Научная статья на тему 'Российская империя в современных исследованиях: Евразийская парадигма'

Российская империя в современных исследованиях: Евразийская парадигма Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
474
61
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
РОССИЯ В ЭПОХУ РАННЕГО НОВОГО ВРЕМЕНИ / "ИМПЕРСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ" В ИСТОРИОГРАФИИ РОССИИ / КОНЦЕПТ "ЕВРАЗИЯ" В ИСТОРИОГРАФИИ РОССИИ
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Российская империя в современных исследованиях: Евразийская парадигма»

соотносили его требования с политической и общественной ситуацией в стране. Распоряжения начальства, в свою очередь основанные на высочайших повелениях, создавали волюнтаристскую систему, без труда преодолевавшую нормы и ограничения Цензурного устава 1828 г., пишет О. Абакумов.

В заключение автор пишет, что неудача в работе Третьего отделения кроется в системной ошибке - ставка была сделана на субъективный, а не институциональный механизм контроля: «Идиллическую картину охраны спокойствия сословий и благосостояния государства через повсеместную назидательную опеку чиновников с чистой совестью и непоколебимой нравственностью воплотить в жизнь не удалось» (с. 170).

Ю.В. Дунаева

2018.05.011. БОЛЬШАКОВА О.В. РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ В СОВРЕМЕННЫХ ИССЛЕДОВАНИЯХ: ЕВРАЗИЙСКАЯ ПАРАДИГМА. (Обзор).

Ключевые слова: Россия в эпоху раннего Нового времени; «имперские исследования» в историографии России; концепт «Евразия» в историографии России.

Одним из влиятельнейших направлений в историографии России является изучение ее как многонациональной империи в рамках так называемых «имперских исследований» (трепаЫи-Ше8). Это направление возникло вскоре после распада СССР, который привлек внимание исследователей к проблеме империй как одной из форм существования государства, и с тех пор активно развивалось как в нашей стране, так и за рубежом. На сегодняшний день можно говорить о международной по своему характеру историографии России как империи, языком научной коммуникации в которой является в основном английский.

Исследования империй внесли существенные коррективы в представления историков: «руссоцентристский» взгляд на Россию, господствовавший долгое время в историографии, сменился «имперским», что в первую очередь означало смещение фокуса внимания с центра к периферии - окраинам обширной империи. В этом контексте особое значение приобрел концепт «Евразия», который выступил в качестве важнейшего аналитического инструмента в

изучении истории формирования и существования России как империи. Множественные значения «геокультурного концепта Евразия», возникшего в период реконфигурации мира после распада СССР и включившего в себя все (или почти все) бывшее советское пространство, рассматривает в своей монографии Сергей Глебов (1). С одной стороны, пишет автор, термин «Евразия» использовался в разнообразных проектах экономической и политической интеграции этого пространства; именем Евразии оперировало и радикальное неофашистское движение в России, широко представленное в свое время в СМИ. С другой стороны, за рубежом происходил «ребрендинг» прежних «русских и советских исследований», программ, центров, с тем чтобы отойти от руссоцентристских наррати-вов, выявить связи и взаимопересечения, что позволило бы преодолеть как географические, так и дисциплинарные границы и подчеркнуть глобальный контекст исторических процессов (1, с. 1).

В зарубежной русистике концепт «Евразия» довольно быстро вошел в научный оборот, и особенно плодотворным оказалось его применение в исследованиях России периода раннего Нового времени. Одним из примеров использования «евразийской парадигмы» служит фундаментальная монография профессора Нэнси Шилдс Коллманн, посвященная становлению Российской империи в эпоху, границы которой она определяет в пределах 1450-1801 гг. (2). Тот факт, что в качестве конечной вехи автор берет начало царствования Александра I, навевает ассоциации с традиционной историографией, в которой периодизация истории России опиралась на смену правителей. Однако наивно-политический подход ни в коей мере не свойствен работе Коллманн. Автор принадлежит к так называемой Гарвардской школе историков-русистов, ассоциирующейся с именем Эдварда Кинана. Своему учителю Коллманн и посвятила книгу, отметив в предисловии, что именно он учил ее видеть историю России в евразийском, имперском контексте, не замыкаясь в узких границах национального государства и обращая внимание на культурное и национальное разнообразие империи. Большую роль в ее нынешнем «евразийском» взгляде на историю России сыграло участие в семинаре «Империи Евразии», действующем в Стэнфордском университете. Коллманн нашла там дополнительное подтверждение идее, что Россия является одной из империй Евразии (2, с. VII-VIII).

Автор использует широкий сравнительный подход, считая Российскую империю одной из типичных континентальных империй раннего Нового времени, наряду с Османской, Габсбургской, Сефевидской, Могольской и империей Цин, которые возникли на обломках империи Чингисхана и опирались на ее наследие. Начиная с XV в. все эти империи постепенно охватывали своим контролем огромную евразийскую Степь (процесс установления контроля над территориями Степи Коллманн считает поворотным в истории континента). Евразийские империи, пишет она, были сходны по своей структуре, и на всем пространстве от Венгрии до Китая наблюдались общие стратегии управления и типичная имперская идеология. По мнению Коллманн, крайне полезной для анализа в данном случае является модель «империи различий», согласно которой управление исходит из центра, однако не вторгается в такие сферы, как язык, этничность и религия подданных, обитающих на присоединяемых территориях1. Сохраненные в неприкосновенности, они служат своего рода «якорями» империи, поддерживая социальную стабильность (2, с. 2).

