3 L L
ИСТОРИЯ МЕДИЦИНЫ
history of the medicine
К 200-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ Н.И. ПИРОГОВА
ВЫДЕРЖКИ ИЗ ДНЕВНИКА Н.И. ПИРОГОВА «ВОПРОСЫ ЖИЗНИ» (ЧАСТЬ
«Пирогов велик тем, что воплощал недюжинной силой своего духа идеи времени».
Н. Н. Бурденко
ВОПРОСЫ ЖИЗНИ
ДНЕВНИК СТАРОГО ВРАЧА,
ПИСАННЫЙ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ДЛЯ САМОГО СЕБЯ, НО НЕ БЕЗ ЗАДНЕЙ МЫСЛИ, ЧТО, МОЖЕТ БЫТЬ, КОГДА-НИБУДЬ ПРОЧТЕТ И КТО ДРУГОЙ. 5 НОЯБРЯ 1879-22 ОКТЯБРЯ 1881
Нас послали в Дерпт только на два или три года, а мы между тем пробыли так целых пять лет. Это сделала для нас польская революция 1830-1831 годов.
Чрез год после нашего прибытия в Дерпт началась турецкая война 1828 года, и нам пришлось распрощаться с некоторыми из наших новых дерптских знакомых. На эту войну уехал от нас Владимир Иванович Даль (впоследствии [писавший под псевдонимом] «Казак Луганский»).
Это был замечательный человек, сначала почему-то не нравившийся мне, но потом мой хороший приятель. Это был прежде человек, что называется, на все руки. За что ни брался Даль, все ему удавалось усвоить. С своим огромным носом, умными серыми глазами, всегда спокойный, слегка улыбающийся, он имел редкое свойство подражания голосу, жестам, мине других лиц; он с необыкновенным спокойствием и самою серьезною миною передавал самые комические сцены. Подражал звукам (жужжанию мухи, комара и проч.) до невероятия верно. В то время он не был еще писателем и литератором, но он читал уже отрывки из своих сказок. Как известно, прежде лейтенант флота, Даль должен был оставить морскую службу отчасти потому, что страдал постоянно на корабле морскою болезнью, а отчасти за памфлет в стихах, написанный им на адмирала Грейга. Даль переседлал из моряков в лекаря; менее чем в четыре года выдержал отлично экзамен на лекаря и поступил в военную службу. Находясь в Дерпте, он пристрастился к хирургии и, владея между многими другими способностями
необыкновенною ловкостью в механических работах, скоро сделался и ловким оператором; таким он и поехал на войну; потом он сделал и польскую кампанию, где отличился как инженер и пионер; а по окончании вступил ординатором в военно-сухопутный госпиталь и вскоре переседлал из лекарей в литераторы, потом в администраторы и кончил жизнь ученым, посвятившим много лет составлению своего лексикона, материал к которому в виде пословиц и поговорок он начал собирать еще, кажется, до Дерпта.
В его читанных нам тогда отрывках попадалось уже множество собранных им, очевидно, в разных углах России поговорок, прибауток и пословиц.
Первое наше знакомство с Далем было довольно оригинально. Однажды, вскоре после нашего приезда в Дерпт, мы слышим у нашего окна с улицы какие-то странные, но не незнакомые звуки: русская песнь на каком-то инструменте. Смотрим — стоит студент в вицмундире; всунул он голову чрез открытое окно в комнату, держит что-то во рту и играет: «Здравствуй, милая, хорошая моя», не обращая на нас, пришедших в комнату из любопытства, никакого внимания. Инструмент оказывается органчик (губной), а виртуоз — В. И. Даль; он действительно играл отлично на органчике.
После Дерпта я встретился с Далем в 1841 году в С.-Петербурге, когда он служил у министра внутренних дел Перовского, и нередко сходился с ним в нашем обществе, составленном из дерптских приятелей11.
Польская революция шла об руку с французскою, после которой Николай Павлович осерчал на французов и запретил русским ездить во Францию. Да мало того: до 1833 года нас никуда за границу
1 Имеется в виду кружок врачей, объединившихся вокруг
Пирогова — так называемый Пироговский ферейн. Пирогов сделал в нем за 12 лет 140 научных докладов.
не хотели пускать. Так мы и просидели в Дерпте сверх положенных еще два года; мне, однако же (впрочем, и другим), зачислили эти годы в пенсию, после моего ходатайства у военного министра в 1850-х годах.
Вместе с польскою революциею явилась и первая холера в России. Мы только слушали и ждали. Наконец, она добралась и до Дерпта. Первый случай встретился между нами; один из нас, некто Шрамков из Харьковского университета (фармаколог), странный ипохондрик, чернолицый, с желтоватым оттенком, вдруг, к вечеру, занемог чисто азиатскою холерою, и ночью, чрез шесть часов, Богу душу отдал.
Мы, медики, были неотлучно при постели больного; растирали, грели, делали, что могли; привели двух профессоров: Замена1) (терапии) и Эрдмана (фармакологии). Ничего не помогло. Замен даже, кажется, струсил немного и ушел как-то очень скоро, но Эрдман, старик, остался вместе с нами. После того холера появилась в инвалидном лаазрете в конце города.
Вообще, однако же, она была умеренная и продолжалась не более шести недель (в октябре). Я, при-шед домой поутру от покойника Шрамкова, вдруг как-то внутренне струсил, почувствовав какое-то неприятное ощущение тоски и страха прямо под ложечкою. Мне казалось, что меня скоро начнет рвать или же что я упаду в обморок. Я взял тотчас же теплую ванну, принял несколько опийных капель, напился чаю, согрелся и заснул. Встал здоровым. Уже на другой день я стал ходить в инвалидный лазарет и почти ежедневно вскрывал холерные трупы. В это время прибыли в Дерпт, из Москвы и Петербурга, два французские врача: Гемир Лорен, сделавший кругосветное путешествие, и другой еще, имени которого не помню. Оба они присутствовали при моих вскрытиях в лазарете; увидев их (т. е. вскрытия холерных) едва ли не в первый раз, тотчас же принялись записывать найденное и очень были изумлены, когда я, желая отличиться и похвастаться перед иностранцами, принялся препарировать узлы сочувственного нерва, солнечное сплетение и т. п. Французы не ожидали, что русский в состоянии будет легко и скоро обнаружить пред ними для исследования почти все главные узлы груди и живота.
