УДК 821.161.1-1 (Мандельштам О.) ББК Ш33(2Рос=Рус)6-8,445
Строгий отчет Осипа Мандельштама за Лермонтова Михаила
Д. И. Черашняя
Ижевск, Россия
Аннотация. Семантическая интерпретация (в свете теории автора) «литературных лейтмотивов» (Пушкин — Лермонтов — Мандельштам; Лермонтов — Мандельштам; Лермонтов — Некрасов — Мандельштам) — позволяет говорить об особой роли поэзии и личности Лермонтова в лирике и творческом поведении Осипа Мандельштама. В ходе анализа расширен круг лермонтовских подтекстов.
Ключевые слова: памятованье поэтов поэтом; «возвратность поэтического слова»; субъектный подход.
D. I. CHERASHNAYA. A strict reply from Osip Mandelstam for Lermontov Mikhail
Abstract. Semantic interpretation (in the light of the theory of the author) of "the literary leitmotifs" (Pushkin — Lermontov — Mandelstam, Lermontov — Mandelstam; Lermontov — Nekrasov — Mandelstam) allows to speak about the special role of Lermontov's poetry and personality in the lyrics and creative behavior of Osip Mandelstam. The analysis extends the circle of Lermontov's subtexts.
Keywords: the poet's remembrance of the poets, "reflexivity of the poetic word", subject approach.
Кто над чем хохотал...
В письме Б. С. Рудакова к его жене от 7 февраля 1936 г. о приезде Анны Ахматовой в Воронеж к ссыльному поэту читаем: «...Вечер — чтение Данта, разговоры. Шуток много. Вместе они очень веселые. Между прочим, е полемике со мной О<сип> заврался и прутковское „В соседней палате поет армянин"* приписал Лермонтову. Хохот. Он, смутясь, выдал в этом А<нне> А<ндреевне> расписку: „7II открыл у Лермонтова такие-то стихи — О.М."...» [Ежегодник 1997: 140].
Из «Сочинений Козьмы Пруткова» приведем фрагменты «Романса», о котором идет речь:
На мягкой кровати Лежу я один. В соседней палате Кричит армянин...
В соседней палате Замолк армянин. На узкой кровати Лежу я один.
[см.: Сочинения Козьмы Пруткова: 30]
Первая публикация пруткоеского стихотворения в составе собрания стихотворений Козьмы Пруткова состоится в 1884-м (см. примеч. А. К. Бабореко [Там же: 377]), совпав с 70-летием со дня рождения Лермонтова. Оно являет собой ироническую вариацию грузинского стихотворения поэта «Спор» (1841), строки которого Осип Мандельштам цитировал в критической прозе «Кое-что о грузинском искусстве» (1922), причем замечено, что неполно [Видгоф 2012: 496]: «Может быть, во всей грузинской поэзии нет двух таких стихов, по-грузински пьяных и пряных, как два стиха Лермонтова:
Пену сладких вин Сонный льет грузин»
[Мандельштам 1990: II, 233].
У Лермонтова же читаем:
Посмотри: в тени чинары
Пену сладких вин На узорные шальвары Сонный льет грузин...
[Лермонтов 1958: I, 527]
Неполноту мы бы объяснили беглым (т. наз. домашним) цитированием того, что поэтом было впитано еще с детства, как говорится, с молоком матери. Так, в «Шуме времени» (гл. «Книжный шкап») поэт вспоминает: «... выше стояли материнские русские книги — Пушкин в издании Исакова... У Лермонтова переплет был зелено-голубой и какой-то военный, недаром он был гусар...» [Мандельштам 1990: II, 356].
Любопытна проступающая в приведенном письме С. Рудакова, им не ощущаемая, перекличка самого слова полемика (его — с Мандельштамом) и названия лермонтовского стихотворения «Спор». Можно предположить, что участники общего хохота в Воронеже 7 февраля 1936 г. смеялись по разным поводам и что расписка, выданная Мандельштамом Ахматовой, была шуткой, понятной только двоим.
Обратим внимание на то, что стихотворение «Спор» Лермонтов написал в последний год своей жизни (апрель 1841-го); и в том же году, при жизни поэта, оно напечатано в «Москвитянине» (ч. III, № 6). В пользу нашего предположения, что Мандельштам никак не мог завраться и приписать Лермонтову прутковское стихотворение, говорят не только «книжный шкап» детства, но и отпечатки детской памяти в его стихах. Так, в июле 1916 года Мандельштам напишет стихотворение на смерть матери (год совпал с 75-летием дуэли Лермонтова и публикации «Спора»). Пишет словно поверх лермонтовского текста:
Эта ночь непоправима.. А у вас еще светло! У ворот Ерусалима Солнце черное взошло..
Вот — у ног Ерусалима
Богом сожжена, Безглагольна, недвижима Мертвая страна...
К стихотворению 1916 г. мы еще обратимся. А пока напомним об одном из незавершенных текстов Лермонтова того же 1841-го года (как и «Спор», создавался между маем и началом июля):
1
На бурке под тенью чинары Лежал Ахмет Ибрагим, И, руки скрестивши, татары Стояли молча пред ним.
2
И, брови нахмурив густые, Лениво молвил Ага: О слуги мои удалые,
Мне ваша жизнь дорога!
[Лермонтов 1958: I, 533]
В Примечании говорится: «...впервые опубликовано в 1844 г. в „Отечественных записках" [заметим: в год 30-летия от рождения поэта. —Д.Ч.]. Не окончено» [Там же: 707].
Таким образом, армянская вариация грузинского и татарского стихотворений поэта, написанных им в последний год жизни, впервые придет к читателю в 1884 г., 40 лет спустя, совпав с 70-летием Лермонтова, словно двойная дань Пруткова памяти поэта. Добавим: в том же году (1884) вышло «Полное собрание сочинений Козьмы Пруткова», в 1885-м повторенное (с поправками) и затем переиздававшееся до 1916 г. еще десять раз, то есть широко известное.
