике. Стержнем ее служит то, что государство мыслится скорее как тело, нежели как поле, как арбитр, нежели как арена, как актор, а не как одна из проблем, от решения которых зависит социальное взаимодействие. Именно в таких терминах может быть интерпретирована разделительная черта между центром и периферией, в которой Метин Хепер1 и Шериф Мардин2 усматривают главный разлом, проходящий через всю историю османской и турецкой политических систем.

М. Хепер утверждает, что «Турецкая республика, как кажется, унаследовала от Османской империи сильное государство и слабое гражданское общество». Такая концепция государства как унифицированного целого, со всей очевидностью отделенного от общества, предполагает трактовку его как актора, доминирующего над социальными взаимоотношениями и способного навязать свои установления аморфному, неорганизованному обществу. Государ-

1 Heper M. The state tradition in Turkey. - Beverley, 1985.

2

Mardin S. Power, civil society and culture in the Ottoman empire // Comparative studies in society and history. - Cambridge, 1969. - Vol. 11, N 3. - P. 258-281.

ственная монополия на экономические ресурсы (при империи - на земельный фонд, вплоть до 1980-х годов - на средства обмена и производства) заставляет Хепера говорить даже о «трансцендентальном государстве», наделенном значительной долей автономии.

В той же перспективе Ш. Мардин предлагает собственное, негативное прочтение османо-турецкой социальной конфигурации и утверждает, что она никогда не знала того механизма, который он считает решающим в складывании современного западного государства, а именно «череды столкновений, ведущих к компромиссу с тем, что можно назвать силами периферии: феодальной знатью, городами, бюргерами, а позднее - рабочей силой в промышленности». Со слов Хепера, «открытие системы в такой политии поставило лицом к лицу не разные социально-экономические группы или центральную власть и достаточно нетерпимо настроенные друг к другу сословия, а доминирующее государство и плохо организованную периферию». Властные отношения между доминантным центром и фрагментированной периферией якобы объясняют отсутствие какой-либо «традиции множественных конфронтаций как способа разрешения конфликтов».

Один из принципов анализа в работах упомянутых двух авторов сводится к рассмотрению интересов и власти государства как антитезы интересам и власти социальных элит. Именно в этих терминах анализируют сдвиг от империи к республике Али Казанд-жыгиль и Эргюн Озбудун1, утверждающие, что как младотурки, так и кемалисты «наследовали старинной патримониальной традиции, которая предполагала господство государства над гражданским обществом и резервировала монополию на легитимность и авторитет за государственными элитами в ущерб элитам социальным и экономическим». Однако, полагает Б. Гурисс, «эта концепция базируется на ограниченном видении сущности государства, а также на методологическом выборе в пользу наблюдения за ним только "сверху вниз", таким, каким оно предстает в архивах и официальных текстах, которые, следует признать, отличаются особым богатством и многообразностью» (006, с. 4).

1 Kazancigil A., Ozbudun E. Ataturk: Founder of a modern state. - London,

1981.

Если наблюдать его из «центра», формирование Османского государства, несомненно, будет внешне соответствовать утверждению о верховенстве могущества султана над теми социальными силами, которые с наибольшей вероятностью готовы были оспорить его авторитет. Однако, как замечает М. Эймс1 применительно к XIX в., «не факт, что история Османской империи за этот период так, как она видится из провинции, окажется неприкосновенным заповедником, где водворяет свое владычество государственный центр. Необходимо как раз выйти за рамки османской истории, мыслимой единственно в терминах смены администраторов. Управляемость по-османски - это не просто вопрос рамок для административного компромисса, но и источник мобилизации для иных регистров социальных взаимоотношений, иных типов опыта, иных ожиданий».

Множество сделок (transactions) между социальными силами и государственными чиновниками стало предметом многих работ, в частности обращенных к османскому периоду. Альберт Хаурани и Филип Хури, например, выработали парадигму «политики нотаблей», подчеркивая ключевую роль, которую играли социальные элиты в каждодневном функционировании османского режима в качестве промежуточной инстанции между правительством и населением, и показали социальные мотивы, лежащие в основании легитимации государства. Хотя работ такого рода гораздо меньше по республиканскому периоду, это наблюдение ценно и для него.

«Верно то, что в первые десятилетия республики концентрация ресурсов в руках государства означала, что оно оставалось местом аккумуляции par excellence. Публичные институты служили главным путем получения доступа к социальным, экономическим и политическим ресурсам, и ими завладевали те силы в обществе, что стремились участвовать в редистрибуции общественных ресурсов. Тем не менее контроль публичных институтов над распределением ресурсов не столько выражался в складывании доминирующего автономного государства, сколько поощрял инициативы, призванные определять публичное вмешательство (public intervention) и тем самым извлекать от него выгоду» (006, с. 5).

1 Aymes M. Provincialiser l'empire: Chypre et Méditerranée ottomane au XIXe siècle // Annales. Histoire, sciences sociales. - Paris, 2007. - Vol. 62, N 6. - P. 13131344.

Государство никогда не «закрывалось наглухо» - ни при Османах, ни при республике. Государственные чиновники (администраторы, провинциальные губернаторы, контролеры, инспектора и пр.) представляют лишь видимую часть различных конфигураций, включающих государство и общество. Речь о взаимозависимости, альянсах и сделках, которые привязывали институты и государственных служащих не только к экономическим, религиозным и социальным элитам, но и к гражданам как рядовым «пользователям».

Еще одна группа исследований задается целью проанализировать рационализацию государства при поздней Османской империи, проходившую при посредстве импорта норм и институтов, почерпнутых в европейских государствах. Видя в складывании государства Нового времени результат бесповоротного разрыва с традиционными практиками восточного деспотизма, осуществленного благодаря решимости вестернизованной элиты, такие наблюдения зависимы от парадигмы модернизации. Так, Фероз Ахмад1 уверен: «Кемалисты хотели видеть Турцию трансформированной в национальное государство модерна (modern nation state), которое, по словам Мустафы Кемаля (Ататюрка), "жило бы как развитая и цивилизованная нация в окружении современной цивилизации", будучи секулярной и рационально построенной, выдвигая на передний план науку и современное образование, дабы создать современную промышленную экономику». Это, по сути, воспроизведение мифа о турецком государстве, истоки которого якобы лежат в направленной на модернизацию политической воле Мустафы Кемаля (устойчивая фантазия официальной историографии республики), а исходным пунктом служит его эпохальная речь (Nutuk, 15-20 октября 1927 г.). Само за себя говорит заглавие книги Поля Дюмона «Мус-тафа Кемаль изобретает Турцию модерна»2. Согласно нему, построение национального государства на руинах Османской империи выразилось в конституировании государственной сферы, наделенной рационально-правовым руководством, способным развернуть модернизацию общества «сверху донизу». Согласно этой концепции, непрерывное существование государства обеспечивается стабильностью его административного корпуса, который вос-

1 Ahmad F. The making of modern Turkey. - London, 1993.

2

Dumont P. Mustafa Kemal invente la Turquie moderne. - Paris, 2006.

принимается как автономный и устраненный от социально конфликтной среды.

Такой анализ встречается с препятствием, изначально заложенным в самих его предпосылках, поскольку государственным акторам (state actors) приписывается та эффективность, на обладание которой они и претендуют, что словно бы не подлежит критическому рассмотрению. Он принимает, в терминах П. Бурдьё1, «го-сударственнический образ мышления, прилагая к государству интеллектуальные категории, которое государство же производит и гарантирует». «Подобные прочтения придают естественную природу доминированию государства над обществом, ограничивая себя изучением речевого обихода, норм и навязанных правил, и неспособны руководить конкретным анализом многосторонних взаимодействий, из которых составляется правительственная и административная практика. Они государствоцентричны в своей озабоченности исключительно эффектами действия, ответственность за которую принимает на себя "центр". Более того, эти подходы склонны расценивать всякую наблюдаемую специфичность конкретных правительственных практик как показатель расхождения по отношению к заимствованной извне (imported) норме. Такой анализ, следовательно, обращает мало внимания на конкретные процессы государственных реформ, пусть даже последние приносят с собой собственную динамику» (006, с. 6).

Чтобы проанализировать феномен публичного действия в Турции в новых терминах, нужно, считает Гурисс, поместить государственных акторов в их специфический политический и социальный контекст, в контакт с населением, которым они стремились править и руководить. Немало историков-османистов уже последовали этой линии, намеченной Джоэлом Мигдалом, которую можно условно определить как «государство-в-обществе» (state in society). Сурайя Фаруки продемонстрировала, что подданные султана не подчинялись пассивно решениям, принимавшимся Блистательной Портой, а уже в XVI-XVII вв. выступали с самостоятельной политической инициативой (сопротивление, уклонение от выполнения приказов, согласования), которая давала им возможность расши-

1 Bourdieu P. Esprits d'Etat. Génèse et structure du champ bureaucratique // Actes de la recherche en sciences sociales. - Paris, 1993. - Vol. 96-97. - P. 49-62.