По словам автора, Российская империя, по территории которой проходил соединяющий Запад и Восток Великий шелковый путь (с его ответвлениями, соединяющими Север и Юг), в географическом отношении находилась на пересечении «геологической и исторической триады»: северных лесов, Степи и «цивилизованных» южных регионов Средиземноморья и его периферии. Большую роль в соединении богатых ресурсами северных территорий с Югом и Востоком играли речные пути, и именно на торговом пути в Византию, на берегах Днепра и возникло в IX в. государство Русь с центром в Киеве. Затем, «в типичной для средневековых государственных образований манере», оно распалось на множество княжеств - в немалой степени в связи с изменением торговых маршрутов. Возвысившееся к XV в. Московское княжество контролировало пути на Верхней Волге и стало региональной державой (2, с. 2-3).

В некоторой степени, пишет автор, столь скорое возвышение России (тогдашней Московии) обозначило начало новой стадии имперского строительства в Евразии. Начиная с XV в. крупные

1 Cm.: Burbank J., Cooper F. Empires in world history: Power and the politics of difference. - Princeton: Princeton univ. press, 2010.

континентальные империи благодаря развитию коммуникаций, формированию бюрократии и усовершенствованию армии стали в состоянии устанавливать более прочную власть на степной периферии. И в итоге в течение ХУ—ХУШ вв. оседлые аграрные империи постепенно овладели Степью (2, с. 3).

Империи, замечает Коллманн, возникают в результате установления контроля центра над территориями; однако удерживает эти территории гибкая политика, включающая в себя принуждение, кооптацию и общую для всех подданных идеологию. Центральное место в этом спектре политических инструментов занимают разнообразные формы мобилизации, применяемые правителями, и приспособление к ним подданных. И поскольку у империй раннего Нового времени было недостаточно человеческих ресурсов для осуществления контроля только посредством насилия, они применяли другие стратегии для утверждения своей легитимности и осуществления управления (2, с. 3).

Ключевым для создания имперской легитимности, пишет Коллманн, являлось заявление об этой легитимности: империи «возвещали» о своей власти, претендуя на гораздо больше того, что они могли реально осуществить. Имперские центры выдвигали наднациональную идеологию, обычно ассоциирующуюся с господствующей религией элиты. Кроме того, правящая династия описывалась как героическая и харизматичная, способная защитить страну от врагов, а своих подданных - от несправедливости. В евразийской традиции, пишет Коллманн, центральными атрибутами имперских правителей являлись «правосудие и милость» (2, с. 3-4).

Помимо идеологии другим ключевым элементом поддержания имперской власти было установление контроля над территориями посредством институтов, предназначенных для сбора налогов, отправления правосудия, защиты от внешних врагов. В то же время империя, по словам Коллманн, избегала слишком сильной интеграции: создавая вертикальные связи между центральной властью и местными элитами и общинами, она держала их в относительной изоляции друг от друга. С разными народностями и сообществами заключались «сепаратные сделки», касавшиеся объема налогов и воинских повинностей, форм местного управления и прав местной элиты. В случае России это очевидно, если перечислить такие группы, как донские и украинские казаки, сибирские

оленеводы, степные кочевники и балтийские немцы (юнкеры). Все они могли лично обратиться к царю через посредство его чиновников, однако горизонтальные связи между этими группами отсутствовали. Для поддержания стабильности от правящей династии требовалась гибкость, что подразумевало постоянный пересмотр условий, на которых та или иная группа существовала в рамках империи, в зависимости от изменяющихся обстоятельств.

Для осуществления этой гибкой политики применялись соответствующие инструменты, и Коллманн указывает, что Россия раннего Нового времени заимствовала модели управления из разных источников, сочетая элементы монгольских институтов и форм политики с фундаментальным культурным, политическим, правовым, идеологическим и символическим наследием и практиками Византии и других православных государств (2, с. 4).

Затрагивая проблему так называемого «исконного российского экспансионизма», Коллманн отвергает апелляции времен холодной войны к византийскому наследию, «азиатскому деспотизму» или же мессианизму теории «Москва - Третий Рим» как полностью несостоятельные. Действительно, пишет она, Россия расширялась чрезвычайно быстро, «установив свою власть над всей Сибирью в XVII в., продвинувшись на Дальний Восток и Аляску в XVIII, одновременно отвоевав у Османской империи побережье Черного моря и захватив (совместно с двумя европейскими партнерами) суверенное Польско-Литовское государство» (2, с. 5). Однако следует учитывать то обстоятельство, пишет она, что в период, когда Москва строила свое государство путем активной экспансии, тем же самым занимались и ее соседи: Османская, Моголь-ская и Сефевидская империи, европейские колониальные империи. Собственно говоря, эпоха Великих географических открытий в англоязычной традиции так и называется: «эпоха экспансии». И Коллманн права, замечая, что государства всегда расширяются, когда ресурсы это позволяют. В период раннего Нового времени Россия и ее соседи расширялись чрезвычайно активно в поисках все новых богатств и ресурсов для государственного строительства: это является одной из сущностных характеристик эпохи как в Европе, так и в Евразии в целом.