Прутковской иронии в поющем (по Рудакову) — вместо кричащем — армянине Осип Мандельштам не мог не ощутить еще и как участник масочной Антологии античной глупости. См., напр.: «Покойный Н. Гумилев чрезвычайно ценил этот жанр, даже переоценивал, пожалуй <...> Достаточно сказать, что сравнения с такими мэтрами острословия, как Козьма Прутков и Теодор де Банвиль, неизменно делались им (ЫВ! — Д. Ч.) — в пользу наших „Античных глупостей"» (Звено. 1924. 29 сент.) [Мандельштам 1991: 662].
Напомним также фрагменты воспоминаний Б. С. Кузина. Известно, что ему Осип Мандельштам посвятил стихотворение «К немецкой речи» (8-12 августа 1932) со строчками: «Когда я спал без облика и склада, / Я дружбой был, как выстрелом, разбужен...». Читаем в Воспоминаниях:
«...Нет ничего труднее, как двум людям понять друг друга...
Тебе и горький хлеб малина,
А мне и бланманже полынь
(из басни Козьмы Пруткова „Разница вкусов". — Д. Ч. См.: [Кузин 1999: 19])».
Там же см.: «Шуточные стихи писал Н. Д. (Леонов, биолог; общение с ним в Воронеже. — Д. Ч.) и сам, и сочиняли мы их с ним совместно, а иногда и еще с кем-нибудь, между прочим, и с О. Э. Мандельштамом <...> Н. Д. <...> выдумал (автора) совместно с двумя братьями (аналог трио: А. К. Толстой и Жемчужниковы. — Д. Ч.]... Немного он напоминал Козьму Пруткова» [Кузин 1999: 155].
Таким образом, в разных кругах дружеского общения Мандельштама в течение нескольких десятилетий имя и Сочинения Козьмы Пруткова были в ходу. Обсуждение же, на первый взгляд, незначительного, воронежского эпизода (полемики-«спо-
ра») подводит нас к теме, как известно, сквозной в творчестве Осипа Мандельштама.
Памятованье поэтом поэтов
Обычно памятованье Мандельштамом (по Далю, незабвение, помин, удержание чего в памяти) любимых поэтов приходится на даты их жизни — привычка, впитанная им со времени пребывания в Тенишевском училище, о чем в «Шуме времени» говорится в одноименной главе:
...начало девятисотых годов. Главным съемщиком тени-шевской аудитории был Литературный фонд... <который. — Д. Ч.> по природе своей был поминальным учреждением: он чтил. У него был точно разработанный годичный календарь, нечто вроде святцев, праздновались дни смерти и дни рождения...
[Мандельштам 1990: II, 367].
Там же, в воспоминаниях поэта об учителе словесности В. В. Гиппиусе, читаем:
«Начиная от Радищева и Новикова, у В. В. устанавливалась уже личная связь с русскими писателями, желчное и любовное знакомство, с благородной завистью, ревностью, с шутливым неуваженьем, кровной несправедливостью, как водится в семье... [Мандельштам 1990: II, 390].
В. В. учил строить литературу не как храм, а как род. В литературе он ценил патриархальное отцовское начало культуры. Как хорошо, что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонек литературной (В. В. Г.) злости.
Власть оценок В. В. длится надо мной и посейчас. Большое, с ним совершенное, путешествие по патриархату русской литературы от Новикова с Радищевым до Коневца раннего символизма так и осталось единственным. Потом только почитывал [там же: 391].
Наиболее концентрированно мотив памятованья поэтов поэтом выражен Осипом Мандельштамом в стихотворении «Дайте Тютчеву стрекозу...» (8 июля 1932), которое, с подачи самого автора («Догадайтесь, почему...»), исследователи называют «стихотворением-загадкой».
Мы увидели в нем удвоенное памятованье, одно из которых (скрытое) связано с двумя великими поэтами, чьи имена в тексте не названы: в год 95-летия — Пушкина, чей «перстень — никому», и 100-летия — Гете, с его «Фульским королем»: «Но кубка не дает» (в пер. Ф. Тютчева).
При этом все поименованные в тексте русские поэты XIX в. каким-либо образом связаны с двумя великими. Так, на безвременную кончину совсем юного Веневитинова Пушкин отозвался стихами «Естьроза дивная...»; «...под громовым
впечатлением, произведенным во мне и не во мне одном ужасною вестью о погибели Пушкина» (как сообщил Баратынский Вяземскому 5 февраля), написаны прощальные строфы его «Осени»; Тютчевым — «29 января 1937»; Лермонтовым — «Смерть поэта»; и 50 лет спустя, в 1887-м году, Фет предпошлет «Музе» эпиграф: «Мы рождены для вдохновенья, / Для звуков сладких и молитв».
Все эти поэты, в том числе не названный в тексте А. С. Пушкин, имеют прямое (человеческое и творческое) отношение к Гете как его энтузиасты и / или переводчики (вольный перевод Лермонтова — «Горные вершины...»).
В то же время стихотворением «Дайте Тютчеву стрекозу...» Осип Мандельштам поименно напоминает своим современникам и будущим читателям о тех замечательных русских поэтах XIX века, чьи сочинения новой эпохой (это подчеркнем!) не были востребованы: так, в последний раз стихи Д. Веневитинова были изданы в 1862 г., Е. Баратынского — в 1922-м, полное собрание стихотворений Ф. Тютчева — в 1913-м, М. Лермонтова — в 1916-м, А. Фета — в 1912-м [подробнее об этом см.: Черашняя 2006: 238-242].
В свете интересующих нас субъектных форм присутствия автора в тексте обратим внимание на то, что среди названных здесь поэтов имя Лермонтова выделено особо. Оно иначе вводится в текст — нет связи с «догадайтесь», меняются интонация и самый градус оценки, что, как мы полагаем, обусловлено сменой лирического субъекта. До слов: «А еще...» — текст безличен, хотя активность говорящего проявляется многоразлично: и в обращенности речи к читателю (Дайте, догадайтесь), и в императиве (Ну а перстень — никому), и в содержании высказывания как очевидном слове поэта о поэтах. При этом в обращении к читателю соблюдается некая дистанция («своеобразный экзамен по русской поэзии» [Цит. по: Ронен 2002: 38]).