Они выразили мне свое удовольствие тем, что начали приглашать в Париж.
Наконец, я решился идти на докторский экзамен, и, полагаясь на уверение Мойера, что он (т. е. экзамен) будет для меня снисходителен, я к нему вовсе не приготовлялся. Но, желая по упрямству показать факультету, что иду на экзамен не сам, а меня посылают насильно, я откинул весьма неприличную штуку.
В Дерпте делались тогда экзамены на степень на дому у декана. Докторант присылал на дом к декану обыкновенно чай, сахар, несколько бутылок вина, торт и шоколад для угощения собравшихся экзаменаторов (т. е. факультета, свидетелей и т. п.).
Я ничего этого не сделал. Декан Ратке принужден был подать экзаменаторам свой чай.
Жена профессора Ратке, как мне рассказывал потом педель, бранила меня за это на чем свет стоит. Но экзамен сошел благополучно, и оставалось только приняться за диссертацию. Но она взяла времени более года.
Меня уже прежде интересовала, в хирургическом, и в физиологическом отношениях, перевязка брюшной аорты, сделанная тогда только однажды на живом человеке Астлеем Купером2'.
Случай этот окончился смертью. Но оставалось решить, действительно ли эта операция может быть произведена с надеждою на успех. Я стал делать опыты над большими собаками, телятами и баранами. Всех долее после этой перевязки жил у меня один баран в селе Садере (имении Штакельберга, в котором я гостил летом у Мойера, верст 15 от Дерпта).
Результатом всех моих опытов и наблюдений было то, что в большей части случаев перевязка брюшной аорты, замедляя внезапно кровообращение в больших брюшных артериальных стволах, причиняет смерть чрез онеменение спинного мозга (паралич нижних конечностей) и приливами крови к сердцу и легкому. Но кровообращение после перевязки аорты не прекращается в нижних конечностях, и кровь тотчас же после перевязки струится из ран бедренных артерий; а перевязка аорты, сделанная постепенно (чрез постепенное сдавливание артерии с помощью ручного прибора), хотя переносится довольно хорошо, дает, однако же, повод к последовательным кровотечениям.
Диссертация вышла для молодого докторанта неплохая.
Потом, в бытность мою в Берлине, когда я представил ее знаменитому тогда Опицу, то он тотчас же велел перевести ее на немецкий язык (она была написана на латинском под именем: Num vinctura aortae abdominalis in aneurismate inguinali adhibitu facile ac tutum sit remedium3) и напечатал ее в своем журнале (Journal der Chirurgie und der Augenheilkunde v. Dr. Graefe und Prof. von Walther).
Мойер, чем делался старее, тем более и обленивался. В последний год нашего пребывания в Дерпте он поручал мне делать многие операции. Однажды я перевязал бедренную артерию, вылущил бьющуюся аневризму височной артерии, вылущил ручную кисть, сделал отнятие губного рака. Сам он, видимо, уклонялся в последнее время от больших операций.
И
S -ЭЕ
4 t
щ с
5 ^ £
G Хг
а
о
н
и
S
1) Г.Ф. Замен (1789-1848) — профессор диететики и терапии
в Дерпте с 1826 по 1847 г.
22 А.-Г. Купер (1768-1841) — английский хирург; случай, упоминаемый Пироговым, он опубликовал в 1818 г.
33 Является ли перевязка брюшной аорты при аневризме паховой области легко выполнимым и безопасным вмешательством (лат.).
№12/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ
Но в городе (частной практики), когда случалось, от операции нельзя было отделаться...
В 1832 году докторская моя диссертация была окончена и защищена. Оставалось только дожидаться решения из министерства о поездке за границу.
После пятилетнего пребывания в Дерпте я уже без самонадеянности и без самомнения вправе был считать себя достаточно приготовленным к дальнейшему самостоятельному занятию наукой. Из анатомии я изучил некоторые предметы так основательно, что, например, в изучении о фасциях едва ли кто-нибудь мог быть опытнее меня. В этом убедились потом и в Берлине проф [ессора] Шлемм1) и Иоганн Мюллер. Хирургию я изучил по монографиям, и всегда при помощи хирургической анатомии, которую изучал на трупах.
Недостаток трупов в Дерпте был по крайней мере тем полезен, что принуждал пользоваться тщательно наличным материалом. Немудрено, что, получая в свое распоряжение труп, возились с ним день и ночь, не бросая ничего даром и стараясь сохранить как можно долее.
Трупы получались большею частью из Риги, по почте, зимою почти всегда замерзшие. Вспоминаю при этом забавное происшествие, случившееся с одним из моих товарищей. Он препарировал промежность (регіпаеит) на полузамерзшем трупе, загнув его бедро к животу и приподняв ноги кверху. Дело было ночью, и потому на ноги и на живот трупа поставили несколько свеч в низеньких подсвечниках. Препарирующий углубился всецело в свою работу; вдруг он получает от невидимой руки затрещину, свечи падают, потухли, и в комнате делается совершенно темно. Можно себе представить удивление и испуг оставшегося в темноте и с болью в щеке молодого анатома! Он поднимает крик, является аптечный служитель со свечою, и дело разом объясняется. Полузамороженный труп оттаял, и тотчас же поднятые вверх ноги спустились, столкнули свечи и дают плюху сидевшему между ног с нагнутою вниз головою анатому.
В мае 1833 года решено было отправиться нам за границу.
Все медики должны были ехать в Берлин, естествоиспытатели — в Вену; все другие (юристы, филологи, историки) — также в Берлин. Во Францию и почему-то и в Англию никого не пустили.