Для морских колониальных империй Европы экспансия обосновывалась сначала религиозными аргументами, в XVII в. к

ним прибавился меркантилизм, а в XVIII в. - комбинация Realpolitik и национальных и расовых дискурсов. В России завоевание также облекалось в разные риторические одежды: возвращение исконных земель, борьба с исламом (XVI в.), достижение статуса великой державы на международной арене (XVIII в.). Однако за каждым конкретным завоеванием и присоединением все-таки, как справедливо отмечает Коллманн, стояли реальные экономические и политические цели (там же).

Таким образом, вся аргументация книги построена на представлении о вписанности России в общий контекст империострои-тельства в Евразии эпохи раннего Нового времени, что требует постоянно учитывать и геополитические обстоятельства. Постоянно подчеркивая свою приверженность модели «империи различий», автор обращает особое внимание на разнообразие населявших Российскую империю народов и отмечает, что источником мощи и стабильности России как империи являлось сбалансированное сочетание сильной центральной власти и политики laissez-faire на местном уровне (2, с. 6). Коллманн использует гибкий подход, рассматривая не столько «управление подданными», сколько взаимообмен между управляющими и управляемыми, постоянное приспособление политических практик к изменяющимся условиям. При этом она подчеркивает, что именно наличие сильного центра, контролирующего множество радикально различающихся территорий, и делало Россию того времени великой державой.

Книга имеет довольно сложную структуру. Помимо введения, в котором обрисовываются теоретические рамки исследования и формулируются его цели, имеется «Пролог», где кратко характеризуется событийная канва, включая внешнеполитический контекст. В первой части книги (главы 1-5) рассматривается географический аспект «собирания империи», вплоть до разделов Польши в XVIII в. Вторая и третья части (главы 6-12 и 13-21) построены по хронологическому принципу и посвящены соответственно XVII и XVIII вв. Однако, в отличие от традиционного взгляда на революционное влияние Петра I, автор подчеркивает преемственность, а не разрывы, характеризующие правление императора. В то же время она обращает внимание на особый динамизм XVIII в., который отличал его от предшествующего: демографический рост, экономический бум, наконец, идеи Просвещения, пред-

ложившие новые дискурсы и модели управления, а также кардинально изменившие культуру и образ жизни. «Заключение» посвящено имперскому воображению: в нем дается образ империи, сформировавшийся к 1801 г. в представлениях правящей элиты и литераторов. Эта структура призвана, по замыслу автора, отвечать поставленной ею задаче: проследить процесс формирования обширной империи, показав не только деяния правителей, но и уделив значительное внимание их многочисленным разноязыким подданным, с тем чтобы понять, что же делало империю целостной в социальном и политическом отношении (2, с. 1).

Симптоматично, что приступая к рассмотрению истории России XVII в., автор обращается сначала к идеологии империи, призванной утвердить ее легитимность. Хотя термин «идеология», замечает Коллманн, вряд ли применим к обществам раннего Нового времени, почти поголовно неграмотным. Скорее, в данном случае речь должна идти о тех образах, в которых находила воплощение идея государства, и здесь главными источниками наряду с литературными становятся визуальные, в том числе архитектура. Большую роль играют ритуалы и присущий им символизм, призванные утвердить позитивный образ идеального правителя, элиты, да и самого общества и внушать чувство уважения, благоговения, причастности, способствуя таким образом социальной сплоченности (2, с. 129).

Анализируя этот материал, автор приходит к следующим выводам.

Во-первых, образы, воплотившиеся в искусстве, ритуале и архитектуре, несли в себе информацию о политической практике, а не институтах, адресуясь прежде всего к взаимоотношениям правителя с народом и элитой. Власть правителя представлялась неограниченной в теории, как власть отца семейства, но смягченной, урезанной на практике. Как и отец в семье, правитель должен был быть строгим, но справедливым, милостивым и добрым христианином. Он подавал пример благочестия и вел свой народ к спасению. «Политика» отправлялась на личном уровне, а не институциональном: «Литургия, церемонии и совет удерживали правителя на верном пути, а политическую систему - в равновесии», - пишет автор (2, с. 154).

Во-вторых, присущая этой идеологии гибкость делала ее пригодной для всех подданных, независимо от их этнической и классовой принадлежности. Правитель обеспечивал правосудие, порядок и благословение свыше своему царству и народу. Все социальные группы могли претендовать на защиту и благоволение самодержца, но «права» каждой группы определялись в зависимости от региона проживания, этничности и класса. Это была идеология патримониального благочестивого правителя.

В-третьих, хотя политическая реальность и была суровой, этот гармоничный идеал в чем-то совпадал с ней и в какой-то степени формировал ее. В целом политическая система Московии, основанная на родстве и связях, с ее личным характером верховной власти, была очень стабильной. Семьи элиты были хорошо обеспечены и, получая землю, крепостных, дары, наконец, статус, не нуждались в юридических или институциональных гарантиях своих прав (во всяком случае, замечает Коллманн, в их словаре отсутствовали подобные термины). На практике убийство правителя было табуировано, поскольку несло в себе угрозу кровопролитной династической борьбы.

