Научная статья на тему 'Выдержки из дневника Н. И. Пирогова «Вопросы жизни» (часть II)'

Выдержки из дневника Н. И. Пирогова «Вопросы жизни» (часть II) Текст научной статьи по специальности «Ветеринарные науки»

CC BY
137
25
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Выдержки из дневника Н. И. Пирогова «Вопросы жизни» (часть II)»

9 L L

ПАМЯТНЫЕ ДАТЫ

memorial

ВЫДЕРЖКИ ИЗ ДНЕВНИКА Н. И. ПИРОГОВА «ВОПРОСЫ ЖИЗНИ» (ЧАСТЬ II)

«Пирогов велик тем, что воплощал недюжинной силой своего духа идеи времени».

Н. Н. Бурденко

...Старший брат мой лежал больной ревматизмом; болезнь долго не уступала лечению, и уже несколько докторов поступали на смену один другому, когда призван был на помощь Ефрем Осипович Мухин1), в то время едва ли не лучший практик в Москве.

Я помню еще, с каким благоговением приготовлялись все домашние к его приему; конечно, я, юркий мальчик, бегал в ожидании взад и вперед; наконец, подъехала к крыльцу карета четвернею, ливрейный лакей открыл дверцы, и как теперь вижу высокого, седовласого господина, с сильно выдавшимся подбородком, выходящего из кареты.

Вероятно, вся эта внешняя обстановка, приготовление, ожидание, карета четвернею, ливрея лакея, величественный вид знаменитой личности сильно импонировал воображению ребенка; но не настолько, чтобы тотчас же возбудить во мне подражание, как обыкновенно это бывает с детьми: я стал играть в лекаря потом, когда присмотрелся к действиям доктора при постели больного и когда результат лечения был блестящий.

Так по крайней мере я объясняю себе начало игры, после глубокого, еще памятного и теперь, впечатления, произведенного на все семейство быстрым

1 Е. О. Мухин (1766-1850) — один из главный учителей Пирогова. Доктор медицины и хирургии, анатомии, физиологии, судебной медицины и медицинской полиции, заслуженный профессор. Учился (с 1786 г.) в Харьковском коллегиуме, работал в военных госпиталях на полях сражений; степень подлекаря получил в 1789 году, лекаря — в 1791-м. До университета Мухин преподавал в разных школах: адъюнкт-профессор патологии и терапии в хирургической школе при Московском военном госпитале (с 1795 года). С 1800 года — «первенствующий доктор» Голицынской больницы. Тогда же защитил диссертацию на степень доктора. Преподавал медикохирургические науки в Московской славяно-греко-латинской академии (1802-1807), был профессором анатомии и физиологии в московском отделении Медико-хирургической академии (1808-1818). 3 сентября 1813 года назначен ординаторным профессором в Московский университете, где в разное время преподавал анатомию, физиологию, токсикологию, судебную медицину и медицинскую полицию. При Пирогове-студенте Мухин был деканом отделения врачебных наук (1821-1826) и бессменным заседателем университетского правления (1826-1830).

успехом лечения. После того как, несмотря на все усилия пяти-шести врачей, болезнь все более и более ожесточалась и я ежедневно слышал стоны и вопли из комнаты, не прошло и нескольких дней мухинского лечения, а больной уже начал поправляться. Верно, тогда все мои домашние, пораженные как будто волшебством, много толковали о чудодей-ствии Мухина; я заключаю это из того, что до сих пор сохранились у меня в памяти рассказы о подробностях лечения. Говорили: «Как только посмотрел Ефрем Осипович больного, сейчас обратился к матушке: «Пошлите сейчас же сударыня, — сказал, он — в москательную лавку за сассапарельным2) корнем, да велите выбрать такой, чтобы давал пыль при разломе: сварить его надо также умеючи в закрытом и наглухо замазанном тестом горшке; парить его надо долго; велите также тотчас приготовить серную ванну», — и так далее.

Дал какой-то совет, вероятно также о приготовлении декокта, распрощался и вышел.

Конечно, такой рассказ, с вариациями, я должен был слышать неоднократно, а потому должен был хорошо его запомнить. Словом, впечатление, неоднократно повторенное и доставленное мне и глазами, и ушами, было так глубоко, что я после счастливого излечения брата попросил однажды кого-то из домашних лечь в кровать, а сам, приняв осанку доктора, важно подошел к мнимобольному, пощупал пульс, посмотрел на язык, дал какой-то совет, вероятно также о приготовлении декокта, распрощался и вышел преважно из комнаты.

Это я отчасти сам помню, отчасти же знаю по рассказам, но весьма отчетливо уже принимаю весьма часто повторявшуюся впоследствии игру в лекаря; к повторению побуждали меня, вероятно, внимательность и удовольствие зрителей; под влиянием такого стимула я усовершенствовался и начал

2 Сассапарельный корень применяется при лечении застарелого ревматизма; растение семейства лилейных, произрастает в Центральной и Южной Америке.

уже разыгрывать роль доктора, посадив и положив несколько особ, между прочим и кошку, переодетую в даму; переходя от одного мнимого больного к другому, я садился за стол, писал рецепты и толковал, как принимать лекарства. Не знаю, получил ли бы я такую охоту играть в лекаря, если бы, вместо весьма быстрого выздоровления, мой брат умер. Но счастливый успех, сопровождаемый эффектною обстановкою, возбудил в ребенке глубокое уважение к искусству, и я, с этим уважением именно к искусству, начал впоследствии уважать и науку.

Игра моя в лекаря была детским паясничанием и шутовством. В ней выражалось подражание уважаемому, и только как подражание она была забавна, да и то для других, а для меня была занимательна.

Не знаю, почему бы, в самом деле, уважение и возбуждаемый им интерес, привязанность и любовь к уважаемому предмету не могли быть мотивом детских игр, когда на нем основаны игры взрослых. Чему как не этому мотиву, обязаны своим происхождением представления в лицах из жизни Спасителя у католиков, сцены из библейской истории на театре прошедших веков, и теперь еще разыгрываемые евреями в праздник Амана?

Как бы то ни было, но игра в лекаря так полюбилась мне, что я не мог с нею расстаться и вступив (правда, еще ребенком) в университет.

Увидев случайно, в первый же год моего пребывания в университете, камнесечение в клинике, я на святках у одних знакомых вздумал потешить присутствующих молодых людей демонстрациею на одном из них виденной мною недавно операции; я достал где-то бычачий пузырь, положил в него кусок мела, привязал пузырь между ног, в промежности одного смиренника между гостями, пригласил его лечь на стол, раздвинув бедра, и вооружившись ножом и каким-то еще, не помню, домашним инструментом, вырезал к общему удовольствию кусок мела с соблюдением Цельзова: tuto, cito et jucude1).

Я вступил в школу одиннадцати-двенадцати лет, зная хорошо только читать, писать, считать по 4-м первым правилам арифметики и кое-что переводить из латинской и французской хрестоматий; но я был бойкий, неленивый и любивший ученье мальчик...

...Первоначальное мое учение не основывалось ни на каком принципе; оно не было ни классическим, ни реальным. Всего более знания я вынес по двум языкам: русскому и французскому; на обоих мог я читать и понимать читанное, мог и писать. К нашему позору, нас учили также и говорить по-французски, давая марки, оставляя без одного кушанья и без гулянья за несоблюдение правила говорить вне классов между собою по-французски.

Да, я считаю позором для нас, русских, что наши родители и само правительство поощряли эту паскудную, пошлую и вредную меру. Говорить детям и недетям одной народности между собою

1 Девиз Авла Цельза, римского ученого, врача и практического хирурга времен Тиберия и Нерона (I в. н. эры) делать операции: безопасно, быстро и приятно (лат).

на иностранном языке без всякой необходимости для какого-то бесцельного упражнения для упражнения, — это, по-моему, верх нелепости и главное, нелепости вредной, мешающей развитию и мысли, и отечественного языка. Много я думал об этом при воспитании моих детей; я имел средства воспитать их в упражнениях на французском диалекте, и, вероятно, этим повлиял бы благотворно на их будущую карьеру в нашем обществе; но я не мог преодолеть в себе отвращения от этого нелепого способа образования детей. Мыслить на двух и трех языках, и даже мыслить на винегрете из трех языков, каждому из нас возможно; но, чтобы мыслить всесторонне ясно и отчетливо на чужом языке, нужно знать его с пеленок, точно также, как свой родной, и, пожалуй, лучше своего, или же изучить этот чужой язык глубоко, как изучит его тот, кто видит в нем единственное средство к приобретению какого-нибудь знания или к достижению какой-либо цели жизни.