С появлением же формы «Мы» — (причем дважды: «А еще над нами волен / Лермонтов — мучитель наш...») — автор позиционирует себя не только как часть сообщества поэтов, но и как объединяющее их начало. Мы — это все, названные здесь, как таковые по отношению к Михаилу Лермонтову: он над нами волен; и он — мучитель наш.
Объединяющим Мы Мандельштам возвращает русских поэтов XIX в. к жизни, переводит их в свое настоящее время — в XX век, раздвигая для них временные рамки, так что время каж-
дого становится вечным настоящим. При этом Мандельштам определяет и свое место среди них, устанавливая «табель о рангах» в послепуш-кинской русской поэзии: Пушкин — и Мы все; Мы все — и Лермонтов, который волен над нами. В «Стихах о неизвестном солдате» «Лермонтов и Я-поэт» получит еще одно осмысление, к чему мы позднее обратимся.
Попутно заметим: на том же мотиве памятованья поэтов поэтом строится сюжет стихотворения Б. Пастернака «Любимая, — молвы слащавой...» (опубл. в «Новом мире», 1931, № 8, в год 90-летия памяти Лермонтова).
<...> Теперь не сверстники поэтов, Вся ширь проселков, меж и лех Рифмует с Лермонтовым лето И с Пушкиным гусей и снег.
И я б хотел, чтоб после смерти, Как мы замкнемся и умрем, Тесней, чем сердце и предсердье, Зарифмовали нас вдвоем.
Рифменными ассоциациями (с Лермонтовым лето / И с Пушкиным ... снег) сопрягаются мотивы любви и гибели, напоминая о двух «вечно печальных дуэлях»: под горой Машук и на Черной речке...
Пушкин — Лермонтов — Мандельштам
В стихотворении «Жил Александр Герцевич...» появлению Александра Сердцевича предшествует 2-я строфа, открыто лермонтовская. Сравним:
И всласть с утра до вечера В минуту жизни трудную,
Заученную вхруст Теснится ль в сердце грусть,
Одну сонату вечную Одну молитву чудную
Играл он наизусть. Твержу я наизусть.
Помимо цитатности и ритмико-рифмен-но-интонационной близости этих строк, Мандельштам — через Лермонтова — продолжает идущий от Пушкина мотив выбора одного из множества: «Но ни одна из них меня не умиляет, Как та...» («Отцы-пустынники и жены непорочны...»), — то есть мотив личной избирательности в сфере духовной» [см.: Дарвин 1994: 47-50]. Кроме того, эпитетом чудная Мандельштам приравнивает сонату к молитве [Мусатов 2000: 355] и (что значимо!) вводит образ сердца, сводящего в одно целое две характеристики: героя (Александр Сердцевич) и сонаты вечной (Александр Скерцович).
Лермонтовский эпитет чудную (в хрестоматийном стихотворении «Смерть Поэта» дважды отнесенный к образу Пушкина: «Воспетый
им с такою чудной силой...» и «Замолкли звуки чудных песен...») неизбежно участвует в образе сонаты вечной, характеризуя через нее не только объектного героя, но и полускрыто названного Пушкина, со сквозным и высокочастотным в его поэзии (равно как и в лирике Мандельштама!) образом сердца. Добавим, что лермонтовский эпитет чудный к тому времени уже прозвучал в армянских стихах Мандельштама самоочевидной заменой имени «чиновника без подорожной»:
Чудный чиновник без подорожной, Командированный к тачке острожной, Он Черномора пригубил питье В кислой корчме на пути к Эрзеруму (ноябрь 1930)
И вскоре появятся стихи о собственной «командировке» Мандельштама, неотделимой для него от мысли — о Пушкине. Как вспоминает вдова поэта о «переломе болезни» на пути в Чердынь, «... Он сразу затих, хорошо спал, читал Пушкина» [Мандельштам Н. 1995: 367], позднее он напишет:
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам
дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя
пушкиноведов...
(апрель-май 1935)
В завершение чердынского сюжета заметим: в четвертой строфе Стансов 1935 г. Чердынь для лирического Я — уже прошлое. Но начинается это стихотворение не с того, что было: Москва на его пути еще будет после Чердыни, но до Воронежа, где он и напишет эти стихи. Тем не менее, в московском сюжете «Стансов» основное время настоящее, причем синтаксическая конструкция (риторическое обращение!) говорит о том, что оно одновременно и актуальное настоящее здесь-сейчас воронежской ссылки (Я не хочу, вхожу, люблю, слышу, помню), и всегда длящееся или постоянно возобновляемое настоящее Москвы:
И ты, Москва, сестра моя, легка, Когда встречаешь в самолете брата До первого трамвайного звонка...
Такая конструкция и ее эмоциональный посыл родственны претекстам из прошлого века, возвращая нас и к «Евгению Онегину»:
Ах, братцы! Как я был доволен... Москва, я думал о тебе!.. Москва... Как много в этом звуке... —
и к лермонтовской поэме «Сашка»:
Москва, Москва!.. люблю тебя как сын, Как русский, — сильно, пламенно и нежно!
В цикле «московских» стихов 1931 года, 90 лет спустя, повторится ставшая хрестоматийной синтаксическая фигура из «Родины» Михаила Лермонтова (1841): «Люблю отчизну я, но странною любовью...» как организация текста при изображении столицы:
Люблю разъезды скворчатых трамваев, И астраханскую икру асфальта...
Вхожу в вертепы чудные музеев... Уже светает... Шумят сады зеленым телеграфом. К Рембрандту в гости входит Рафаэль. Он с Моцартом в Москве души не чает...