рить пространство для маневра. Решат Касаба, исследуя социальные изменения в Османской империи в XIX в., показал, как реформы Танзимата помогли государственным институтам обустроить положение, в частности, немусульманских групп, заселявших портовые города, которые в то время переживали стремительную экономическую экспансию в контакте с европейскими странами. Его точка зрения (сама по себе спорная) сводилась к тому, что модернизация османской политической и административной системы связана с наиболее «вестернизированными» сегментами населения. Отсюда вытекало положение о том, что способы, выбираемые государством, чтобы формулировать и осуществлять политические реформы, определяются реакцией на требования, выдвигаемые теми социальными силами, с которыми ему приходится считаться, если оно намерено удерживать их под своей властью. Из исследований, сосредоточивающих внимание на посреднических функциях, в осуществлении которых государство конкурирует с негосударственными акторами, приходя в конечном счете к согласованию с ними, явствует, что протагонисты на официальной арене очень часто предстают не более чем одной из команд игроков в социально-политическом состязании. Им приходится иметь дело с неожиданными последствиями собственных гегемонистских амбиций, а не доминирующими силами, какими их жаждет изобразить госу-дарствоцентричный стиль исследования.

Гурисс настаивает на том, что нужно отойти и от привычной модели оценки в соотношении сил государства и взаимодействующих с ним социальных групп и признать, что существуют такие расклады, при которых обе стороны могут усилиться - или ослабнуть. Осмысляя введенный в 1695 г. институт долгосрочных налоговых откупов (маликяне), Ариэль Зальцман выявил важную роль, которую откупщики сыграли в эволюции османской административной системы на провинциальном уровне. Такой способ делегирования управления территорией и фиском частным индивидам укреплял позиции социально-экономических элит, располагавших достаточными ресурсами для получения подобных уступок, а также обеспечивал казну внушительными и регулярными предварительными платежами. Без какого-либо формального расширения стамбульской бюрократии новый тип общественного контракта словно пристегивал к государственному аппарату дополнительный

элемент и в то же время позволял государству дальше распространить свой фискальный патронаж. Более того, на протяжении всего XVIII в. участники, подписывавшие договор о маликяне, нередко обращались за третейским судом в Стамбул, если их право управлять теми или иными зонами оспаривалось, причем какие бы то ни было поползновения на вмешательство со стороны других местных домохозяйств (households) разоблачались и по возможности пресекались. Имперская администрация искусно использовала эти откупные соглашения, чтобы разделять социальные силы, которые подозревала в покушениях на свои прерогативы. В этом смысле маликяне как институт успешно подкреплял государственные структуры и региональных нотаблей, а одновременно словно генерировал пространство взаимной заинтересованности между ними. Таким образом, взаимопроникновение между государственным телом и его окружением надлежит трактовать в терминах взаимозависимости, согласования и слияния, а также конкуренции, сопротивления и обходных маневров.

Историк Кемаль Карпат1 идентифицирует две «властные группы» (power groups) в Османской империи, коалиция между которыми гарантировала политическую стабильность. Одна существовала «на национальном уровне, контролировала правительство и располагала монополией над всеми рычагами насилия». Другая же, пребывая «на локальном и провинциальном уровне», не «обладала какой-либо физической силой, но контролировала экономическую и социальную жизнь в различных местностях». Последняя постепенно обрела важные социально-экономические позиции при империи, но при республике лишилась политической поддержки со стороны правительства. Преимущество его анализа в том, что он наводит на мысль о существовании флуктуирующих соглашений между участниками, разбросанными в различных секторах и регионах и занимающих посты как в пределах, так и за пределами государственной арены; тем не менее обе выделенные им группы никогда не перекрещиваются.

Эта идея внешнего характера социальных и государственных элит, так же как общепринятое представление о том, что республи-

1 Karpat K. Society, economic and politics in contemporary Turkey // World politics. - Cambridge, 1964. - Vol. 17, N 1. - P. 50-74.

канское государство намеренно разрушило традиционные структуры, воплотилась в работах Майкла Микера1, который не столько диссоциирует социальные элиты и государственных служащих, сколько постулирует существование «неофициального государственного общества». Деконструируя властные взаимоотношения и взаимозависимость между локальными элитами и государственными чиновниками в постклассический период (со второй половины XVIII в.), он описывает, как «региональная социальная олигархия имперского происхождения» развилась в недрах публичных институтов или через контакты с ними. М. Микер доказывает, что представители государства создали целую сеть многосторонних сделок с локальными элитами, и предполагает, что, когда уже в XIX в. были приняты меры по укреплению центрального правительства, эти элиты сумели адаптироваться и занять новые посты в провинциальной и центральной государственной системе. Вследствие этого в 1830-1840-е годы они приспособились к сдвигу от постклассической имперской системы к «вестернизированной» - эпохи Танзи-мата; затем, в 1920-1930-е годы, они же смогли продвинуться на позиции в институтах молодой республики, что «привело к возвышению государственного общества, которое обладало потенциалом внутренней аккомодации к реформированным государственным системам». Микер проследил, как локальные анатолийские элиты проникали в государственные учреждения по мере того как Османская держава расширяла свой контроль над провинциями, и предположил, что признание за протагонистами на официальной арене той или иной формы авторитета, на которую они претендовали, обусловливалось их «социализацией». Все это означает, что нужна осторожность в оценке того, насколько коллапс империи и провозглашение республики составляют выраженный разрыв, особенно ввиду исторического континуитета в инициативах, которые формулировались в провинциальных и центральных учреждениях в оба периода.

В идее некоей дихотомии между государством и социальными, экономическими и религиозными элитами необходимо учитывать, что те же «региональные социальные олигархии», которые

1 Meeker M.E. A nation of empire: the Ottoman legacy of Turkish modernity. -Berkeley; Los Angeles; London, 2002.

«согласовывали инкорпорацию территорий в лоно государства и надзирали за ней», в то же самое время прибегали к тактическим приемам для проникновения в государственную систему на всех ее уровнях. Тем самым имперская администрация предоставила возможности локальным нотаблям формировать альянсы или выступать в оппозиции к представителям государства, чтобы надежнее закрепить свои экономические и социальные позиции и доминирование, в частности, обеспечить себе контроль за провинциальными ресурсами. Представителям государства нередко требовалось приспосабливать интересы социальных элит и согласовывать их ради признания собственной гегемонии. Данные элиты, как правило, включали землевладельцев (ага), хозяйствовавших в собственных поместьях, и стремились защитить себя от давления центрального правительства и противостоять провинциальному губернатору, в частности, благодаря опоре на собственных вооруженных приспешников. Со своей стороны, чиновники, пребывавшие в провинциях, могли завоевать признание, а как следствие, легитимность, только пустив глубокие корни (anchoring) в толще локального общества. Джейн Хатауэй1 подвергла анализу стратегии, применявшиеся социальными элитами и имперскими гражданскими служащими в Каире. Она пронаблюдала, как амбициозные личности на локальном уровне состязались в снискании милостей от центрального правительства империи, вливаясь в домохозяйства, создававшиеся служащими, которые, в свою очередь, жаждали внедриться в домохозяйства ведущих локальных фигур, помещая туда своих клиентов. Эти встречно направленные инициативы породили провинциальный уровень османской государственной системы, который исследовательница определяет как «административный гибрид». Разбирая выстроенные по родовому принципу сетевые связи внутри государства, ее штудии очерчивают различные формы взаимопроникновения между государством и обществом в период империи. В них социальные элиты и государственные чиновники не представляли все две отличные политические системы, но, напротив, предстают как отличные части единой правительственной структуры, демонстрируя взаимовлияние публичного и частного

1 Hathaway J. The politics of households in Ottoman Egypt: the rise of the Qaz-daglis. - Cambridge; New York, 1997.

интересов. Следовательно, надо «отказаться от всякого видения их взаимоотношений, которое бы базировалось на терминах строгой оппозиции или экстериоризации» (006, с. 11).

Правительство использовало локальные элиты, чтобы реализовать свою власть на расстоянии и «приручить» (domesticate) население и в республиканский период. Последние исследования показали, как плотно переплетены были публичные институты и локальные общества, особенно в течение однопартийной диктатуры; они отчасти подорвали идею о систематическом навязывании нового порядка кемалистским партией-государством. Такую перспективу принимает Мурат Метинсой1, анализируя огромную массу докладов, составлявшихся депутатами Великого национального собрания Турции (ВНСТ, меджлис), стремившимися проинформировать центральную администрацию о запросах и источниках недовольства среди населения в их избирательных округах. Вразрез с интерпретациями, которые видят в этих докладах инструменты социальной инженерии, организованной республиканским государством, М. Метинсой показывает, что они фактически были средством для государства и единственной партии подкрепить свою хрупкую гегемонию, разобравшись во мнениях и требованиях населения. С учетом ограниченности непосредственного участия со стороны граждан, эти доклады действовали как средство медиации, само существование которого подталкивает Метинсоя к выводу о том, что республиканское государство представляло собой гибкий авторитарный режим, прочно укорененный в обществе.

