Научная статья на тему 'Враждебная культура интеллектуалов'

Враждебная культура интеллектуалов Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
219
31
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Враждебная культура интеллектуалов»

вильность» применяется и в смысле состояния дел в городе, и в смысле определенного состояния ума, может быть филологической случайностью, но эта случайность пришлась весьма кстати, так как она напоминает нам о связи материи и сознания. Такая же взаимная связь обнаруживается в слове «демократия», поскольку оно относится одновременно к политической системе и к духу (или идее), которые движут этой системой. Задача, стоящая пред нашей урбанизированной демократией, - постараться развить систему ценностей и концепцию демократии, которые могли бы стать эквивалентом республиканской морали прошлого. Это и есть наша фундаментальная проблема урбанизации. Или, выражаясь бессмертными словами Пого1, «я видел врага, этот враг - мы».

1970

враждебная культура интеллектуалов2

Едва успел покойный Лайонел Триллинг пустить в оборот выражение «враждебная культура», как оно тут же стало частью общепринятого лексикона. Это потому, что оно с такой точностью подвело итог явлению, давно уже наблюдаемому нами с большей или меньшей степенью ясности. Вряд ли можно отрицать, что культура, на которой мы выросли, - система восприятия и мышления, впитываемая нашими детьми в школе на всех возрастных уровнях, - настроена недружелюбно, мягко выражаясь, по отношению к той коммерческой цивилизации, буржуазной цивилизации, в недрах которой большинство из нас живет и трудится. Когда мы посылаем наших сыновей и дочерей в колледж, мы уже не удивляемся, если к моменту окончания у них складывается менее благоприятное отношение к нашему социальному и экономическому строю, чем оно было при поступлении. Мы это знаем по данным опросов, да и по собственному опыту.

Мы настолько свыклись с этим фактом, настолько воспринимаем его как должное, что нам не приходит в голову, до какой степени это неестественно. Была ли когда-либо цивилизация в истории человечества, культура которой шла настолько вразрез с ценностями и идеалами самой цивилизации? Нередко бывало, что культура критически оценивает цивилизацию, породившую эту самую

1 Пого-опоссум - персонаж американского мультфильма. - Прим. перев.

2 The adversary culture of the intellectuals, encounter. - L., 1979. - P. 5-14.

культуру, и культура всегда критикует неспособность своей цивилизации полностью осуществить идеалы, которыми она вдохновляется. Такая критика прямо или косвенно проявляется у Аристотеля и Еврипида, Данте и Шекспира. Но занять прямо враждебную позицию по отношению к самим идеалам? - Это беспрецедентно. На такое способны были только отдельные писатели и мыслители с еретическим складом ума, разбросанные по периферии культуры. Но культура в целом всегда наделялась функцией поддержки и прославления этих ценностей, и она неизменно брала на себя такую функцию. Действительно, одним из бесспорных положений современных социологических и антропологических теорий является убеждение, что сущность культуры и есть «функциональность» такого рода.

Но только не нашей. Чем «культурнее» человек в нашем обществе, тем больше вероятность, что он будет неудовлетворен и разочарован; при этом неудовлетворенность его будет направлена не только на реальность нашего общества, но и на его идеалы. Если не ошибаюсь, Оскар Уайльд как-то заметил, что ему, в общем, нравится средний американец, но он презирает идеального американца. Наша современная культура значительно менее, чем Оскар Уайльд, терпима по отношению к действительности. Но можно не сомневаться, что, будучи поставлена перед выбором, она избрала бы действительность, а не идеал.

Конечно, средний, «малокультурный» американец не испытывает никаких неудобств в отношениях с реальностью и с идеалом. Это как раз и объясняет, почему марксистская идея восстания радикализированного рабочего класса против капиталистического общества оказалась столь ошибочной. В наши дни радикализм находит благодатную почву скорее среди выпускников колледжей, чем в средних школах, поскольку первые подвергались более сильному влиянию того или иного вида враждебной культуры, в то время как вторые - до недавнего времени, по крайней мере, -имели свою собственную «популярную» культуру, более терпимую к буржуазному миру, месту обитания рабочего класса. Но даже этот разрыв между двумя культурами есть в своем роде уникальный феномен буржуазной эры и представляет собой, как мы увидим ниже, реакцию на появление в XIX в. «авангарда», заложившего основы враждебной культуры.

Буржуазное общество, без сомнения, - самое прозаичное из всех возможных. Оно прозаично в буквальном смысле. Роман, написанный прозой и излагающий необычайные (хотя только отчасти)

перипетии, события, происходящие с обыкновенными людьми, -характерная форма буржуазного искусства, пришедшая на смену эпической поэме, лирической поэме, драме в стихах, религиозным гимнам. Эти последние были совершенно естественны в обществах, формально и официально признающих трансцендентные идеалы совершенства, идеалы, какие могли быть реализованы только немногими обладателями исключительно благородных характеров, -или влекомых трансцендентным видением вселенной, где человеческая земная жизнь наделяется только временным смыслом. Но буржуазное общество не интересуется такой трансцендентностью; в лучшем случае ее терпят в качестве частного явления, связанного с индивидуальными вкусами и индивидуальными склонностями. Это общество прозаично не только по форме, но и по существу. Оно предназначено для благополучия и комфорта обычных людей, а не для того, чтобы воспитывать героические незаурядные личности. Это общество заинтересовано в том, чтобы извлечь возможно больше из земной жизни, а не в результате некоего преображения - будь то через страдания или смирение.