Но там же у Мандельштама — опознавательные знаки своей эпохи:
В год тридцать первый от рожденья века Я возвратился, нет — читай: насильно Был возвращен в буддийскую Москву... В Москве черемуха да телефоны, И казнями там имениты дни... Из раковин кухонных хлещет кровь... Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето... В черной оспе блаженствуют кольца бульваров... Я человек эпохи Москвошвея...
С очевидной памятью о лермонтовском Кремле (1831):
Кто видел Кремль в час утра золотой, Когда лежит над городом туман, Когда меж храмов с гордой простотой, Как царь, белеет башня-великан?.. [Лермонтов 1958: I, 233] —
100 лет спустя и с проекцией на свою эпоху, Мандельштам напишет в московских белых стихах:
Сегодня можно снять декалькомании, Мизинец окунув в Москву-реку, С разбойника-Кремля... А в недорослях кто? Иван Великий — Великовозрастная колокольня, Стоит себе еще болван-болваном Который век... Его бы за границу, Чтоб доучился... Да куда там: стыдно... [Мандельштам 1990: I, 182]
1841 годом датировано стихотворение Лермонтова «Тамара» (по мотивам грузинской «легенды о коварной царице Дарье, замок которой находился в Дарьяльском ущелье» и «которая волшебной
силой заманивала путников к себе в замок и после ночи любви убивала их, сбрасывая затем трупы в Терек» [Лермонтов 1958: I, 708]). Приведем из него три строфы:
В глубокой теснине Дарьяла, Где роется Терек во мгле, Старинная башня стояла, Чернея на черной скале.
В той башне высокой и тесной Царица Тамара жила: Прекрасна, как ангел небесный, Как демон, коварна и зла.
Лишь Терек в теснине Дарьяла Гремя нарушал тишину; Волна на волну набегала, Волна погоняла волну...
[Лермонтов 1958: I, 535—536]
В 1935 году (27 июня — июль), продолжая тему Москвы и кремлевского горца, поэт напишет:
Бежит волна — волной волне хребет ломая,
Кидаясь на луну в невольничьей тоске, И янычарская пучина молодая, Неусыпленная столица волновая. Кривеет, мечется и роет ров в песке.
А через воздух сумрачно-хлопчатый Неначатой стены мерещатся зубцыц А с пенныш лестниц падают солдаты
Султанов мстительных — разбрызганы, разъяты, И яд разносят хладные скопцы.
[Мандельштам 1990: I, 220]
Московский городской сюжет отражает современную поэту эпоху, перемежаясь картинами жизни большой страны (см. также: «На высоком перевале...», «Как народная громада...»), в которых проступает отнюдь не лермонтовская картина сельской жизни (пляски с топотом и свистом), а трагедия раскулачивания крестьян, голода на Украине, открыто выраженная затем в стихах 1932—33 гг. («Квартира», «Холодная весна...» др.), за которые Мандельштам поплатится свободой и жизнью.
По воспоминаниям Надежды Яковлевны Мандельштам, на «вопрос, заданный следователем: „Как вы думаете, почему вас арестовали?"» [и на предложение] «припомнить стихи, которые могли вызвать арест», О.М. <...> прочел „Волка", „Старый Крым" и „Квартиру"... [о ней наш разговор впереди. — Д. Ч.] Следователь... тут же их записал. „Квартиру" О. М. сообщил без восьми строчек — от „Наглей комсомоль-
ской ячейки..." до „колхозному баю пою"» [Мандельштам Н. 1995: 362-363].
Лермонтов — Некрасов — Мандельштам
Из календарных дат 1931 года обратим внимание на две: 90 лет — памяти Михаила Лермонтова и 110 лет со дня рождения Н. А. Некрасова, что важно иметь в виду, говоря об эпохе, в которой официальная печать была нацелена на «преодоление целой линии буржуазно-дворянской литературы, появившейся в стихах Лермонтова и Тютчева, расцветающей в Блоке, продолженной после революции Есениным, Клюевым, Орешиным, Клычковым и сейчас еще не перестающей звучать в последышах буржуазной литературы <...> Эта линия на идеализацию, на воспевание русской лени „тихих" деревень, их традиционного убожества особых национальных форм „идиотизма деревенской жизни". И если Лермонтову милы „пьяные мужички" (см. стихотворение „Люблю отчизну я, но странною любовью"), то Блок пишет: „Россия нищая, (sic! — Д. Ч.) твои мне песни вековые, как слезы первые любви", а Есенин, Клюев, Клычков и Орешин зарисовывают и зарифмовывают эту нищету...» [Либедин-ский 1931: 220].
Среди записей Мандельштама есть относящаяся ко 2 мая 31 г. : «Чтенье Некрасова. „Влас" и „Жил на свете рыцарь бедный"»
Некрасов Говорят, ему виденье
Всё мерещилось в бреду: Видел света преставленье, Видел грешников в аду.
Пушкин Он имел одно виденье,
Недоступное уму, И глубоко впечатленье В сердце врезалось ему
„С той поры»" — и дальше как бы слышится второй потаенный голос:
Lumen coelum, Sancta Roza...
[„Свет небес, Святая Роза..." (итал.)]
Та же фигура стихотворная, та же тема отозвания и подвига.
Здесь общее звено между Востоком и Западом. Картина ада. Дант лубочный из русской харчевни:
Черный тигр шестокрылат...
Влас увидел тьму кромешную...»
[Мандельштам 1990:. 2, 376]
Осип Мандельштам определяет здесь важную особенность своей лирики — ее многоголосие, одна из форм которого — взаимодействие авторского слова со словом другого поэта, других
поэтов (интертекстуальные связи). Звучание разных поэтических голосов порождает у поэта многослойную семантику целого, изученную в основополагающих работах 1960-1980-х гг. К. Ф. Тарановского, Б. М. Гаспарова, О. Роне-на, которые сформулировали несколько важных для нас понятий: контекстуальная и подтексту-альная расшифровки текста, «зашифрованный подтекст»; литературный лейтмотив, повтор как установка; лексический повтор (по Ронену, «установка на возвратность определенных лек-сико-семантических конфигураций поэтической традиции... принцип возвратности поэтического слова, преодолевающего разновременность и раз-ноязычность» [Ронен 2002: 20].