«Руководствуясь этими работами, мы постарались взять теперь уже классическую критическую схему, направленную против дихотомии "гражданского общества" и "государства", и применить ее к турецкому случаю, поскольку чувствуем, что выводы из нее еще не вполне усвоены нашей сферой научных интересов». Работы авторского коллектива предоставили возможность идентифицировать сети акторов (нотаблей, племенные и семейные группы, ассоциации - профессиональные, культурные и др., профсоюзы, политические партии и гражданских служащих), наблюдение за которыми показывает настоятельную необходимость окончательно

1 Metinsoy M. Fragile hegemony, flexible authoritarianism, and governing from below: politicians' reports in early republican Turkey // International journal of Middle East studies. - Cambridge, 2011. - Vol. 43, N 4. - P. 699-719.

расстаться с бинарным видением государства и общества. В истории Османской империи и Турецкой республики проступают, таким образом, флуктуирующие конфигурации взаимопроникновения и перекрещивания политического и экономического, бюрократического и партийно-политического, легального и нелегального секторов. «Нашему взору предстает отнюдь не образ сильного государства, четко отделенного от общества, а общие интересы и многообразные позиции, из чего следует: государство фактически - это набор постов, который необходимо завоевать и который представляет возможности аккумулировать ресурсы, которые могут быть конвертированы на других аренах. Турецкое государство, следовательно, это скорее не автономная бюрократическая организация, а властное поле и должно анализироваться как таковое, если мы хотим понять то, как действует в стране публичная политика» (006, с. 12-13).

«Чтобы лучше понять многочисленные различные формы вмешательства и их вариации, мы исследовали, каким образом публичное действие служило объектом согласования, посредничества и корректировки начиная с административной реорганизации империи в XIX в. и далее. Наблюдаемые нами сделки выявляют некоторые неожиданные линии преемственности. Изучая трансформации способов, при помощи которых осуществляются переговоры по соглашениям в сфере публичного действия, можно преодолеть классическую хронологию крупных политических и исторических разрывов (провозглашение республики в 1923 г., переход к многопартийной системе в 1945 г., принятие неолиберальной повестки в 1980-е годы, институциональная "европеизация" с 2002 г. и пр.), которая часто считается применимой и к методам правительства и администрации. Принятая здесь перспектива в каком-то смысле подрывает расхожую мысль, что провозглашение республики повело к четкому разрыву в методах управления, поскольку сделка между официальными аренами и социальными элитами фактически продолжала играть центральную роль, пусть даже участвующие протагонисты в какой-то (но лишь в какой-то) мере изменились. Принятая перспектива, таким образом, предоставит нам возможность лучше понимать динамику континуитета и перемен в методах правления и администрации» (006, с. 13).

При разборе многочисленных примеров взаимодействия и согласования, происходящих при выработке решений и их последующей реализации, авторский коллектив исходит из тезиса о том, что феномены артикуляции публичного и частного сектора и медиации между ними нужно мыслить синхронно: не рассматривая публичный и частный интересы как неизбежно конкурирующие и антагонистические, он смещает центр внимания в сторону от вопросов, относящихся к формам доминирования государства над обществом или, наоборот, его отступления, наблюдающегося в настоящее время. Анализ конфигураций, образуемых взаимодействием между государственными чиновниками и агентами в социальных секторах, в сочетании с соответствующими инициативами, весьма помог бы корректно описать целый ряд наблюдаемых согласований. Его объектом становится и недостаточная дифференциация между теми интересами и стратегиями, которые социальные акторы применяют для присвоения, предотвращения и перенаправления публичного действия. Тем самым расширяется и понимание модусов сопроизводства и присвоения публичного вмешательства (modes of coproduction and appropriation of public intervention).

«Коалиции по интересам наблюдаются также на примерах акторов в экономической сфере. Исторически существовали прочные связи между правительствами и экономическими кругами, глубоко вовлеченными как первоочередные бенефициары выборов, производившихся в рамках экономического курса, в их выработке. Уже в 1920-е государство последовательно концентрировало в своих руках контроль над большей частью имевшихся в стране средств производства и обмена. Сложилась и национальная буржуазия, путем селекции выведенная правящей партией. Она выгадала от того, что явилось по сути настоящей национализацией экономики, и добилась монополии на рынке, учреждая государственные экономические предприятия, получая эксклюзивные лицензии на импорт, выигрывая весьма доходные контракты с государственными предприятиями на подряды в больших строительных проектах и заключая займы на крайне благоприятных условиях в государственном банковском секторе» (006, с. 17). Айше Бугра1 утверждает, что

1 Bugra A. State and business in modern Turkey: A comparative study. - Albany, 1994.

группы по интересам из мира промышленности (организации работодателей, торговые палаты и пр.) «громогласно выражали волю большого бизнеса к участию в политическом процессе», что имело громадное значение для роста их влияния на планирование и осуществление экономического курса. С 1980-х годов трансформации экономического курса страны, связанные с адаптацией неолиберальных принципов (уход на задний план государства, приватизация, сокращение и рационализация государственных расходов, реформы государства, новое управление публичной сферой и т.п.), вылились в реконфигурацию самого характера взаимодействия публичных институтов и групп. В использовании частных агентов для реализации тех элементов курса, что затрагивали конкретные сектора (sector-specific), видели индикатор «отступления» государства и его ослабления перед лицом неолиберальной идеологии реформ, направленных на публичное действие (введение в силу публично-частных и национально-международных партнерств, проектные методы управления и т.д.). Однако гипотеза об отступлении государства в высшей степени спорна, если отталкиваться от тезиса, что публичные и частные интересы не обязательно конкурируют или противостоят друг другу. Близость к правительству, т.е. правящим партиям, является, казалось бы, устойчивой чертой стратегий экономической аккумуляции. Если верить А. Бугра, эти механизмы «представляются крайне важными для впечатляющего роста, новых деловых групп, близких к правительству Партии справедливости и развития (ПСР) или аффилированных с религиозно мотивированным (faith-based) движением Гюлена, которые вступили на большую бизнес-сцену в новой волне поддерживаемого государством накопления капитала». Можно вычислить пути, по которым выстраивались публичное и частное, экономические и политические интересы, и исследовать, как это повлияло на эффект публичного действия. Ведение публичных дел самыми разными способами и в самых различных целях эксплуатируют социальные акторы, способные вмешиваться в его разработку и реализацию. «Наблюдение за каждодневными согласованиями по принципу "ты -мне, я - тебе", влияющие на публичное действие, продвигает также наше понимание того, как они легитимируются и при каких необходимых условиях они могут быть эффективны» (006, с. 19).

Помимо вопроса сопроизводства публичного действия, изучение повседневного взаимодействия между практиками, работающими на администрации (официальные агенты и гражданские служащие, с одной стороны, непосредственные или косвенные пользователи и бенефициары - с другой), проливает новый свет на конкретные методы администрирования и управления. «Контактируя визави с "бюрократами уличного уровня", люди, находящиеся в поле публичного действия, проявляют значительный уровень инициативы в использовании уловок, хитростей и прочих способов обхода правил для влияния на административные процедуры» (006, с. 20). Такие феномены должны рассматриваться не как аномалии или трансгрессии в повседневном функционировании публичного действия, а изучаться во всем разнообразии своего окказионального, формального и секторального проявления, на которое воздействовали компромиссы и согласования.

Оливье Буке (университет Париж - Дидро, Париж) в статье «Пришла ли пора оставить разговоры об османской модернизации?» (007) показывает, что модернизационная идея превратилась в настоящий аксиологический принцип при анализе социальных изменений в поздней Османской империи. Ее отголоски проходят через всю политическую социологию современной Турции, так как она теснейшим образом переплетена с репрезентацией общества, способного измениться лишь после толчка со стороны довлеющего над ним государства. Исследование периода Танзимата теоретиками османской модернизации фактически базировалось на довольно простом догмате, принимавшем осовременивание институтов за необходимое предварительное условие рождения Турции эпохи модерна. Эта концепция зиждится на трех столпах: 1) нет модернизации без вестернизации; 2) модернизация прежде всего затрагивает институты; 3) нет позитивных социальных изменений без модернизации государства. По мнению О. Буке, такой сугубо прагматический подход нужно заменить более корректным с социологической точки зрения типом вопрошания, в котором особое внимание уделяется социальным и интеллектуальным маршрутам османских реформаторов XIX в. и который скорее снабдит методологически адекватным инструментарием для историко-социологи-ческих разысканий в области государствоведения и в целом - того, что собой являл homo ottomanicus эпохи модерна.