Поскольку оно обещает простым мужчинам и женщинам максимальные блага здесь, на земле, общество это основано на самом земном и распространенном человеческом побуждении - своекорыстии. Оно исходит из убеждения, что одиночек, способных стремиться к совершенству, найдется немного, но зато все поголовно обладают умением распознавать и преследовать собственные интересы. Это «демократическое» допущение о равенстве индивидуальных человеческих возможностей - в подобном ограниченном понимании, - в свою очередь, оправдывает рыночную экономику, где каждый сам определяет собственное благополучие и опровергает все патерналистские политэкономии прежних веков. Но совершенно необходимо отметить, что стремление к совершенству со стороны немногих одиночек (будь то в сфере религиозной, моральной или интеллектуальной) ни в коем случае не подавляется и не ограничивается. Такие действия расцениваются просто как особая форма своекорыстия, которой можно свободно предаваться, не претендуя на официальное признание. Буржуазное общество также предполагает, что понимание собственной выгоды средним гражданином должно быть достаточно «просвещенным», т. е. достаточно дальновидным и достойным, чтобы позволить другим человеческим страстям (потребности в общении, чувству человеческого сострадания, моральному самосознанию и т.д.) также найти свое выражение -пусть и в волюнтаристской, неуправляемой форме.

Характерно, что та буржуазная культура, которая находится в согласии с буржуазным духом, нам позволяет отнестись всерьез к «хеппи-энду» - счастливой развязке («и с тех пор они жили счастливо...»). Со времен античности и вплоть до Ренессанса счастливые развязки - земные счастливые развязки - были исключительной принадлежностью жанра комедии. «Серьезное» искусство было сосредоточено на многозначительном факте смерти - как финале воинского героизма, страстной любви, политического честолюбия или религиозного смирения. Такая высокая серьезность противоречила буржуазному духу, видевшему призвание человека -или, если угодно, человеческую полноценность - в становлении хорошего гражданина, хорошего мужа, кормильца. В противоположность и добуржуазному, и постбуржуазному Weltanschaungen1 это - домашняя концепция Вселенной и места человека в ней.

Этот буржуазный идеал намного ближе к Ветхому, чем к Новому Завету, почему, возможно, евреи и чувствуют себя гораздо уютнее в буржуазном мире, чем в каком-либо ином. Что Бог сотворил этот мир и подтвердил, что он хорош; что люди должны, отбросив сомнения, плодиться и размножаться; что труд (включая ту его область, что называется коммерцией) - возвышает, а не унижает; что стремление «улучшить свое состояние» (пользуясь любимым выражением Адама Смита) - хорошо, поскольку естественно, - все эти убеждения почти полностью совпадают с мировоззрением позднего иудаизма. В этом мировоззрении нет и следа аристократических предрассудков: Всечеловек воспринимался не как аллегорическая фигура, а буквально, как всякий обычный человек.

Посему неудивительно, что буржуазный взгляд на мир, поместивший во главу угла обыкновенного человека, всегда был (и продолжает быть) таким популярным среди простых людей2. Неудивительно также, что почти с самого начала это был довольно неустойчивый взгляд на мир, вызывавший активное презрение у меньшинства, наряду с чувством беспокойства, распространенным среди тех, кто преуспел больше других и мог находить время для размышлений на тему о том, не может ли жизнь в самом деле нести в себе нечто более интересное и возвышенное.

1 Мировоззрение (нем.). - Прим. ред.

2 Это обобщение, не учитывающее различий в национальных и религиозных традициях (особенно между протестантской и католической культурами), несомненно, упрощение, а не искажение. - Прим. авт.

Появление романтизма в середине XVIII в. послужило ранним предупреждением о том, что внутри самого среднего класса действуют своего рода небуржуазные импульсы. До поры до времени -не антибуржуазные. Дело в том, что романтизм с его воспеванием «благородного дикаря», Weltschmerz1, страстной любви, аристократическими героями и героинями, идущими навстречу невероятным опасностям с гордым бесстрашием и отвагой, был преимущественно родом эстетического эскапизма, а отнюдь не бунтарством. Он служил своеобразной контркультурой, в целом надежно изолированной от буржуазной действительности и потому заслуживающей снисхождения (хотя и сопровождающейся постоянным чувством неловкости) как временное терапевтическое отклонение от серьезного предприятия под названием жизнь. Ясным признаком самоограниченности романтического импульса может служить то, до какой степени он одновременно и порождался, и потреблялся вполне конкретной частью среднего класса - женщинами.

