Научная статья на тему 'Россия в истории французской мысли (XVIII–XXI вв. )'

Россия в истории французской мысли (XVIII–XXI вв. ) Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
779
179
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ФРАНЦУЗСКАЯ МЫСЛЬ / РОССИЙСКАЯ ИСТОРИЯ / ОБРАЗ РОССИИ / ПРОСВЕЩЕНИЕ / МОДЕРН / ПЕТР I / ЕКАТЕРИНА II / АЛЕКСАНДР I / НИКОЛАЙ I / СОВЕТСКАЯ СИСТЕМА / РОССИЯ ПОСЛЕ 1991 Г / FRENCH THOUGHT / RUSSIAN HISTORY / IMAGE OF RUSSIA / ENLIGHTENMENT / MODERNITY / PETER THE GREAT / CATHERINE II / ALEXANDER I / NIKOLAI I / SOVIET SYSTEM / RUSSIA AFTER 1991

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Гордон Александр Владимирович

Прослеживается эволюция восприятия России как Другого во Франции, раскрывается ее зависимость от отношений между странами и их внутреннего положения, а в первую очередь – от изменения ценностей и идейно-теоретических подходов французских наблюдателей – интеллектуалов и политиков, воспринимавших Россию на основе стереотипов. Отмечается также стереотипизация «второго порядка» в России: деление оценок на положительные-отрицательные и объяснение последних политической предвзятостью авторов.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

French Thought on Russia from the18 th to the21 st Century

The paper delineates the process of evolution of perceptional stereotypes of Russia as the Other in France and displays how this process was affected by the status of relationship between both countries, their ongoing interior situation, and, above all, by changes in values and ideological and theoretical approaches of French intellectuals and politicians with initially stereotyped vision of Russia. These developments, in their turn, have been able to produce «stereotypes of second order» in the observed (Russian) society, dividing French appraisals of Russia into «positive» and «negative» and explaining the latter by political animosity.

Текст научной работы на тему «Россия в истории французской мысли (XVIII–XXI вв. )»

А.В. Гордон

РОССИЯ В ИСТОРИИ ФРАНЦУЗСКОЙ МЫСЛИ (ХУШ-ХХ1 вв.)

Гордон Александр Владимирович - доктор исторических наук,

главный научный сотрудник ИНИОН РАН.

Представления стран и народов друг о друге обильно вбирают в себя культурные стереотипы, которые в качестве констант образа Другого становятся привилегированным объектом культурологического или социологического анализа. От историка требуется выявить наполнение стереотипов новым содержанием, проанализировать эволюцию образа Другого в зависимости от наблюдаемой реальности и изменения ценностных позиций наблюдателей, проследить, как наблюдения переходили в размышления, становясь достоянием философской и историософской мысли.

Следует указать также на стереотипизацию второго рода, оценочную классификацию иностранных представлений (положительные - отрицательные, дружественные - враждебные, «русофилия» - «русофобия»), и на устойчивую тенденцию свести негативные отзывы к культурно-психологическим комплексам их авторов при нежелании отнестись к этим отзывам как к историческому источнику.

Прекрасный материал дает постижение России как Другого для Западной Европы и конкретно для Франции, которая присвоила себе в Новое время честь и обрела широко признанное право представлять европейскую цивилизацию и, более того, Цивилизацию как универсальное явление. А Другое в европейской культуре традиционно представлялось враждебным и угрожающим, являя - со времен античности - антипод Цивилизации Варварство. Восприятие России на западе Европы начиналось с подобного уровня.

Так, Адам Олеарий, приезжавший в Московское царство в середине XVII в., счел необходимым предуведомить своих читателей, что русские обладают тем же цветом кожи, что и остальные европейцы. Служивший при Борисе Годунове и у Лжедмитрия капитан Маржерет объявлял: совокупляются со скотами, «живут как скоты». А гений Возрождения Рабле веком раньше

ставил в один ряд «московитов, индейцев, персов и троглодитов». Кюстин в середине XIX в. констатировал, что Россия остается менее известной в Европе, чем Индия.

Уже в рамках этого «полузнания» о России запечатлелись архетипиче-ские черты - деспотизм правителей и рабство подданных. Олеарий уверенно относил Московию к правлениям, «приближающимся по образу к тирании», а ее жителей - к «грубым варварам», уважающим только силу. «Прославленный эрудит», по оценке Каррер д'Анкосс1, уверял, что московиты «годятся только для рабства» и что их надо «гнать на работу плетьми и дубинами» [4, с. 43-45; 14, с. 5-6]. Итак - «страна варваров»: прирожденные рабы под извечным деспотическим правлением.

Однако с XVIII в. Россия начинает выпадать из прокрустова ложа бинарных оппозиций. Возникают черты некоей «полуорентализации», по выражению А.И. Миллера [4, с. 6]. Образ российского Другого обретает динамику, отражающую модернизаторские усилия государственной власти. Возникает коллизия поверхностной цивилизации, не затрагивающей устои традиционного общества.