Мы рассмотрели несколько сквозных мотивов Пушкина, которые в лирике Мандельштама опосредованы через строки Лермонтова. Обратимся теперь к ряду стихотворений Осипа Мандельштама как непосредственной трансформации лермонтовского текста, а затем — опосредованной сквозь призму текстов Некрасова. Вернемся к упомянутому выше стихотворению 1916 г. «Эта ночь непоправима...», написанному поэтом на смерть матери. Сопоставляя его с «Казачьей колыбельной песней» (1840) М. Лермонтова, проследим, как изменяется субъектно-объектная организация текста:
«Спи, младенец мой прекрасный, /Баюшки-баю. / Тихо смотрит месяц ясный /В колыбель твою. / Стану сказывать я сказки. / Песенку спою; / Ты ж дремли, закрывши глазки, /Баюшки-баю... // Сам узнаешь, будет время, / Бранное житье; / Смело вденешь ногу в стремя / И возьмешь ружье... // Богатырь ты будешь с виду / И казак душой. / Провожать тебя я выйду — / Ты махнешь рукой... / Сколько горьких слез украдкой /Я в ту ночь пролью!.. /Спи, мой ангел, тихо, сладко, /Баюшки-баю. // Стану я тоской томиться, / Безутешно ждать; / Стану целый день молиться, /По ночам гадать; / Стану думать, что скучаешь / Ты в чужом краю... / Спи ж, пока забот не знаешь, /Баюшки баю. //Дам тебе я на дорогу / Образок святой: /Ты его, моляся богу, /Ставь перед собой; / Да готовясь в бой опасный, / Помни мать свою.../Спи, младенец мой прекрасный, /Баюшки-баю» [Лермонтов 1958: I, 470-471].
В. Г. Белинский писал о «Казачьей колыбельной песне»: «Ее идея — мать; но поэт умел дать индивидуальное значение этой общей идее: его мать — казачка, и потому содержание ее колыбельной песни выражает собою особенности и оттенки казачьего быта» [Белинский 1955: 4, 535]. Текст Мандельштама отражает «особенности и оттенки» иудейских похорон:
Эта ночь непоправима. А у вас еще светло. У ворот Ерусалима Солнце черное взошло.
Благодати не имея И священства лишены, В светлом храме иудеи Отпевали прах жены.
Солнце черное страшнее — И над матерью звенели Баю-баюшки-баю... Голоса израильтян.
— В светлом храме иудеи — Я проснулся е колыбели,
Хоронили мать мою. Черным солнцем осиян.
Основная идея у него та же — мать. Но, в отличие от Казачьей песни (как и любой колыбельной), характер отношений героев реверсивный: эта песня — плач сына о матери: Баю-баюшки-баю; Хоронили мать мою; Отпевали прах жены; И над матерью звенели голоса израильтян... Речь идет о смерти (усыпаньи, успении) матери и о пробуждении сына: Я проснулся в колыбели. Проснулся — словно очнулся от долгого сна повседневной жизни.
Картина мира строится у Мандельштама не как мирские дела и заботы (боец, казак, бранное житье, бой опасный), а в ином масштабе: на контрастах тьмы (Эта ночь) и света (А у вас еще светло, Солнце желтое), слившихся в оксю-моронном библейском образе, которым окольцовывается текст: Солнце черное взошло; Черным солнцем осиян (подробно о мотиве «черного солнца» см.: [Мандельштам 1993: III / IV, 404-411]).
Кроме того, лирический субъект (Я) Мандельштама ощущает себя в многомерном мире (эта ночь — здесь сейчас, а у вас — там сейчас). И отпевание предстает ему не только с точки зрения его как сына (мать мою, над матерью), но и в восприятии других людей — тех, кто ее отпевал: «— В светлом храме иудеи / Отпевали прах жены». Иная ситуация, иной характер субъек-тно-объектных отношений, иная картина мира... Но она несет в себе (и собой) память о лермонтовской Колыбельной как памяти своего детства и материнской песни, под которую он засыпал...
Мотив Баюшки-баю и сюжет «Казачьей колыбельной песни» в творчестве Осипа Мандельштама 1930-х гг. получат опосредованные продолжения сквозь призму сатирической «Колыбельной песни» Н. А. Некрасова с ее подзаголовком (Подражание Лермонтову) [Некрасов: I, 17-18]. Впервые опубликована в «Петербургском сборнике» поэта в 1846 г., с дозволения цензурного комитета. «Но вслед за тем разразилась цензурная "буря"<...> в официальных кругах Некрасов стал считаться неблагонамеренным писателем. В марте 1848 г. Ф. В. Булгарин доносил в III Отделение: „Некрасов — самый отчаянный коммунист..." особую злость Булгарина вызвала „Колыбельная песня", это видно из его
письма к цензору А. Л. Крылову <...> В связи с цензурными преследованиями „Колыбельная песня" получила хождение в рукописных копиях» [Некрасов 1982: I, 573—574]).
Уместно напомнить мысль Б. М. Гаспарова о «новом повороте исторического калейдоскопа... Тема русской поэзии покидает временные рамки державинско-пушкин-ского периода, которыми она была до сих пор почти исключительно ограничена, и продвигается ближе к автору и читателю — к эпохе Некрасова, борьбы за освобождение крестьян, а также нового штурма Варшавы (1863) [Гаспаров 1993: 144]. Б. О. Корман писал о перестройке ценностной системы в лирике — благодаря Н. А. Некрасову: «Чувство социальности определило принципы отбора жизненного материала» [Корман 2008: 270].