В 1940 г. увидел свет сборник статей Та^ша! I, ознаменовавший столетие обнародования основополагающего акта преобразований - Гюльханейского хатт-и шерифа 1839 г. В нем ведущие реформаторы сравнивались с отцами-основателями республики и выпячивался континуитет исторического опыта империи и нации. «Османистам это даровало шанс поставить надгробие Ататюрку, которое было бы не конформно республиканской идеологии момента - воздвигнуть статую не демиургу новой Турции, но последнему человеку Реформ» (007, с. 45). Историографический охват публикации в огромной мере переняла послевоенная османистика, поскольку реформы представлялись как процесс модернизации или вестернизации, руководимый просвещенными деятелями. Вдохновленная им новая институциональная школа была достаточно сильна, чтобы доминировать в турецкой исторической науке еще полвека. Ее блестящие представители, как, например, Исмаил Хак-кы Узунчаршылы, работали по столь широкому кругу вопросов, как религиозные институты, центральная администрация и военно-морская история, и своими работами создали модели для последующих поколений. Особенно оживили эту линию исследований обобщающие труды, публиковавшиеся в 1950-1960-х годах в англо-американской ойкумене (Б. Льюис, Х. Гибб, Х. Боуэн, Н. Бер-кес, Р. Дэвисон, Ш. Мардин).

В 1960-1970-е годы ключевое содержание османских штудий составляло как раз то, что другие, лучше освоенные, площадки исследования тогда практически игнорировали, - государство: классической стала периодизация, выделявшая в его развитии три эпохи: 1) 1300-1600 гг. - складывание и консолидация центральных институтов; 2) 1600-1789 гг. - упадок империи, переадресация полномочий автономным силам на провинциальном уровне; 3) 17891922 гг. - начало модерна и реформ под эгидой бюрократов, а затем вестернизированного офицерства. Однако в 1980-е годы, когда историки и политологи по всему миру вновь занялись проблематикой, связанной с государством, их коллеги-османисты переместились на другую почву. На смену монографиям, посвященным функционированию центральной администрации, пришли очерки, ставившие во главу угла более провинциальные формы политического авторитета (в частности, аянов XVIII в.), и этюды, описывавшие структуру и практику имперской власти. Исследователей

скорее притягивали демографическая, финансовая, социальная история, изучение суфийских братств. На передний план выдвинулись источники, которые ранее безусловно рассматривались как вторичные, - летописи, делопроизводство, завещания и т.п. При этом два последних десятилетия XX в. в османистике ознаменовались резким разворотом от теоретического наследия предшественников.

Вновь вошел в моду термин «модернизация» - на сей раз как элемент не столько функционального анализа институтов, сколько истории науки, технологии и коммуникации, в сочетании с идеей модерна как агента социальных изменений и части модифицированной хронологической шкалы, в которой османский социум раннего Нового времени (1453-1839) сменялся османским социумом Нового времени / модерна (1839-1922). Реформы описывались теоретиками османской модернизации как сложный концептуальный проект, комбинирующий американский институциализм, неовебе-рианство и теорию развития ^еуе1ортеП:аП8т).

Подходу, нацеленному на изучение того, как конструировалась идентичность государственных функционеров, еще предстоит сыграть свою роль в политической социологии османских реформ. Его адаптация необязательно предполагает полный отказ от теорий модернизации, разработанных османистами XX в.: напротив, он стимулирует к рассмотрению институтов скорее не как результат реформаторских намерений и мотивирующих их убеждений, а как продукт социогенеза, в котором участвовали акторы, по-разному относившиеся к модерну. «Сравнение назначенного и приобретенного статуса тех или иных османцев позволит нам переформулировать наш анализ конструирования идентичности, и лучше понять, почему такой индивидуум, как Юсуф Акчура, стал одним из основателей турецкого национализма, даже не будучи анатолийцем по происхождению, почему индивид по имени Моиз Коэн, салоник-ский иудей, принял турецкое имя Текин Алп, и почему нотабли из арабских провинций начала XX в. могли в одно и то же время быть убежденными приверженцами османизма, популяризировать изучение истории арабских народов и защищать Палестину от того, что воспринимали как процесс "сионистской колонизации". Такой подход помог бы нам избавиться от того, что можно назвать этно-конфессиональным детерминизмом османского модерна, когда

быть армянином, греком или стамбульским иудеем означает неизменно придерживаться прозападной линии в своей культурной ориентации, быть более благосклонно расположенным к западной культуре, нежели если вы - мусульманин из Антепа. Что случится с этим пониманием дифференциального отношения к модерну на базе этнической и городской принадлежности, если мусульманин из Антепа окажется к тому же ведущим нотаблем из семейства Дженани? Что случится с ним, если антепский мусульманин будет представлять те атрибуты модерна, что как правило приписываются историками городским меньшинствам, если он будет говорить на четырех языках, включая французский и английский, если его общая культура обращает на себя внимание своим богатством, если он изучал право, политэкономию и географию? Действительно ли он гораздо ближе к какому-нибудь крестьянину-мусульманину из Антепа, чем к члену ведущей фамилии стамбульских армян, настолько, что в первых двух видят традиционалистов, а в третьих -модернистов?» (007, с. 66).

Эмманюэль Шурек (Принстонский университет, США) в статье «Лингвист и политик: Институт турецкого языка и властное поле в 1930-1940-х годах» (008) и Натали Клэйер (Школа высших исследований по общественным наукам / Национальный центр научных исследований, Париж) в статье «Лаицизм - навязанный или согласованный? Организация преподавания ислама в однопартийной Турции» (009) обращаются к двум фундаментальным преобразованиям однопартийного периода в истории республики (19231945). На их материале они освещают то, как программы публичного действия намечались и осуществлялись с опорой на целый ряд сделок между протагонистами, действовавшими на официальной арене, и членами сектора, становившегося объектом правительственных акций. В противоположность аналитическим выкладкам, постулирующим внешний характер бюрократических элит-модернизаторов и традиционных социальных элит, становящихся объектом реформирования, здесь проступает постоянный процесс обмена между социальными агентами и протагонистами на официальной арене. Во всех случаях публичные институты не столько навязывают свою линию, сколько приходят к согласованиям с другими социальными силами, которые стремятся канализовать или мобилизовать.

В центре внимание Э. Шурека - «языковая революция» (dil devrimi) и организация, сыгравшая в ней решающую роль, - Институт турецкого языка (Türk Dil Kurumu, ИТЯ). Реконструируя в ее целокупности среду, в которой кемалистский режим вырабатывал языковую политику, он высвечивает властные взаимоотношения, соперничество и сотрудничество между литераторами, политиками и единственной правящей партией в контексте публичного действия - такого, каким оно могло быть в кемалистской Турции. Эти многочисленные протагонисты участвовали в обсуждении проекта реформ и помогали выстраивать ту модель знания, которая была потребна правительству.

Историческая динамика того, как верхние эшелоны политического общества фиксируют лингвистическую норму, хорошо изучена и нередко интерпретируется в терминах удлиняющихся цепочек взаимозависимости, бюрократической рационализации и национализации обществ. В Турции 1930-1940-х годов «очищением» и «национализацией» языка занимался ИТЯ, учрежденный в Анкаре в июле 1932 г. на правах частной ассоциации, но с самого начала взявший на себя миссию, четко подпадавшую под категорию государственной монополии на узаконенное символическое насилие. Само его название претерпело своего рода лингвистическую чистку: до октября 1935 г. оно звучало как «Общество изучения турецкого языка» (Turk Dili Tetkik Cemiyeti). Этимологическая пурификация (замена двух арабских существительных одним турецким) отразила не просто изменение названия, но и калейдоскопическую природу политического целого, которую трудно оценить стандартными критериями социологической трактовки.

Юридическая двусмысленность, окружавшая статус ИТЯ, характерна в контексте «кемализма 3-й стадии» (выражение Х. Бозарслана), разворачивавшегося в 1931-1945 гг., по мере дальнейшего слияния государственной администрации и Народно-Республиканской партии (НРП) и все большего подчинения интеллектуальной и гражданской жизни задачам, определявшимся и ставившимся режимом. Возвращение многопартийной системы служит формальным terminus ad quem: в 1946-1951 гг. ИТЯ постепенно лишается своих разнообразных компетенций, которые в силу тех или иных причин передали ему политические власти, и вновь

становится культурной ассоциацией, которой он (как минимум, на бумаге) всегда оставался.

Шурек полагает, что было бы удобно определить ИТЯ как «нечто вроде около- или при-государственного целого, оперирующего в серой зоне где-то на кромке поля суверенитета (a sort of para- or peri-state entity, operating in a grey area somewhere on the edge of the field of sovereignty)», но «такая метафора со всей очевидностью привносит объективистскую предубежденность, ведущую к органической слитной репрезентации государства как чего-то напоминающего приливную волну или диастолический пульс, прогрессивно колонизирующие язык, который в свой черед овеществляется и отождествляется с чем-то из области "не-государства"» (008, с. 70). В дальнейшем метафорическое уподобление центра завоевателю, а периферии - покоренным, мало что объяснит о сути проблемы: что для режима, представляющего себя «этатистским», означает «действовать как государство».