Я отправился вместе с одним дерптским приятелем (потом служившим врачом в московском воспитательном доме), Самсоном фон Гиммельштерном, и с товарищем из профессорского института — Котельниковым...
Наука в Берлине в 1830-х годах была в переходном состоянии. После смерти Гегеля германская философия уже не могла найти себе подобных, как он, вожаков, заставившего значительную часть культурного общества в Европе смотреть на мир Божий не иначе, как чрез изобретенные им консервы. Теперь трудно себе
11 Ф. Шлемм (1795-1858) — с 1829 по 1859 г. был профессором анатомии в Берлинском университете. Пирогов учился у него во время своей заграничной командировки в 1833-1835 гг.
и вообразить, до какой степени и в Германии, и у нас веровали, именно веровали в философию Гегеля.
Однажды я узнал от студентов, что в Charite можно присутствовать иногда при вскрытии трупов; мне показали и место, где производятся эти вскрытия. Я отправился, прихожу и не верю тому, что вижу.
В маленькой комнате, помещавшей в себе два стола, на каждом из них лежало по два-три трупа, и у одного стола вижу, стоит женщина, сухощавая, в чепце, в клеенчатом переднике и таких же зарукав-никах, вскрывая чрезвычайно скоро и ловко один труп за другим. Тогда еще не видано и не слыхано было, чтобы женщины посвящали себя анатомическим занятиям; видя, что меня не гонят и кроме меня никого нет из студентов, я приблизился к интересной даме и весьма учтиво поклонился.
— Wünschen Sie was von mir?2 — спрашивает она меня.
— Да, мне хотелось бы чаще присутствовать при вскрытиях, — отвечаю я.
— Что же! Приходите хотя каждый день; кроме меня, до сих пор никто еще не вскрывал. Только недавно назначен профессор Фрориеп.
— А другие клинические профессора Charite?
— Что вы! Да разве они что понимают в этом деле? Вот еще вчера никто мне не верил, что при вскрытии одного трупа я найду огромный экссудат3' в груди, а за милю видно было, что вся половина груди растянута. Я им и показала.
— Позвольте узнать ваше имя?
— Я — madame Vogelsang.
— Так вот что, madame Vogelsang: не можете ли вы доставить мне случай упражняться на трупах?
— Почему не так. Ко мне приходили иногда иностранцы, и я им показывала операции на трупах. У меня для этого есть и хирургические инструменты.
— Так потрудитесь объявить мне ваши условия, — замялся я.
— У меня определено 1 талер за целый труп — тогда вы можете сделать на нем какие вам угодно операции и 15 Silbergroschen за перевязку артерии на конечностях и за вылущение из суставов, но с тем, чтобы не делать никаких лоскутов (т. е. не обрезывать совсем вылущенного из сустава члена).
Дело решено. Я выдаю задаток 3 талера. Дни и часы назначаются г-жою Фогельзанг всякий раз с вечера; она будет присылать нарочного или скажет сама в клинике Руста.
M-me Vogelsang — эта интересная особа прежде была повивальною бабкою, а потом из любви к искусству, как она уверяла, посвятила себя анатомии и практически знала ее бойко. Вылущить сустав по всем правилам искусства, найти артерию на трупе — это было плевое дело для m-me Vogelsang.
2) Угодно вам что-нибудь от меня? (нем.)
3) Экссудат (лат. гхзийагг — потеть) — жидкость, накапливающаяся при воспалениях в тканях и полостях тела вследствие выхожденияжидкой части, белков и клеток крови из мелких сосудов.
В то время Берлин был экзаменационным, rendezvous для всех врачей прусского королевства, и каждый из них на так называемом государственном экзамене (Staatsexamen) обязан был демонстрировать пред экзаменаторами внутренности груди, живота in situi].
Вот этот-то экзамен in situ и заставлял прибегать экзаменующихся к анатомическим знаниям г-жи Фогельзанг.
Она достигла совершенства в разъяснении и наглядном определении положения грудных и брюшных внутренностей, а также мозга и основания черепа.
Никто не был так вхож ко мне, как m-me Vogelsang. И рано утром, и поздно вечером она являлась ко мне с каким-нибудь препаратом в руках или с известием о предстоящем упражнении на трупе в Charite.
Я не знал ни одного женского лица, менее красивого и более оригинального физиономии г-жи Vogelsang. Уже лет за 40, с волосами на голове, похожими на паклю, с сухим, изрытым глубокими бороздами, но необыкновенно подвижным лицом, m-me Vogelsang очень смахивала на проворную, юркую обезьяну.
Но она доставила мне для упражнений не одну сотню трупов, и потому я ее считал дорогим для себя человеком.
Лангенбек научил меня не держать ножа полною рукою, кулаком, не давить на него, а тянуть, как смычок, по разрезываемой ткани. И я строго соблюдал это правило во все время моей хирургической практики везде, где можно было это сделать. Ампутационный нож Лангенбека был им придуман именно с той целью, чтобы не давить, а скользить тонким, как бритва, и выпуклым, и дугообразно выгнутым лезвием.
В мое время в клинике Лангенбека почти все раны, и после больших ампутаций, лечились нагноением, и когда вся полость раны была устлана мясными сосочками, края ее сближались и соединялись липкими пластырями.
Приближался срок нашего пребывания за границею.
За несколько времени до нашего отъезда мы получили от министерства Уварова запрос: в каком университете каждый из нас желал бы получить профессорскую кафедру? Я, конечно, отвечал, не запинаясь: в Москве, на родине; уведомил об этом и матушку, чтобы она заблаговременно распорядилась с квартирою и т. п.
В мае 1835 года я и Котельников сели в почтовый прусский дилижанс, отправлявшийся в Кенигсберг и Мемель.
Дорогу до Риги я перенес относительно нехудо. Но получил, к несчастию, кашель; я почувствовал утром на рассвете какой-то нестерпимый зуд в одном ограниченном месте гортани с позывом на кашель. С этой минуты кашель, не переставая, начал меня мучить день и ночь, притом сухой и нестерпимый. В таком состоянии я добрался до Риги.