Так, два и три языка делаются родными для жителей пограничных провинций, для детей смешанных браков; а из обитателей окраин современные евреи мыслят и говорят на какой-то смеси семитического и двух или трех арийских наречий.

Так, в прошлых веках все почти ученые и передовые люди разных наций, изучившие глубоко латинский язык, и мыслили на нем, и писали, и говорили между собою.

Русские дети не подходят ни под одно из таких условий; все почти учатся разговорному чужому языку в пяти-восьмилетнем возрасте у бонн, гувернанток и гувернеров. Между тем еще задолго до этого возраста, как только ребенок начинает лепетать, родное слово вступает в неразрывную связь с племенною мыслью (о наследстве в юности которой едва ли можно сомневаться). Возможно, ли чужому слову нарушать это право родного языка без вреда для процесса мышления и не нарушая его нормального развития?

Вред состоит в том, что внимательность ребенка вместо того, чтобы постепенно углубляться и сосредотачиваться на содержании предметов и тем служить к развитию процесса мышления, остается на поверхности, занимаясь новыми именами знакомых уже предметов.

Таким образом, стараясь сделать для детей язык своим или почти родным, мы в большей части случаев достигаем одного из двух результатов. Или ребенок, излагая что-либо на чужом языке, будет только приискивать слышанные и затверженные им иностранные слова и фразы для замены ими слов и выражений родного языка; в этом случае внимательность ребенка привыкает останавливаться на одном внешнем, на форме слова, и оставляет

.Oté

t с

ID Е

д

ш

2

х

I-

к

2

га

с

№11/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ

содержание в стороне, нетронутым; впоследствии это направление внимательности может сделаться привычным, а мышление — поверхностным и односторонним. Или же ребенок действительно начнет думать не на одном своем, а на разных языках, но на каждом из них в большей части случаев кругозор мышления едва ли может быть всесторонним и неограниченным.

Только гениальные люди, и то в исключительных случаях, могли мыслить и излагать свои мысли о различных предметах знания на чужом языке так же полно, также глубокомысленно и ясно, как и на своем родном.

Но даровитые люди, изучавшие с малолетства практически и научно французский язык, думали и писали на нем, как на родном только в известном ограниченном круге мышления. Пушкин, например, писавший и говоривший не хуже природного француза, был бы, верно, плохим французским поэтом.

Бисмарк при мне говорил, что ему так же легко написать дипломатическую ноту по-французски, как и по-немецки, хотя ему легче говорить и писать на родном языке. И про себя знаю, что во время моей профессуры в Дерпте мне легче было читать и писать о научных (медицинских) предметах по-немецки, чем по-русски; читая и пиша, я думал по-немецки; немцам, читавшим писанные мною лекции приходилось исправлять весьма немного, только некоторые падежи и незначительные слова, — между тем говорить и писать по-немецки о других предметах я мог не иначе, как переводя с русского на немецкий язык.

Я полагаю, что такой степени знания иностранного языка совершенно достаточно для каждого, видящего в языкознании лишь одно научное средство к обладанию знанием самого предмета. Достигнуть же этой степени знания языка можно и не рискуя нарушить у ребенка нормальный ход развития внимательности и мышления. Я вынес из школы только одну немецкую грамоту, да и то произношение мое было чересчур неправильно, и несмотря на это, начав учиться по-немецки, уже быв лекарем в семнадцать лет, я в течение пяти лет мог уже читать, говорить и писать по-немецки весьма порядочно.

И я остаюсь убежденным в том, что наш обычный способ обучения малолеток, едва не грудных младенцев, французскому и английскому языкам, нелеп; он позорит национальное чувство, нисколько не содействуя к распространению научных знаний и к расширению мыслительного кругозора в нашем отечестве. Этот способ можно бы было предоставить только одним, готовящимся с пеленок вступать в ряды известного рода специалистов (дипломатов, драгоманов4, посланников и царедворцев)...

.. .Во время моего двухлетнего школьного учения на нашем семействе стряслась одна беда.

Сначала умерла после родов старшая замужняя сестра, потом через год умер в кори мой брат

1 Драгоман (франц. dragoman) — переводчик при дипломатических представительствах и консульствах стран Востока.

Амос; другой старший брат, Петр, что-то накуролесил по службе, проигравшись в карты, женился на какой-то невзрачной особе без позволения отца. Наконец, пришла беда, вконец разорившая нас.

Отец мой, несмотря на свою службу в комиссариатском военном ведомстве, наверное, не брал взяток. Он получал хороший доход от частных дел, которые умел, как я слыхал потом, вести хорошо.

Существование наше до стрясшихся над нами бед было вполне обеспеченное, но кутежи, мотовство и растрата казенных денег братом стоили отцу немалых денег и забот, а тут вдруг, нежданнонегаданно, падает как снег на его озабоченную голову воровство комиссионера Иванова, отправленного куда-то на Кавказ с поручением отвезти туда 30000 рублей. Иванов исчезает с деньгами, и не знаю, на каком основании, присуждается казначей, мой отец, к взносу значительной части этой суммы. Было ли тут со стороны отца какое упущение или несоблюдение формальностей — до меня не дошло, но помню, что отец горько жаловался на несправедливость.

В конце концов пришлось уплатить, а для этого пришли описывать все имение и все наличное в казну; описали дом, мебель, платье: помню, как матушка и сестры плакали, укладывая в сундуки разный хлам

После этой катастрофы отец вышел в отставку, занялся исключительно частными делами по имениям; но прежняя энергия уже не возвращалась; пришлось войти в долги, и в перспективе открывалась бедность; только с трудом хватало средств на мое образование, и мне приходилось скоро оставить школу..

...Я сказал, что вся наша семья была набожна и все члены, за исключением меня (а может быть, и старшего брата, умершего пятидесяти лет от холеры, в 1849-м), — отец, мать и сестры — такими же набожными остались и до самой смерти.

Покойница-матушка, умирая в 1851 году на моих руках, соборовалась перед смертью, и последние ее слова были: «Верно, я страшная грешница, что так долго мучаюсь пред смертию»; сказав это, она издала последний вздох и скончалась.

И отец, и мать проводили целые часы за молитвою, читая по Требнику, Псалтырю, Часовнику и т. п. положенные молитвы, псалмы, акафисты и каноны; не пропускалась ни одна заутренняя, всенощная и обедня в праздничные дни. Я должен был строго исполнять то же.

Я помню, какого труда мне стоило осилить акафист Иисусу Сладчайшему; помню, как непонятным, но неизбежно необходимым представлялось мне чтение: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и, живый в помощи Вышняго, в крове (я читал: в крови) Бога небеснаго водворится».

Помню, как меня, полусонного, заспанного, одевали и водили к заутреням; не раз от усталости и ладанного чада в церкви у меня кружилась голова, и меня выводили на свежий воздух.

О соблюдении постов и постных недельных дней и говорить нечего. Чистый понедельник, сочельник,

Великий Пяток считались такими днями, в которые не только есть, но и думать о чем-нибудь не очень постном считалось уже грехом. Мяса в Великий пост не получала даже и моя любимица кошка Машка.

Евангелие в зеленом бархатном переплете с изображениями на эмали четырех евангелистов, закрытое серебряными застежками, стояло пред кивотом с образами. Мне его не читали ни дома, ни в школе. Иногда только я видал отца читавшим из Евангелия во время молитвы, но потом оно закрывалось, целовалось и ставилось снова под образа.

Упражняясь ежедневно в чтении Часовника за молитвою, я знал наизусть много молитв и псалмов, нимало не заботясь о содержании заученного. Значение славянских слов мне иногда объяснялось; но и в школе от самого законоучителя я не узнал настолько, чтобы понять вполне смысл литургии, молитв и т. п. Заповеди, символ веры, «Отче наш», катехизис — все это заучивалось наизусть, а комментарии законоучителя хотя и выслушивались, но считались чем-то не идущим прямо к делу и несущественным. С раннего детства внушено было убеждение другого рода.