Что касается «деспотизма» - старого клише, получившего вторую жизнь в годы холодной войны, автор постоянно развенчивает его, утверждая, что власть московских государей отнюдь не была неограниченной. Взамен гарантий прав элиты на сопротивление существовали другие рычаги: ожидания подданных, что царь будет благочестив, справедлив и милостив к своим подданным. Оправдывая эти ожидания, русские цари редко вели себя деспотически; исключением был Иван Грозный. Коллманн замечает, что покоившаяся на подобных ограничениях легитимность правителя была свойственна и другим евразийским империям раннего Нового времени и подчеркивает, что она отнюдь не запрещала московским государям использовать силу, когда это требовалось (2, с. 154-155).

Затем от «абстрактной власти воображения» автор переходит к исследованию конкретной власти «кнута, армии и бюрократии», рассматривая такие ее инструменты, как ограничение мобильности населения (прежде всего крепостничество), уголовное право и уголовный суд, картографирование территории, фискальная политика, включавшая в себя меры по созданию промышленности и поддержке торговли. Модернизировавшаяся по европейскому образцу

российская экономика носила колониальный характер, о чем свидетельствовало преобладание в ее экспорте сырья, пишет автор, однако происходило наращивание материальных благ, которое расширяло возможности России конкурировать на глобальном рынке и в мире геополитики (2, с. 204).

Три главы посвящены социальной истории XVII в., в них последовательно рассматриваются элита, крестьянство и другие податные сословия, городское население. В завершение автор анализирует особенности и вариации православия в России этого периода, касаясь в том числе политики христианизации. Она отмечает гибкость и толерантность этой по преимуществу «практической политики», которая помогала сохранять стабильность империи.

Переходя к рассмотрению XVIII в., Коллманн обращается к существенным изменениям, произошедшим в идеологии империи, которая в этот период получила исключительно определенное, недвусмысленное воплощение и в литературных произведениях (одах, панегириках, пьесах), и в философско-политических, религиозных сочинениях, и в архитектуре. В системе имперской образности нашел отражение поворот к европейской культуре и возник новый идеал правителя-деятеля, который должен служить общему благу и вести за собой элиту. В петровское время служение государству заключалось в завоеваниях и реформах; позднее, с внедрением меркантилизма, больший вес получило поощрение торговли и промышленности, привлечения в страну иностранных поселенцев и пр. Во второй половине века, когда немецкий камерализм был дополнен идеями французского Просвещения, формируется гармоничный образ империи как божественного творения. При этом императоры и императрицы XVIII в. в чем-то сохраняли и московские черты. Они правили самодержавно, «приветствуя совет, выращивая элиту, устанавливая закон, но никогда не уступая власть, никогда не даруя конституционных институций или прав», - пишет автор (2, с. 292-293). Что касалось практики самодержавия, империя оставалась государством, управляемым посредством личной власти.

Затем автор рассматривает военные и административные реформы, инициированные Петром I и продолженные Екатериной II и затем Павлом. Однако несмотря на серьезные успехи в создании современной армии и флота, а также бюрократической системы администрации, к концу XVIII в. Российская империя по-прежнему

характеризовалась серьезными региональными различиями в том, что касалось административной структуры, права и институтов управления (2, с. 314).

Особое внимание Коллманн уделяет изменениям в налогообложении, в том числе фискальной политике Екатерины II, в царствование которой государственные расходы существенно превзошли доходы. Рассматривается развитие промышленности, как государственной, так и частной, а также внутренней и внешней торговли. Довольно много места уделяется инфраструктуре и инструментам для усиления контроля над территориями, в частности почтовой и паспортной системам. Не обходит своим вниманием Коллманн и систему правосудия, претерпевшую ряд серьезных изменений, но при этом сохранившую целый ряд московских черт. Обращаясь к социальной истории XVIII в., она подчеркивает исключительное разнообразие российского общества, как с точки зрения юридической, так и в том, что касалось образа жизни. Этот век, пишет она, был свидетелем социальной мобильности и динамизма, серьезных социальных изменений. Россия в этот период представляла собой общество в процессе становления, когда закладывались основы системы, сложившейся позднее, в следующем веке. Те же множественность и разнообразие были характерны и для религиозной сферы, когда в результате завоеваний и присоединений выросло количество конфессий в империи, а удельный вес православных подданных существенно сократился.

Авторское повествование основано главным образом на имеющейся литературе, прежде всего англоязычной. Учитываются в ней и работы ряда российских авторов, так или иначе интегрированных в зарубежную историографию. Таким образом, Коллманн опирается на итоги исследований своих коллег и дает уже известную картину общего процветания Российской империи, двинувшейся по европейскому пути. Итоги она подводит в «Заключении», также используя выводы и наблюдения современных исследователей.