Одно из печальных последствий женского освободительного движения последних 20 лет - поощряемый этим движением искаженный взгляд на историю женщин при капитализме. Эта история трактуется как пример подавления, прежде всего - сексуального. Разумеется, такое подавление было реальностью; но совершенно абсурдно воспринимать его как выражение мужского властолюбия или даже мстительности. Сексуальная подавленность и весь кодекс поведения женщин, который мы называем викторианским, были введены и насаждались самими женщинами, а отнюдь не мужчинами (которым совсем не нужно, чтобы все женщины были целомудренны). И женщины настаивали на выполнении этого кодекса, потому что хотя он и подчинял их в сексуальном смысле, но зато и делал свободными во многих других отношениях. К примеру, он освобождал женщин, если и не всегда на деле, то хотя бы в идеале, от их прежнего положения в качестве объектов домогательства или рабочей силы. Другими словами, все женщины были отныне возвышены до аристократического статуса леди, с ними полагалось обращаться обходительно, уважительно, внимательно. (Даже сегодня некоторые из этих привычек сохранились, пусть и в облегченной форме: снимать головной убор, здороваясь со знакомыми женского пола; вставать, когда женщина входит в комнату, и т.д.) «Девка», фигурирующая в пьесах Шекспира, была еще жива и здорова. Ее без труда можно было наблюдать в среде рабочих, в

1 Мировая скорбь (нем.). - Прим. ред.

трудовых низах общества. Но положение ее уже не было перманентным; она тоже могла стать леди, выйдя замуж, получив образование или просто приложив волевое усилие.

Такое замечательное повышение статуса женщины было достигнуто ценой сексуального самоограничения и самоотрицания, сделавшего их в каком-то смысле обладателями ценной (хотя и неощутимой) собственности. Вполне разумно предположить, что эта смена сексуальных нравов была в чем-то связана с влиянием романтизма в литературе, с его сильным эротическим компонентом - или, как позднее назвал это Фрейд, замещением подавленных влечений. Ведь большинство тех, кто покупал романтическую литературу или брал ее для прочтения (за плату) в только что появившихся публичных библиотеках, были женщины. Собственно говоря, так обстоит дело и сейчас, 200 лет спустя, хотя романтическая повесть или роман стали исключительно принадлежностью массовой культуры, процветающей за пределами мира «серьезной» литературы.

Это необычайное и не лишенное иронии превращение романа из прозаической формы - достигшей апогея в творчестве Джейн Остин - во что-то радикально иное было уже само по себе буржуазным достижением. Оно стало возможным благодаря росту благосостояния среднего класса, создавшего не только повышенную покупательную способность, но и свободное время, и возможность уединяться («своя комната»). Этот последний момент стоит того, чтобы остановиться на нем особо.

Характерное свойство романа, в отличие от предшествовавших ему литературных форм, состоит в том, что он выигрывает, а не теряет от того, что становится частью сугубо личного опыта. Хотя на протяжении романтической эры романы часто читались вслух, они не требуют этого, и постепенно такая традиция исчезла. В то время как Шекспир или Расин особенно завораживают нас, когда они играются публично на сцене средь бела дня, роман обретает над нами наибольшую власть, когда мы «поглощаем» его (или он поглощает нас) в тишине и уединении. Чтение романа становится тогда подобно отдаче себя во власть какой-то особенно притягательной фантазии. Буржуазный этос, ориентированный на прозаическую реальность, в сильнейшей степени противостоит такому фантазированию; отчасти поэтому даже сегодня бизнесмены предпочитают не выставлять себя жадными читателями романов, да, собственно, и немногие из них таковыми являются. Но буржуазные женщины очень скоро открыли для себя, что существование одновременно в двух мирах - в мире небуржуазной «романтики» и

буржуазной «реальности» - намного увлекательнее, чем жизнь только в одном из них.

Но авторы, писавшие такие романы (или поэмы - вспоминается Байрон), тем не менее не просто реагировали на рыночные стимулы. Поначалу писатели и художники могли быть восприимчивы к буржуазному обществу из-за несравненно большей индивидуальной свободы, которую оно им предлагало; а также и потому, что их невольно возбуждали бурная активность и ускоряющийся темп жизни капиталистического строя с его упором на прогресс, экономический рост и освобождение от многовековых запретов. Но очень скоро разочарование и протест возобладали и позыв к бегству стал непреодолим.

С точки зрения художников и тех, кого мы сейчас называем «интеллектуалами» (категория, сама по себе порожденная буржуазным обществом, которое превратило философов в philosophes1, в деятелей просветительского критицизма), в новом миропорядке было три главных изъяна.

Во-первых, он угрожал сделаться весьма тоскливым. Хотя идея ennui2 не была заметной литературной темой до наступления XIX в., но то, что сам реальный опыт этого намного старше его литературного воплощения, не подлежит сомнению. Об этом можно говорить с известной уверенностью потому, что на протяжении истории художники и писатели откровенно презирали коммерческую деятельность «по взаимному согласию», считая это занятие огрубляющим и опошляющим человеческий дух. И поскольку буржуазное общество прежде всего - это коммерческое общество (первое, известное в истории, где коммерческий этос властвует над всеми другими), их раздражение должно было стать особенно сильным. Впоследствии для выражения объекта этих сантиментов появился термин «филистерство».

Во-вторых, хотя коммерческое общество способно предложить художникам и писателям всевозможные предметы их вожделений - особенно свободу выражения, популярность и порой богатство, - оно лишило их (и продолжает лишать) того статуса, который они ощущают как нечто принадлежащее им по праву. Художники и писатели всегда воспринимали себя в качестве Очень Важных Персон, и они негодуют на общество, которое просто-напросто их тер-

1 Термин (франц.) употребляется в англоязычной литературе по отношению к мыслителям Просвещения XVIII в. - Прим. перев.

2 Скука (франц.). - Прим. ред.