12 В положении (в естественном, обычном месте, на месте нахождения) (лат.).
Мы остановились в каком-то заезжем доме за Двиною (за мостом). От слабости я едва передвигал ноги; впрочем, пульс мой не был лихорадочный. Я чувствовал, что далее мне ехать невозможно, а между тем деньги и у меня, и у Котельникова вышли, вышли все до последней копейки. Непредвиденные обстоятельства, как известно, не берутся в соображение в молодости или только на словах берутся. Но в Риге жил попечитель Дерптского университета и он же остзейский генерал-губернатор4. Пишу письмо к нему и посылаю с письмом самого Котельникова. Не помню что, но, судя по результату, я, должно быть, в этом письме навалял что-нибудь очень забористое.
Не прошло и часа времени, как ко мне прилетел от генерал-губернатора медицинский инспектор, доктор Леви3), с приказанием тотчас принять все меры к облегчению моей участи.
Доктор Леви привез деньги и тотчас же послал за каретою для переезда в большой загородный военный госпиталь. Там велено было отвести для меня особое отдельное помещение, приставив ко мне особого фельдшера и служителей. Доктор Леви был еврейского происхождения и принадлежал к тому высококлассическому типу евреев, который дал образы Леонардо да Винчи для изображения в его «Тайной вечери» одиннадцати верных учеников Спасителя.
Это была душа, редко встречающаяся и между христианами, и между евреями. Холостой и уже пожилой, доктор Леви, посвящая всю свою жизнь добру, помогал всем и каждому чем только мог. Кто видел хотя однажды этот череп, гладкий, как мрамор, и, как мрамор, сохранивший в себе черты, намеченные врожденною добротою души, тот, верно, не забывал его никогда.
Даже баронет Виллье, увидевши однажды доктора Леви при посещении военного госпиталя (в котором Леви служил ординатором), не удержался и невольно повел рукою по гладко вышлифованному и блестящему, как солнце, черепу доктора. Погладить что-нибудь, а не ударить рукою, было у грубого баронета признаком удовольствия и благоволения, и другие ординаторы едва ли не позавидовали тогда классическому черепу.
Меня поместили в бельэтаже громадного госпитального здания, в просторной, светлой и хорошо вен-тилированной комнате; явились и доктора, и фельдшеры, и служители. Если бы я захотел, то я думаю, мне прописали бы целую сотню рецептов не по госпитальному каталогу. Но я просил только, чтобы меня оставили в покое и дали бы только что-нибудь
2) Попечитель и генерал-губернатор М.И. Пален.
3) Д.Леви (1786-1855) — с 1812 г. доктор медицины и ординатор военного госпиталя в Риге, занимал крупные должности по военно-медицинской администрации.
И
S і ЗЕ
* t
(U с 2 її £ К tr
S-E
а
о
I-
и
S
№12/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ
успокоительное, вроде миндального молока и лавровишневой воды, против мучительного сухого кашля.
Чем был я болен в Риге?
На этот вопрос я так же мало могу сказать что-нибудь положительное, как и на то, чем я болел потом в Петербурге, Киеве и за границею.
Сухой, спазматический, сильный, с мучительным щекотаньем в горле, кашель; ни малейшей лихорадки; сильная слабость; полное отсутствие аппетита с отвращением и к пище, и к питью; бессонница — целые ночи напролет без сна несколько недель сряду; запоры, продолжавшиеся по целым неделям. Вот припадки. Болезнь длилась около двух месяцев, а облегчение началось тем, что кашель сделался несколько влажнее; в ногах же появились нестерпимые боли, так что малейшее движение ноги отзывалось сильнейшею болью в подошвах; потом показался аппетит к молоку и явились твердые испражнения после простых клистиров, прежде вовсе не действовавших. С каждым днем аппетит к молоку начал все более и более усиливаться и дошел до того, что я ночью вставал и принимался по нескольку раз за молоко; аптекарского, выписываемого по фунтам, уже не хватало; все обитатели госпиталя, ординаторы, смотрители и комиссары начали снабжать меня молоком; к нему я присоединил потом, также инстинктивно, миндальные конфеты; но порой ел их с молоком по целым фунтам. Наконец, дошел черед и до мяса. Мне начали приносить кушанья из городского трактира. А однажды, когда я был уже на ногах, но еще кашлял (с мокротою), посетил меня генерал-губернатор.
Я искренно поблагодарил его; а он успокоил меня уверением, что он обо мне сносился уже с министром, и чтобы я не торопился отъездом; к этому прибавил, и самое главное, ассигновку на получение жалования, назначенного всем нам впредь до занятия профессорских должностей.
Первая новость, услышанная мною в Дерпте, была та, что я покуда остался за штатом и прогулял мое место в Москве. Я узнал, что попечитель Московского университета, Строгановц, настоял у министра об определении на кафедру хирургии в Москве Иноземцева.
Первое впечатление от этой новости было, сколько помню, очень тяжелое. Недаром же у меня никогда не лежало сердце к моему товарищу по науке. Недаром в моем дневнике разражался я против него разного рода жалобами и упреками и вместе с тем завидовал ему.
Это он назначен был разрушить мои мечты и лишить меня, мою бедную мать и бедных сестер первого счастья в жизни! Сколько счастья доставляло и им, и мне думать о том дне, когда, наконец, я явлюсь к ним, чтобы жить вместе и отблагодарить их за все их попечения обо мне в тяжкое время сиротства и нищенства! И вдруг все надежды, все счастливые мечты, все пошло прахом!
Но чем же тут виноват Иноземцев?
1) С.Г. Строганов (1794-1882) — попечитель Московского университета (и округа) с 1835 г.
Да разве он не знал моих намерений и надежд? Разве он не слыхал от меня, что старуха-мать и две сестры ждут меня с нетерпением в Москву? Разве ему не известно было, что я отвечал на посланный вопрос в Берлин из Москвы?