Затрагивая проблему имперской и русской идентичности, которая выходит на повестку дня в XVIII в., Коллманн отмечает, что, в отличие от Европы и несмотря на колоссальное расширение империи в XVI-XVIII вв., в России не получил развития дискурс рус-скости как противоположности иностранному Другому и ее нерусским подданным. В Московский период отсутствовала какая-либо

идеология превосходства русских или их серьезного отличия от других этнических групп. Для московских государей разнообразие их земель являлось доказательством их могущества (2, с. 450-451). И хотя при Петре I, запустившем процесс европеизации, возникает рефлексия по поводу русскости и отношения России как к Западу, так и к населяющим империю народам, важным моментом являлся тот факт, что эти народы не считали «варварскими». Взятый Россией на вооружение проект цивилизаторской миссии, типичный для империй того периода, не принижал другие народы, он был «инте-гративным, а не иерархичным», пишет автор, добавляя: это была не «русификация», а «Просвещение» с большой буквы. Она не отрицает, что под влиянием «камералистских импульсов» в первой половине века проводились достаточно жестокие кампании насильственного обращения в христианство, однако подчеркивает, что к концу века российское «имперское» мышление стало (сознательно) более инклюзивным (2, с. 451).

Начатое при Петре I этнографическое изучение населяющих империю народов активизировалось при Екатерине II, которая буквально прославляла невероятное разнообразие народов, природы и ее богатств в подвластной ей огромной империи, пишет Коллманн. К 1801 г. и у императоров, и у элиты России наблюдалось, по ее словам, «космополитическое ощущение идентичности», основанное не на противопоставлении русских «нецивилизованным» подданным, а на признании единства населяющих империю народов. Автор акцентирует «воображаемый» характер этих представлений, обеспечивавших единство империи, которое на практике поддерживалось политикой принуждения и кооптации.

Необходимо отметить, что «евразийский» компонент фактически исчезает из повествования о XVIII в., да и из выводов тоже. Главную роль, по-видимому, здесь сыграло влияние литературы, на которую опирается Коллманн, будучи все же специалистом по Московской Руси. А используемая ею литература по-прежнему, традиционно трактует этот период как «европейский» век, ставя во главу угла европеизацию Российской империи.

«Евразийская парадигма» присутствует и в исследовании Чарльза Стейнведела (профессора Северо-Восточного Иллиной-ского университета), посвященном отдельному региону, который вошел в состав империи на самом раннем этапе ее строительства, -

Башкирии (3). Свою монографию автор назвал «Нити империи», имея в виду связи, существующие между центром и периферийными территориями, и в качестве главного инструмента, «привязывающего» населяющие эти территории народы к имперскому ядру, он выделяет преданность (лояльность) - термин, не слишком часто встречающийся, по его словам, когда речь идет об империях, которые обычно ассоциируются с насилием и отсутствием демократии (3, с. 4-5).

Ограничив территориальный охват своего исследования, Ч. Стейнведел расширил хронологию, рассмотрев весь период существования Российской империи, которая, как склонны теперь считать зарубежные русисты, сформировалась задолго до того, как получила свое название. Скорее, имперский статус был лишь закреплен Петром I, который фактически ввел свою державу в европейский мир. Сосредоточившись на одном регионе, автор получил таким образом возможность более глубокого исследования реалий и ментальных конструкций, проследив их изменение во времени. В центре его внимания - категории сословия, вероисповедания и национальности, игравшие большую роль в управлении Башкирией.

На протяжении всего периода 1552-1917 гг., пишет он, задача имперских чиновников в отношении Башкирии (как и других территорий империи) оставалась по сути одной и той же: культивировать лояльность подданных, что обеспечивало бы стабильность власти. Однако «нити», создававшие ткань империи, с течением времени изменяли свою природу. До 1730 г. - один из важных хронологических разделов в истории региона, по мнению автора - нити были слабыми и касались очень узкой прослойки, в основном православных и русскоговорящих, а также представителей местной элиты. Тем не менее этого было достаточно для решения весьма ограниченных в то время задач империи, пишет Ч. Стейнведел. Именно к этому периоду он применяет «евразийскую парадигму», считая Россию одной из «степных» империй, обладавших общими сущностными чертами:

Затем наступает новая эпоха, которая характеризовалась постепенным усвоением «европейских» идей, культуры и образа жизни. Ее особенности и изменения во времени отражены в названиях глав: «Абсолютизм и империя, 1730-1775», «Империя разума, 1773-1855», «Империя участия, 1855-1881», «Империя и нация,

1881-1904». Однако кризис 1905-1907 гг. побуждает автора вновь обратиться к евразийскому компоненту и посмотреть на Российскую империю в широком сравнительном контексте, отойдя от европоцентристского угла зрения. (Следует отметить, что сравнения с другими империями постоянно встречаются на страницах книги, однако особое внимание автор обращает на две континентальные империи, также находившиеся на периферии Европы, - Османскую и монархию Габсбургов, и прежде всего в силу тесного их взаимодействия с Россией).

Таким образом, в исследовании Стейнведела выделяется некий «европейский» период в истории России, когда, собственно, и создавались «нити империи», являющиеся предметом его изучения. Для середины XVIII в. основным инструментом в их формировании являлось насилие, затем, при Екатерине, внимание властей обращается на дворянство: наряду с привлечением в Башкирию русских помещиков восстанавливается утраченный местными мусульманами дворянский статус, происходит официальное признание мусульманского духовенства. Местная элита, как предполагалось, должна была служить посредником между центральной властью и низшими сословиями. Эти усилия увенчались успехом, и после Пугачевщины восстания в регионе почти сходят на нет вплоть до революции 1905 г. Именно тогда, в эпоху возникновения массовой политики и распространения идей о культурно гомогенном национальном государстве, была поставлена под вопрос способность нерусских и неправославных элит быть лояльными императору, с одной стороны, и поддерживать лояльность широких масс - с другой, пишет автор (3, с. 4).

