ментариев. В первом резюме «Чистилища» устанавливается тождество между словами «canticha» и «parte», служащими для обозначения трех разделов поэмы. Слово «cantica» (которое сам поэт использует только один раз - в последней песне «Чистилища») с самого начала утверждается в критическом тезаурусе экзегетов «Комедии». Этот термин имеет отчетливые библейские коннотации и тем самым создает определенную параллель между «Комедией» и священными текстами, задающую основной вектор дантовской ранней экзегезы. В резюме к первой песне «Рая» появляется термин «trattare» в значении «поэтически репрезентирует», т.е. по отношению к литературному, а не научному, теологическому и т.п. сочинению; в дальнейшем подобное словоупотребление станет традиционным. В нем упоминается «поэтическая наука», к которой прибегает автор текста при его создании, а также образ Аполлона как бога мудрости и одновременно как олицетворение этой науки.
Резюме манускрипта Triv «появились в ключевой период канонизации поэмы и составили важнейший компонент этого процесса. Они являются свидетельством возникновения критического языка для описания текста, отражая стадию его постепенного формирования и иллюстрируя воплощенный в обширном корпусе дошедших до нас комментариев факт, что это новаторское произведение требовало серьезного и постоянного интеллектуального усилия» (с. 168).
Е.В. Лозинская
2017.01.017. АНАГНОСТУ-ЛАУТИДЕС Е. ПРЕЦЕДЕНТ ПАТОЛОГИЧЕСКОЙ ЛЮБВИ В ГРЕЧЕСКОЙ АНТОЛОГИИ И В ЕЛИЗАВЕТИНСКОЙ ПОЭЗИИ.
ANAGNOSTOU-LAOUTIDES E. An instance of pathological love in the Greek anthology and Elizabethan poetry // Greek, Roman, and Byzantine studies. - Durham: Duke univ., 2015. - Vol. 55, N 3. - P. 558582.
Ключевые слова: Даная; Асклепиад Самосский; Томас Кэрью; антологическая лирика; древнегреческая эпиграмма; продажная любовь; страсть; любовь как патология.
Ева Анагносту-Лаутидес (университет Монаша, Мельбурн, Австралия) прослеживает рецепцию в античной и ренессансной по-
эзии мифа о Данае. Заключенная своим отцом в подземную темницу, Даная родила там сына Персея от Зевса, который проник к ней в виде золотого дождя.
Исследовательница разграничивает две поэтические интерпретации этого мифа. Первая (и более распространенная) интерпретация превращает Данаю в символ продажной женщины, отдающейся за деньги. Именно так трактовал Данаю Еврипид, который в одноименной трагедии (сохранилась во фрагментах) «подчеркивал готовность своей героини обменять свою добродетельность на золото» (с. 560).
Именно Еврипид дал возможность античным читателям увидеть параллель между мифологической историей Данаи и жизнью обыкновенной древнегреческой проститутки. Эту параллель подхватывает Менандр, восторженный почитатель Еврипида, высмеивавший в своих комедиях неискренность и алчность Данаи. В том же духе изображают Данаю поэты-эпиграмматисты из круга Менандра, например Гедил.
Сходной интерпретации придерживаются римские авторы. Теренций в «Евнухе» описывает фреску с изображением «союза» (pactum) Данаи и Зевса, которая украшает публичный дом. Комментатор Теренция, Элий Донат, подчеркивает, что данный сюжет весьма подходит для такого места, ибо золотой дождь намекает на жизнь женщины легкого поведения, обменивающей свою любовь на деньги (с. 569).
Пьеса Теренция, имевшая беспрецедентный успех (она исполнялась два раза в день и собрала общую выручку в 8000 сестерциев - наивысшую в истории римской комедии), сильно повлияла на трактовку образа Данаи у позднейших римских поэтов. Овидий именно на Данаю, а не на Зевса возлагает вину за «грех», вследствие которого ее отец Акрисий получил внука: «...Она своим грехом (illa suo crimine fecit) сделала его [Акрисия. - Реф.] дедом» («Наука любви», книга III, стих 632).
Продажность Данаевой любви обыгрывается и в римской элегии. Проперций, уверяя возлюбленную, что ради нее он мог бы проникнуть и в «окованную железом башню Данаи», вместе с тем сокрушается, что подарков у него не хватит и на то, чтобы «купить хотя бы одну ночь» (книга II, элегия 20).
Позднейшие грекоязычные эпиграмматисты (от эпохи Августа до VI в. н.э.) также следовали этой традиции, не без цинизма сопоставляя своих возлюбленных с продажной Данаей: «Зевс купил Данаю за золото, и я куплю тебя; я дам тебе больше золота, чем Зевс» (Парменион, «Греческая антология», книга V, эпиграмма 34); «Я тоже думаю, что Зевс пришел к Данае как золото - принеся сотню золотых монет» (Антипатр Фессалоникийский, там же, книга V, эпиграмма 31); «Ты просишь пять; я дам десять... Золото достаточно хорошо для тебя? Для Данаи оно было достаточно хорошо» (Стратон, там же, книга XII, эпиграмма 239).
Точно так же трактуют Данаю и раннехристианские авторы. Августин в трактате «О Граде Божьем» подчеркивает развратность Данаи, ссылаясь на «Евнуха» Теренция. Топос Данаи как воплощения корыстной любви оказывается столь устойчивым, что появляется даже у Дж. Боккаччо в «Генеалогии богов».