Но он не мог устоять против требования и желания Строганова? Во-первых, это, верно, не так: Иноземцев умел сделать себя приятным и от природы снабжен был средствами для этой цели; а во-вторых, разве совесть и долг чести не требовали от товарища, чтобы он отказался от предлагаемого, если на это предложение имел гораздо более прав не он, а другой?
И какова заботливость начальства!
Оно само выбирает, само назначает человека, само узнает от него, что он желает действовать именно в том университете, где он получил образование и где он был избран для дальнейшего усовершенствования, и что же: лишь только пришла беда, болезнь, его забывают и спешат его место заменить другим! Да, этот другой понравился, имел счастье понравиться его сиятельству; а кто знает, понравился ли бы еще я? Пожалуй, могло быть и еще хуже — могло быть, что мне, и здоровому, и прибывшему в Петербург, влиятельный граф предпочел бы моего товарища.
«Слава Богу, что еще этого не случилось. Ну, пусть будет, что будет.
Всем управляет слепой случай; утешения искать негде, если не найдешь его в самом себе. Вот сюда, к себе, и обратись».
Так я рассуждал в то время. Провидения для меня тогда не существовало. Идеала Богочеловека, поправшего чрез воплощение юдоль человеческих бедствий, также не существовало.
Оставалось, конечно, одно прибежище — собственное «я». И хорошо еще, что это «я» было, по милости Божией, недюжинное и не слишком высокомерное. Оно знало себе меру.
Теперь спешить было некуда. Одно действие на сцене жизни кончилось, занавес опустился. Отдохнем от испытанных волнений и подождем терпеливо другого.
Через несколько дней Мойер приглашает меня к себе и делает мне нечто, никогда недуманное и негаданное мною и потому чрезвычайно меня поразившее.
— Не хотите ли вы, — предлагает мне Мойер, — занять мою кафедру в Дерпте?
Я остолбенел.
— Да как же это может быть? Да это немыслимо, невозможно! — или что-то в этаком роде.
— Я хочу только знать, желаете ли вы? — повторяет Мойер.
— Что же, — говорю я, собравшись с духом, — кафедра в Москве для меня уже потеряна; теперь мне все равно, где я буду профессором.
— Ну, так дело в шляпе. Сегодня я предлагаю вас факультету и извещу потом министра; а когда узнаю, как он посмотрит на это дело, то предложение пойдет и в совет, а вы покуда подождите здесь
в Дерпте, а потом поезжайте в Петербург ждать окончательного решения.
Уже был настоящий зимний путь, когда я отправился из Дерпта в С.-Петербург. В Петербург приехав ночью, я не знал, куда деваться. Ямщик возил меня по разным заезжим домам и гостиницам часа три, и нигде не находилось порожнего нумера. Я приходил в отчаяние уже, как, наконец, не знаю в каком-то захолустье на Петербургской стороне нашлась одна комната с голою кроватью, прикрытой рогожей. Я, как вошел в этот притон, так и повалился на кровать, не раздеваясь, в енотовой шубе Леви и в моей зеленой оригинальной шапке. Повалился и заснул. На другой день с помощью д-ра Штрауха я отыскал себе комнату с маленькою прихожею, вверху, в 3-м этаже, в доме Варварина, у Казанского собора. Помещение было довольно порядочное, но вход с улицы отвратительный: лестница узкая, грязная, залитая замерзлыми помоями и ночью темная.
Однако же сидеть сложа руки в С.-Петербурге скучно, а придется немало сидеть у моря и ждать погоды, и я отправляюсь посещать петербургские госпитали.
Всего более я слыхал об Обуховской больнице.
В Обуховской больнице я радушно был встречен ординаторами, особливо же бывшими студентами Дерптского университета. Из них доктор Гете, уже довольно известный практик того времени, занимавшийся в хирургическом отделении госпиталя, сблизился со мною, познакомил меня с главным доктором Карлом Антоновичем Майером (семитического происхождения), а потом и с главным консультантом госпиталя Н. Ф. Арендтом.
С каждым днем новые знакомства с врачами и профессорами. Во-первых, ех о$.аО надо было познакомиться с Иваном Тимофеевичем Спасским2), он уже играл некоторую роль у министра Уварова, впоследствии же был членом от министерства по медицинской части в медицинском совете. Добрейшая душа, расположенный ко мне и ценивший меня, Иван Тимофеевич не имел твердых убеждений и был притом рассеян.
0 нем придется мне еще говорить впоследствии.
Медицина и хирургия того времени в С.-Петербурге имели весьма дельных представителей: Буш, Арендт, Соломон3), Буяльскии, Зейдлиц4), Раух5), Спасский пользовались заслуженною репу-тациею и в публике, и между врачами того времени.
Конечно, в полном смысле научными врачами, то есть знакомыми с современною медицинскою
1 По обязанности (лат.).
2) И.Т. Спасский (1795-1859 или 1861) — профессор зоологии и минералогии в Медико-хирургической академии, преподавал судебную медицину в училище правоведения. Был постоянным домашним врачом А.С. Пушкина, оставил описание предсмертных страданий поэта в 1837 г.
3) Х.Х. Соломон (1797-1851) — профессор хирургии Петербургской медико-хирургической академии.
4) К.К. Зейдлиц (1798-1885) — крупный русский терапевт, с 1836 по 1846 г. — ординарный профессор терапевтической клиники Петербургской медико-хирургической академии, автор обширного труда «Жизнь и поэзия В.А. Жуковского».
5) Г.А. Раух (1789-1864) — ординатор Обуховской больницы, затем военный врач, лейб-медик.
литературою и современным направлением науки, были только немногие из них.
Но в то время следить за современным направлением науки не так легко было не только у нас, но и на Западе.
В Петербурге, как и в Риге, госпитальные врачи при первом же нашем знакомстве изъявили желание выслушать у меня курс хирургической анатомии. Наука эта у нас и в Германии, была еще так нова, что многие из врачей не знали даже ее названия.
— Что это такое хирургическая анатомия? — спрашивает один старый профессор Медико-хирургической академии своего коллегу. — Никогда-с не слыхал-с, не знаю-с.