Слова молитв, так же как и слова Евангелия, слышавшиеся в церкви, считались сами по себе, по себе как слова, святыми и исполненным благодати Святого Духа; большим грехом считалось переложить их и заменить другими; дух старообрядчества, только уже никоновского старообрядчества, был господствующим. Самые слухи о переложении святых книг или молитв на общепринятый русский язык многими принимались за греховное наваждение.

.Из моего мировоззрения, откровенно изложенного в этом дневнике, я заключаю, что существование Верхнего разума, а следовательно, и Верховной Творческой Воли, я считаю необходимым и неминуемым (роковым) требованием (постулатом) моего собственного разума, так что если бы я хотел теперь не признавать существования Бога, то не мог бы этого сделать, не сойдя с ума.

К такому твердому убеждению пришел мой семидесятилетний ум после разных блужданий, доходивших до полного отрицания.

Другой старческий ум, но иного полета и высшего разряда, сильно волновавший мою раннюю юность утверждал, что нужно было бы выдумать или изобрести Бога, если бы Он не существовал4.

Несмотря на мое прежнее пристрастие и уважение к талантам этого старца, мне все-таки было бы жаль согласиться с ним и признать какое-либо сходство наших убеждений и верований.

Он принимал свой взгляд обязательным для всего образованного света; его «выдумать, изобрести» и «если бы» предполагают не только возможность, но даже некоторою вероятность несуществования Бога. Я не навязываю никому моего убеждения, выработанного не без труда в ограниченном складе моего ума. Я говорю также: если бы, но мое:

«если бы» предполагает не возможность несуществования бога, а только возможность моего сумасбродства.

.Но что же такое этот случай? Какой это простой dues ex machine1], играющий такую видную роль в наших делах и мыслях?

Едва ли не придется мне ответить на это: не знаю.

Одно из двух мне кажется несомненным: или нет вовсе случая, или между случаем и тем, с кем он случился, есть какое-нибудь отношение; впрочем, оба предположения в конечном результате сводятся на одно и то же.

Видя на каждом шагу связь между действиями и причинами, отыскивая по бессознательному (невольному) требованию рассудка везде причину, где есть действие, мы неминуемо, роковым образом, приходим к заключению, что и между всеми действиями, и всеми причинами существует неразрывная, вечная связь.

При таком взгляде случай будет не более как действие, причина или причины которого нам еще неизвестны, а для многих событий, можно утверждать а priori, и никогда не будут известны. Это почему? А потому, что стечение обстоятельств в одну бьющую точку, — случай, — бывает до того сложно, что для определения его понадобилось бы невозможное знание всего прошлого и настоящего.

...Чему-нибудь да нужно дать предпочтение — предопределению или случаю.

Я — за предопределение.

По-моему, все, что случается, должно было случиться и не быть не могло.

Все случающееся связано неразрывно цепью причин с случившимся. Это навсегда от нас скрытая цепь соединяет причины случая с тем, что случается. Значит — фатализм.

Да, как умозрение, наиболее уживающееся в моем уме и потому кажущееся мне наиболее логичным и последовательным.

.Жизнь-матушка привела, наконец, к тихому пристанищу. Я сделался, но не вдруг, как неофиты, и не без борьбы, верующим.

К сожалению, однако же, еще и до сих пор, на старости, ум разъедает по временам оплоты веры. Но я благодарю Бога за то, что по крайней мере успел понять себя и увидал, что мой ум может ужиться с искреннею верою. И, я, исповедуя себя весьма часто, не могу не верить себе, что искренне верую в учение Христа Спасителя.

.Признание идеала веры верующим должно быть полное и безусловное. А для врача, ищущего веры, самое трудное уверовать в бессмертие и загробную жизнь. Это потому, во-первых, что главный

.ОТЕ

л с

ID Е

д

ш

2

х

I-

к

2

ID

С

1 Имеется в виду Вольтер.

2 Бог из машины.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

№11/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ

CD

CN

объект врачебной науки и всех занятий врача есть тело, так скоро преходящее в разрушение; во-вторых, врач ежедневно убеждается наглядно, что все психические способности находятся не только в связи с телом, но и в полной от него зависимости; в-третьих, принимая существование в нас бессмертного духа, мы должны принять и в высших классах животных присутствие подобного же элемента, так как присутствие многих душевных способностей у животных неоспоримо, и это предположение будет тем необходимее для нас, чем более мы будем убеждаться в происхождении нашего от животного. Вольтер грубо, но метко выразил это свойственное всем врачам сомнение: «Находили ли вы когда-нибудь, доктор, при ваших исследованиях бессмертную душу между мочевым пузырем и прямой кишкой?» Вопрос нелеп и смешон; но он непременно в том или другом виде представляется анатомам, физиологам и практикам.

Да, врачу, да, пожалуй, и большинству культурного общества, привыкшим основываться на индукции и наглядности, нелегко поверить в загробную жизнь, тем более что по исследованиям нервной системы оказывается, что и жить-то там некому; существование особенного духовного начала в организме есть только гипотеза, принимаемая еще наукою как «х», покуда ничем не замененный.

Но, в сущности, еще не одно из этих сомнений не убедительно, пока мы не узнаем точного различия между жизнью и смертью, или не узнаем, что такое жизнь. Об атомах вещества мы уже знаем, что они бессмертны, хотя и не знаем что они такое. А когда пред нашим всеразъедающим анализом вещественные атомы делаются, наконец, отвлечением (абстрактом), то кто решит: где границы между вещественным и духовным элементом.

.Я уже говорил о бедствии, нанесенном отцу воровством комиссионера Иванова. Описанное в казну имение, долги, семейное горе от потери дочери и сына, все это не могло не подействовать на человека, любившего свою семью и желавшего ей всевозможного счастья. Отец видел ясно, что умри он сегодня — и завтра же мы все пойдем по миру. А время не терпело, и он решился взять меня из пансиона Кряжева, платить которому за меня не хватало средств, а испортить карьеру мальчика, по отзывам учителей — способного, не хотелось. В гимназию отдать казалось поздно, да гимназии в Москве тогда как-то не пользовались хорошею репутациею, и вот мой отец вздумал обратиться за советом к Ефр[ему] Осипов[ичу] Мухину, уже поставившему одного сына на ноги, — авось поможет и другому.

Непременно предопределено было Е. О. Мухину повлиять очень рано на мою судьбу.

В глазах моей семьи он был посланником Неба; в глазах 10-летнего ребенка, каким я был в 1820-х годах нашего века, он был благодетельным волшебником, чудесно исцелившим лютые муки брата. Родилось желание подражать; надивившись на доктора Мухина, начал играть в лекаря; когда мне

минуло 14 лет, Мухин, профессор, советует отцу послать меня прямо в университет, покровительствует на испытании, а по окончании курса он же приглашает вступить в профессорский институт. И за все это чем же я отблагодарил его? Ничем. Скверная черта, но не могла не проявиться во мне. Почему, — скажу потом. Si lajeunesse savait! Теперь бы я готов был наказать себя поклоном в ноги Мухину; но его давно и след простыл. Si la vieillesse pouvait! Так на каждом шагу придется восклицать то же самое. Даже не верится — я ли был тогда на моем месте.

Отец, вняв совету Е. О. Мухина, тотчас же взял меня из пансиона и нанял для приготовления меня к университету по рекомендации секретаря правления (кажется, Кондратьева, наверное не знаю), студента медицины, кончавшего курс, Феоктистова, порядочную дубинку, впрочем доброго и смирного человека. Я расстался с моими школьными товарищами, еще накануне игравшими со мною в саду в солдаты, причем я отличился изумительною храбростью, разорвав несколько сюртуков и наделав немало синяков; прощаясь я не мог не заметить насмешливой зависти, с которою товарищи слушали мои рассказы о предстоящем поступлении в студенты; заметив же это, чтобы поддразнить завистников, кой-что и прихвастнул. Занятие с Феоктистовым, студентом из семинаристов, поселившимся у нас в доме, ограничивались латинскою грамматикою, переводами с латинского и кое-чем еще.

.Наконец, настало время и вступительного экзамена.