В результате, писал французский историк идей Альбер Лортолари, миф о русском «варварстве» был сменен другим мифом - о русской «цивилизации», которая ассоциировалась с вестернизаторской деятельностью просвещенных правителей. Для классиков Просвещения «Россия означала Петра Великого и Екатерину. Ничего из подлинной России их души не привлекало». Вольтер видел у себя в Фернее «русских, лишившихся своих корней, которые рассказывали ему о Вольтере». Слушая их, он повторял, что в России лучше говорят по-французски, чем при версальском дворе. «Все люди очень похожи друг на друга», - глубокомысленно замечал А. Дидро, познакомившись с «Историей России» М.В. Ломоносова [43, с. 269].

Заметим, и к своему Средневековью французские просветители относились с тем же, если не с большим презрением, которое переходило с приближением Революции в смертельную ненависть, обернувшуюся желанием сокрушить до основания Старый порядок. В пренебрежительном отношении просветителей к историческим особенностям стран и народов Россия тоже не выделялась. XVIII век, названный «веком путешествий», парадоксально явился временем культурно-географических мифов. Просветительская мысль оказывалась в плену той или иной разновидности «миража», как назвал эти

1. Элен Каррер д'Анкосс — Постоянный секретарь Французской Академии, историк-русист российского происхождения, активно способствует развитию франко-российских связей. Длительно занимаясь историей Российской империи, пришла в 1980-х годах к выводу о грозящем распаде СССР. (О ее отношении к современной России см. ниже.)

мифы Лортолари, - будь то русский, китайский либо даже английский «мираж» [43, с. 270-271].

Первую лепту в создание «русского миража» внесли французская Академия наук и ее секретарь Фонтенель панегириком Петру I. Царь посетил Академию в 1717 г. и удостоился торжественного приема, став вскоре членом Академии. По смерти правителя России Академия поручила своему секретарю произнести на специальном заседании Похвальное слово об императоре, что Фонтенель и исполнил с присущими ему вдохновением и красноречием. «Все нужно было делать заново в Московии, - уверял Фонтенель, - улучшать было нечего». Петр создавал «новую нацию», он «творил» ее «силою своего разума, своей энергии», и при этом ему приходилось «действовать одному, без помощи, без инструментов». Ибо нация сопротивлялась: в «грубом, непокорном, ленивом» народе было много недовольных деятельностью царя-преобразователя [18, с. 66].

Концепцию героя-творца2, создававшего цивилизованную страну из культурного небытия, развил Вольтер. Петр, еще в юности замысливший и предначертавший план реформирования России, был уподоблен легендарным законодателям античности Ликургу или Солону. Царь вдохновлен желанием счастья всех людей и вступает в войну лишь потому, что его принуждают «подлые соседи». Это «полубог, Прометей и Геракл одновременно, миссия которого вырвать не только Россию, но и весь мир из тьмы» [43, с. 272].

Царский двор активно поддерживал создание «миража». Провозгласившая себя преемницей царя-преобразователя Екатерина II не скупилась на средства: от исторических документов, которые подбирали для Вольтера русские ученые (включая М.В. Ломоносова), до щедрых царских милостей. Но интерес к сотрудничеству между российской властью и французскими философами в создании цивилизационной утопии был обоюдным, отвечая всецело просветительским целям последних. Если, создавая «китайский мираж», Вольтер идеализацией нравов Поднебесной стремился «приобщить соотечественников к добродетели», то пример преобразования России Петром I служил уроком исторического оптимизма, ободряя сторонников реформ в самой Франции [43, с. 272-273].

В сущности миф о Петре I имел прототипом французские реалии: Людовик XIV - Людовик Великий, Король-Солнце - наглядно продемонстрировал государственно-устроительные и культуртрегерские возможности абсолютной власти. История Петра I, а затем Екатерины II, «богини Просвещения»,

2. Отмечу очевидное сходство этой концепции с современными интерпретациями роли Петра в самой России, например в «Слове» Феофана Прокоповича [32, с. 144].

по слову Вольтера, подтверждала это: деспотизм, просвещенный философией, есть наилучшее средство прогресса.

Еще Монтескье в «Духе законов» поставил этот болезненный вопрос: возможно ли покончить с «варварством», не прибегая к «деспотизму». «Московия, - заметил философ, - хотела бы отказаться от своего деспотизма - и не может». Понимая сложность задачи, классик Просвещения замысливал альтернативу насильственным преобразованиям: «Надо не изменять обычаи народа, а побуждать народ к тому, чтобы он сам изменил их» [цит. по: 27, с. 35, 38-39].

«Примерно с 60-х годов (XVIII в. - А.Г.) само понятие цивилизации начинает меняться, - замечает С.А. Мезин. Создания могучей империи и завоевания новых земель, введения искусств и ремесел, подчинения церкви - всего этого уже было недостаточно для звания цивилизатора. Идея личной свободы, политических прав, неприятие деспотизма и крепостничества все более привлекали философов... Происходит смена внешних аспектов на внутренние... Формируется идея органического, поэтапного развития» [19, с. 9].