пит, независимо от степени щедрости этого общества. Бертольда Брехта однажды спросили, как может он оправдать свою приверженность коммунизму, учитывая, что многие его пьесы находятся под запретом в СССР, между тем как обогатился он за счет западных гонораров. Его реакция была мгновенной: «Но там они хотя бы воспринимают меня всерьез!». Художники и интеллектуалы всегда больше уважают тот режим, который «всерьез» воспринимает их работы и идеи. Для таких людей быть отторгнутыми от общественной и политической власти - значит, быть обездоленными.

В-третьих, коммерческое общество - общество, где цивилизация определяется рыночными операциями, всегда склонно откликаться на аппетиты и пристрастия простых мужчин и женщин. Каждый в отдельности может быть не таким уж богатым, но в целом потребителей такое множество, что их вкусы становятся решающими. Художники и писатели рассматривают это как извращение естественного порядка вещей, поскольку «вульгарности» дается право господствовать всегда и повсюду. Будучи «элитарными» (как выражаются сегодня) по самой своей природе, они верят, что цивилизация должна формироваться под влиянием а1^о1, к которым они органически принадлежат, пусть даже многим жертвуя. Современные движения потребителей и защитников окружающей среды выражают этот аристократический импульс, пусть и в искаженном виде: утверждается, что хотя идея демократии и стала единственным легитимирующим принципом нашего времени, однако рынок не отражает истинных желаний народа, поскольку они деформированы всесилием рекламы. Но существует меньшинство, не обладающее достаточной образованностью и силой воли, чтобы избежать такой деформации. Оно заявляет о своем патерналистском праве представлять интересы «народа» в некоем более истинном смысле. Именно это меньшинство так ужасается «автомобильной цивилизации» Америки, где каждый имеет машину, в то время как их нисколько не ужасает тот факт, что в Советском Союзе это могут позволить себе только немногие.

Короче говоря, интеллектуалы и художники всегда будут (как и прежде) неспокойны в буржуазно-капиталистическом обществе. Свидетельство тому - популярность романтизма на протяжении столетия начиная с 1750 г., когда художники духовно пребывали во «внутренней эмиграции», - не изменившей, однако, реальный мир. Но не все это беспокойство нашло выражение в эскапизме. Альтернативой этому стало бунтарство, как показало появление различных социалистических учений и движений в начале XIX в.

Социализм любого рода есть романтическая страсть, действующая в формах рационализма. Его цель - построить человеческое общество, в котором каждый ставит общее благо, формулируемое по необходимости интеллектуальной и нравственной элитой, превыше своих индивидуальных интересов и желаний. Намерение было далеко не новым - в мире нет ни одной религии, которая не пыталась бы такое благо проповедовать и разъяснять. Новым было убеждение в том, что самоотверженность в служении ему может быть реализована не с помощью добровольного ограничения индивидуальных аппетитов (как предлагал, в частности, Руссо в своем «Общественном договоре»), а за счет постоянно растущего материального процветания. То, что Маркс называл «утопическим» социализмом, зачастую было основано на убеждении, что человеческие аппетиты ненасытны и что самоограничение этих аппетитов является предварительным условием существования социалистического сообщества. Недостаток такого убеждения с политической точки зрения состоял в том, что оно бы вряд ли когда-либо кому-то пришлось по душе, за исключением небольшого числа людей. В отличие от этого, Марксов «научный» социализм обещал устранить противоречие между реальной и потенциально идеальной человеческой природой путем создания экономики настолько изобильной, что людская ненасытность как социальный фактор просто отмерла бы сама собой.

За этим обещанием, разумеется, стояла глубокая вера в то, что современная наука, включая общественные науки, особенно научную политэкономию, постепенно, но неизбежно предоставит человечеству способы контроля над природой (и человеческой природой также), которые позволят современному миру радикально преодолеть все те ограничения человеческого существования, какие раньше считались «естественными». Трудность воплощения такой веры состояла, однако, в том, что большинство людей были не более способны к пониманию «науки об обществе» и к развитию в себе соответствующей этому «сознательности», чем к воплощению на практике аскетического самоограничения. Таким образом, социалистическая элита оказывалась необходимой для мобилизации народных масс с целью их же собственного самопреображения. А методы такой мобилизации по необходимости должны были сами быть научными, а по выражению моралистов - «макиавеллист-скими», поскольку они относились к массам как к объекту манипуляции, в ходе которой массы достигли бы состояния подлинных творцов собственной истории.

Майкл Полани дал описание «динамичной спайки» романтического морального порыва с безукоснительно научной концепцией человека, его мира и его истории в качестве примера «моральной инверсии». Иначе говоря, моральная страсть узаконивает претензии научного социализма на знание абсолютной истины, в то время как объективная необходимость узаконивает любую мыслимую форму политической аморальности. Такая динамичная спайка отличала в прошлом только определенные религиозные движения. В XIX и XX вв. она стала приметой светских политических течений, стремившихся к всеобщему преображению человечества в мире сем.

Привлекательность для интеллектуалов любого подобного движения достаточно очевидна. Будучи интеллектуалами, они -достойные кандидаты на членство в той элите, которая руководит такими движениями, и потому получают возможность свободно проявлять свои естественные претензии на авторитет и власть. Более того, они осуществляют их в формах идеологии, которая убеждает руководителей в том, что они бескорыстно служат «истинным» интересам народа, даже если это не подтверждается внешними фактами.