Однако для империи как таковой ключевым является не гомогенность, а разнообразие и различия - этнические и религиозные прежде всего, однако и сословные также. Автор исследует два типа сословного статуса в Башкирии, характерные и для империи в целом: дворянский и «национальный», в данном случае - башкирский.

Дворянство, пишет он, делало представителей местной элиты членами статусной группы с соответствующими обязательствами и вводило их в культурный мир правящей династии, который стал в екатерининскую эпоху по существу европейским. Дарование дворянского статуса, замечает автор, являлось особенно важным для

региона с преобладанием мусульманского населения. «Башкиры» также являлись сословием, а не народностью; данный статус указывал на определенные привилегии и обязательства, отличавшие башкир от других сословий, например крестьян или купечества, так же как и от татар, проживавших западнее и не имевших статуса особой группы, или от «инородцев» Сибири на востоке. Свои права башкиры получили при Иване Грозном, в том числе право на землю, и должны были защищать степной фронтир империи (3, с. 6-7).

Сословная иерархия была поставлена под вопрос в пореформенную эпоху, когда начинается процесс постепенного превращения подданных империи в граждан. Опыт Башкирии, по мнению автора, значительно усложняет картину отношений государства с нерусским / неправославным населением, традиционно рисовавшуюся историками как целенаправленный стадиальный процесс, ведущий к полной ассимиляции. Таковой не просматривается в башкирских реалиях, пишет Ч. Стейнведел. Стратегии и цели инкорпорации менялись на протяжении всего исследуемого периода; менялся и уровень насилия. Автор полагает, что правительство стремилось не столько ликвидировать различия, сколько систематизировать их, отразив в законодательстве. Так что вместо ассимиляции имела место аккультурация (3, с. 7-8).

Географическое положение Башкирии на границе Европы и Азии побуждает автора характеризовать этот регион как место, где русское православие встречалось с мусульманством, славянское - с тюркским, современность с древностью, и Азия с Европой (3, с. 10). Разнообразие обширного региона, сопоставимого, по его словам, с территорией штата Калифорния или, например, Швеции, выражалось как в географическом отношении, так и в пестроте племенного состава. Он останавливается на общей характеристике населения, в котором наряду с башкирами присутствовали татары (и их различные группы), финно-угорские народности (мари, удмурты, чуваши), русские. Отмечает автор и отсутствие традиции независимой государственности у башкир, которые всегда платили кому-то дань.

Завоевание Башкирии, пишет автор, означало возникновение новой евразийской «степной империи», в которой для управления кочевым и оседлым населением создавались разные системы администрации. Контраст демонстрируется в книге на примере Казани,

завоеванной Иваном Грозным со всей жестокостью того времени. Собственно, с завоевания Казани историки и ведут отсчет начала Российской империи.

В литературе нет единого мнения о том, насколько «добровольно» вошла Башкирия в состав России. Однако согласно башкирским хроникам, на которые ссылается автор, в тот момент у Башкирии, зажатой между Ногайской ордой и Казанским ханством, не было особого выбора. Башкирская элита вынужденно сделала его в пользу более сильной Москвы, получив обещание сохранить их веру и обычаи в обмен на ясак, который прежде платился Казани. Принеся клятву «Белому бею», башкирские племена получили грамоты, подтверждающие их права на землю (3, с. 17-18).

По мнению Ч. Стейнведела, история присоединения Башкирии к России не является парадигмальным примером, она скорее отражает гибкую и многообразную природу экспансии Москвы, в которой «при всем ее упорстве отсутствовали система и последовательность» (3, с. 19). Башкирия вошла в Российскую империю совершенно при других обстоятельствах, нежели Казань, что в данном случае демонстрировало другую сторону империостроительства Москвы. Как пишет автор, к востоку от Казани в российском империализме отсутствовали такие вещи, как сильная церковь, не получили широкого распространения помещичье землевладение и владение крепостными (3, с. 37). Центр «встроился» в модели, регулировавшие политическую жизнь в Степи. Вплоть до XVIII в. российское государство незначительно вторгалось в жизнь башкирских подданных, не более чем его предшественники - Ногайская орда, Казанское и Сибирское ханства. Не происходило ни массовых крещений, ни закрепощения крестьян; дань - главная забота московских государей - не была слишком тягостной.

Случай Башкирии, пишет автор, демонстрирует отсутствие в Московии «идеологии крестового похода» (crusading ideology), что, как отмечают и другие историки, отличало православие от католического Запада. Здесь применялись совсем иные стратегии управления, направленные прежде всего на защиту рубежей строящейся империи, крайне уязвимой на юго-востоке. Именно поэтому московские государи старались привлечь башкир на свою сторону, а не вступать с ними в конфронтацию. Язык официальной документа-

ции того времени - это язык переговоров, свидетельствующий о страхе потерять контроль, замечает Ч. Стейнведел.