«Мираж» просвещенного абсолютизма не выдержал нарастания критических настроений в самой Франции. Поворот от просвещенного абсолютизма к суверенитету народа, к цивилизации «изнутри» и «снизу» в противовес «ложной цивилизации» сверху сказался очевиднейшим образом на представлениях о деяниях российской власти. Руссо отверг их как подражательные: Петр хотел «сделать немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы сделать русских». Предваряя графа де Местра и маркиза де Кюстина, автор «Общественного договора» доказывал: цивилизация в России должна была вызреть на национальной почве.

Занавес, отделивший историческую Россию от философско-просвети-тельской утопии, был сорван сообщениями путешественников, самым впечатляющим из которых оказалось сочинение Жана Шаппа д'Отероша. Французская академия направила ученого аббата в Сибирь для проведения астрономических наблюдений. Проехав до Тобольска, он описал свои впечатления, которые, как отмечает Каррер д' Анкосс, издавшая его книгу3, и в настоящее время не лишены познавательной ценности «историко-социологического документа».

Главное достоинство «Путешествия в Сибирь», пишет французский академик, заключается в изображении жизни основного населения России -

3. «Путешествие в Сибирь» впервые было издано на родине в 1768 г. Каррер д'Анкосс включила это сочинение без астрономических и иных естественно-научных материалов в свое издание: Impératrice et l'abbé: Un duel littéraire inédit entre Catherine II et l'abbé Chappe d'Auteroche / Presenté par H. Carrère d'Encausse. — P.: Fayard, 2003.

крестьян и жителей провинциальных городов, до которых большинство путешественников обычно не добиралось. «Картина у Шаппа получилась мрачноватая, - признает Каррер д'Анкосс, - зато она знакомит нас с бесконечным множеством подробностей из жизни Российской империи» правления Елизаветы Петровны [14, с. 29].

Шапп разделял с создателями философского «миража» просветительское мировоззрение, веру в Прогресс и Цивилизацию. Ему даже не чужды были идеи просвещенного абсолютизма, как очевидно из надежд на Екатерину II, правление которой началось в год его поездки. Но именно с тех мировоззренческих позиций, которые закрепило в европейской культуре Просвещение, аббат вынес суровый вердикт государственному и общественному строю России.

Шапп д' Отерош полемизировал с Монтескье, который доказывал в «Духе законов», что Россия является европейской страной и потому легко поддалась цивилизации. Ученый упрекал философа в пренебрежении политическим фактором. Теория климатической обусловленности добродетелей северных народов не помогла ему в понимании России, ибо форма правления «извратила природу человека», лишив его «самых исконных прав, на кои государю посягать негоже», а потому «стало весьма затруднительно распознать истинный нрав русских людей» [37, с. 169].

Исходя из ценностей цивилизации Нового времени аббат критически отнесся к деяниям Петра I и итогам его реформаторских усилий. «Замыслив просветить свой народ», царь создал новое государство, однако не внес «ни малейших благих изменений в систему управления». Народ так и «остался в рабской зависимости, еще пуще ужесточенной сим государем» [37, с. 167]. Нецивилизованное правление, наиболее одиозным проявлением которого Шапп считал крепостничество, отождествлявшееся им (как и его предшественниками) с «рабством», а также разлагающее влияние последнего на русский народ и есть главная тема заметок аббата.

Введя в критический анализ категорию естественных прав человека, Шапп д'Отерош клеймил крайности крепостного состояния: «Человек в России превращен в товар, его продают и покупают за бесценок, зачастую отбирают у матерей детей». Нравственные последствия ужасали аббата: «Жестокое унижение, над родителями чинимое, искоренило в оном народе все ростки гуманности, убило всякие человеческие чувства». Не по своей природе, а от крепостного рабства, заключал он, «русские сделались жестокими варварами» [37, с. 164].

Орудием и проявлением этой «варваризации» Шапп д' Отерош считал телесные наказания. Их жестокость и унизительность, граничащие с истязанием, становятся особой темой в записках. Аббат указывал на то, что подобное отношение к людям противоречит гуманистическим ценностям «смягчения 80

нравов» и заявлениям российских правителей об их приверженности гуманности.

Задумался французский ученый и об экономических аспектах крепостного права: «Крестьяне русские питаются скверно, заботами о том себя не утруждают и с охотой предаются лености» и связанными с ней распутству и пьянству. Выясняя причины небрежения к земледелию, Шапп сравнивал русского и польского крестьянина. И тот, и другой для него «рабы», поскольку лишены свободы. Но русский крестьянин притом лишен и собственности: «Польский раб владеет землей самовластно, потому-то и возделывает ее со всем тщанием, ибо таким образом может удовлетворять свои потребности, кормиться плодами собственных трудов, что спасает его от необходимости воровать. У русского же раба нет ни клочка земли, вот и причина его равнодушия к земледелию». А из-за скудости средств, «дабы получить желаемое, он вынужден идти на воровство» [37, с. 163].