Я не помню решительно ничего о том, что я чувствовал, когда ехал с отцом в университет на экзамен; но, верно, ни надежда, ни страх не волновали меня чересчур; я живо помню, например, мой первый экзамен в пансионе Кряжева; волнение, с которым я отвечал тогда на заданные вопросы, как только вспомню о нем, кажется мне неулегшимся еще до сих пор; вижу, как в отдаленном тумане, Дружинина (директора гимназии, присутствовавшего на экзамене), сидящего в больших, для него нарочно приготовленных креслах; смотрю на проходящего с подносом толстого пансионного дядьку, плутовски улыбающегося мне мимоходом и подмигивающего одним глазом. Помню живо чью-то добрую усмешку и колкое замечание священника на мое слишком наглядное изложение сновидений фараона. «Ему грезилось», — повторял я несколько раз в моем одушевленном жестами рассказе. «Снилось, снилось, снилось», — замечал, останавливая меня каждый раз на полуслове, закона учитель. И все это было два года ранее моего первого университетского испытания.

Вступление в университет было таким для меня громадным событием, что я, как солдат, идущий в бой на жизнь или смерть, осилил и перемог волнение и шел хладнокровно. Помню только, что на экзамене присутствовал и Мухин как декан медицинского факультета, что, конечно, не могло не ободрять меня; помню Чумакова, похвалившего меня за воздушное решение теоремы (вместо черчения на доске

я размахивал по воздуху руками); помню, что спутался при извлечении какого-то кубического корня, не настолько, однако же, чтобы совсем опозориться.

Знаю только наверное, что я знал гораздо более, чем от меня требовали на экзамене. В приемной меня ожидали после окончания экзамена отец, секретарь правления — Кондратьев и рекомендованный им мой приготовитель — Феоктистов. Отец повез меня из университета прямо к Иверской и отслужил молебен с коленопреклонением. Помню отчетливо слова его, когда мы выходили из часовни: «Не видимое ли это Божие благословение, Николай, что ты уже вступаешь в университет? Кто мог этого надеяться!»

Затем мы заехали в кондитерскую Педотти, где и последовало угощение меня шоколадом и сладкими пирожками.

.Началось посещение лекций. Выдали матрикул без всяких церемоний. Приход Троицы в Сыромятниках не близок к университету, — будет с час ходьбы; положено было оставаться в обеденное время у Феоктистова и только в четыре-пять часов вечера возвращаться на извозчике.

Феоктистов был казеннокоштный студент и жил вместе с пятью другими студентами в 10-м нумере корпуса квартир для казеннокоштных.

.А в клинике-то, в клинике как Мудров отделал старье! Про тифозного-то что сказал! Вот, говорит, смотрите, он уже почти на ногах после того, как мы поставили слишком 80 пиявиц к животу; а пропиши я ему по-прежнему, валериану да арнику, он бы уже давно был бы на столе.

— Да, Матвей Яковлевич молодей, гений! Чудо, не профессор. Читает божественно!

— Говорят, в академии хорош также Дядьковский^. Наши ходили его слушать. Да где ему против Мудрова! Он недосягаем.

.Экзаменов, курсовых и полукурсовых, не было. Были переклички по спискам на лекциях и репетиции, — у иных профессоров и довольно часто; но все это делалось так себе, для очищений совести. Никто не заботился о результатах. Между тем аудитории были битком набиты и у таких профессоров, у которых и слушать было нечего, и нечему научиться. Проказ было довольно, но чисто студенческих. Болтать, даже и в самых стенах университета, можно было вдоволь о чем угодно, и вкривь и вкось. Шпионов и наушников не водилось; университетской полиции не существовало; даже педелей2) не было; я в первый раз с ними познакомился в Дерпте. Городская полиция не имела права распоряжаться студентами, провинившихся должна была доставлять в университет. Мундиров еще не существовало. О каких-нибудь демонстрациях никогда никто не слыхал.

1 Дядьковский (1784-1841) — один из талантливейших деятелей русской научной медицины. В студенческие годы Пирогова он был профессором московского отделения Медикохирургической академии, в 1831 году был избран на кафедру терапии в университете.

2 Педель (нем. ре4еіі) — младший служитель при высших учебных заведениях России, следивший за поведением студентов.

А надо заметить, что это было время тайных обществ и недовольства; все грызли зубы на Аракчеева; запрещенные цензурою вещи ходили по рукам, читались студентами с жадностью во всеуслышание; чего-то смутно ожидали.

.Прошло менее года, судя по расчету времени, и гораздо более, судя по одним воспоминаниям, с тех пор, как я вступил в Московский университет, и страшное горе-злосчастие разразилось над нашею семьею.

Уже года два тянулась история с покражею казенных денег комиссионером Ивановым; дом и имение были уже описаны в казну, были долги; но отец умел вести дела, был поверенным по разным делам и, между прочим, и по имению генерала Николая Мартыновича Синягина, женатого на богатой Всеволожской.

В течение этого времени, помню, толковали много у нас о приезде в Москву для ревизии комиссариата какого-то грозного Абакумова; называли его аракчеевцем. Он упек многих под суд; отец, однако же избежал суда и вышел попросту в отставку; мы продолжали жить почти что по-прежнему, как в былые счастливые дни. Я помню еще, как отец вышел в отставку, в первый раз надел темно-коричневый, с темными пуговицами, фрак и сапоги с кисточками; помню, кажется мне, и то, что он стал как-то задумчивее, неподвижнее; прежде мы только по вечерам видали его дома; теперь мы заставали его нередко посреди дня спящим на диване; он чаще стал жаловаться на головные боли, и характер его, должно быть, изменился; вспыльчивый и горячий по природе, отец сделался равнодушным. Как теперь вижу, он сидит и бреется; входит низенькая, толстая фигура банщика и торговца дровами и начинает тянуть предлинную канитель об уплате денег за купленные у него дрова и, заметив, наконец, равнодушие отца к его доводам, говорит: «Нет, я уже теперь вижу, придется идти мне не к Ивану Ивановичу (моему отцу), а к Александру Алексеевичу»

(т. е. к московскому обер-полицмейстеру Шульгину с жалобою на должника). На всю тираду банщика отец не отвечает ни полслова; я стою и слушаю, и верно, слушал очень внимательно, если до сих пор помню.

В половине апреля отец приходит из бани и выпивает стакан квасу. Ночью в доме тревога. Захватило дух; посылают за лекарем, пускают кровь, затем следует облегчение; отец через несколько дней встает с постели, прохаживается по саду, но не выздоравливает; лекарь из воспитательного дома Кашкадалов призывает на консилиум все того же Ефр[ема] Осип[овича] Мухина, нашего старого знакомого и добродея.

памятные даты

тетопаІЕ

№11/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ

СМ

СМ

Вспоминаю два рассуждения по поводу этого консилиума. Окончивавшие курс из 10-го нумера, усыхав от меня, что Ефрем Осипович прописал отцу magnesia sulfurica в растворе, решили с са-моуверенностию, что они сделали бы то же самое, что и Мухин; а мой почтенный подлекарь Григ[орий] Мих[айлович] Березкин, с нависшими бровями, полузакрытыми глазами, хриплым голосом, скороговоркою и отрывисто, как-то под нос себе бормотал: «Тут бы, эдак, надо бы amara, amara, roborantia бы, эдак». И я, вспоминая бледно-желтоватый, бескровный облик в последний раз в жизни виденного отца, невольно думаю: старик Березкин был прав.

Настал день 1 мая, гулянье в Сокольниках, день превосходный, солнечный, теплый; мы вздумали вывезти отца за город на несколько часов; условились, чтобы я воротился из университета к часу, и мне помнится, как будто отец, встав поутру в этот день, говорил нам, что во сне кто-то ему сказал очень внятно: «Слышал ли, что Иван Иванович Пирогов умер». Не берусь решить, наверное, слышал ли я это из уст самого отца, как мне кажется, или узнал после из рассказов от домашних.

Радостно я уходил в университет в надежде, возвратившись, тотчас же поехать с отцом за город; грустно было мое возвращение, — и теперь, 56 лет спустя, сердце ноет, когда привожу на память, что я увидел вратившись домой.