«Колыбельная» Некрасова в ее подражании Лермонтову, при внешнем сохранении характера субъектно-объектных отношений (мать и дитя), содержательно несет в себе иной смысл — социальный, остро пародийный: «Стану сказывать не сказки — Правду пропою». Рефрен Лермонтова: «Спи...» — развертывается в сюжете как образ накатанного пути роста и воспитания благонамеренного чиновника:
Спи, пострел, пока безвредный; «Спи, пострел, покуда честный; Скажешь: «Я благонамерен, /За добро стою; Будешь ты чиновник с виду /И подлец душой,/В день привыкнешь ты картинно/Спину гнуть свою.../Спи, пострел, пока невинный!/Баюшки-баю. /Тих и кроток, как овечка, / И крепенек лбом, /До хорошего местечка /Доползешь ужом — /И охулки не положишь /На руку свою. /Спи, покуда красть не можешь! /Баюшки-баю. /Купишь дом многоэтажный,/Схватишь крупный чин /И вдруг станешь барин важный /Русский дворянин. /Заживешь — и мирно, ясно /Кончишь жизнь свою./ Спи, чиновник мой прекрасный! /Баюшки-баю...
Сопоставляя субъектную организацию трех текстов, мы видим, что, в отличие от Колыбельной Лермонтова, стихотворение Некрасова уже не совсем «ролевое». И хотя речь в нем тоже идет от лица героини: «Песенку спою», — да никак не вяжется стремление: «Правду пропою», — с жанром колыбельной песни. В отличие же от некрасовской героини (как формально ролевого субъекта речи), лирическое Я «Квартиры» открыто заявляет о себе как поэт, не желающий ни петь по обязанности, ни играть на гребенке. Мандельштам открыто продолжает здесь мотив стихотворения Некрасова «В. Г. Белинский» (на что обратил внимание О. Ронен [Ронен 2002: 41]), в текст которого из жанра колыбельной вошло лишь убаюкивание, несущее здесь иносказательный (а по сути — отрицательный) смысл, непрямо утверждая подлинное призвание поэта:
В то время как в родном краю Открыто зло торжествовало, Ему лишь "баюшки-баю" Литература распевала
[Некрасов 1982: IV, 7].
Содержательно к этому тексту наиболее близки ситуация и внутреннее состояние Мандельштама, выраженные им в «Квартире». Мотивом баюш-ки-баю оба стихотворения Некрасова актуализируют Казачью колыбельную песню и самоё личность Лермонтова, чьему творческому поведению — каждый в своей эпохе — следовали и Некрасов, и Мандельштам.
Сквозными же, объединяющими творчество всех трех поэтов звучат (прямо или непрямо) мотивы муки, мучительной злости и — жажды активной жизни:
Лермонтов: «Что без страданий жизнь поэта? / И что без бури океан? / Он хочет жить ценою муки, / Ценой томительных забот. /Он покупает неба звуки/Он даром славы не берет» («Я жить хочу! Хочу печали /Любви и счастию назло...», 1832. [Лермонтов 1958: I, 372]. Некрасов: «Надрывается сердце от муки, / Плохо верится в силу добра, / Внемля в мире царящие звуки / Барабанов, цепей, топора... /Мать-природа! иду к тебе снова/Со всегдашним желаньем моим — /Заглуши эту музыку злобы!/ Чтоб душа ощутила покой... » [Некрасов 1982: II, 152]. «В стихотворении отразились впечатления от учиненной правительством в 1862-1863 гг. расправы с передовой общественностью (процессы Н. Г. Чернышевского, Н. А. Серно-Соловьевича, М. Л. Михайлова)» [там же: 391].
Мандельштам: «И столько мучительной злости / Таит в себе каждый намек, / Как будто вколачивал гвозди /Некрасова здесь молоток... Давай же с тобой, как на плахе, / За семьдесят лет начинать...». Это пишется 70 лет спустя — на фоне современных Мандельштаму политических процессов и репрессий (ср. в московских стихах 1931 г.: «Где арестованный медведь гуляет / Самой природы вечный меньшевик...»).
Отсюда широкая синонимия того в окружающей жизни, что вызывает у Я-поэта «мучительную злость»: честный предатель; проваренный в чистках; чернила и крови смеситель... Отсюда же — разветвленный в «Квартире» мотив недовольства самим собой.
Таков путь «Колыбельной»: от ролевого стихотворения Лермонтова — к формально ролевому у Некрасова — и к совсем не ролевому у Осипа Мандельштама:
И некуда больше бежать, И я, как дурак, на гребенке
Филологический класс № 4 (38), 2014 Обязан кому-то играть.
Наглей комсомольской ячейки И вузовской песни бойчей, Присевших на школьной скамейке Учить щебетать палачей.
Пайковые книги читаю, Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Колхозному баю пою.
Какой-нибудь изобразитель, Чесатель колхозного льна, Чернила и крови смеситель Достоин такого рожна...
[Мандельштам 1990: I, 199]
Недовольство собой (как душевная работа поэта) развертывается тогда же, в ноябре 1933 г., в побочном сюжете: «И я за собой примечаю / И что-то такое пою: / Колхозного бая качаю,/Кулацкого пая пою», — претворяясь в «мучительную злость», которая разрешится во внутреннем диалоге автора — как Я-поэта и Я-человека:
Давай же с тобой, как на плахе, За семьдесят лет начинать — Тебе, старику и неряхе, Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Иппокрены Давнишнего страха струя Ворвется в халтурные стены Московского злого жилья.
Ноябрь 1933
Материнский Надсон и некрасовская закваска предопределили ощущение себя не только как «интеллигента» (слово, которое «мать и особенно бабушка выговаривали с гордостью» [Мандельштам 1990: II, 356]), но и как прохожего, пешехода, позднее — человека эпохи Москвошвея, с его верностью юношеской присяге:
Ужели я предам позорному злословью... Присягу чудную четвертому сословью И клятвы, крупные до слез?..
(«1 января 1924», 1924, 1937) [Мандельштам 1990: I, 153]
...Чур! Не просить! Не жаловаться! Цыц! Не хныкать!