В отношении к традициям Шапп д'Отерош руководствовался просветительскими убеждениями, отождествлявшими их с «предрассудками». Его понимание прошлого России типично для просветительского сознания - более 700 лет «прозябания в невежестве», которое и положило начало «извращенности нравов». Подвело наблюдателя и увлечение сравнительным методом. Столкнувшись с незнакомыми ему по французскому опыту явлениями, он склонен отвергать и даже высмеивать их.

В других случаях аббат весьма положительно оценивает русские народные обычаи: дети получают закалку к суровому климату; не пребывая с рождения в спеленутом состоянии, значительно быстрее, чем во Франции, научаются ходить и более подвижны. В целом русские представляются ученому аббату сильным, выносливым и умелым народом. И все эти детали сводятся к главному его выводу: при «благом правлении» можно было бы из русских «воспитать. совсем иной народ» [37, с. 95, 172-173].

Каким образом? Шапп д'Отерош предлагал стандартные средства эпохи, включая распространение «цивилизованных нравов остальной Европы» [37, с. 143]. Особые надежды возлагались на новую правительницу России. Наделенная «широкими взглядами и дарованиями» Екатерина II, полагал Шапп, «понимает всю порочность» государственного устройства России. Зная о задуманных правительницей реформах, он предлагал не ограничиться «пожалованием свободы дворянству», а распространить «сию милость» на всех подданных. «Без оного переустройства, - убеждал царицу аббат, - Россия останется. феодальной страной, где феодальные порядки плодить станут мелких тиранов, подрывающих могущество императрицы». В собственных интересах и на благо России она должна создать новую страну, используя «прожект Петра Великого» и подготовленную им почву [37, с. 120, 175].

Царица не приняла авансы, а разразилась гневным сочинением «Антидот», где в постраничных комментариях опровергала подряд с обобщениями все наблюдения аббата. Екатерина (выступавшая анонимно) была крайне озабочена смешением «новой европейской России с азиатской и дикой Московией» и, как заметил А.Н. Пыпин, «защищала свои лучшие великодушные идеалы, какие питала в первые годы царствования» [33, с. 446, 461].

То был яркий образец рассчитанной на заграницу «контрпропаганды» [см.: 3; 14, с. 152]. Вместе с тем царице удалось типизировать некоторые пороки жанра иностранных путевых заметок. Например, в оценке обычаев путешественники руководствовались в качестве стандарта обычаями своей страны: «все кажется ему (Шаппу. - А.Г.) странным. Почему? Потому что он такого не видал во Франции». Отмечала Екатерина II у визитеров взгляд сверху вниз и некую в связи с этим двойственность оценок: добрые слова о стране и ее людях вырываются у автора как бы вопреки желанию и сопровождаются чем-нибудь «оскорбительным» [10, с. 235, 260, 331].

Вместе с Шаппом д' Отерошем в постижение России на Западе входила военно-политическая тема. Только завершилась Семилетняя война, в ходе которой русские войска дошли до центра Европы, штурмовав Берлин. «Жители Любека и Гамбурга вздрагивали при одном упоминании о русских», -сообщал аббат. Все опасались, что из России «вот-вот должны были хлынуть на нашу маленькую Европу воинственные орды». Уже в Санкт-Петербурге он получил из Парижа предписание «хорошенько изучить сию страну» на этот предмет.

Проникшись неблагоприятным впечатлением о положении в стране, Шапп д'Отерош постарался опровергнуть и страхи перед ее военным могуществом. Располагая огромной армией в 330 тыс. человек, Россия «для начала военной кампании» не наберет более 70 тыс. «хорошо обученных бойцов» и в силу «скудости государственного бюджета» «не в состоянии содержать внушительную армию за пределами собственных границ». Из родов войск Шапп положительно выделял артиллерию и пехоту в случае, как он подчеркивал, оборонительных действий [37, с. 201].

Книга аббата-путешественника, согласно Каррер д' Анкосс, убедила его покровителя Людовика XV, что из-за отсталости и невежественности России в расчет ее «нужно принимать лишь постольку, поскольку она способна собрать внушительное воинство для утверждения своего могущества и удовлетворения амбиций» ее правителей [14, с. 30]. Тема военной угрозы со стороны России к концу XVIII в. вышла на первый план, становясь лейтмотивом в формировании образа страны. Тому виной, в первую очередь, Французская революция и роль России в антифранцузских коалициях. А наиболее ярким выражением угрожающего образа России явилось «Завещание Петра Великого».

Апокриф был востребован антироссийской пропагандой в ту пору, когда корпус А.В. Суворова оказался на границе Франции. Как замечает С. А. Ме-зин, обстоятельно проанализировавший документ, в апокрифе Петру I были приписаны заветы своим преемникам, где реалии завоевательной политики России в XVIII в. смешались с «русофобской фантазией».

Говорилось от лица императора о необходимости «поддерживать государство в состоянии непрерывной войны для того, чтобы закалить солдата в бою и не давать народу отдыха, удерживая его во всегдашней готовности к выступлению по первому знаку». В качестве направлений экспансии определялось движение «вдоль» Балтийского и Черного морей, с достижением Константинополя. Предусматривалось вмешательство в европейские дела с целью «поддержания анархии в Польше» и «распрей» в Германии и разжигания внешнеполитических противоречий. Наиболее колоритным был пункт о разделе мира между Россией как «повелительницей всего Востока» и другими великими державами [18, с. 173-179].