Но реальность (la force des choses1) в конечном итоге всегда одерживает верх над утопическими страстями. Судьба интеллектуалов при социализме - разочарование, оппозиция, ссылка, молчание. Средства в политике определяют цели, и социализм повсюду находит свое воплощение в насильственных бюрократических режимах, с презрением отвергающих те идеалы, которые, как принято считать, придают этим режимам законность; сами же идеалы при этом водворяются в виде омертвевшей ортодоксии. Самый интересный факт современной интеллектуальной жизни - полная неспособность так называемых социалистических стран воспитать интеллектуалов-социалистов и даже терпеть интеллектуалов-социалистов. Сегодняшний социализм стал тупиком для тех самых интеллектуалов, кто сыграл такую значительную роль в том, чтобы толкнуть современный мир на этот путь.

Вдобавок к тому романтико-реалистическому бунту, который мы зовем социализмом, существует и другой вид «отчуждения» и бунта, способный оказаться в перспективе более существенным. Это - романтический антирационализм, принимающий скорее культурные, чем политические формы. Именно это движение Триллинг имел в виду, говоря о враждебной культуре.

1 Сила вещей (франц.). - Прим. ред.

Вдохновленный литературным романтизмом, этот бунт поначалу породил новый вид «внутренней эмиграции» (как физической, так и духовной) в форме «богемы». В Париже 1820-х и 1830-х годов образовались анклавы по преимуществу молодых людей, демонстрировавших in nuce1 все симптомы контркультуры 1960-х годов. Наркотики, половая распущенность, длинные волосы у мужчин и короткая стрижка у женщин, одежда рабочего класса (джинсы тех времен), высокий процент самоубийств - все, что угодно, из того, что отличало бы их от буржуазного порядка. Единственное бросающееся в глаза отличие этой богемы от ее наследников спустя век с четвертью - то, что желающие принадлежать к ней должны были быть (или притворяться) творцами «искусства», в то время как в 1960-х было вполне достаточно быть потребителем. Для того чтобы произошло такое превращение, богемные настроения и ценности должны были пропитать значительную часть самого буржуазного общества. Двигателем и проводником этого перехода стало движение модернизма в искусстве, которое начиная с 1850-х годов в течение столетия постепенно вытеснило все традиционное, установленное, академическое.

История и смысл этого движения подробно описаны и блестяще проанализированы Дэниэлом Беллом в его «Культурных противоречиях капитализма» (1976). Достаточно упомянуть здесь, что модернизм в искусстве, скорее всего, можно понять в качестве квазирелигиозного восстания против буржуазной трезвости, а отнюдь не как серию эстетических новаций. Сама структура этого движения разительно напоминает всевозможные гностически-еретические секты в иудаизме и христианстве. Существуют «избранные» -сами художники, владеющие эзотерическим, искупительным знанием (гнозис); затем есть «критики», чья роль заключается в том, чтобы передать этот гнозис в качестве средства обращения потенциальным приверженцам движения. А далее находится внешний слой «сочувствующих» и «попутчиков» - в основном, буржуазных «потребителей» модернистского искусства, помогающих популяризировать и узаконить движение в более широких границах общественного мнения.

Можно и продолжить эту аналогию. Поразительно, например, что модернистские течения в искусстве уже не претендуют на создание «прекрасного», а только на то, чтобы раскрыть «истину» о человечестве в его современном состоянии. Понятия о красоте

1 В зародыше (латин.). - Прим. ред.

диктуются эстетической традицией, выражаемой общественным «вкусом», но художник-модернист отвергает власть общественного вкуса, поскольку истина никогда не может быть делом вкуса. Эта истина всегда включает осуждение существующего порядка вещей, в то же время неся с собой надежду на возрождение духа (ныне называемого «я») - усилиями тех, чья восприимчивость уже надлежащим образом реформирована. Более того, сам художник теперь становится центральной фигурой художественного произведения; он - герой собственной работы, жертвенный искупитель за всех нас, единственный, кто способен на преодоление реальности и придание освобождающего смысла нашей жизни. Художник (живописец, поэт, романист, композитор), доживший до почтенного возраста и довольный своей славой и богатством, представляется нам забывшим, если не предавшим свою «миссию». Нам кажется более уместным, когда он умирает молодым и измученным. Необычайно высокий процент самоубийств среди современных художников сильно озадачил бы наших предков, считавших, что художник - как любой другой светский человек - стремится достичь признания и процветания в этом мире.

Наши предки были бы также озадачены огромным влиянием критиков и критики в современной культуре. Достаточно взять в руки стандартную антологию по истории литературной критики, и вы с изумлением обнаружите, что до 1800 г. было крайне мало того, что мы назвали бы литературной критикой, в отличие от философских трактатов по эстетике. У Шекспира не было критиков-современников, объяснявших публике смысл его пьес; не было их и у авторов древнегреческих трагедий, ни у Данте, ни у Расина и т.д. И тем не менее мы испытываем острую нужду в критиках, способных понять не только современных художников, но и путем ретроспективной переоценки всех художников вообще. Причина такого странного положения вещей в том, что в этих художниках мы ищем некое спасительное знание о самих себе и о смысле нашего земного существования, - то, что в прежние времена искали совсем в иных местах, чаще всего в религиозной традиции. Модернистское движение в искусстве набирало силу медленно, и первым видимым знаком его успеха было постепенное признание того факта, что в буржуазном обществе имеется две культуры: «авангардная» культура модернизма и «популярная культура» большинства. Самочинное присвоение себе модернизмом статуса авангарда замечательно само по себе. Термин имеет военное происхождение и означает отнюдь не самое модное культурное или