Политический надзор за языковым материалом необходимо рассматривать скорее как бюрократическое экспериментирование, чем как некую линейную динамику, и помещать его не столько в диахронический ряд, сколько в синхронический контекст принятия противоречивых ролей. Поэтому имеет смысл выбрать к нему микроисторический и реляционный подход, фокусируясь на реальных практиках, применявшихся ИТЯ в своем взаимодействии с разными категориями индивидуальных и институциональных акторов. «Есть надежда, что, растянув таким образом по ниточкам единую организацию, мы сумеем вычислить - как минимум отчасти - ту социальную и институциональную рациональность, которая определяла параметры властного поля в однопартийной Турции. Иначе говоря, вместо того, чтобы давать хронологическое изложение событий, данный этюд примет морфологический и генеалогический подход. ИТЯ был гибким и многогранным целым, которое, будучи с юридической точки зрения частной ассоциацией, являло в одно и то же время клубный дух ученого общества, культурный активизм патриотического комитета, пропагандистскую технику революционной мастерской, административный этос министерского церемониала и даже торжественность президентских прерогатив (domaine présidentiel)» (там же).

«Лексикографы и историки языка согласны в том, что буквально за какие-то десятилетия предприятие дало в качестве результата стабильную и в корне отличную разновидность турецкого языка по сравнению с его письменной формой, существовавшей к концу Османской империи, хотя такое обобщающее заявление должно быть, очевидно, социолингвистически нюансировано. Иными словами, общепринятый турецкий в том виде, в каком он сейчас используется в Турции, есть в гораздо большей мере, чем другие национальные языки, политический артефакт - продукт того кратковременного, но все же успешного эксперимента орфографической и лексической инженерии, которую сами кемалисты назвали "языковой революцией"» (008, с. 71-72).

Шурек оспаривает правомерность «рутинной формы анализа, которая, в том, что относится к кемалистской Турции, отдает предпочтение (эвристически слабой) концепции партии-государства». Ведь «ИТЯ было внутренне переменчивым конгломератом: частной ассоциации, ученого общества, националистического клуба, федерации патриотических комитетов, сателлита единственной партии, инструмента парламентских споров, мастерской и витрины пропаганды, вспомогательной по отношению к государству организации, академического института, филиала министерства, правительственного агентства, формы досуга для первого лица (presidential pastime) кемализма 3-й стадии». Даже при этом «остается лишь надеяться, что такой калейдоскоп действительно передает определенное ощущение дезориентации» (008, с. 95). «Подобная неопределенность не только обнаруживает неадекватность нашего собственного понимания, но и сознательно предусматривалась ак-тивистами-кемалистами как тактическое орудие в борьбе с оппозицией внутри единственной партии, которой в 1931 г. удалось приостановить первую кампанию по преобразованию языка. Иначе говоря, одним из способов, делавших возможным устранение препятствий перед "языковым очищением", всего лишь через год после того, как парламент распустил Dil Heyeti1, было размывание рубежей между гражданским и политическим обществом» (008, с. 95-96).

1 Организация - предшественница ИТЯ. - Прим. реф.

«Искусство чревовещания есть само по себе политический навык, скрывающий, насколько на деле тесны узы, связывающие воедино господствующий класс в однопартийной Турции - будь они постоянны или временны, подпольны или открыты. Пристальное изучение ИТЯ приоткрывает игру рациональностей, объединяющую кемалистское властное поле. Исключите оттуда ИТЯ - и останетесь - в зависимости от того, о каком конкретно моменте идет речь, - перед лицом тех или иных отделов НРП, двух-трех окологосударственных заведений, большинства министерств, некоего числа высокопоставленных гражданских служащих, кучки парламентариев, внушительного отряда армейских офицеров, дюжины дипломатов, нескольких десятков журналистов, эскадрона лекторов, полка писателей, каких-то сотен "народных домов", президентской резиденции и дворца на Босфоре», - завершает свой очерк французский языковед (008, с. 96).

Н. Клэйер делает следующее наблюдение: секуляризаторский курс режима не диктовался сверху и навязывался авторитарными приемами, а соотносился с множественными инициативами, выдвигавшимися как институциализированными, так и неинститу-циализированными акторами в сфере религиозного. Новые религиозные институты, введенные в действие режимом, были, следовательно, не просто инструментами власти, а скорее, форумами для переговоров и сопроизводства публичного действия акторами в религиозной сфере и публичными властями. Примитивная логика подавления - подчинения и реакции - репрессии тут мало что объясняет.

Большая часть выходящих в последние годы исследований, посвященных исламу и его месту в институциональной системе республиканской Турции, пробуждает сомнения в уместности сравнения турецкого и французского изводов секуляризма, хотя они носят однокоренные наименования (1шкПк / 1а1о18ше). В данном контексте Управление по религиозным делам (В1уаие1 1§1еп Яе1811ё1, «Диянет»), учрежденное в 1924 г., зачастую изображается как инструмент тотального контроля над сферой религиозного, которая страдала от особых ограничений и репрессий при авторитарном кемалистском режиме.

Так, хотя функционирование сталинизма зачастую воспринимается через призму тоталитаризма и анализируется в чисто по-

литических терминах без учета социального измерения, этюды на эту тему, увидевшие свет в 2000-е годы, поместили в сердцевину действия индивидов и, на основе изучения повседневного управления статистикой, не замалчивая внутренних противоречий и социальных напряжений, которые могут служить подоплекой работы государственных механизмов, показывают, как эти индивиды одновременно сотрудничают с режимом и сопротивляются ему. Отсутствие какого-либо ясного и связного послания от политических лидеров может в некоторых случаях создавать временные пространства свободы (temporary arenas of freedom). Последнее, кроме того, подразумевает, что не всегда можно приписать какую-либо рациональность акциям, в которых впоследствии станут видеть акции оппозиционные, а затем и акты сопротивления.

Парадигма сотрудничества / сопротивления ставит собственные проблемы. Так, Амит Беин1 строит свой анализ вокруг поведения религиозных акторов, стремясь к большей нюансировке перспективы и показывая значительную вариативность в позициях улама, идущую от сотрудничества до сопротивления, причем большинство избирало срединную линию, и выходит за рамки парадигмы «реакции» (irtica). Последнюю также деконструирует Гэ-вин Брокетт, указывающий, что в лаицизме следует видеть две стороны, негативную и позитивную, разрушение предшествующих исламских институтов и эксплуатацию религии во имя национальной идентичности2. Однако еще слишком мало сказано о том, как лаицизм и реформы мыслились и воплощались в реальность на повседневном уровне. Определенные ограничения дают себя почувствовать уже в том, что касается источников, среди которых преобладают нормативные (дебаты в ВНСТ, речи политиков, законодательство и прочая документация, учебные планы и пресса, подвергавшаяся цензуре и контролю); в высшей степени субъективны и мемуары участников событий. Использование административных источников могло бы снабдить ученых сырьем для более детального анализа публичной политики и характера вызывавшейся ею реакции, но они в целом труднодоступны.

1 Bein A. Ottoman ulema, Turkish republic: Agents of change and guardians of

tradition. - Stanford, 2011.

2

Brockett G. How happy to call oneself a Turk: Provincial newspapers and the negotiation of a Muslim national identity. - Austin, 2011.

Клэйер, таким образом, предлагает изучать противоречия и согласования, связанные с формированием кемалистского курса в области религии, и их практические воплощения. «Была ли "Дия-нет" всего лишь инструментом кемалистского курса на лаицизм, маргинализировавшего улама, контролировавшего сферу религиозного и навязывавшего новый кемалистский ислам? Не была ли она также локусом религиозного действия, которое при случае могло переходить в состояние конфликта, напряженности, переговоров с действиями других государственных институтов и предпринимателей от религиозного (religious entrepreneurs)? Ведь фактически в религиозную администрацию, помимо "Диянет", мог вмешиваться целый ряд государственных акторов» (009, с. 99). Пример тому - история перевода на турецкий язык мусульманского призыва к молитве (ezan), в процессе которого на протяжении 1930-х годов заявили о своих позициях (при различающихся обстоятельствах и в различающейся степени) не только президент республики, премьер-министр (лицо напрямую ответственное за «Диянет») и Главное управление вакфов (Vakiflar Genel Mudurlugu), учрежденное в 1924 г. (параллельно с «Диянет»), но и министерства образования и внутренних дел, вместе со своими различными локальными и провинциальными подразделениям, а также полиция и даже разные органы НРП.