В широком контексте московской экспансии XVI-XVII вв. случай Башкирии, по его мнению, ближе всего к донским казакам, которых также следовало привлечь на свою сторону в соперничестве с соседями. Однако Запорожская Сечь пользовалась куда большими привилегиями, поскольку противостояние со странами, расположенными западнее, было острее. Кроме того, в тех присоединенных землях, где социальная структура была более схожей с московской, цари даровали населению права и привилегии фактически те же, что и в метрополии (в частности, в Смоленске и Казани).

В целом же подход к Башкирии больше напоминал евразийские, нежели европейские модели. К востоку от Казани Москва, как и ее тогдашние соперники Османская империя и империя Цин, предпочитала принять «политическую, социальную и культурную экологию Степи», поскольку в ее задачи входило осуществлять контроль и вести торговлю на обширных территориях, населенных людьми иной веры и иного образа жизни. Как отмечают специалисты по истории империй, у Китая, России и Турции было много общего в том, как они расширялись в Евразии: они «прагматически смешивали многие традиции и были толерантны в религиозном отношении». Московские чиновники, в частности, опирались на монгольское наследие. До начала XVIII в. ключевым аспектом такого прагматизма всех трех империй являлась практика создания правовых и административных различий между оседлым ядром империи и кочевническим или полукочевническим степным фрон-тиром. Россия, таким образом, следовала панъевразийской модели, делает вывод автор (3, с. 41).

В то же время он предостерегает от слишком идеалистических трактовок отношений Москвы с башкирами, которые и до 1730 г. были далеки от гармонии. Степь - это всегда насилие, это набеги, взятие пленных и захват имущества. На протяжении всего первоначального периода достаточно часто происходили восстания. Даже самые скромные попытки московского правительства изменить что-либо в системе управления вызывали враждебность и заставляли его отступать. По словам автора, у башкир существовало вполне определенное понимание того, какими должны быть взаимоотношения с царем и его чиновниками, и когда оно наруша-

лось, следовал мятеж. Как правило, он завершался переговорами и подтверждением коллективного землевладения в Башкирии, размеров налогообложения и других прав и обязанностей. Башкирские восстания 1662-1664, 1681-1684 и 1704-1711 гг. были обусловлены тремя факторами - постепенным захватом башкирских земель, финансовым кризисом в связи с денежной реформой и появлением на юге калмыков в 1630 г., которым Москва, затеявшая борьбу с Крымским ханством, начала отдавать предпочтение в их спорах с башкирами. Были и другие причины - попытки христианизации, а в 1704 г. - повышение налогов Петром (3, с. 26-27).

И тем не менее тот факт, что уже в XVII в. башкиры участвовали в войнах на таких отдаленных территориях, как Польша и Османская империя, заставляет предположить, что все же сотрудничество, а не конфронтация характеризовало в этот период отношения России и Башкирии.

Ситуация начала меняться в XVIII в., когда правительство постепенно стало вводить новые условия инкорпорации башкир в империю, основанные на понятиях имперской власти в римской традиции. Вначале были сохранены нетронутыми религия и привилегии элиты, а некоторые - как, например, наследственное владение землей и введение тарханного статуса - даже расширены. Однако после неудач со строительством Оренбурга, призванного стать форпостом в Азии, центральная власть обратилась к иной стратегии, стремясь утвердить принципы петровского абсолютизма.

Ясак заменяется подушной податью, земля, принадлежавшая башкирам, передается помещикам, строящимся крепостям, заводам. В итоге Башкирия, и в том числе ее элита, утратила многие привилегии и мало что получила взамен. Племенная структура в условиях усилившегося имперского давления разрушалась. Единственное, что было сохранено - это толерантность в отношении религии, в отличие от районов, расположенных западнее, где проводились массовые обращения мусульман. Реализация в Башкирии «цивилизаторской миссии», основанной на идеях европейского Просвещения, была, по мнению автора, невозможна. А поскольку основную массу чиновников составляли военные, нет ничего удивительного в том, что в стиле местного управления превалировало применение силы. Башкиры отвечали на это силой и заслужили репутацию «диких и мятежных».

Период 1730-1775 гг. был поистине кровавым, поскольку имело место не только «повседневное насилие империи», но и два крупных военных столкновения. Как считает автор, причиной того, что Башкирия в середине XVIII в. являлась «точкой возгорания», заключается в том, что «географически и в социальном отношении она находилась между двумя полюсами российского империализма». Имеется в виду, что в обширном спектре окраин империи Башкирия занимала промежуточное положение между Западом и Востоком (Сибирью), что обусловливало достаточно двойственную политику. Многие исследователи отмечали, что там, где имперские чиновники могли понимать местную элиту (дворянство, например), они стремились к кооптации - т.е. сделать ее частью российского дворянства, с соответствующими привилегиями, которые давала служба царю. Чем дальше на восток, в частности в Сибирь, где подобного рода элита отсутствовала, тем чаще местное население просто обращалось в данников, не имеющих особых привилегий (3, с. 75).

В Башкирии царская империя, по словам Стейнведела, «бросалась из одной крайности в другую»: сначала использовалась фактически ордынская модель управления, затем начали предприниматься попытки установить абсолютную власть и ликвидировать то, что было приемлемо для местного населения. Отсюда - регулярное применение силы. И только после подавления пугачевского восстания имперский режим на самом высшем уровне - начиная с самой Екатерины - начинает обращать внимание на Башкирию и создавать новый базис для имперской власти.