Но в русском царстве нельзя, бывало, прочесть и курса анатомии при госпитале, не доведя об этом до сведения главы государства, и Н. Ф. Арендт взялся испросить разрешение государя.
Оно было дано с тем, чтобы употреблять для демонстрации трупы только тех больных, к которым при жизни не являлись никакие родственники в больницу. Это, конечно, разумелось само собою.
Лекции мои продолжались недель шесть.
Слушателями были, кроме врачей Обуховской больницы, сам Н. Ф. Арендт, не пропускавший, к моему удивлению, буквально ни одной лекции, профессор Медикохирургической академии Саломон, многие практики-врачи.
Наконец, в марте я получил известие о моем избрании в экстраординарные про-фессоры.
Матушку и сестер я не решался перевезти из Москвы в Дерпт. Такой переход, мне казалось, был бы для них впоследствии неприятен. И язык, и нравы, и вся обстановка были слишком отличны, а мать и сестры слишком стары, а главное, слишком москвички, чтобы привыкнуть и освоиться.
Святую 1836 г. я уже встречал в Дерпте.
Вот я, наконец, профессор хирургии и теоретической, и оперативной, и клинической.
Один, нет другого.
Это значило, что я один должен был:
1) держать клинику и поликлинику по малой мере 2,5-3 часа в день; 2) читать полный курс теоретической хирургии — 1 час в день; 3) оперативную хирургию и упражнения на трупах — 1 час в день;
4) офтальмологию и глазную клинику — 1 час в день; итого — 6 часов в день.
Но 6 часов почти никогда не хватало; клиника и поликлиника брали гораздо более времени, и приходилось 8 часов в день. Положив столько же часов на отдых, оставалось еще от суток 8 часов, и вот они-то, все эти 8 часов, и употреблялись на приготовления к лекциям, на эксперименты над животными, на анатомические исследования для задуманной
И
ЗЕ
І І
(Ц с
2
£
С
а
о
I-
и
8
№12/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ
мною монографии и, наконец, на небольшую хирургическую практику в городе.
В течение пяти лет моей профессуры в Дерпте я издал:
1) Хирургическую анатомию артериальных стволов и фасций (на латинском и немецком).
2) Два тома клинических анналов (на немецком).
3) Монографию о перерезании ахиллесова сухожилия (на немецком).
И сверх этого — целый ряд опытов над живыми животными, произведенных мною и под моим руководством, доставил материал для нескольких диссертаций, изданных во время моей профессуры, а именно:
1) О скручивании артерий.
2) О ранах кишок.
3) О пересаживании животных тканей в серозные полости.
4) О вхождении воздуха в венозную систему.
5) Об ушибах и ранах головы.
Диссертации на последние две темы при мне
не были еще окончены.
Появление на свет 1-й части моих клинических анналов доставило мне, почти в одно и то же время, приятность и выгоду. Приятны, чрезвычайно приятны были для меня привет и дружеское пожатие руки профессора Энгельгардта.
Энгельгардт (профессор минералогии), цензор и ревностный пиетист, неожиданно является ко мне, вынимает из кармана один лист моих анналов, читает вслух, взволнованным голосом и со слезами на глазах, мое откровенное признание в грубейшей ошибке диагноза, в одном случае причинившей смерть больному; а за признанием следовал упрек своему тщеславию и самомнению. Прочитав, Энгельгардт жмет мою руку, обнимает меня и, растроганный донельзя, уходит. Этой сцены я никогда не забуду; она была слишком отрадна для меня.
В январе 1837 г. я и отправился в Париж, получив пособие от университета на путевые издержки. Тринадцать дней и ночей я ехал, не отдыхая ни разу, из Дерпта до Парижа на Поланген, Франкфурт-на-Майне, Саарбрюкен и Мец. И, несмотря на 13 ночей, проведенных в экипаже, я по приезде в Париж тотчас же отправился осматривать город. Париж не сделал на меня особенно благоприятного впечатления в хирургическом отношении. Госпитали смотрели угрюмо; смертность в госпиталях была значительная. Самое приятное впечатление произвел на меня из всех парижских хирургов Вельпо. Может быть, нравился он мне и потому, что на первых же порах сильно пощекотал мое авторское самолюбие. Когда я пришел к нему в первый раз, то застал его читающим два первых выпуска моей «Хирургической анатомии артерий и фасций». Когда я ему рекомендовался глухо: Je suis un medecin russe1), то он тотчас же спросил меня, не знаком ли я le professeur de Dorpat, m-r Pirogoff, и когда я ему объявил, что я сам и есть Пирогов, то Вельпо принялся расхваливать
мое направление в хирургии, мои исследования фасций, рисунки и т. д., и тогда же познакомил меня с английским специалистом в науке о фасциях и, по мнению Вельпо, весьма компетентным в этом деле. Это был некто Томсон, участвовавший в заговорах чартистов и бежавший из Англии в Париж.
Мои занятия в Париже состояли исключительно в посещении госпиталей, анатомического театра и бойни для вивисекций над больными животными (лошадьми).
Кроме Парижа, я делал несколько раз экскурсии из Дерпта в Москву (три раза), Ригу и Ревель.
Иноземцев не был научно-рациональный врач в современном значении, хотя он и толковал постоянно о рационализме, мыслящих врачах и т. п. Но Иноземцев от природы был хороший практик, имел такт, сноровку и смекалку. Иноземцев был терапевтический диагност; я после когда-нибудь скажу, что под этим названием разумею я.
Мои летние экспедиции в Ревель продолжались и тогда, когда я переехал из Дерпта в Петербург. Я любил Ревель; в нем и после Дерпта, и после Петербурга я отдыхал и телом, и душою.
B мою последнюю экскурсию в Ревель я вдруг занемог тогда непонятною еще для меня болезнью.
Однажды, сидя за обедом в Екатеринентале, я вдруг почувствовал какую-то страшную, никогда небывалую боль в левой чревной области. Сначала это была скорее какая-то неловкость при движении всего тела, чем боль; но потом неприятное чувство делалось все сильнее и сильнее и превратилось в нестерпимую боль, не позволявшую мне разогнуться; кое-как я встал из-за стола и в сопровождении Эренбуша поехал к нему на квартиру; по дороге мы заехали в заведение ванн, поставили мне сухие банки и положили на больное место горячие компрессы.