интеллектуальное течение, как мы сейчас привыкли думать, а передовые воинские части при наступлении. Этот термин был пущен в обиход Сен-Симоном для обозначения роли утопических социалистических сект, отвергавших буржуазный порядок, а затем взят на вооружение модернистскими новаторами в искусстве. Авангард сейчас, как и раньше, полностью отдает себе отчет в собственных враждебных замыслах по отношению к буржуазному миру. До 1914 г. такая враждебность могла толкать интеллектуалов и художников с одинаковой степенью вероятности в сторону как левого, так и правого романтизма. Но сама враждебность (будь она правой или левой) была непримирима. Это, как мы уже отмечали, было культурным феноменом, не имеющим прецедентов в истории.

То же самое относится и к популярной культуре буржуазной эры, хотя и здесь мы оказываемся настолько хорошо знакомы с явлением, что неспособны оценить его оригинальность. Трудно припомнить хотя бы один исторический пример общества, давшего нам две культуры, «высокую» и «низкую», ценности которых находятся в оппозиции друг другу. Мы, безусловно, знакомы с тем фактом, что любая культура имеет свои более утонченные и более популярные аспекты, отличающиеся уровнем образования, потребным для перехода с одного уровня на другой. Но ценности, воплощавшиеся в этих двух аспектах, были в основе своей гомогенными: утонченные средства выражения не шокировали народный вкус, а народные не вызывали чувства отвращения среди утонченной публики. По существу, умение писателя или художника сочетать эти два аспекта считалось знаком подлинно высокого артистизма. Греческие трагедии игрались для всех граждан Афин; «Божественная комедия» Данте читалась вслух на площадях Флоренции среди многолюдных и пестрых сборищ, а пьесы Шекспира ставились для подобной же смешанной аудитории.

Народная культура буржуазной эры начиная приблизительно с 1870 г. стала культурой, которую образованные люди презирали или терпели. Время Ричардсона, Джейн Остин, Вальтера Скотта и Диккенса, время, когда художественное качество и популярность не обязательно противоречили друг другу, время, в котором выискивание различий между «высоколобым» и «низколобым» было лишено смысла, - это время прошло. Духовная энергия, нужная для художественного качества, была поглощена модернистским, высоколобым движением, в то время как популярная культура выродилась в банальное утверждение (почти полностью коммерческое по своим намерениям) «пристойных» буржуазных тем.

В этой популярной литературе любовных переживаний и приключений happy end не только уцелел, но и стал стандартным клише. Случавшийся порой несчастливый финал, вызванный греховными поступками (например, супружеской неверностью), всегда завершался на ноте раскаяния и был поводом к «добрым слезам» очищающего свойства. В «серьезных» литературных произведениях XX в. счастливый конец, разумеется, находится под почти полным запретом. Стоит также отметить тот факт, что популярная литература оставалась по преимуществу товаром, потребляемым женщинами, чья приверженность буржуазному порядку («домашнему» порядку, если помните) всегда была сильнее, чем у мужчин. Вот почему женское освободительное движение двух последних десятилетий, так мощно толкающее чувства женщин в антибуржуазную сторону, является столь значительным культурным событием.

В нынешнем веке модернистское движение в искусстве достигло значительного прогресса в ущерб популярному искусству. В конце концов, оно было единственным серьезным искусством, доступным для молодых людей, которые задавались серьезными вопросами о смысле жизни («смысле всего такого»). Сама современная эволюция либерального капитализма поощряла модернизм в его погоне за моральной и духовной гегемонией. Делалось это тремя путями.

Во-первых, растущее благосостояние, которое капитализм обеспечил столь многим людям, позволило им (или, чаще всего, их детям) ослабить энергичную погоню за деньгами и благами, получаемыми за деньги, в пользу большего внимания к тем нематериальным благам, которые было принято называть «возвышенными». Вскоре антибуржуазное искусство XX в. уже весьма щедро финансировалось буржуазными деньгами, несущими беспокойство, нервозность и смутное разочарование.

Во-вторых, дух мирского рационализма, столь характерный для коммерческого общества и его деляческой цивилизации (так прекрасно описанной Максом Вебером и Иозефом Шумпетером1), произвел эффект делегитимизации всех традиционных верований, обязанностей и настроений. «Новое», созданное по плану или рож-

1 Вебер Макс (1864-1920) - немецкий социолог и экономист, один из основателей современной школы социологии. Известен своими работами о влиянии кальвинизма и протестантской этики на развитие капитализма. Шумпетер Йозеф Алоиз (1883-1950) - австрийский экономист и социолог, исследователь проблем капитализма и его социалистических альтернатив. - Прим. перев.

денное мимолетными страстями, стало восприниматься как нечто бесконечно стихийное, превосходящее все старое и установленное, поскольку последнее возникло «вслепую», из взаимодействия поколений. Такой образ мысли оправдывал социалистический идеал планового общества. Но он также оправдывал анархический, противоборствующий, «экспрессионистский» импульс в вопросах культуры и духовности.