По мнению автора, проведение четкого разграничения между Востоком и Западом в понимании политики, возникшее в годы правления Петра, означало переориентацию с евразийских моделей на европейские. Россия, таким образом, в интерпретации Стейнве-дела, становится европейской, а не евразийской империей. Исходя из этого тезиса автор и рассматривает историю Башкирии в составе России вплоть до революции 1905-1907 гг. В этот период категории сословия и вероисповедания обретают новые значения, так же как и понятия лояльности и национальности, которые активно политизируются, но, главное, перестают совпадать с традиционной сословной иерархией и конфессиональной принадлежностью. «Лояльные патриоты» и «подозрительные революционеры» могли

принадлежать к любой социальной группе, включая дворянство, рабочий класс, земство и даже местную администрацию. Выборы в Государственную думу продемонстрировали в полной мере раздробленность и разобщенность населения империи (3, с. 183-184).

Рассматривая ход и итоги революции в регионе, Стейнведел вновь обращается к евразийской парадигме. «Существует большое искушение», пишет он, представить события 1905-1907 гг. в Уфимской губернии как часть цепи революций, прокатившихся по Евразии: Декабрьской революции 1905 г. в Иране, младотурецкой революции 1908 г. в Османской империи, революции 1911 г. в Китае. Действительно, продолжает он, все четыре революции произошли в ходе военных либо политических неудач в странах с лингвистически и конфессионально иным населением, нежели в Европе, и имели одну цель: установление конституции. Тем не менее Стейнведел указывает на отличия российского варианта, где и армия, и духовенство, и бюрократия сохранили лояльность императору Николаю II, которому путем уступок удалось удержать власть. Ни башкиры, ни другие мусульманские народы в регионе не принимали активного участия в революции, и это для автора еще один аргумент в пользу того, что события 1905-1907 гг. в Башкирии никак нельзя причислить к ряду «евразийских революций» (3, с. 203-204).

Таким образом, и для Коллманн, и для Стейнведела применение «евразийской парадигмы» к изучению истории Российской империи является релевантным только тогда, когда речь идет об эпохе раннего Нового времени, когда шло освоение Степи империями Евразии. Затем, после вхождения России в европейскую ойкумену в XVIII в., ее история рассматривается этими авторами в иной системе координат, и основным инструментом анализа становятся концепции вестернизации и конституционализма.

Список литературы

1. Glebov S. From empire to Eurasia: Politics, scholarship and ideology in Russian Eurasianism, 1920 s-1930 s. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2017. - VIII, 237 p.

2. Kollmann N. Sh. The Russian empire, 1450-1801. - N.Y.: Oxford univ. press, 2017. -XIV, 497 p.

3. Steinwedel Ch. Threads of empire: Loyalty and tsarist authority in Bashkiria, 1552-1917. - Bloomington: Indiana univ. press, 2016. - XIV, 381 p.

2018.05.012. КОРЖИХИНА Т.П. ИЗ НЕЛЕГАЛОВ В КОММЕРСАНТЫ: ОЧЕРК О ЖИЗНИ И ДЕЯТЕЛЬНОСТИ В.П. НОГИНА / Подгот. к печати Простоволосовой Л.Н., Шаповаловой Л.Д.; пре-дисл., вступ. ст., коммент. Шаповаловой Л. Д., Сенина А.С. - М.: РГГУ, 2018. - 164 с.

Ключевые слова: первое советское правительство; В.П. Ногин; нарком торговли и промышленности.

Книга посвящена жизни и деятельности народного комиссара торговли и промышленности в первом составе советского правительства В.П. Ногина (1878-1924). Предлагаемая работа написана д-ром ист. наук Т.П. Коржихиной (1932-1994) и подготовлена к публикации коллегами и учениками Т.П. Коржихиной - д-ром ист. наук, профессором А.С. Сениным и канд. ист. наук Л.Д. Шаповаловой. Текст печатается в авторской редакции. В книгу вошли также вступительная статья о жизни и научном творчестве Т.П. Коржи-хиной, профессора кафедры истории государственных учреждений и общественных организаций ИАИ РГГУ, и хронологический указатель ее трудов.

Виктор Павлович Ногин прожил 46 лет, но его жизнь вместила множество событий: 50 мест заключений, семь ссылок, побеги, эмиграцию, напряженные будни подпольщика и вершины власти - членство в правительстве России, споры с Лениным, уход из Совнаркома, тихую «опалу», работу в кооперации и торговые переговоры в Англии и США - крупнейшего в мире покупателя хлопка с крупнейшими в мире бизнесменами - продавцами хлопка.

Это была судьба, в какой-то мере типичная для своего времени и в то же время очень индивидуальная. Трагичная тем, что жизнь человека оборвалась рано, не дав ему возможности увидеть плоды своего замысла. Особенная тем, что, будучи включен в кровавую драму начала века, он ничем не запятнал себя. Сегодня жизнь этого человека интересна еще и тем, что в нэповские времена он стал предпринимателем в самом широком смысле этого слова -бизнесменом, нэпманом, организатором, зачинателем восстановления русской текстильной промышленности, коммерсантом-профессионалом. Умным коммерсантом, создавшим один из лучших в на-

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.