Впоследствии поле действия «Диянет» значительно варьировало. Первоначально оно появилось в 1924 г. взамен министерства по делам шариата и вакфов (§eriyye ve Evkaf Nezareti). Последнее, учрежденное только в 1920 г. под началом шейх-уль-ислама, располагало правом издания фетв (шариатских постановлений), руководства судами кади, религиозным образованием и управления местами отправления культа и благотворительными дарениями в их пользу. Фактически же структура и резко сузившаяся ответственность новых исламских институтов не были четко оговорены. Хотя закон № 429 от 1924 г. включал в прерогативы «Диянет» вынесение решений по вопросам исламского вероубеждения и бого-почитания, управление местами поклонения, назначение и смещение духовных авторитетов, закон № 1827, регулировавший бюджет Главного управления вакфов, передавал последние два пункта в компетенцию Главного управления. Лишь в 1935 г. был обнародован первый закон (№ 2800), относившийся к организации «Диянет»,

где ей вновь переадресовывалось назначение муфтиев - правда, из списка в три позиции, предлагавшегося гражданскими и религиозными властями региона (точнее - советом из членов городского управления и религиозных чиновников из административно-территориальной единицы, на которую распространялась юрисдикция муфтия).

Вопросу о религиозном образовании, сыгравшему центральную роль в осуществлении «лаицизма», принадлежало одно из наиболее значимых мест в формировании новых поколений в кема-листской Турции, и поле деятельности «Диянет» могло то расширяться, то сужаться в пользу других государственных институтов и негосударственных религиозных акторов. Религиозное образование практически никак не входило в прерогативы новых религиозных авторитетов. Только что учрежденные организации по преподаванию ислама (теологический факультет и училища имамов и проповедников) и обучение исламским дисциплинам в школе в 1924 г. были доверены министерству образования в соответствии с законом, регулировавшим «унификацию образования» (1еуЫ^1 1еёг1за1 капипи). В зону ответственности «Диянет» входили только «курсы Корана». В дальнейшем, первоначально лишь на временной основе и, как правило, полулегально, к религиозному образованию привлекались и другие акторы, неподконтрольные «Диянет» и прочим подразделениям действующей администрации: подпольные имамы, наставники суфийских братств, лидеры новоявленных духовных движений, интеллектуалы.

Свой вклад Клэйер видит в том, чтобы по-новому взглянуть на публичный курс, ассоциирующийся с лаицизмом, на протяжении всего однопартийного периода, обращая особое внимание на динамику и напряженность, связанную с религиозным образованием, как внутри, так и вне государственных институтов. Вначале она обсуждает преподавание религиозных дисциплин под контролем министерства образования (в государственных школах, университете, особых школах имамов и проповедников) с целью определять точки трений и найти способ их разрешения в сфере планирования и реализации публичного курса, который, как правило, рассматривается как сыгравший решающую роль в разделении школьного обучения и религии. Затем более пристально анализируется дина-

мика в позициях религиозных акторов как внутри, так и вне государственных институтов.

«То, как задумывался и навязывался лаицизм, нельзя анализировать в терминах некой программы реформ, с самого начала полностью обдуманных, а затем примененных как таковые. Напротив, речь идет о мерах, намеченных в контексте, меняющемся как в Турции, так и за ее границами. Он делает особо значимыми властные взаимоотношения внутри многообразных и гетерогенных ке-малистских элит, как и неоднородное отношение представителей государства к навязыванию лаицизма, развивавшегося нелинейно и негомогенно, и к своей собственной роли в нем. Наиболее иллюстративен здесь случай с школьными преподавателями и сельскими учителями. Дефицит педагогов - важнейшее затруднение для правительства - заставил министерство образования нанимать на работу бывших наставников по религиозным предметам, людей, учившихся в школах имамов-хатибов, и вообще учителей, более или менее чувствительных к религии. Далее, на выработку лаициз-ма влияли и другие проблемы, вписывающиеся в другую логику, как, например, противопоставление города и сельской местности или роль университета и оптимальных способов контроля над ним» (009, с. 120).

Важно принимать во внимание и конкретные действия религиозных акторов, которые, несмотря на репрессии, оперировали либо внутри, либо вне государственных институтов (хотя границы этих последних были порой несколько размыты). Они пользовались любой свободой маневра для перемены курса, которую только предоставляли гетерогенность и внутренние трения между различными уровнями администрации и нехватка у государства средств и возможностей осуществлять контроль. Чиновники, работавшие в «Диянет» и системе образования, не были просто пассивными агентами или сотрудниками. Как известно, видный алим и популяризатор коранических наук на турецком языке Ахмед Хамди Аксе-ки (1887-1951) признавал, что согласился возглавить «Диянет» лишь во избежание худшего.

Эти действия несводимы к элементарным реакциям. Даже при тех сдержках, что налагал на них лаицизм, они следовали собственной динамике, порой производной от тех факторов трансформации, что руководили кемалистскими элитами (рационализация,

взятие на вооружение научных подходов, использование новых средств массовой информации, индивидуализация и пр.). В равной мере лаицизм зависел и от повседневных действий религиозных акторов. Показательна реакция министерства образования и МВД на акции руководителей «Диянет» в 1939 г. Можно констатировать, что лаицизм в однопартийный период был плодом многосторонних и сложных взаимодействий между разными административными и религиозными, публичными и частными сферами, которые неоднократно пересекались.

Николя Камелио (Школа высших исследований по общественным наукам, Париж) в статье «Военные захватывают закон: Проект конституции 1961 г.» (010) описывает, как офицеры - участники государственного переворота 1960 г. выпустили из-под контроля конституционный процесс, поскольку делегировали работу по составлению конституции профессиональным юристам. Эта инициатива позволила политическим партиям, в частности НРП, которая особенно прочно закрепилась в академических кругах, влиять на процесс, даже не имея непосредственного доступа к постам, связанным с вынесением решений.

Майский переворот положил конец первому турецкому опыту многопартийной демократии, открыв череду военных вмешательств, разметивших впоследствии течение политической жизни страны. В 1950 г. на первых в истории Турции свободных выборах НРП - ранее единственную партию в государстве - победила Демократическая партия (ДП), одержавшая триумф и в следующей избирательной кампании 1954 г., которая также обозначила начало более авторитарного способа управления, с ужесточением контроля над общественностью, прессой и оппозицией. На фоне участившихся обвинений в нарушениях и подтасовках на выборах 1957 г. противостояние двух главных фракций в ВНСТ радикализовалось, и угроза физической расправы нависла даже над Исметом Инёню, лидером республиканской оппозиции, бывшим соратником и преемником Ататюрка на президентском посту. В конце апреля 1960 г. произошли серьезные стычки между студентами и полицией, а май был отмечен непрекращающимися протестами в Анкаре, когда к демонстрациям примкнули кадеты военного училища. Правительство все хуже контролировало ситуацию, и армия 27 мая вмешалась и свергла кабинет ДП под официальным предлогом «предот-

вращения братоубийственной распри», чтобы «вывести партии из непримиримого противоборства, в котором они завязли, с целью как можно скорейшего проведения справедливых и свободных выборов под наблюдением и с третейским судом надпартийной и беспристрастной администрации».

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Декларированное намерение передать полномочия гражданским лицам на новых условиях сопровождалось настоятельным запросом к группе преподавателей права составить новую конституцию. Ночью с 27 на 28 мая эмиссар Комитета национального единства (МИН ЫгПк Кошке81), куда входили вовлеченные в переворот офицеры, забрал из квартир и вывез самолетом в Анкару восемь профессоров юридического факультета Стамбульского университета во главе с Сиддиком Сами Онаром. В тот же день было решено сформировать кабинет из министров-«технократов», набранных в высшем эшелоне гражданской службы и не имевших никаких связей ни с одной из политических партий.

Первоначально предполагалось, что конституция будет написана в пределах каких-то месяцев, но фактически это заняло более года, и количество вовлеченных значительно выросло. Процесс можно грубо разделить на три фазы:

1) май - октябрь 1960 г. - работа комитета Сиддика С. Онара под наблюдением военных, увенчавшаяся составлением проекта и его передачей Комитету национального единства, и последовавшие разногласия между профессурой и офицерством на фоне растущего неприятия последним результатов труда первой, что обусловило необходимость подготовки почвы для созыва Учредительного собрания;

2) октябрь 1960 - январь 1961 г. - принятие решения о параметрах Учредительного собрания;

3) январь - май 1961 г. - избрание Учредительного собрания и одобрение им конституции.

Окончательное утверждение конституции на референдуме в июле 1961 г., ровно через год после переворота, заметно поменяло правила игры в турецкой политике. Новые институты надежнее гарантировали основополагающие свободы (в частности, Конституционный совет), вводился определенный пакет социальных прав, предусматривалась перспектива экономического развития под эги-

дой государства (в частности, учреждалась организация по планированию).