В-третьих, широчайшее распространение высшего образования, особенно после Второй мировой войны, создало мощную, устойчивую питательную среду для модернистских вкусов и настроений среди массы преподавателей и студентов. Лайонел Триллинг в своей работе «По ту сторону культуры»1 красочно описывает ту духовную энергию, с которой этот процесс начался на гуманитарных факультетах: профессора были «освобождены» для того, чтобы пропагандировать те книги, которые более всего трогали и интересовали студенческую аудиторию, - вместе с вульгаризированной версией модернизма, ставшей вскоре массовой контркультурой среди их студентов, которые, будучи потребителями, превратили ее в псевдобогемный образ жизни.

Одновременно (и более явно) антибуржуазные социалистические традиции были восприняты общественными науками как нечто само собой разумеющееся; при этом «изучение общества» очень быстро и определенно приобрело смысл руководства социальными переменами со стороны элиты, понимающей принципы социальной структуры и общественных течений. Экономическая наука, будучи наукой о том, как принимать оптимальные решения в суровом мире ограниченных возможностей, сопротивлялась довольно долго, но кейнсианская2 революция с ее обещанием перманентного благополучия, достигаемого средствами государственного контроля над финансовой и валютной политикой, в конце концов привела значительную часть экономистов туда же, где оказались прочие общественные науки.

Так утопический рационализм и утопический романтизм в качестве враждебных культур совместными усилиями установили

1 Trilling L. Beyond culture. - N.Y., 1965.

2 Кейнс Джон Мейнард (1833-1946) - влиятельный английский экономист, теории которого дали сильный толчок практике государственного вмешательства в экономику и способствовали распространению полусоциалистического Welfare State - «государства всеобщего благоденствия» в Европе и Америке. - Прим. перев.

свою гегемонию над современным сознанием и современно обостренным восприятием.

Но такие победы неизбежно сопровождаются неудачами и крушением иллюзий. По мере того как социалистическая реальность приносит разочарование, социалистическая мысль распадается на разношерстные враждующие секты, дружно пытающиеся не дать утопической искре угаснуть, придумывая при этом оправдания мерзкой природе социалистической реальности. Тут вспоминается опыт христианства I и II вв., но с одним существенным отличием: христианство, будучи религией трансцендентного, потусторонней надежды, веры, а не уверенности, никогда не было утопическим, а отцы церкви оказались способными преобразовать христианский бунт против древнего мира в новую, полную жизни христианскую ортодоксию, поучая своих приверженцев, как им жить добродетельно, т. е. как находить полноту земного существования, даже пребывая в ожидании перехода в лучший мир. Социализм, лишенный такого трансцендентного измерения, оказывается просто-напросто в плену мира сего, реальности которого не дают социализму ничего, кроме серии бесконечных неудач. Совсем не случайно, как выразились бы марксисты, что до сих пор не существует убедительной доктрины «социалистической добродетели», -доктрины, которая учила бы людей, как им, собственно, надлежит жить «по-настоящему», в отличие от пустой риторики по поводу «независимого самовыражения» в любой стране (а их так много), называющей себя социалистической. Парадоксальная истина состоит в том, что «потусторонние» религии гораздо более способны авторитетно руководить жизнью в этом мире, чем религии секулярные.

Утопический романтизм, движимый модернизмом в искусстве, находится в сходной ситуации. Его отличие состоит в том, что он ищет трансцендентность (все искусство XX в. есть такие поиски), но он ищет эту трансцендентность внутри собственного безбожного «я». Эти поиски способны породить ту любопытную духовную насыщенность, которой отличается антибуржуазная культура нашей буржуазной эры, но в конце концов такая попытка увязает в собственных противоречиях.

Чем глубже мы проникаем в собственное «я», не имея никакой трансцендентной точки отсчета, тем яснее становится, что там ничего нет. Можно, конечно, попытаться сконструировать метафизику «ничто» в качестве абсолютной истины человеческого существования. Но это тоже вступает в противоречие само с собой. Если «ничто» - высшая реальность, то те «нечто», которые назы-

ваются книгами, или поэмами, или картинами, или музыкой, - не что иное, как простые попытки уйти от истины, а отнюдь не способы ее выражения. Самоубийство - единственная уместная реакция на такое представление о реальности (Достоевский уже давно понимал это), и в XX в. оно действительно стало судьбой многих художников-мучеников, принесших себя в жертву безнадежному метафизическому начинанию. Те, кто останавливается, не решившись на такой крайний жест, испытывают уже упомянутую tedium vitae1, сделавшую «тоскливость» человеческой жизни повторяющимся мотивом среди художников, по крайней мере со времен Бодлера.

Эта современная ассоциация культуры и ее героев с самоуничтожением и скукой не имеет параллелей в истории. Нам же она настолько знакома, что большинство из нас считают ее чем-то естественным. По правде говоря, здесь нет ничего естественного, и так не может долго продолжаться. Как говорил Платон, философию можно воспринимать, с определенной долей справедливости, как приготовление к смерти, но он предполагал, что в каждый данный период времени в наличии будет не более горстки философов. Искусство же, в отличие от этого, всегда было жизнеутверждающим, даже когда касалось темы смерти. И только когда искусство узурпирует роль религии, но без той трансцендентности, которая придает в наших глазах смысл очевидной бессмыслице, только тогда мы достигаем нашего нынешнего абсурдного (и абсурдистского) состояния.