Что-то зловещее чуялось мне, когда я приближался к дому. У ворот стояло несколько человек и ворота были отперты; слышался шум и беготня. Меня забыли или не могли предупредить. Чуя что-то недоброе, я пробежал через двор в сени и переднюю, и лишь только отворилась дверь в большую комнату (залу), мне представился стол, а на столе — темно-багровое раздутое лицо отца, окаймленное воротником мундира; у меня закружилась голова, сердце сжалось, ноги подкосились, и я упал на руки к подбежавшим ко мне сестрам.

Одна из них рассказала потом мне, что не более как час до моего прихода она подала отцу ложку с лекарством; он сидел на стуле, и лишь только поднес ложку ко рту, как побагровел, захрипел и повалился со стула. Apoplexie foudroyantei]...

.Вовсе не занимавшись политикою в 1840-х годах, я удивился и не понимал ясно мотивов той затаенной страшной злобы, которую встречал я нередко в откровенных беседах и у молодых людей: помню, что и тогда еще мне случалось слышать шипучие речи о готовности собеседников всадить нож или пулю всякому угнетателю и тирану, нарушающему человеческое достоинство»..

.Я принадлежу к тем, которые полагают, что каждый народ может быть управляем только тем правительством, которого он достоин. Поэтому я не отдаю абсолютного преимущества ни одному образу правления и считаю такое преимущество нелепостью.

1 Апоплексический молниеносный удар.

...Я с детства любил мое отечество, верно служил ему всегда, почитал верховную власть ни в виде лица, лично я не имел счастия знать ни одного государя, — но как главу государства; считал для России жизненно необходимою сильную верховную власть, всегда имел отвращение от заговора и всякого тайного общества.

Поэтому я, положив руку на сердце, не могу ни чем против правительства упрекнуть себя, если только не назовут противоправительственным независимый образ мыслей, приводивший меня к анализу и неодобрению разных правительственных мер и распоряжений. Но я всегда был убежден, что ни правительству, ни верховной власти не опасны честные люди с независимым и свободным образом мыслей. Правительство может смотреть на них, как на откровенную добросовестную оппозицию, а такая оппозиция, я полагаю, при всяком образе правления полезна и необходима.

.А самый рациональный, самый надежный способ законодательства находится в представительной системе. И почему бы система представительства не была совместима с самодержавием? Разве верховная власть может ослабнуть и выпустить из рук бразды правления оттого только, что закон будет предложен, обсужден, составлен, дан монархом не через коронных чиновников, а через общественное представительство. А главное для довольства и благоденствия общества, при всяком образе правления, разве не в том состоит, чтобы закон, однажды данный, исполнялся верно и не нарушался произвольно. И разве лист бумаги конституцию охранит от этого вернее, чем законное представительство, основанное на полном доверии монарха к обществу.

Какие судьбы будут предстоять общественному представительству, конечно, никто не предскажет; но в настоящее время это мероприятие, вместе с другими льготами, как-то: с законом о свободе печати от администрации, с упрочением прав и самоуправления земских учреждений, много бы способствовало к сближению культурного общества с правительством, дало бы ему более проницательности и укрепило бы его ослабший от внутренней неурядицы устой.

.Распространение образования и просвещение масс приспособлено более чем это делалось до сих пор к потребностям и нуждам народонаселения, и постепенное введение обязательного учения, вместе с окончательным регулированием поземельных и податных обязанностей и всего крестьянского управления, было бы первою и главною обязанностью общественного представительства.

.Главный нерв жизни современных европейских государств — деньги; цветущее состояние финансов немыслимо теперь без народного благосостояния. А все старинные государственные средства против общественного антагонизма трудно уживаются с народным благосостоянием.

.Нам необходимо, чтобы верховная власть у нас была сильною и неограниченно доброю и именно

для этого ей и надо иметь твердую и надежную опору в общественном представительстве. Ведь финское представительство сбоку столицы империи не ослабляет же, а укрепляет власть всероссийского императора на границах Швеции; да и новое славянское представительство, им же самим учрежденное, верно, также не ослабило бы власть, если бы Болгария осталась и за Россиею, после войны 1878 года.

.Перехожу опять к делам давно минувших дней. Не прошло и месяца после внезапной смерти отца, как мы все, мать, двое сестер и я, должны были предоставить наш дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Приходилось с кое-какими крохами идти на улицу и думать о следующем дне. В это время явилась неожиданная помощь. Троюродный (если не ошибаюсь) брат отца, Андрей Филимонович Назарьев, сам обремененный семейством, у него было на руках три дочери (одна уже взрослая, две — подростки), служивший заседателем в каком-то московском суде (помещавшемся близ Иверских ворот), предложил нам переехать к нему. Он с семейством жил у Пресненских прудов, в Приходе Покрова в Кудрине, в собственном маленьком домике; внизу, в четырех комнатах, помещалось семейство Назарьевых, а мезонин с тремя комнатами и чердаком представлен был нам. Окна одной из комнат выходили на Девичье Поле, виднелись Воробьевы горы, и я смотря на этот ландшафт, вспоминал подобный же вид из верхнего этажа нашего прежнего дома на Андроньев монастырь. Но вспоминать было нелегко, впрочем, не мне, собственно, а старшим. Что тогда? Разве 14-летнему подростку знакома бывает продолжительная грусть и недовольство судьбою?

Жизнь моя пошла по-прежнему, как заведенные часы. Два раза в день я путешествовал в университет по Никитской, что брало более 2 часов времени в день; об извозчиках и даже розвальнях теперь и подумать было нельзя.

Летом, в сухую погоду, куда ни шло, я бегал по Никитской исправно, но в грязь, осенью, ночью, ой, ой, ой, как плохо приходилось мне, бедному мальчику. Мой дядюшка, — так я называл, — Андрей Филимонович, был добрейшее и тишайшее существо тогдашнего чиновничьего мира; небольшого роста от природы, даже еще согнувшийся от постоянного писания, он был истинный тип небольшого чиновника-муравья. Дома я его никогда иначе не видывал, как за бумагами, целую кипу которых он приносил с собою из суда, а в суде, разумеется, другого дела также не было; весь свой век добрейший Андрей Филимонович писал, писал, писал, за что и награжден был Владимирским крестом; про него не помню, но другой такой же типический чиновник удивлял меня всегда не на шутку вешанием своего Владимирского креста, за 30-летнюю службу, перед образом, по возвращении домой из присутственного места. Андрей Филимонович говорил мало и тихо; все его наслаждение ограничивались слушанием птичьего пения во время

письменной работы, покуриванием табаку из длинного чубука с перышком вместо мундштука и чаепитием. Эта добрейшая и тишайшая душа поила иногда меня чаем в ближайшем трактире, когда я заходил в суд у Иверских ворот, отвозил меня иногда на извозчике из университета домой и однажды, этого я никогда не забывал, заметив у меня отставшую подошву, купил мне сапоги.

Мы жили в доме дяди, не платя ничего за квартиру более года. После, в 1837 году, сделавшись профессором в Дерпте, я считал себя обязанным отблагодарить доброго Андрея Филимоновича, и, признаюсь, не столько за даровой приют, сколько за сапоги. У дяди к тому времени подрос маленький сынишка, лет 10-ти, и я предложил отпустить его со мною в Дерпт для ученья на мой счет. Мальчик учился у какого-то попа и кое-как мараковал грамоту. Признаюсь, я потом не рад был жизни, что взял на себя такую обузу, не сообразив, насколько я в состоянии был справиться с нею. Я увидел потом, но поздно, что я тогда ничего не понимал в деле воспитания, считая его дюжинным делом. Я сделал из неудавшегося мне воспитания мальчика Назарьева одно заключение, которое, я думаю, относится и не ко мне только, а и ко многим другим, а именно: молодому неженатому человеку не нужно браться за воспитание ребенка; это опасное предприятие для нравственности воспитанника.

Я хотел приготовить маленького Николая к гимназии в Дерпте, и, по совету какого-то педагога, поместил его полупансионером в приготовительное училище Лаланда.

И другой птенец из семейства моего доброго Андрея Филимоновича, сын его старшей дочери, вышедшей замуж за какого-то офицера, по фамилии Солонина, и потом овдовевшей, попал ко мне на руки, когда я был уже попечителем в Киеве.