Большинство исследований, посвященных тому, что свершилось 27 мая, интерпретируют переворот как акцию возмездия «глубинного государства» (пусть даже само выражение появилось лишь намного позднее) ДП, воплотившей социальные силы, менее привязанные к государству и кемалистской идеологии, нежели ее соперница. Академические штудии, по преимуществу 1970-1980-х годов, принимают позицию либеральной критики относительно того, что конституция 1961 г. была инструментом доминирования бюрократов и государственных интеллектуалов (на чем, помимо прочих, настаивал и низложенный в 1960 г. президент Джеляль Ба-яр). Они изображают проект офицеров-путчистов и их союзников как законченное выражение доминирующего над слабым гражданским обществом сильного государства, приравниваемое тем самым к обновленной бюрократической версии османской традиции. Их авторы - это обычно ученые-правоведы, особо чувствительные к инновациям в сфере институтов и свобод и находящиеся под сильным влиянием «теории развития». В силу допущения, что эволюция турецкой конституции представляет собой долгий путь от классической автократии по-османски к некоей форме западной демократии, вмешательство военных и прочие периоды авторитаризма предстают как временные отклонения от маршрута, ведущего к демократизации. В конституции же 1961 г. усматривают финальную стадию и триумф «перехода к конституционной системе» (anayasal sisteme ge?i§), истоки которого уходят в османские реформы XIX в. через кемалистскую конституцию 1924 г.

Труды историков и правоведов почти не соприкасаются, и тезис о «военно-бюрократической реакции» слабо согласуется с образом «апофеоза демократии». Большинство исследователей сознает, как трудно уловить логические и социологические связи между военным переворотом и «самой демократичной конституцией в истории Турции».

Н. Камелио ищет разрешение этого противоречия, пытаясь разобраться в «неопределенном и флуктуирующем характере ситуации, сложившейся после переворота и конкуренции между элитными группами в попытках установить новый режим». Проблеме пересечения сфер юридического и политического на приме-

ре конкретных обстоятельств законотворчества (не в последнюю очередь - именно конституционного) посвящена довольно представительная библиография (помимо прочих, предметные работы, в центре которых - французская конституция 1958 г.). Базовые вопросы - следующие: «Почему военные, сразу же после того, как взяли власть в свои руки, призвали на помощь профессоров права? Как обсуждалось и регулировалось расхождение между правом и политикой и, обратно, как решение использовать право модифицировало "игру" и трансформировало условия, в которых осуществлялась политика? Наконец, как нам быть с тем фактом, что политические партии очень быстро захватили контроль над конституционным процессом?» (010, с. 125).

Череда событий с июля по декабрь 1960 г. показывает, что государство, несмотря на декларации комитета Сиддика Онара о его единстве, отнюдь не складывалось в унифицированный аппарат, независимый от социальной логики. Напротив, ход, принятый дебатами о конституции, испытал показательное влияние конфликтов между различными профессиональными нормами. Иерархическое мышление военных столкнулось с требованиями комитета академических ученых о предоставлении им должной автономии и стратегиями отдельных его членов, косвенным следствием чего стала неспособность комитета хранить в секретности свою работу. Более того, невзирая на цензуру, репрессии и тот факт, что лояльность хунте имела решающее значение при допуске к процессу разработки конституции, военные не сумели сдерживать партийно-политические соображения и действовать независимо от общественного мнения. Ученые, поддерживавшие наиболее тесные контакты с теми или иными политическими партиями, смогли мобилизовать их и использовать прессу (несмотря на то что она находилась под пристальным надзором) ради торжества собственного видения.

Само стремительное возвращение политических партий на арену показывает, какие солидные корни они пустили в самой сердцевине государственных институтов. Бюрократическая элита не формировала сплоченного целого, способного одержать верх над элитой политической, избранной всеобщим голосованием. Напротив, она оказалась бессильна предотвратить политизацию споров и возобновление межпартийных распрей.

Притом что в первом проекте комитета С.С. Онара предлагалось очертить обязанности политиков целым набором административных институтов, которым доверялся надзор за политической активностью, конституция, предложенная в итоге 27 мая 1960 г., предоставляла широчайшую свободу носителям политической власти, признавая основное место за партиями и в то же время стремясь обеспечить административную преемственность на случай, если она окажется под угрозой вследствие действий какой-либо из доминирующих партий. План первого комитета, отобразивший идею государства, институты которого гармонично функционировали бы в условиях большей деполитизации, оказался сметен на протяжении 1960-х годов. Усиливались расхождения между армией и дрейфовавшей влево интеллигенцией, массированно политизировались назначения в государственном секторе, военные все более теряли способность удерживать турецкую демократию в рамках кемалистской догмы.

В таком вполне самостоятельном поле исследований, как охрана правопорядка, сделки между официальными протагонистами и социальными силами соотносятся с делегированием полномочий. Формальные и неформальные механизмы, через которые институты, ответственные за публичное действие, удостоверяют законность частных акторов (групп нотаблей, экономических, племенных, криминальных групп), можно регулярно наблюдать уже в имперские времена. Ноэми Леви Аксу (университет Богазичи, Стамбул) в статье «Османская полицейская и юридическая система на стыке XIX и XX вв.» (011) обращается к роли полиции в третейском посредничестве и юридических процедурах во второй половине XIX в. В деталях она останавливается на том, как полицейские институты вовлекались в разрешение повседневных конфликтов, наряду со многими другими акторами (судьями, религиозными лидерами, нотаблями). Даже если это вытекало из их официальных функций, такое делала возможным, прежде всего, их растущая интеграция с городским населением. Вместо того чтобы попытаться покончить со спорадическим насилием, полиция искала средств навязывать свою волю в городах с помощью наемных головорезов, организованных банд и ополчений, способных поддерживать правопорядок. Анализируя структурирование такого специфического сектора публичного действия, как полицейская служба, и взаимо-

действие между публичными и гражданскими акторами в провинциальных центрах, Н. Леви Аксу ставит под вопрос историчность самого факта стыковки официальных арен и социальных сил. К концу XIX в., когда империя переживала административную реорганизацию, а публичная власть заново водворялась в городах, публичные институты осуществляли определенный полицейский курс, полагаясь на гражданские ресурсы. Этот феномен не ограничивался городскими центрами. Тогда же на юго-востоке Анатолии султан Абдул-Хамид II (1876-1909) вербовал племенные полки ха-мидийе, которые привлекали ряд курдских племен на сторону государства, делегировавшего им часть своих прерогатив. В 1980-е годы, с ожесточением боевых действий против Рабочей партии Курдистана, публичные власти вновь стремились заручиться гражданской поддержкой, создавая сельские ополчения в курдских регионах, чтобы подкрепить противоповстанческую (соийемшиг-gency) стратегию, использовавшуюся турецким государством. Такие «сельские защитники» (коу когисши) передавались в ведение МВД, получали жалованье из казны, снабжались оружием и униформой. Таким образом, в делегировании суверенных полномочий частным индивидам есть определенная преемственность. В диахронической перспективе периоды относительной централизации насилия (например, однопартийный 1923-1945 гг.) сменяли те, когда государство отказывалось от монополии на физическое насилие в связи с протестом социальных групп, располагающих достаточными средствами для сопротивления силам безопасности (например, вторая половина 1970-х годов, когда вооруженные группировки радикалов смогли вырвать у государственных властей контроль над отдельными частями территории страны). Леви Аксу, изучая условия, при которых во второй половине XIX в. в Османской империи рождалась полиция модерна, показывает, что этот новый актор, имевший задачей поддержание порядка в городах, способствовал трениям и функциональной неразграниченности с полномочиями существующих институтов, в частности, судебных. Недостаток четкой определенности в их соответствующих сферах компетенции поощрял режим на произвол, но и предоставлял населению площадку для маневрирования, поскольку люди могли выбирать, к какому из институтов обращаться, и играть на институциональном соперничестве в свою пользу.

«Не нуждается в объяснениях тот факт, что трансинституциональная перспектива с неизбежностью включает учет уровня институциализации каждой из изучаемых организаций. Османская полицейская и юридическая системы во многих отношениях не были к концу XIX в. полноценно развитыми институтами. Профессиональная подготовка если и существовала, то лишь самого базового вида, методы рекрутирования, служебного продвижения и взыскания меньше зависели от каких-либо установлений, чем от лично или политически заданных критериев, и относительно точного объема в ответственности той или иной службы существовала большая неясность» (011, с. 147). Следовательно, на контакты между двумя данными институтами - полицией и юстицией - придется смотреть как на пересечение двух независимых сфер государственного вмешательства и связанные с ним трения. Безотносительно к тому, были они или нет укоренены в тех или иных установлениях, такие пересечения были неотвратимы, ввиду близости связанных с ними полей действия, и формировали часть рутинного функционирования обоих институтов. Однако они также от случая к случаю давали повод к соперничеству и напряженности, выявляя политические и личные ставки, сделанные на поддержание общественного порядка и соблюдение права. Хотя многие из отмеченных контактов и пересечений могут быть сведены к прагматизму, они тем самым также весьма откровенно рисуют властные отношения, существующие как внутри государства, так и между обществом и различными формами аппарата государственного контроля. Для рассматриваемого периода судопроизводственные практики, осуществляемые полицией, тесно ассоциируются с авторитарной природой режима Абдул-Хамида II, поддерживавшего и даже поощрявшего их.