Принципиально иную интерпретацию образа Данаи Е. Анагносту-Лаутидес находит в эпиграмме Асклепиада Самос-ского («Греческая антология», книга V, эпиграмма 64). Стихотворение представляет собой монолог любовника, который держит путь к своей возлюбленной: он уверяет самого Зевса, что ни снег, ни град, ни молния не смогут воспрепятствовать предвкушаемому «пиршеству». Обращение к Зевсу завершается прозрачным намеком на любовную историю самого Громовержца с Данаей: «Бог мною движет сильнее тебя: не ему ли послушный, / Сам ты дождем золотым в медный спускался чертог?» (перевод Л. Блуменау).
Асклепиад, без сомнения, был знаком с традицией изображения Данаи как продажной женщины; однако он предпочел акцентировать не денежные отношения, связывающие любовника и любовницу, но «неодолимую и разрушительную силу любви» (с. 564), хорошо знакомую и любовнику, который готов ради любовного свидания терпеть любую непогоду (связь необоримой любви и дурной погоды - древний мотив эротической поэзии, восходящий к Сапфо), и самому Зевсу: «послушный» Купидону, Громовержец был готов на все, чтобы заполучить Данаю. Один из античных редакторов Асклепиада (так называемый Commentator C) снабдил эпиграмму весьма подходящим пояснением: «На того, кто охвачен эротической манией» (цит. по: с. 564).
Асклепиад проявляет в этом тексте «свойственное эллинизму отчетливое понимание патологических аспектов эроса» (с. 566): любовная страсть изображается как нечто странное, неуместное и ненормальное. Ситуацию героя эпиграммы можно передать в терминах аристотелевской теории трагедии, которые здесь, однако, получают скорее комический смысл. Герой совершает то, что Аристотель в «Поэтике» называет ошибкой (hamartia), однако эта ошибка скорее смешна, чем трагична: герой полагает, что его страсть делает его непобедимым и тем самым впадает в гордыню (hubris), уподобляя себя самому Зевсу.
Но какова же роль Данаи в этой ситуации? Традиция приписывала ей, помимо алчности, еще и сексуальную ненасытность; это значит, что эллинистический любовник, изображенный в эпиграмме, мог найти в Данае «идеальную партнершу, которая могла понять и даже разделить его любовные страдания» (с. 568).
Даная изображена у Асклепиада не как продажная гетера (именно такую трактовку давали ее образу почти все упоминавшие ее авторы), но скорее как «страстная любовница» (с. 575). По мнению Е. Анагносту-Лаутидес, трактовка образа Данаи у Асклепиада остается едва ли не уникальной вплоть до XVII в., когда английский поэт Томас Кэрью (1595-1640), знакомый с греческой антологической лирикой (возможно, через посредничество итальянского поэта Джамбаттиста Марино), «находит в стихотворении Аскле-пиада модель для собственного изображения разрушительной страсти» (с. 576).
Как придворный Кэрью вел скандальный образ жизни, сознательно противопоставляя свой либертинаж лицемерию дворцового этикета; о его похождениях (в том числе любовных) сохранилось немало анекдотов. В чувственной лирике Кэрью претворены и эротические мотивы эллинистической эпиграммы. Появляется у него и образ Данаи, причем контекст этого образа у Кэрью, как и у Аскле-пиада, включает мотив бури (шторма, непогоды). Речь, правда, идет не о реальной, но о метафорической любовной буре. В самом чувственном своем стихотворении, озаглавленном «Восторг» («A Rapture»), Кэрью сравнивает возлюбленную с «молочным морем», с «гладким, спокойным океаном»; любовник вторгается в эту спокойную гладь женского тела «с такой же бурей (tempest), с ка-
кой Юпитер некогда упал на Данаю в золотом урагане» (цит. по: с. 580-581).
Корреляция между образом Данаи и мотивом бури присутствует и в стихотворении «Отвергаемая заурядность в любви» («Mediocritie in Love Rejected»). Любовник обращается здесь к возлюбленной со следующей просьбой: «Даруй мне бурю; если она будет любовной, я, подобно Данае в ее золотом дожде, буду утопать в наслаждении; если же в ней проявится презрение, этот поток поглотит мои хищные надежды...» (цит. по: с. 581).
Любовник, приветствующий непогоду, вспоминает о Данае с ее золотым дождем, - эта ситуация не может не вызвать ассоциацию с эпиграммой Асклепиада. Хотя Кэрью не раз изображал в своих стихах женщин легкого поведения, в данном случае Даная символизирует не продажность любви, но «интенсивность страсти любовника». Сравнивая самого себя с Данаей, «утопающей в наслаждении», лирический герой Кэрью косвенно констатирует взаимность чувств между партнерами: «поток, захвативший любовника, - это тот же поток, который ощущает возлюбленная» (с. 582). Именно в такую взаимность страсти верил любовник из эпиграммы Асклепиада, столь точно прочитанной английским поэтом.
А.Е. Махов
2017.01.018. ЖОЛКОВСКИЙ Я. ВЕРГИЛИЙ-МАГ. ZIOLKOWSKI J. Virgil the magician // Dall'antico al moderno: Im-magini del classico nelle letterature europee / A cura di Boitani P., Di-rocco E. - Roma: Fondazione Ettore Paratore, 2015. - P. 59-76.
Ключевые слова: образ Вергилия в мировой литературе; средневековые легенды; Д. Компаретти; Г. Ноде; Р. Грейвз; А. Давидсон.
Публий Вергилий Марон на протяжении многих веков воспринимался в европейской культуре как символ римского начала (romanitas), величайший из классиков. Ян Жолковский исследует эволюцию своего рода alter ego поэта: Вергилия - мага и некроманта. Этот персонаж пользовался необычайной популярностью на протяжении многих столетий - вплоть до XX в. включительно, а в Средние века был, возможно, даже более известен, чем Вергилий-поэт.