Более того, хотя и утопический рационализм, и утопический романтизм оба враждебны буржуазному обществу, они оказываются в перспективе столь же враждебны и друг другу.

Того или иного рода модернизм в искусстве подавляется во всех социалистических странах, поскольку, как мы уже установили, этот модернизм порождает дух нигилизма и противоборства, подрывающий любой установленный порядок. Но такое подавление никогда не бывает полным, потому что псевдоортодоксы социализма не могут предложить никакой удовлетворительной альтернативы. Выясняется, что чтение Франца Кафки способно отчуждать от социалистической реальности так же легко, как и от буржуазной реальности, что не существует никаких социалистических Ри-чардсонов или Фильдингов, Джейн Остин или Диккенсов, способных дать самобытный эквивалент им. Существуют ли «классики» социалистической литературы, достойные так называться? Тако-

1 Скука жизни (латин.). - Прим. ред.

вых не имеется. И молодые люди в социалистических странах, естественно, обращаются либо к высокой модернистской культуре XX в., либо к ее более дешевому, популярному варианту в контркультуре. Пикассо и Кафка, джинсы и рок-н-ролл вполне способны проявиться в качестве внутренних врагов социалистической бюрократии, объединяя интеллигенцию и молодежь в непримиримой вражде к статус-кво. Социализм и модернизм не только оканчиваются тупиком - их отдельные тупики ведут в совершенно противоположные стороны.

Между тем либеральный капитализм уцелел и бредет, ковыляя. Он выживает потому, что рыночная экономика капитализма действенна, - она способствует экономическому росту и позволяет индивиду улучшить свое положение, одновременно наслаждаясь беспрецедентной степенью личной свободы. Но в этом выживании есть что-то безрадостное, даже сомнамбулическое.

А ведь случилось так, что именно иудеохристианская традиция выполнила роль Ветхого Завета по отношению к новому евангелию либерального, индивидуалистического капитализма, это она давала индивидууму моральный кодекс, на котором надо было строить жизнь и который позволял свободной личности находить трансцендентный смысл в жизни, успешно справляться, с грустью или с радостью, со всеми rites de passage1, которые определяют человеческое существование. Точно так же, как канон победоносного христианства нуждался в Ветхом Завете, потому что в нем были десять заповедей вместе с утверждением, что Бог сотворил мир, -и что «это хорошо», и с неизбежно следовавшим из этого выводом, что имеет смысл плодиться и размножаться на земле, - так и либеральный капитализм нуждался в иудеохристианской традиции, чтобы она авторитетно учила его тому, как пользоваться вновь завоеванной индивидуальной свободой, не злоупотребляя ею. Но враждебная культура в обоих своих аспектах, утопически-рационалистическом и утопически-романтическом, превращает эту традицию в простой анахронизм. А церкви, сами ставшие сейчас родом добровольного частного предприятия, лишенного всякой общественной поддержки и санкции, все менее и менее способны успешно состязаться со своими антагонистами.

Возможно ли восстановить духовную основу буржуазного общества до уровня, приближающегося к здоровому?

1 «Ритуалы жизненного пути» (франц.). Цикл жизни со всеми фазами - от рождения до неизбежной смерти. - Прим. ред.

Существует соблазн ответить: нет, нельзя повернуть вспять часы истории. Но такой ответ сам по себе исходит из романтически-рационалистического понимания истории, как его излагали Сен-Симон, Гегель и Маркс. На самом деле человеческая история, если ее рассматривать определенным образом, полна критических моментов, когда люди сознательно поворачивали стрелки часов назад. Реформация, правильно понятая, была как раз одним таким моментом, так же как кодификация Талмуда в иудаизме после вавилонского пленения. То, что мы называем «новым» в интеллектуальной и духовной истории, зачастую есть не что иное, как новый способ повернуть часы назад. История науки и техники - история кумулятивная, где новые способы видеть и действовать сознательно вытесняют старые. Но история религии и история культуры отнюдь не кумулятивны в этом смысле, почему и невозможно изучать религию и культуру, не изучая их истории, в то время как ученым совсем не обязательно изучать историю науки для того, чтобы понять, с чем они имеют дело.

Так что у нас есть выход, к счастью или к несчастью, - не единственный. Все, что можно сказать сейчас с известной долей уверенности, - это то, что будущее либерального капитализма может в значительной степени быть сформировано идеями, созревающими сейчас в уме некоего молодого, никому не известного философа или теолога, чем капризами ежегодной статистики валового национального продукта. Эта статистика не лишена значения, но думать, что в ней заключено все, - значит, поддаться своего рода капиталистическому идолопоклонству, подрывающему сам капитализм. В великом запустении пребывает сейчас этос капитализма, а отнюдь не экономика капитализма, которая на самом деле есть его единственная спасительная опора. Но одной ее может оказаться недостаточно для спасения.

1979

порнография, непристойность и аргументы в пользу цензуры1

Невозможность добиться желаемого результата - вещь неприятная, но настоящие беды начинаются именно тогда, когда вы

1 Pornography, obscenity, and the case for censorship, New York Times Magazine. - N.Y., 1971. - March 28.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.