В фокусе внимания Аксу - набор конкретных примеров контакта между полицейскими и правовыми институтами, сосредоточенными османской столицей, на материалах полицейского ведомства из османского архива кабинета премьер-министра в Стамбуле. Министерство полиции, которому были подведомственны все полицейские силы империи, было учреждено в 1879 г., но ликвидировано в 1909 г., и работало как учреждение, отдельное от МВД. В рассмотрении характера правоохранительных функций полиции и масштаба ее вмешательства в юридические процедуры упор де-

лается на разнообразие аспектов полицейского действия в разрешении конфликтов, которое, как утверждает автор, базировалось на двух главных механизмах. Располагая неограниченной властью, которая могла приводить к насилию и утверждению справедливости явочным порядком, полиция могла входить в число акторов, ответственных за третейское урегулирование конфликтов, и рассматриваться жителями как альтернатива юридическим институтам. Вместе с тем исследовательница признает, что «дисбаланс между юридическим и административным типом правоохранительного контроля (policing) мог быть менее очевиден в ряде провинциальных городов, не имевших той же стратегической важности для выживания режима» (011, с. 167).

Элиза Массикар (Национальный центр научных исследований, Париж) в статье «Не вполне гражданский служащий: Фигура околоточного старосты (мухтар)» (012) рассматривает на примере формально выборной должности низовой администрации сценарий эволюции тех или иных управленческих функций в рамках не бюрократического класса, социально неоднородного и дифференцированного, а системы «институциализированных посредников», связывающих между собой разные социальные и институциональные порядки. То, как (выборным путем) определяется кандидатура мухтара (термин, обозначающий как сельского старосту, так и околоточного старшину) и его социальная и географическая близость к жителям, означает, что он действует как посредничающая фигура. В этих политико-административных ролях, первоначально оформившихся с бюрократизацией империи и существующих поныне, можно усматривать результат незавершившегося процесса рационализации и автономизации институтов. Однако, отказываясь расценивать такую незавершенность как аномалию или свидетельство, что тот или иной целенаправленный процесс рационализации не смог осуществиться до конца, и усматривая в географической, социальной и реляционной близости с населением интегральную составляющую роли мухтара, Э. Массикар, при обсуждении взаимопроникновения административных, политических и социальных сфер, склоняется к мысли, что это и есть норма. На таком фоне проступают очертания государства, способного к апроприации и даже экспроприации, а следовательно - готового к использованию

с альтернативными целями со стороны социальных сил, желающих повлиять, поддержать или переосмыслить его.

На данный момент в Турции насчитывается примерно 53 тыс. мухтаров, из которых 13 тыс. возглавляют городские околотки, существенно колеблющиеся в масштабах (от нескольких сотен до десятков тысяч). Фигура мухтара не допускает прочтения в вебери-анских терминах «рационализации» институтов, так как ее характеристики отдаляют ее от веберовского идеального типа гражданского служащего. Он скорее воплощает континуитет, промежуточное звено между официальным порядком (который сам по себе сложен и изменчив) и локальным обществом, куда он встроен через множество каналов близости и зависимости. Хотя управление через посредников в османский период основательно изучалось, применительно к республиканской эпохе это можно утверждать с гораздо большей осторожностью (исключение составляет монография Ми-кера).

Чтобы понять специфику функций мухтара, нужно сначала исторически контекстуализировать (historicise) понятие администрации, которое слишком часто рассматривается османскими реформаторами и их турецкими продолжателями, а также большинством наблюдателей Турции, как универсальное. Робер Дессимон, Жан-Фредерик Шауб и Бернар Венсан1 определяют его как «общее обязательство, налагаемое на индивида, по осуществлению тех или иных мер, не предоставляющее ему возможности отстаивать собственную точку зрения или частные интересы». Администрация в данном смысле, как считает Массикар, не может быть признана явлением, совершенно чуждым османским и турецким институтам, -в противном случае «возникал бы риск удариться в эссенциализм, вряд ли более вдохновляющий, чем концепция восточного деспотизма» (012, с. 257). Однако государственный аппарат как империи, так и республики все же институциализировал посредников, наряду с администрацией, что порождает вопрос о проистекающих отсюда управленческих модальностях.

Институт мухтарлык, изначально «квазиофициальный», характеризуется той ролью, которую целенаправленно оставляет со-

1 Les Figures de l'administrateur. Institution, réseaux, pouvoirs en Espagne, en France et au Portugal, 1 e - 19 e siècles / Ed. par R. Descimon, J.-F. Schaub et B. Vincent. - Paris, 1997.

циальным процессам, осуществляясь по-разному в разных ситуациях. Он представляет способ как упорядочения, в частности, создавая возможности для интеграции локальных гетерогенных обществ и порождая взаимную удовлетворенность (contentment), так и компромисса, оставляя лазейки и обходные пути помимо государственного порядка.

Частый в османистике анализ роли посредников способствовал широкому освещению их ключевой роли в управлении. Мухта-ры, институционализированные как часть османской административной реформы, позволяют выдвинуть гипотезу о континуитете: реформированный османский государственный аппарат и его республиканское продолжение (вплоть до настоящего времени) последовательно институционализировали этих посредников наряду и одновременно с администрацией. Отнюдь не исчезнув при республике, несмотря на желания некоторых реформаторов, эти посредники доказали свою замечательную долговечность и, возможно, представляют нечто большее, чем простой пережиток или историческую случайность.

Это наблюдение, соответственно, дает основание раздвинуть как хронологические, так и пространственные рамки. Хотя размышления об османских посредниках фокусировались обычно на их роли в интеграции и администрации провинций в империю, фигура мухтара наводит на мысль, что правление при помощи посредника не ограничивается отдаленными провинциями, но и действует (возможно, даже по преимуществу) в городских центрах, включая Стамбул. Сравнительно недавно институтом мухтарлык интенсивно пользовались низкостатусные социально-экономические группы, относительно маргинальные по своему месту в государственном аппарате. Однако ввиду неодинаковой значимости политико-пространственной и социальной маргинальности важно, избегая любых поспешных обобщений, размышлять о сущностной стороне этого различения.

Из-за своей роли каждодневных посредников между государством и обществом мухтары позволяют нам лучше отслеживать взаимоотношения между администрацией и социумом в терминах скорее континуитета и взаимной легитимации (cross-investment), нежели оппозиции. Они также дают нам понять, как государство продуцирует общество, а общество - государство. Мухтары приот-

крывают занавес над банальными формами взаимодействия между гражданами и администрацией, зачастую сокрытые из поля зрения и рассматриваемые как нелегитимные. Становятся лучше понятны условия социологической действенности (sociological efficacy) правительства, а не простая перспектива официальной кодификации. Роль мухтара - хорошая иллюстрация комбинации «порядка и компромисса» в их рутинном функционировании.

«Как в 1930-е годы, теперешние лидеры вынашивают проект отмены мухтарлыка. Функции мухтара и впрямь урезаются; многие документы, ранее выдававшиеся или сертифицировавшиеся мухта-ром, теперь утверждаются более удаленными институтами. При наличии "Идентификационного номера Турецкой Республики" (Turkiye Cumhuriyeti kimlik numarasi), привязанного к адресу гражданина, и регистрационной системы, мухтару уже не приходится выдавать свидетельств о проживании. Постепенное утверждение "цифрового государства" (e-devlet) оставляет этому институту все меньше места. Помимо предоставляемой им технической поддержки, будет интересно пронаблюдать, как будет функционировать администрация, лишившись такого способа управления - приближенного к объекту, опосредованного и олицетворенного, - который воплощает собой мухтар» (012, с. 290).

Итоговым выводом для авторского коллектива становится мысль о том, что публичное действие и институты фактически подчинены повторным и постоянно воспроизводящимся согласованиям. Говоря исторически, увеличивающееся количество зон правительственного вмешательства регулярно давало населению основания символически присваивать новые институты. Вместо того чтобы прибегать к той или иной дихотомии между государственным порядком и порядком публичным, которая так никогда и не сможет послужить противовесом взаимному приспособлению (naturalisation) двух этих категорий - будь то анализ доминирования государства над обществом (как то чаще всего и бывает) или (реже) понимание характера взаимопроникновения двух этих сфер, следует скорее анализировать флуктуирующие формы диалектики государства / общества. Именно через наблюдение мест, случаев, форм и акторов, вовлеченных в эти процессы, авторы стремятся проанализировать типы приспособления и согласования, воздействующие на публичное действие в Турции. Они показывают, что

такие феномены, как недифференцированность и слиянность (pooling) публичного и частного интереса, оказывают воздействие на весь спектр социальных и политических порядков, который также определяется множественностью способов, используемых индивидами при публичном действии.

Еще одним аспектом проделанной работы является пересмотр хронологической сетки, при помощи которой обычно анализируется турецкая политика. Выбрав за отправной момент административные реформы XIX в., коллективная монография освещает ранее неочевидную регулярность и многочисленные приспособления и согласования, задействованные при планировании и осуществлении преобразований. Тем самым формируется социологическая база для анализа процессов изменений и преемственности в публичном действии начиная с позднеосманского периода.

Т.К. Кораев

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.