Для того ли разночинцы Рассохлые топтали сапоги,
Чтоб я теперь их предал?..
И тут же, в московских стихах (и в дальнейшем), он утверждает себя как поэт-боец, что, конечно, исходит от Лермонтова:
Мы умрем, как пехотинцы, Но не прославим
ни хищи, ни поденщины, ни лжи...
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру (1931)
[Мандельштам 1990: I, 177]
Сопоставим также ощущение поэта-бойца со стихотворениями Лермонтова «Гроб Оссиана»: <...> Стоит могила Оссиана В горах Шотландии моей. Летит к ней дух мой усыпленный Родимым ветром подышать...
(1830)
[Лермонтов 1958: I, 127] —
и с его «Желанием»:
Зачем я не птица, не ворон степной, Пролетевший сейчас надо мной?.. И арфы шотландской струну бы задел... Последний потомок отважныш бойцов...
(1831)
[Лермонтов 1958: I, 199]
И, конечно, — со стихотворением «К***», ответом Лермонтова на пушкинского «Вельможу»:
О, полно извинять разврат! Ужель злодеям щит порфира!.. <...> Но ты остановись, певец, Златой венец — не твой венец. Ты видел зло и перед злом Ты гордым не поник челом. Ты пел о вольности, когда Тиран гремел, грозили казни, Боясь лишь вечного суда И чуждый на земле боязни... (1830)
[Лермонтов 1958: I, 288]
Лермонтов — Мандельштам
В свете сказанного «Концерт на вокзале» (замечательный анализ текста см.: [Гаспаров 1993: 162—183]) в нашем восприятии — фрагмент диалога Мандельштама (человека и поэта) с Лермонтовым [Гелих 1995: 69], постоянной беседы с ним, возникшей сызмальства и длящейся всю (тоже недолгую и нелегкую) жизнь; беседы, должной завершиться там, в воздухе, строгим отчетом за Лермонтова Михаила. По мысли О. Ронена,
«Кремень и воздух, нераздельно слиты в мандель-штамовской модели русской поэзии с Лермонтовым, чья жизнь — «„кремнистый путь" и чья смерть — „воздушная могила"» (в пер. с англ. А. Гелих; цит. по: [Гелих 1995: 74]).
В «Стихах о неизвестном солдате» читаем: Научи меня, ласточка хилая, Разучившаяся летать, Как мне с этой воздушной могилою Без руля и крыла совладать... (февраль-март 1937) Образ ласточки хилой... без руля и крыла (которая летать разучилась, но может научить Я-поэта, как ему совладать с воздушной могилою) со всей очевидностью (исследователями не раз отмеченной) аукается с лермонтовской строкой в «Демоне»: «На воздушном океане, / Без руля и без ветрил, / Тихо плавают в тумане / Хоры стройные светил».
В нашей интерпретации ласточка хилая — метафора женского образа, ассоциируемого Мандельштамом (как и в его переводах из Петрарки) с Ольгой Ваксель под впечатлением от ее внезапной смерти. Мы видим также перекличку со стихотворением Лермонтова «К деве небесной»:
Когда бы встретил я в раю На третьем небе образ твой... (1831)
[Лермонтов 1958: I, 200]
В стихах Мандельштама, посвященных земной Ольге Ваксель, она — «Ангел в светлой паутине...». Но петербуржцы 20-х гг. ее запомнили летящей на велосипеде, то есть владевшей и рулем.
С включением же в текст собственного имени: «И за Лермонтова Михаила / Я отдам тебе строгий отчет, / Как сутулого учит могила, / И воздушная яма влечет» — интимность обращения Я-поэта к ласточке уходит в подтекст, поскольку меняются тональность его обращения и характер продолжения разговора с ней.
Какой же отчет может отдать один поэт за другого? О чем поэт ХХ века ответственно и лично может свидетельствовать перед будущим за поэта века XIX-го? Мы полагаем — о том, что «Предсказание» Лермонтова Михаила 1830 года («Настанет год, России черный год, / Когда царей корона упадет...») сбылось. Документами «строгой отчетности» могут быть предъявлены стихи Осипа Мандельштама 1917—1918 годов: «Кассандре», «Когда октябрьский нам готовил временщик... » и «Прославим, братья, сумерки
свободы...» — как посредствующие звенья между «Предсказанием» Лермонтова и свершением. Стихи Мандельштама 1917-1918 гг. цитатно (и лексически, и по существу событий) свидетельствуют о том, что всё предсказанное сбылось почти век спустя [подробнее см.: Черашняя 2006: 203-205]). В совокупности же названные тексты (от Лермонтова до Мандельштама) охватывают собой историческое пространство России за истекшее столетье (1830-1937).
В описании полета-спуска «Хорошо умирает пехота...» в «Стихах о неизвестном солдате» предстают образно-символические картины человеческого страдания от наполеоновских войн до войны Мировой, окольцовывающих XIX век — по его околицам. Трансформацию ЧИСЛА жертв итожит слово Я-поэта, окликающего сверху весь шар земной как товарищество. Слово это в Стихах двузначное. В контексте упомянутых войн это — однополчане. Ср. у Грибоедова: «Скало-зуб. Довольно счастлив я в товарищах моих... Другие, смотришь, перебиты» — и в лермонтовском «Бородино»: «Тогда считать мы стали раны, / Товарищей считать».
В истории же человечества — это все, кто был, есть и будет на шаре земном. В Стихах (через «миллионы убитых задешево») осуществляется всечеловеческая коммуникация с надзвездным миром, куда миллионами неизвестных солдат протоптана тропа (в пустоту), но где за Лермонтова Михаила — персонально — будет отдан строгий отчет.