Считая себя все еще в долгу у этой семьи за доброту ее отца, я решился еще раз попробовать счастья в воспитании чужих детей, и принял маленького Солонину к себе, к своим детям, которые были старше его и могли подготовить несколько дикого и безграмотного ребенка.

Но и на этот раз не было удачи. Солонина, и по наружности очень похожий на Николая Назарьева, не поддавался нашей культуре. Я сам, конечно, не имел досуга заниматься воспитанием Солонины, но жена, сестры и на этот раз еще мои мальчики ничего не могли вдолбить; ученье на дому не шло, а в школу я боялся его отдать, чтобы не испортить еще более. Так и возвратил я и этого питомца обратно на руки его матери, не достигнув никакого результата от моей культуры.

m

см

памятные даты

memorials

№11/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ

Физиология в Московском университете того времени преподавалась по книге; а книга была физиологиста Ленгоссека на латинском языке, перепечатанная в Москве, с прибавлениями и комментариями Е. О. Мухина. Сей ученый муж, которому я, как уже высказал, лично так много обязан, собственно, был врач-практик и, сколько мне известно, самоучка (рассказывали в то время, что он участвовал фельдшером в армии Суворова при осаде Очакова); в физиолога же он превратился, вероятно, потому что быв сначала профессором анатомии в Московской медико-хирургической академии, тут он издал свою известную анатомию, конкурировавшую в Москве с петербургскою анатомиею Загорского, но отличавшуюся от сей последней тем: 1) что все анатомические термины были переведены на невозможный русский язык; 2) к шести частям анатомии Загорского прибавлена 7-я, вновь изобретенная Ефремом Осиповичем часть: учение о мокротных сумочках; 3) бедренная артерия названа была Ефремом Осиповичем артерией баронета Виллье1), arter. cruralis, s. femoralis, s. Willie, с примечанием внизу, что баронет Виллье при посещении анатомического театра в Московской медико-хирургической академии называл эту артерию своею любимою или как-то в этом роде. А к физиологии Ленгоссека Е. О. Мухин присоединил кентрологию или учение о стимулах. Лекции же Ефр[ема] Осип[овича] Мухина для меня тем достопамятны, что я, посещая их аккуратно в течение 4-х лет, ни разу не усомнился в глубокомыслии наставника, хотя и ни разу не мог дать себе отчета, выходя с лекции, о чем, собственно, читалось; это я приписывал собственному невежеству и слабой подготовке.

Только впоследствии, приехав в Москву на время, после окончания курса в Дерпте, и нарочно сходив на лекцию Мухина, я убедился в моей невинности. Я слушал целую лекцию с большим вниманием, не пропустив ни слова, и к концу ее все-таки потерял нить, так что потом никак не мог дать себе отчета, каким образом Ефрем Осипович, начав лекцию изложением свойств и проявлений жизненной силы, ухитрился перейти под конец «к малине, которую мы с таким аппетитом в летнее время кушаем со сливками».

Пропускаю другой приведенный им пример «о букашке, встречаемой иногда нами в кусочке льда, которая, отогревшись на солнце, улетает с хрустального льда, воспевая (т. е. жужжит) хвалу Богу», — пропускаю потому, что догадываюсь

0 связи жизненной силы с оттаявшею букашкою в этом примере. Мухин, однако же, добросовестно, по-своему, конечно, исполнял обязанности

1 Я. В. Виллие (1765-1854) — уроженец Шотландии;

с 1790 года — полковой врач в России, с 1795 года — придворный хирург, с 1799 года — президент Медико-хирургической академии. При Александре Iуправлял всей медицинской частью государства. На завещанные им миллионы построены грандиозные здания клиники Медико-хирургической академии в Петербурге.

профессора и прочитывал свою физиологию на лекциях от доски до доски, и если что из своих лекций откладывал, то потом не оставался в долгу у слушателей; откладывал же он постоянно чтение о половых женских органах, приходившееся обыкновенно в Великий пост. «Нам следовало бы теперь говорить, — повторял он ежегодно в это время, — о деторождении и половых женских органах; но так как это предмет скоромный, то мы и отлагаем его до более удобного времени».

Не так совестлива и пунктуальна была в изложении своего предмета другая московская знаменитость тогдашнего времени — Матвей Яковлевич Мудров, хотя мне и сказывали, что прежде, придерживаясь Иосифа Фриша, он излагал в течение года (по 3 часа в неделю) полный synopsis2) терапии; но при мне, когда он переседлался уже в бруссеи-сты, Матвей Яковлевич читал, что называли, через пень в колоду, останавливаясь исключительно только на новом учении о горячках. Он много мне принес пользы тем, что беспрестанно толковал о необходимости учиться патологической анатомии, о вскрытии трупов, об общей анатомии Биша и тем поселил во мне желание познакомиться с этою terra incognita...

Хирургия — предмет, которым я почти вовсе не занимался в Москве, была для меня в то время наукою вовсе неприглядною и непонятною. Об упражнениях в операциях над трупами не было и помину; из операций над живыми мне случилось видеть только несколько раз литотомию у детей и только однажды видел ампутированную голень. Перед лекарским экзаменом нужно было описать на словах или на бумаге какую-нибудь операцию на латинском языке, и только Фед[ор] Андр[еевич] Гильдебрандт5, искусный и опытный практик, особливо литотомист, умный остряк, как профессор был из рук вон плох. Он так сильно гнусил, что, стоя в двух, трех шагах от него на лекции, я не мог понимать ни слова, тем более что он читал и говорил всегда по латыни. Вероятно, профессор Гильдебрандт страдал хроническим насморком и курил постоянно сигарку. Это был единственный индивидуум в Москве, которому разрешено было курить на улицах. Лекции его и его адъюнкта Альфонского4) состояли в перефразировании изданного Г ильдебрандтом краткого, и краткого до nec plus ultra5 учебника хирургии на латинском языке.

И так я окончил курс; не делал ни одной операции, не исключая кровопускания и выдергивания зубов, и не только на живом, но и на трупе не сделал

2 Обзор (лат.).

3 Ф. А. Гильдебрандт (1773-1845) — профессор хирургии

в Москве с 1804 года, специалист по литотомии. Преподавал также в Медико-хирургической академии; много работал в военных госпиталях, особенно во время Отечественной войны 1812 года.

4 А. А. Альфонский (1796-1869) — воспитанник, ученик

и помощник Гильдебрандта. С 1819 года — адъюнкт, затем профессор хирургии в Московском университете. Не был теоретиком и ничего не печатал; перенял у Гильдебрандта искусство литотомии.

5 До последней степени (лат.).

ни одной и даже не видал ни одной сделанной на трупе операции1'.

Отношения между нами, слушателями, и профессорами ограничивались одними лекциями.

Приехав однажды ранее обыкновенного на лекцию, М. Я. Мудров вдруг, ни с того ни с сего, начинает нам повествовать о пользе и удовольствии от путешествий по Европе, описывает восхождение на ледники Альпийских гор, рассказывает о бытье-житье в Германии и Франции, о пуховиках, употребляемых вместо одеял немцами, и проч. «Что за притча такая?» — думаем мы, ума не приложим, к чему все это клонится. И только к концу лекции, проговорив битый час, М. Я. Мудров объявляет, что по высочайшей воле призываются желающие из учащихся в русских университетах отправиться для дальнейшего образования за границу.

Я как-то рассеянно прослушал это первое извещение.

Потом я где-то, кажется на репетиции, приглашаюсь уже прямо Мухиным. — Опять Е. О. Мухин!

— Вот, поехал бы! Приглашаются только одни русские; надо пользоваться случаем.

— Да я согласен, Ефрем Осипович, — буркнул я, нисколько не думая и не размышляя.

Как объяснить эту неожиданную для меня самого решительность?

Тогда я не наблюдал над собою, а теперь нельзя решить наверное, что было главным мотивом. Но, сколько я себя помню, мне кажется, что главною причиною скорого решения было мое семейное положение.

Как ни был я тогда молод, но помню, что оно нередко меня тяготило. Мне уже 16 лет, скоро будет и 17, а я все на руках бедной матери и бедных сестер. Положим, получу и степень лекаря, а потом что? Нет ни средств, ни связей, не найдешь себе и места. В то же время было и неотступное желание учиться и учиться.