Знаменательно, что Наполеон, оценивший пропагандистское значение «Завещания», не использовал его во время вторжения в Россию. И это обстоятельство следует, видимо, поставить в один ряд с отказом использовать антикрепостническую тему, которая, напомним, была одной из центральных в критических отзывах французских путешественников о России.

Наполеоновская эпоха стала временем нового варианта «русского миража», зародившегося в историософской доктрине савойского графа, сардинского посланника в Санкт-Петербурге (1803-1817) Жозефа де Местра. Считается, что Шапп д'Отерош стоял на «полпути между Вольтером и Кюстином» [39, с. 234]. На этой дистанции удобно поместить и графа. Разумеется, если следовать привычной классификации «русофилия - русофобия», Местр выглядит политическим антиподом маркиза. Однако в более глубоком культурно-историческом смысле он не просто предшественник, но и немало прототип Кюстина.

Обоих мыслителей роднят философский консерватизм, религиозный монархизм и, как следствие, критика российской модернизации с традиционалистских позиций. Есть вместе с тем и принципиальное различие между ними. Если Кюстин под влиянием российских впечатлений эволюционировал от легитимизма к представительному правлению, то Местр укрепился в своем монархизме.

Россия стала для Местра, по его признанию, второй родиной. Даже в его критике России и русских пробивается сочувствие. Между тем критика была суровой и во многом обескураживающей. Он попадает в Петербург в «Дней Александровых прекрасное начало». Император, «вкупе с разделяющими его взгляды министрами, неутомимо исполняет» два «своих задушевных проекта: ускорение цивилизованности и эмансипация народа». Местр понимает - с

позиций Просвещения - необходимость реформ: «Понятия о женщинах вполне восточные. Это товар». Общественное мнение отсутствует, гражданское общество «не имеет абсолютно никакого значения», «нет до сих пор... законного суда», безраздельно господствует чиновничество и, как неизбежный спутник его многочисленности, процветает казнокрадство [20, с. 55, 296].

Самодержавие (в отличие от самодержца) не вызывало у него симпатий, царскую власть он находит чрезмерной, равно как раболепство перед ней. С горьким сарказмом граф отмечает великую и древнюю «немоту» - беспрекословность повиновения самодержцу, сколь бы абсурдными ни выглядели его распоряжения (даже если бы царю пришло в голову сжечь Петербург, никому бы не пришло в голову возразить, уверен де Местр). «Открыть глаза императору» в этих условиях граничит с подвигом. Если император в действующей армии, самые выдающиеся военачальники - например Кутузов -превращаются в царедворцев, следящих за его настроением [20, с. 214-215].

Но все это беспокоит Местра лишь опосредованно. Ренегат Просвещения, когда-то увлеченный духом свободы активист масонских лож, в разгар Французской революции и особенно после казни короля становится, по выражению Н.А. Бердяева, «пламенным реакционером». Его замысел - религиозно-монархическая реставрация в европейских странах, и он не видит иного оплота на континенте против революционных процессов, захвативших Европу, кроме Российской империи.

«Действия Его Императорского Величества выше всяких похвал, - писал Местр в период организации Александром I первой антинаполеоновской коалиции (1805). - . Успех зависит от тысячи обстоятельств, однако, чтобы ни случилось, никогда не отнимут у него славу государя, сделавшего все для спасения Европы» [20, с. 54]. Опасаясь, что реформы могут ослабить Империю в самый неподходящий момент, посланник Сардинии со всеми необходимыми предосторожностями пытается влиять на императора в противоположном направлении. Называя себя «истинным другом Его Императорского Величества» [23, с. 43], он в качестве советчика выступает врагом модернизации и апостолом российской самобытности.

Свою политическую позицию Местр обосновывает философско-культу-рологическими размышлениями. Отправным пунктом служит стереотип «не-Европы» или, скорее, «недо-Европы». Размышляя над уроками якобинства, он понимает, что время абсолютной монархии и дворянского господства миновало. Но Россия - «это не Европа, или, по крайней мере, это азиатская раса, оказавшаяся в Европе» [8, с. 67].

Дело не в антропологии - граф все же дитя XVIII в. В местровской историософии инородность России обусловлена особенностями ее развития и в конечном итоге вековой отсталостью: ориентация на Византию, раскол Церк-84

ви и татаро-монгольское иго - «все это отъединило Россию от общего движения цивилизации и того освобождения, которое исходило от Рима». Россия не пережила вместе с Европой политического и духовного становления: «То нравственное возрастание, которое постепенно ведет народы от варварства к цивилизации, было остановлено» в X-XIII вв. [20, с. 140; 23, с. 33].