Что же за отчет? Выскажем предположение. Есть у Горация ода о диркейском лебеде как метафоре полета поэтического, по аналогии с птичьим: переводы Г. Р. Державина («Лебедь», 1804) и А. Блока («Не на простых крылах, на мощных я взлечу...», 1901). «Лебедь» Державина для нас важен сейчас авторским комментарием в «Объяснениях на сочинения Державина относительно темных мест, в них находящихся, собственных имен, иносказаний и двусмысленных речений, которых подлинная мысль автору токмо известна; также изъяснение картин, при них находящихся, и анекдоты, во время их сотворения случившиеся» (напечатано в изд. соч. Державина под ред. Грота, 1856). Диктовал он эти Объяснения своим близким в 1809-1810 гг. (аналогичные примечания-ключи к своим стихам Осип Мандельштам передавал в Воронеже С. Рудакову; к сожалению, утрачены).
В объяснениях к «Лебедю» Державин, в частности, говорит о «вратах мытарств»: «в греко-российской церкви мытарства или заставы <место> где умершие души должны дать отчет (выделено мной. — Д. Ч.) в злых и добрых своих делах».
В «Стихах о неизвестном солдате» Я-поэт «еще не умер», и «строгий отчет» он обещает отдать не за свои дела, а прежде всего за Лермонтова Михаила. Собственный голос Я-поэта (воздух его поэтического дыхания) «будет свидетелем», а за него строгий отчет в будущем отдаст другой поэт...
При нашем прочтении Стихов как воображаемом Я-поэтом его прижизненном (сейчас) полете-спуске, после которого (потом) еще свершится его посмертное восхождение (тем же путем, но в обратном порядке) — строфе о Лермонтове отводится роль Чистилища, после чего Я-поэт дантовским путем попадет в Рай, где ждет его своя знаменитая воздушная могила (подробнее см.: [Черашняя 2011: 218-224]).
В отличие от стихотворений Лермонтова «Ночь I», «Ночь II» и «Смерть», где во время сна лирического героя душа совершает полеты и он, увидев свою смерть, в ужасе просыпается, радуясь, что это еще сон, в Неизвестном солдате ситуация иная. Воображаемый полет и спуск Я-поэта на землю описаны в настоящем времени как — одновременно — и порывообразование, и возвращение (формообразование), совершающиеся СЕЙ же ЧАС, что и пребывание еще живого поэта-человека в рядах массы людей, обреченных смерти, о чем поэт писал еще в 1910 г. («Под грозовыми облаками...»):
В священном страхе тварь живет — И каждый совершил душою, Как ласточка перед грозою, Неописуемый полет.
Подытожим: от колыбели до шотландского пледа (бойца) и воздушной ямы поэзия, облик и человеческая судьба Михаила Лермонтова не только лейтмотивами, но личностно проходят через всю жизнь и творчество Осипа Мандельштама: «А еще над нами волен / Лермонтов — мучитель наш...».
ЛИТЕРАТУРА
Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: в 13 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1955-1956.
Видгоф Л. М. «Но люблю мою курву-Москву»: Осип Мандельштам: поэт и город. М.: Астрель, 2012.
ГаспаровБ. М. Литературные лейтмотивы: Очерки по русской литературе XX века. М.: Наука, 1993.
Гелих А. «Звезда с звездою говорит»: Диалог Мандельштама с Лермонтовым // «Отдай меня, Воронеж...»: Третьи междунар. мандельштамовские чтения: сб. статей. Воронеж: Изд-во Воронежск. ун-та, 1995. С. 69—83.
Дарвин М. Н. «Единственное» и «множественное» в лирике А. С. Пушкина 1830-х годов // Кор-мановские чтения. Ижевск, 1994. Вып. 1.
Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О. Э. Мандельштаме. СПб.: Академический проект, 1997. С. 7—185.
Корман Б. О. Лирика Некрасова // Корман Б. О. Избр. труды. История русской литературы. Ижевск, 2008. С. 253—601.
Кузин Б. Воспоминания. Произведения. Переписка. Надежда Мандельштам. 192 письма к Б. С. Кузину. СПб.: Инапресс, 1999.
Лермонтов М. Ю. Собр. соч. : в 4 т. М.; Л. : Изд-во АН СССР, 1958—1959.
Либединский Ю. Накануне Пленума РАПП // Звезда. 1931. № 1.
Мандельштам О. Соч. : в 2 т. Т. 1. Стихотворения / сост., подгот. текста и коммент. П. Нерлера;
вступ. статья С. Аверинцева; Т. 2. Проза / сост. и подгот. текста С. Аверинцева и П. Нерлера; коммент. П. Нерлера. М.: Худож. лит., 1990.
Мандельштам О. Собр. соч.: в 4 т. / сост. и коммент. П. Нерлера и А. Никитаева. М.: Арт-Бизнес-Цент, 1993.
Мандельштам О. Собр. соч.: в 4 т. М.: Терра, 1991.
Мандельштам О. Полн. собр. стихотворений / сост., подгот. текста и примеч. А. Г. Меца. СПб.: Академический проект, 1995.
Мандельштам Н. Воспоминания // Осип Мандельштам и его время / сост., авт. предисл. и по-слесл. В. Крейд и Е. Нечепорук. М.: L'Age d'Homme = Наш дом, 1995. С. 315-401.
Мандельштам Н. Я. Воспоминания // Юность. 1988. № 8. С. 34-61.
Мусатов В. В. Лирика Осипа Мандельштама. Киев, 2000.
Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: в 15 т. Л.: Наука, 1982.
Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб.: Гиперион, 2002. (Филол. б-ка).
Сочинения Козьмы Пруткова. М.: ГИХЛ, 1959.
Черашняя Д. И. Тайная свобода поэта. Ижевск, 2006.
Черашняя Д. И. Лирика Осипа Мандельштама: проблема чтения и прочтения. Ижевск, 2011.
ДАННЫЕ ОБ АВТОРЕ
Черашняя Дора Израилевна — кандидат филологических наук, доцент Удмуртского государственного университета.
Адрес: 426034, г. Ижевск, Университетская, 1 (корп.2) Эл. почта: [email protected]
ABOUT THE AUTHOR
Cherashnaya Dora Israelevna is a Candidate of philological Sciences, associate Professor of the Udmurt State University (Izhevsk).