Московская наука, несмотря на свою отсталость и поверхностность, все-таки оставила кое-что, не дававшее покоя и звавшее вперед.

— Выбери предмет занятий, какую-нибудь науку, — говорит Е. О. Мухин.

— Да я, разумеется, по медицине, Ефрем Осипович.

— Нет, так нельзя; требуется непременно объявить, которою из медицинских наук желаешь исключительно заняться, — настаивает Ефрем Осипович.

Я, не долго думая, да и брякнул так: «Физиологиею».

Почему я указал на физиологию? — спрашивал я после самого себя.

1 Из документов об учении Пирогова в Московском университете видно, что он научился в течение четырех лет очень многому и очень многое узнал. При этом важно отметить, что учился он отлично, лучше огромного большинства его товарищей, и почти совсем не пропускал ни лекций, ни практических занятий. В отличие от Пирогова у многих других студентов того времени числятся пробелы в посещении лекций по целым семестрам.

Ответ был: во-первых, потому,

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

что я в моих ребяческих мечтах представлял себе, будто я с физиологиею знаком более чем со всеми другими науками. А это почему? А потому, что я знал уже о кровообращении; знал, что есть на свете химус2' и хилус3'; знал и о существовании грудного протока; знал, наконец, что желчь выделяется в печени, моча — в почках, а про селезенку и поджелудочную железу не я один, а и все еще немногие знают; сверх этого, физиология немыслима без анатомии, а анатомию-то уже я знаю, очевидно, лучше всех других наук.

Но все это, во-первых, а во-вторых, кто предлагает мне сделать выбор предмета занятий: разве не Ефрем Осипович, не физиолог? Уже, верно, мой выбор придется ему по вкусу. Но не тут-то было. Ефрем Осипович сделал длинную физиономию и коротко и ясно решил:

— Нет, физиологию нельзя; выбери что-нибудь другое.

— Так позвольте подумать.

— Хорошо, до завтра; тогда мы тебя и запишем.

Дома я ничего не объявил ни матери, ни сестрам, а начал обдумывать все дело, уже почти решенное, то есть действовать по-нашему, по-русски, задним умом, и, право, поступил не худо; действуя передним, я, вероятно, не попал бы в профессорский институт, и жизнь сложилась бы на других началах, и Бог весть каких. На что же, спрашиваю я себя, дал я мое согласие? На то, чтобы ехать за границу учиться. Да на каких же условиях? Ведь, не зная их, попадешь, пожалуй, и в кабалу. Да, впрочем, Бог с ними, с этими условиями, хуже не будет.

Бегу в университет, справляюсь, прислушиваюсь, советуюсь; наконец, кое-что узнаю и решаюсь: так как физиологию мне не позволили выбрать, а другая наука, основанная на анатомии, по моему мнению, есть одна только хирургия, я и выбираю ее.

А почему не самую анатомию? А вот, поди, узнай у самого себя — почему? Наверное не знаю, но мне сдается, что где-то издалека, какой-то внутренний голос подсказал тут хирургию. Кроме анатомии, есть еще и жизнь, и, выбрав хирургию, будешь иметь дело не с одним трупом.

В этот же день я явился в правление, нашел там Е. О. Мухина (декана), объявил ему мой выбор и тотчас же был им подвергнут предварительному

2 Химус (гр. скутоз — сок) — содержащаяся в желудке

или тонком кишечнике пищевая кашица; образуется из пищи под влиянием пищеварительных соков.

3 Хилус (позднелат. скуіиз, от гр. скуіоз — сок) — млечный сок, молочно-белая жидкость, содержащаяся в лимфатических сосудах брыжейки животных и человека; лимфа, обогащенная капельками жира, всосавшимися из содержимого кишечника.

1-Л

см

памятные даты

memorials

№11/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ

•О

СМ

испытанию, из которого я узнал положительно, что цель отправления нас за границу есть приготовление к профессорской деятельности; а как для профессора прежде всего необходимо иметь громкий голос и хорошие дыхательные органы, то предварительное испытание и должно было решить вопрос: в каком состоянии обретаются мои легкие и дыхательное горло. За неимением в то время спирометров и полного незнакомства экзаменаторов с аускультациею1' и перкуссиею2) Ефрем Осипович заставил меня громко и не переводя духа прочесть какой-то длиннейший период в заданной им физиологии Ленгоссека, что я и исполнил вполне удовлетворительно.

Тотчас же имя мое было внесено в список желающих, то есть будущих членов профессорского института. Только покончив все это дело, я возвратился домой и объявил моим домашним торжественно и не без гордости, что «еду путешествовать на казенный счет».

Я начал готовиться к лекарскому экзамену. Он прошел очень легко для меня, даже легче обыкновенного, весьма поверхностного, может быть, потому, что мое назначение в кандидаты профессорского института считалось уже эквивалентом лекарского испытания. Что же я вез с собою в Дерпт?

Как видно, весьма ничтожный запас сведений и сведений более книжных, тетрадочных, а не наглядных, не приобретенных под руководством опыта и наблюдения. Да и эти книжные сведения не могли быть сколько-нибудь удовлетворительны, так как я в течение всего университетского курса не прочел ни одной научной книги, ни одного учебника, что называется, от доски до доски, а только урывками, становясь в пень пред непонятными местами, а понять много без руководства я и не мог.

Хорош я был лекарь с моим дипломом, давшим мне право на жизнь и смерть, не видав ни однажды тифозного больного, не имев ни разу ланцета в руках. Вся моя медицинская практика в клинике ограничивалась тем, что я написал одну историю болезни, видев только однажды моего больного в клинике, и для ясности прибавив в эту историю массу вычитанных из книг припадков, что она поневоле из истории превратилась в сказку.

Поликлиники и частной практики для медицинских студентов того времени не существовало, и меня только однажды случайно пригласили к одному проживавшему в одном с нами доме больному чиновнику. Он лежал уже, должно быть, в агонии, когда мне предлагали вылечить его

1 Аускультация (лат. auscultation — слушание, выслушивание) — метод исследования внутренних органов (легких, сердца) выслушиванием звуковых явлений, возникающих при работе этих органов.

2 Перкуссия (лат. percussion — постукивание) — выстукивание, метод медицинского исследования состояния и положения внутренних органов при выстукивании исследуемого участка молоточком по особой пластинке (плессиметру) или одним или несколькими пальцами непосредственно по поверхности тела.

от последствий жестокого и продолжительно запоя. Видя мою несостоятельность, я, первое дело, счел необходимым послать тотчас же за цирюльником; он тотчас явился, принеся с собою на всякий случай и клистирную трубку. Собственно, я и сам не знал, для чего я пригласил цирюльника, но он знал уже на расстоянии, что нужен клистир и, раскусив тотчас же, с кем имеет дело, объявил мне прямо и твердо, что тут без клистира дело не обойдется.

— Пощупайте сами живот хорошенько, если мне не верите, — утверждал он, отведя меня в сторону, — ведь он так вздут, что лопнуть может.

Я, пощупав живот, тотчас же одобрил намерение моего, мною же импровизированного коллеги. Дело было ночью; что произошло потом с клистиром не помню; но помню, что больного к утру не было уже на свете.

В благодарность за мои труды вдова прислала мне черный фрак покойного, в который могли бы влезть двое таких, каков я. Этот незаслуженный гонорар был очень кстати; переделанный портным, полагавшим, что я еду открывать острова и земли, фрак этот поехал со мной и в Дерпт и прожил со мною еще и там целых пять лет.

Второй и последний случай моей частной практической деятельности в Москве был тоже такой, в котором клистир играл главную роль.

Заболела весьма серьезно чем-то, не знаю, моя старая нянька, Катерина Михайловна; помню, лежит, не двигается, стонет, говорит: «Умираю»; не ест, не пьет, не испражняется, не спит, все стонет. Не знаю, что ей там давали из домашних средств, только помощи не было; проходит неделя, другая, — все то же; старуха исхудала, пожелтела, очевидно плохое дело. Мне ее ужасно жалко, хотелось бы помочь, но чем руководствоваться? А вот постой, думаю, ведь она не ходит на низ целых 10-12 дней: дай, поставлю ей клистир.

Предлагаю на обсуждение мой проект моим домашним и самой больной.