На квартире у Эренбуша я почувствовал тошноту, потом и рвоту; принял рицинное масло, положил теплую припарку, заснул и встал совершенно здоровый.
Но по приезде в Дерпт боль по временам стала навешать меня и не давала мне покоя тем, что я никогда не мог быть уверен, что не почувствую внезапно боли и не буду принужден бежать домой. Это мешало моим занятиям месяца два и более, пока я не слег от слабости.
Однажды ночью я просыпаюсь и чувствую, что боль прошла и в то же самое время показался corpus delicti2): чрезвычайно острый, величиною с ячменное зерно, почечный камешек и, как показал анализ, чистый оксалат.
Профессор Буш, бывший вице-призедентом (Буш был вице-призидентом медико-хирургической академии в Петербурге), вышел в отставку; на место его, хотя и с именем президента (которое носил Виллье), назначен был самим государем И. Б. Шлегель; а на кафедру хирургии, сделавшуюся свободною по выходе в отставку профессора Буша, Зейдлиц пригласил меня.
Я не согласился занять кафедру хирургии без хирургической клиники, которою заведовал не Буш,
11 Я русский врач (франц.).
2) Доказательство вины (причины болезни) (лат.).
а профессор Саломон. Но, отказываясь, я в то же время предложил новую комбинацию, с помощью которой я мог бы иметь соответствующую моим желаниям кафедру в академии. Комбинацию эту я предложил в виде проекта самому Клейнмихелю.
Я указал в моем проекте на необходимость учреждения при академии новой кафедры: госпитальной хирургии.
Молодые врачи, говорил я в моем проекте, выходящие из наших учебных учреждений, почти совсем не имеют практического медицинского образования, так как наши клиники обязаны давать им только главные основные понятия о распознавании, ходе и лечении болезней. Поэтому наши молодые врачи, вступая на службу и делаясь самостоятельными, при постели больных в больницах, военных лазаретах и частной практике приходят в весьма затруднительное положение, не приносят ожидаемой от них пользы и не достигают цели своего назначения. Имея в виду устранить этот важный пробел в наших учебномедицинских учреждениях, я и предлагал, сверх обыкновенных клиник, учредить ещё госпитальные.
Для казеннокоштных воспитанников, поступающих потом на военную службу, учреждение госпитальной клиники я считал уже совершенно необходимым.
В С.-Петербургской медико-хирургической академии я видел возможность тотчас же приступить к этому нововведению, так как при академии, почти в одной и той же местности, находится 2-й Военно-сухопутный госпиталь, и оба заведения — и Медико-хирургическая академия, и 2-й Военносухопутный госпиталь — принадлежали одному и тому же военному ведомству. Весь госпиталь с его 2000 кроватями мог бы, таким образом, обратиться в госпитальные клиники (терапевтическую, хирургическую, сифилитическую, сыпную, е1с).
Проект, как меня известили, был принят Клейнмихелем.
Я был выбран в члены медицинского совета.
Медицинская комиссия при министерстве народного просвещения состояла под председательством также Маркуса, из четырех членов: Спасского, лейб-медика Рауха, профессора Зейдлица и меня.
Все дела и даже выборы медицинского факультета всех русских университетов проходили через наши руки. Особливо же вновь учреждавшийся в то время медицинский факультет Киевского университета (св. Владимира) почти всецело учреждался и избирался в нашей комиссии.
Наконец, самым важным делом нашей комиссии был пересмотр статута об экзамене на медицинские степени.
В старом экзаменационном статуте допускались целых шесть медицинских степеней: три степени лекаря (лекарь 1-го, 2-го и 3-го отделения), доктор медицины, доктор медицины и хирургии и медико-хирург.
Я предложил сокращение на две степени: лекаря и доктора медицины; но мой проект не прошел, и вместо двух приняты были три степени (лекарь, доктор медицины, доктор медицины и хирургии).
Я настаивал, чтобы при факультетских экзаменах на степень требовались от экзаменующихся вместо разных дробей или отметок вроде: «удовлетворительно», «посредственно», «хорошо», «отлично» и т. п. — только две поправки: ответы «да» и «нет» на вопросы по каждому предмету: достоин степени, на которую экзаменуется, или недостоин?
Введение демонстративных испытаний из анатомии, терапии и хирургии предложено было также мною, и принято единогласно.
Новая кафедра госпитальной хирургии и терапии, учрежденная по моему проекту в С.-Петербургской медико-хирургической академии, была принята нашею комиссиею и утверждена Министерством народного просвещения для всех русских университетов.
Вот мои заслуги по делам медицинской комиссии Министерства народного просвещения.
Прошло уже года два моей госпитальной службы, как вдруг однажды Букефал Лоссиевский призывает моего ассистента и ординатора госпиталя Неммерта и спрашивает его: не заметил ли он чего особенного в моем поведении?
Неммерт говорит, что нет.
— А почему же он (т. е. я) прописывает в таких больших приемах наркотические средства; он однажды прописал: extract. Hyosciami до 5 гр. pro dosi?
— Я не знаю, — отвечает Неммерт, — спросите сами у г. профессора.
Тогда Лоссиевский призывает Неммерта в госпитальную контору и приказывает ему как подчиненному расписаться в принятии запечатанного пакета с надписью: «секретно», под №.
Неммерт берет. В секретной бумаге значится: «Заметив в поведении г. Пирогова некоторые действия, свидетельствующие об его умопомешательстве, предписываю вам следить за его действиями и доносить об оных мне. Гл. д-р Лоссиевский».
Но прежде чем вся эта история произошла, я получил от Лоссиевского однажды бумагу, в которой он мне писал следующее: «Заметив, что в Вашем отделении издерживается огромное количество йодовой настойки, которою Вы смазываете напрасно кожу лица и головы, я предписываю Вам приостановить употребление столь дорогого лекарства и заменить его более дешевыми. Лоссиевский».