Увидев в Италии корпус Суворова, Местр писал: «Вот они скифы и татары, пришедшие сюда с Северного полюса, чтобы перерезать с французами друг другу горло» [см.: 20, с. 9]. Через несколько лет отношение графа к военному конфликту перестает быть сторонним. По мере продвижения наполеоновских войск по Европе он занимает все более отчетливую пророссий-скую позицию.

Местр едва ли не раньше всех предсказал победу России над Наполеоном. Отталкиваясь от фактов мужественного сопротивления испанского народа, граф подчеркивал значение духовно-нравственного фактора. Он был убежден, что русский народ проявит аналогичную силу духа. Местровская логика и проницательность впечатляют: «Нет другой такой страны, где было бы больше противоположностей. Один скажет, что здесь последняя степень рабства, другой - что полная свобода, и оба будут правы» [20, с. 125].

Заинтересованный свидетель «героического 1812 года», Местр высоко оценивал всеобщее воодушевление и патриотический подъем, считая, что именно сила народного духа, не принятая во внимание Наполеоном, сокрушила интервентов. «Русские, - писал Местр, - снискали славу чистую и неоспоримую - славу народа, обладающего редкостным общественным духом, безграничным самоотвержением, непоколебимой преданностью» [24, с. 161].

Местровские оценки национального характера все же весьма амбивалентны, притом (как позднее у Кюстина) амбивалентность эта обусловлена не только противоречиями российской действительности, но и позицией автора. Неплохо познав за 14 лет жизнь привилегированных слоев российского общества, он со знанием конкретных случаев писал о пьянстве, воровстве, коррупции. Раздражали его необязательность, поверхностность суждений, а особо заносчивость, смешанная с чувством неполноценности и подозрительностью, которые проявлялись в отношении к иностранцу. «Ни без тебя, ни с тобою жить не могу», - характеризовал Местр отношение русских к иностранцам [20, с. 274; 21, с. 109-111].

Местр многократно восхвалял национальную покорность власти, но вместе с тем находил, что эта покорность не лишена двуличия: «Отличительная черта русского - это высший страх перед высшим лицом и высшее же к нему презрение» [20, с. 118].

Отнюдь немалое в национальном характере пугало графа. Одно дело русская удаль на поле боя и другое, если она обратится против социальных устоев. Эту перспективу граф тоже видел. Во время войны простой народ проявил

неожиданную при деспотическом строе внутреннюю, духовную свободу. Но предоставление ему гражданской свободы тут же вызовет «всеобщий пожар, который пожрет Россию». Таков нрав русского народа, заявлял Местр, таков «особый склад самого неспокойного, самого неистового и смелого народа». Такова сила его стремлений: «Если желание русского человека запереть в крепость, оно поднимет ее на воздух» [23, с. 38-39].

Больше всего Местр опасался влияния на Россию цивилизационных нововведений, явленных XVIII в.; сходно с автором «Записки о древней и новой России» [см.: 8] граф отговаривал Александра I от преобразований по западноевропейскому типу и прежде всего от демократизации русского общества. Как антагонист просветителей и того же Шаппа д' Отероша, он трактовал свободу в качестве сословной привилегии, доказывая, что «слава и благоденствие империи заключаются не столько в освобождении крепостной части нации, сколько в совершенствовании тех, кто свободен и прежде всего благороден» [23, с. 43].

Нация - это монарх и благородное сословие, внушал Местр. Царь должен опираться в управлении страной на дворян и священников, укрепив власть первых над крестьянами и резко повысив статус вторых. Там, где статус священников низок и их положение в обществе презираемо, там нет самой религии, был убежден Местр, ибо «сила, с которой религия влияет на человека, всегда соразмерна уважению, оказываемому священнослужителям».

В России, считал Местр, религия, «хотя и оказывает некоторое воздействие на человеческий ум, но никак не влияет на сердце, в котором и зарождаются все преступные желания» [23, с. 35-36]. При слабости этой «сдерживающей силы» возрастает роль «рабства», личной зависимости большинства от верхушки общества. Местр доказывал, что «рабство» совершенно необходимое средство управления для тех обществ, где нет или недостает христианского духа. К тому же ввиду исторического отставания России «рабство» здесь еще не изжило себя: крепостничество, имея «свои неудобства», имеет и «великие преимущества» [20, с. 270].

Одновременно граф выступал против развития народного просвещения, доказывая, что при отсутствии сдерживающего влияния на русское общество религии, оно приведет к появлению «университетского Пугачёва» и к превращению народных бунтов в революцию. «Никоим образом не поощрять распространение наук в низших слоях народа и даже, - заклинал он царя, -незаметно препятствовать всякому начинанию такого рода. Не допускать никакого общественного обучения, когда всякий может приобретать познания сообразно своим пристрастиям и возможностям» [23, с. 111].

Местр понимал необходимость Петровских реформ, но Петр I - это важнейший тезис де Местра - «замедлил, а отнюдь не ускорил дело». Ибо модернизацию нельзя насадить сверху, усилиями государственной власти и тем 86

более этот процесс нельзя форсировать - «пока не явится очевидное для всех внутреннее созревание (общества. - А.Г.)» [20, с. 140-141].