— Да, батюшка мой, ведь я ничего не ем, не пью, почти две недели у меня крохи во рту не было.

— Нужды нет, все-таки поставим.

— Да как же это? Да кто же поставит? Да где же взять?

— Не беспокойся.

И вот я достаю трубку, варю ромашку с мылом и постным маслом, надеваю преважно фартук, поворачиваю старуху на левый бок и в первый раз в жизни ставлю клистир самоучкою.

Все обошлось благополучно. Клистир вышел потом не один, и — кто мог думать! — моя старая няня с этого же дня начала поправляться, спать, кушать, а дней через 10 была уже на ногах. Вот что значит искренняя любовь и привязанность, руководившие мной в первый раз в жизни и в диагнозе, и в терапии, и в хирургическом пособии при постели больной.

В мае месяце нам предписано было отправиться в С.-Петербург.

Выдали от университета по мундиру и шпаге на брата и прогонные. Везти нас, под присмотром, поручено было адъюнкт-профессору математики Щепкину...

Назначен был, наконец, экзамен в Академии наук.

Для нас, врачей, пригласили экзаменаторов из Медико-хирургической академии, и именно Велланского и Бушаї].

Буш спросил у меня что-то о грыжах, довольно слегка; я ошибся только обмолвился, сказав вместо art. epigastrica — art. hypogastrica. А я, признаться, трусил. Где, думаю, мне выдержать порядочный экзамен из хирургии, которою я в Москве вовсе не занимался! Радость после выдержания экзамена была, конечно, большая. Слава Богу, назад не воротят. Вообще экзамен в Академии для всех наших сошел хорошо с рук, за исключением Петра Григорьевича Редкина. Его, несчастного, отделал тогда академик Грефе2) напропалую и дал такой строгий относительно отзыв, что решили не посылать П. Г. Редкина в Дерпт. Он, однако же, хорошо сделал, что не послушался такого варварского решения и поехал с нами на свой счет.

В Дерпт я ехал втроем с Редкиным и Сокольским на долгих; ночевали в Нарве; впервые в жизни видел водопад и кусок моря и прибыли в заезжий дом к Фрею в Дерпте, за несколько дней до начала осенне-зимнего семестра.

Иван Филиппович (так его звали по-русски) Мойер, эстляндец, но происхождения по отцу голландского, был профессор хирургии в Дерптском университете.

С именем Мойера в памяти у меня сохранились разные чувства. Да, чувства сохраняются в памяти так же, как и знания. И эти чувства — не одинаковые. Я сохраняю к Мойеру, во-первых, чувство беспредельной благодарности и вместе с нею досады и на себя, и на него.

В воспоминании сохранилось у меня, несмотря на протекшие уже с тех пор 50 с лишком лет, с каким рвением и юношеским пылом принялся я за мою науку; не находя много занятий в маленькой клинике, я почти всецело отдался изучению хирургической анатомии и производству операций над трупами и живыми животными. Я был в то время безжалостен к страданиям.

Однажды, я помню, это равнодушие мое к мукам животных при вивисекциях поразило меня самого так, что я, с ножом в руках, обратившись к ассистировавшему мне товарищу, невольно вскрикнул:

— Ведь так, пожалуй, легко зарезать и человека.

Да, о вивисекциях можно многое сказать и за, и против. Несомненно, они важное подспорье науке, и оказали, и окажут ей несомненные и неоцененные услуги. Права человека делать вивисекции также

1 И. Ф. Буш (1771-1843) — профессор хирургии в Медикохирургической академии.

2 Ф. Б. Грефе (1780-1851) — академик по греческой и римской словесности.

нельзя оспаривать после того, как человек убивает и мучает животных для кулинарных и других целей. Кодекса для этого права нет и не писано. Но наука не восполняет всецело жизни человека: проходит юношеский пыл и мужеская зрелость, наступает другая пора жизни и с нею потребность сосредоточиваться все более и более и углубляться в самого себя; тогда воспоминание о причиненном насилии, муках, страданиях другому живому существу начинает щемить невольно сердце. Так было, кажется, и с великим Галлером; так, признаюсь, случалось и со мной, и в последние годы я ни за что бы не решился на те жестокие опыты над животными, которые я некогда производил так усердно и так равнодушно. Это своего рода memento mori.

Приехав в Дерпт без всякой подготовки к экспериментальным научным занятиям, я бросился очертя голову экспериментировать и, конечно, был жестоким без нужды и без пользы; и воспоминание мое теперь отравляет еще более то, что, причинив тяжкие муки многим живым существам, я часто не достигал ничего другого, кроме отрицательного результата, т. е. не нашел того, что искал.

Современным экспериментаторам, может быть, не придется испытывать на старости тяжелых воспоминаний от вивисекций.

Теперь значительная половина вивисекций производится над лягушками, а эти хладнокровные рептилии не внушают того чувства, которое привязывает человека к теплокровному животному. Потом современные опыты над живыми производятся почти все с помощью хлороформа. Но и одно насильственное лишение живого, беззащитного существа жизни, с какою бы то ни было эгоистическою (хотя бы и высокою) целью, не может оставить в нас приятных и успокоительных воспоминаний; немудрено, что то, над чем я некогда смеялся — вегетаризм, теперь кажется мне вовсе не так смешным.

К концу семестра 1828 года явились и последние члены нашего профессорского института — харьковцы, в числе четырех.

Один из них, Ф. И. Иноземцев, был, как и я, по хирургии, с тем только различием от меня, что, во-первых, это был уже человек лет под 30, не менее 27-ми, 28-ми, а во-вторых, он был несравненно опытнее меня и более чем я, приготовлен. В Харьковском университете в то время учил весьма дельный профессор хирургии Н. И. Еллинский. Иноземцев не только ассистировал ему при разных операциях, но и сам уже делал одну операцию (ампутацию голени). Это разом ставило его головою выше меня и в моих глазах, и в глазах других товарищей.

СМ

памятные даты

memorials

№11/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ

Занятия мои с каждым годом увеличивались; особливо занимался я разработкой фасций1' и отношений их к артериальным стволам и органам таза. Это предмет был совершенно новый в то время. Обыкновенные анатомы бросали фасции; в Германии занимались ими очень мало, и только у англичан и французов можно было найти описание и изображение некоторых из них.

Я делался с каждым днем все более и более специалистом, предаваясь по временам изучению самостоятельно одной какой-либо ограниченной специальности. Дошло до того, что я перестал посещать лекции по другим наукам, кроме хирургии.

Это было глупо с моей стороны, и я много такого, что могло бы быть очень полезным впоследствии пропустил и потерял. До Мойера начали доходить жалобы других профессоров о моем непосещении лекций. Профессор химии Гебель прижал меня и на семестровом экзамене. Мойер дельно увещевал меня не пренебрегать другими науками и был прав. Но меня смущало то, что, слушая лекции, я неминуемо краду время от занятий моим специальным предметом, который

1 Фасция (лат. fascia — повязка, полоса) — тонкая соединительнотканная оболочка, покрывающая отдельные мышцы и группы их, а также сосуды, нервы и некоторые органы.

как ни специален, а все-таки заключает в себе по крайней мере три науки. А сверх того, я действительно тяготился слушанием лекций, и это неуменье слушать лекции у меня осталось на целую жизнь. Посвятив себя одиночным занятиям в анатомическом театре, в клинике и у себя на дому, я действительно отвык от лекций, приходя на них, дремал или засыпал и терял нить; демонстративных лекций в то время на медицинском факультете, за исключением хирургических и анатомических, вовсе не было; ни физиологические, ни патологические лекции не читались демонстративно. Зачем же, думал я, тратить время в дремоте и сне на лекциях? Наконец, я дошел до такого абсурда, что объявил однажды Мойеру о моем решении не держать окончательного экзамена, т. е. экзамена на докторскую степень, так как в то время от профессоров не требовали еще докторского диплома; а если понадобится, думал я, так дадут и без экзамена дельному человеку.

Мойер, конечно, отговорил меня от такого поступка и уверил, что экзаменаторы примут непременно во внимание мои отличные занятия анатомиею и хирургиею и будут потому весьма снисходительны.

Но я забежал слишком вперед в моем рассказе.

(Окончание следует.)

со

см

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.