Я взял эту бумагу, да и отправил ее назад Лоссиевскому с следующим объяснением: «На Ваше отношение №. честь имею уведомить Ваше высокородие, что Вы не вправе делать мне никаких предписаний относительно моих действий при постели больных.
.0 Е
И
ЗЕ
it
(U с
2^ £ К V SE
а
о
I-
и
S
№12/2010 ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ И КЛИНИЧЕСКАЯ
сэ
ся
Если же Вы находите, что я расходую лекарства не по госпитальному каталогу, то Вам следует обратиться с извещением о том к нашему общему начальнику, г. президенту Медико-хирургической академии».
Вот эта-то бумага, а не экстракт белены, и была причина секретного предписания Неммерту. А про гхґтасШт Иуа$с1ат1 я сказал Лоссиевскому: «Велите-ка ваши экстракты приготовлять действительно из наркотических средств, а не из золы разных растений».
Когда Неммерт получил бумагу, то он принес ее ко мне и спрашивал: что делать? Я отвечал: «Ступайте к президенту Шлегелю и спросите его».
Шлегель же, по словам Неммерта, спросил его, улыбаясь: «Ведь вы, однако, ничего не заметили? Ну, любезнейший, так оставьте бумагу при вас и никому не показывайте».
Когда я узнал этот ответ, то я просил Неммерта одолжить мне бумагу на один час времени, обещаясь ему, что это нисколько не повредит его служебной деятельности.
Неммерт мне дал, и я с этою бумагою в руках тотчас же отправился к нашему попечителю, дежурному генералу Веймарну, объявив ему, что я подаю сейчас просьбу об отставке, если всему этому вопиющему делу не будет дано хода.
Веймарн был, видимо, смущен, но успокоил меня обещанием, что завтра же будет им все дело улажено, и если я и тогда останусь недоволен, то могут дать всему законный ход.
Сейчас за моим уходом Веймарн послал фельдъегеря за Лоссиевским, и его, раба Божия, привез фельдъегерь с собою в штаб. На другой день в госпитале получена бумага, в которой предписывалось Лоссиевскому в присутствии президента Шлегеля, ординатора Неммерта, писаря, писавшего бумагу, и всех видевших ее членов госпитальной конторы просить у меня прощения в убедительнейших выражениях, и если я (Пирогов) не соглашусь извинить дерзкий поступок Лоссиевского, то всему делу будет дан законный ход.
На другой день, утром, меня пригласили в контору госпиталя, и там разыгралась истинно позорная, и притом детски позорная, сцена.
Лоссиевский, в парадной форме, со слезами на глазах, дрожащим голосом и с поднятием рук к небу, просил у меня извинения за свою необдуманность и дерзость, уверяя, что впредь он мне никогда не даст ни малейшего повода к неудовольствию.
Тут же, в присутствии президента, я ему показал на мерзейший хлеб, розданный больным, и заметил, что это его прямая обязанность в госпитале — наблюдение за порядком, пищею и всею служебною администрациею.
Тем дело о моем умопомешательстве и кончилось.
В течение целого года по прибытии моем в Петербург я занимался изо дня в день в страшных
помещениях 2-го Военно-сухопутного госпиталя с больными и оперированными и в отвратительных до невозможности старых банях этого же госпиталя; в них, за неимением других помещений, я производил вскрытия трупов, иногда по 20 вдень, в летние жары; а зимою, во время ледохода (ноябрь, декабрь), переезжал ежедневно по два раза на Выборгскую, пробиваясь иногда часа по два между льдинами.
В конце лета я начал замечать небывалые прежде явления после каждого госпитального визита. Я стал чувствовать то головокружение или легкую лихорадочную дрожь, то схватки в животе с желчным, жидким испражнением.
Так длилось до февраля [1842 г.]. В этом месяце я вдруг так ослабел, что должен был слечь в постель.
Что ни делали д-ра Церхе, Раух и Зейдлиц, — ничто не помогало. Никто из них не мог определить мою болезнь. Один Раух еще более других, должно быть, угадал, приписав ее моим госпитальным и анатомическим занятиям. Трудно, в самом деле, сказать, что это было за страдание и какого органа.
Жара почти не было. Пульс был скорее медленный, чем учащенный; полное отвращение к пище и питью; продолжительные запоры, бессонница, продолжавшаяся целый месяц, слабость.
Вся болезнь продолжалась ровно шесть недель. Я лежал не двигаясь, без всяких лекарств, потеряв к ним всякое доверие.
Наконец, хотя не имея бреда, но с головою не совершенно свободною, я потребовал теплую ароматическую ванну. Мои домашние не посмели мне отказать, а дело было уже вечером.
После ванны со мною сделалась какая-то пертурбация во всем организме; бреда настоящего не появилось, но мне казалось, что я летал и что-то постоянно говорил. Через несколько часов у меня сделался необыкновенно сильный озноб. Я чувствовал, как меня во время сотрясательной дрожи всего приподнимало с кровати. Затем вдруг и сердце начало замирать; я почувствовал, что обмираю, и закричал, что есть силы, чтобы на меня лили холодную воду. Вылили ведра три и очень скоро. Обморок прошел и с тем вместе последовало непроизвольное и чрезвычайно сильное желчное испражнение, после которого явился пот, продолжавшийся целых 12 часов. Тогда наступило быстрое выздоровление при помощи хинина и хереса.
.Во время моей болезни мне в первый раз в жизни пришла мысль об уповании в Промысел.
Что-то вдруг, во время ночных бессонниц, как будто озарило сознание, и это слово «упование» беспрестанно у меня вертелось на языке.
И вместе с упованием зародилась в душе какая-то сладкая потребность семейной любви и семейного счастья. И все это при конце моей болезни.
Эта последняя запись в дневнике была сделана 22 октября 1881 года, а 23 ноября 1881 года Н. И. Пирогова не стало. Дневник старого врача окончен не был.