Провозгласив царя-реформатора «убийцей своей нации», Местр утверждал: «Отняв собственные обычаи, нравы, характер и религию, он отдал ее под иго чужеземных шарлатанов и сделал игрушкой нескончаемых перемен» [8, с. 68-69; 20, с. 179].

Так и уезжал граф из России со смешанными чувствами - «с любовью, но и с ужасом», вспоминая социальные контрасты («изба и дворец, уточенная роскошь и дикая суровость») и духовный разлад: «слепая вера, грубая обрядность» и философские теории века, «дух свободы» и «нерассуждающая покорность». «Во что превратятся, - задавался он вопросом, - эти несогласные элементы, приведенные в движение страстью к новизне», страстью, которую он признал главной чертой российского характера и которая внушала ему величайшую тревогу [20, с. 296; 22, с. 606].

Россия еще не нашла своего предназначения, размышлял Местр. Медленному постепенному изменению национальной традиции поспособствуют общие закономерности цивилизации - от этой доктрины Просвещения отложившийся от него «пророк минувшего» (как его назвал французский философ XIX в. Балланш) он все же не отказывался. Основатель консервативной традиции во Франции, Жозеф де Местр явился и творцом консервативного образа России заодно с близкой различным русским мыслителям доктриной ее «особого пути» [см.: 9].

В дальнейшем консервативное восприятие России как бы расщепилось, породив как прославление полутрадиционной Империи, так и ее жесткую критику. У идейных последователей де Местра были схожие политические мотивы. Возрождение «русского миража» выпало на время Реставрации, когда Россия, став главным двигателем восстановления во Франции монархии, сделалась гарантом правления династии Бурбонов. В глазах роялистов империя Александра I - Николая I оказывалась оплотом «Старого порядка», а сами цари становились объектами пиетета и идеализации4.

Оплот традиционного социального порядка, Российская империя виделась легитимистам воплощением порядка вообще как ценностной категории. Удар по «миражу» легитимистов, по их вере в упорядоченность российского правления нанес один из них, маркиз де Кюстин, своими заметками о путешествии в Россию летом 1839 г. По собственному признанию, российские впечатления произвели в его умонастроении решительный поворот: «Я замечаю, что веду здесь (в заметках. - А.Г.) такие речи, какие в Париже ведут радикалы; в России я стал демократом» [16, т. 1, с. 236].

4. См.: «Русский мираж» французских легитимистов: 1830-1840-е годы [26, с. 344-389].

Под влиянием поездки Кюстин в корне пересмотрел свои взгляды на отношения между властью и обществом. Идеализировавшийся монархистами строгий государственный порядок после опыта жизни «под грозной властью, подчиняющею население целой империи воинскому уставу», утратил для него привлекательность. «Умеренный беспорядок, выказывающий силу общества», становится ему ближе, «нежели безупречный порядок», стоящий этому обществу жизни [16, т. 2, с. 400, 408].

Представлявшая, по словам издателей, «причудливую чересполосицу непосредственных впечатлений и продуманных выражений» [16, т. 1, с. 8], книга Кюстина остается самым известным произведением франкоязычной литературы о России, притом что известность эта имеет оттенок скандальности. Книга вышла в 1843 г., в пору нарастания антироссийских настроений во Франции и всей Западной Европе, предшествовавших Крымской войне, была немедленно переведена на английский и немецкий языки и расходилась огромными по тем временам тиражами. А очередной пик популярности пришелся на середину следующего века, ознаменованную новым обострением отношений. Неожиданно на Западе увидели, замечает Софи Кёрре, что советский режим «увековечил под модернизированной внешностью политические и институционные архаизмы - самодержавие, бюрократию, шпиономанию, уклон в ксенофобию в соединении с имперскими притязаниями» [42, с. 49].

Уже в николаевской России возникла целая библиотека опровержений заметок Кюстина и, что характерно, - на французском, для Запада. А для русского читателя действовало правило, сформулированное еще В.А. Жуковским: «Нападать надобно не на книгу, ибо в ней много и правды, но на Кюс-тина» [5, с. 25]. Первое русское книжное издание увидело свет лишь после первой русской революции в 1910 г., а первое полное издание - после перестройки, в 1996 г. И дело не только в позиции правящих кругов. Кюстин, по выражению Герцена, «оскорбительно много видит (курсив мой. - А.Г.)» [28, с. 5]. Маркиз нанес тяжелый удар по национальному самолюбию европеизированной русской элиты, ибо, как заметил еще Местр, «русские лучше, чем кто-либо, видят собственные свои пороки, но менее всех других терпят указания на оные» [20, с. 240].

Кюстиновские оценки российских реалий проходили через фильтр известных нам бинарных оппозиций. Однако давалась эта мыслительная операция автору совсем не просто - и не только потому, что он стремился оставаться честным с самим собой (В. А. Мильчина справедливо называет записки «автобиографической книгой» [25, с. 478]), но и потому, что стереотипная схема в применении к России работала с большими сбоями.

Преломление в ней непосредственных впечатлений приводило к постоянным противоречиям. Автор сам их видел: «Не нужно уличать меня в противоречиях, я. не хочу /!/ их избегать, ибо они заложены в самих вещах» 88

[16, т. 1, с. 291]. Возможно, главное из них, ставшее лейтмотивом всей книги: «Россия - самая унылая страна на свете, населенная самыми прекрасными людьми, каких я видывал».

Источник кюстиновских противоречий выявляется в самой дихотомии, которую он исповедовал. Ведь Россию, опять же по Кюстину, нельзя отнести ни к Востоку, ни к Западу. Это перекресток Европы и Азии («пересадочный пункт между Лондоном и Пекином», как он определял Москву). Короче, в культурном и географическом отношениях некое промежуточное пространство - промежуточное по отношению к «ориенталистской» схеме, а в реальности наполненное субстанциями и Востока, и Запада: «Россия расположена на границе двух континентов и то, что пришло сюда из Европы, по природе своей не может до конца слиться с тем, что было привнесено из Азии» [16, т. 1, с. 302; т. 2, с. 196].

Такое смешение тяготит автора, его тянет к однозначности: «Над Россией парит дух Востока, а пускаясь по следам Запада, она отрекается от самой себя» [16, т. 1, с. 215]. Откуда исходят соображения об ориентальной природе России? Во-первых, из доимперского (и дороссийского) прошлого, связанного с «татарским» владычеством: «Московия навсегда останется страной более азиатской, чем европейской». Во-вторых, из убеждения Кюстина, что славянские народы мигрировали прямо из Азии, где вели кочевой образ жизни. Отсюда следует цепь рассуждений о кочевническом духе русского народа, ассоциирующемся с его воинственностью и тягой к экспансии российских правителей.

Отождествляя Цивилизацию с вестернизацией, Кюстин доказывал, что модернизация России, предпринятая Петром I и его преемниками, не могла не быть подражательной и поверхностной: не было «внутренней работы», «в один прекрасный день все везли из-за границы». Императорская Россия превратилась в «царство фасадов»; точнее возникли две России - «Россия, как она есть, и Россия, какой ее желают представить перед Европой» [16, т. 1, с. 281, 305, 310; т. 2, с. 226, 414].

Что убеждает Кюстина в мнимой цивилизованности имперской России? Прежде всего - бытовая культура. В Петербурге внешне «все выглядит роскошно, великолепно, грандиозно»; но судить по этому «фасаду» о русской жизни нельзя. Да и в самой столице «снаружи дворец - внутри стойло»; и таков наиболее престижный петербургский отель. С ночлега в этой гостинице, которую содержал, кстати, соплеменник-француз, начинаются описания сражения маркиза с населяющими жилище русских кровососами. Описания, приводящие к самым огорчительным выводам. «Просвещенной нации не подобает так безропотно это терпеть», - заповедовал Кюстин [16, т. 1, с. 162, 189; т. 2, с. 238, 240-241].

Потрясла маркиза безучастность очевидцев при полицейской расправе над нечаянным нарушителем порядка. Контраст с цивилизованным пониманием правосудия и законности для него очевиден: «В других странах все защищают гражданина от представителя власти, злоупотребляющего ею, здесь же полицейский чиновник всегда защищен от справедливых протестов человека, над которым он надругался» [16, т. 1, с. 359-360].

Основа ложной цивилизованности - государственный и общественный строй Российской империи. Тему имперского деспотизма можно признать ведущей в сочинении Кюстина. Первое его впечатление - некий анахронизм: «Эта колоссальная империя. на востоке Европы, той самой Европы, где повсюду общество страждет от отсутствия общепризнанной власти, кажется. посланницей далекого прошлого». И в отличие от «той самой Европы» в России «деспотическая система действует как часы». «Непостижимо, но великолепно»! Однако, «с возмущением и ужасом» (опять «ужас», вспомним Мест-ра), замечает он, «следствием этой чрезвычайной размеренности является чрезвычайное угнетение» [16, т. 1, с. 179].

Вопреки «ориенталистской» схеме Кюстин усматривает особенность царизма, придающую ему наиболее одиозные черты, в упомянутом культурно-историческом смешении, которое предстает «ужасающим соединением европейского ума и науки с духом Азии», «западными правилами управления» со всей их изощренностью на службе «восточного деспотизма», «европейской дисциплиной», поддерживающей «азиатскую тиранию». Российские императоры, утверждал Кюстин, постарались использовать «административные успехи европейских наций», чтобы править «на восточный лад» [16, т. 1, с. 274, 303].

Хотя маркиз, по собственному признанию, был «ослеплен» самодержцем, абсолютность царской власти его пугает: «Это лагерная дисциплина вместо государственного устройства, это осадное положение, возведенное в ранг нормального состояния общества». Здесь человек как в клетке, ему все предписано, для него все предопределено: он «с первого же дня своей жизни может знать (и вправду знает), что будет он видеть и делать до последнего своего дня» [16, т. 1, с. 160; т. 2, с. 407].

«Тирания революции в Париже» ничем не лучше «тирании деспотизма в Санкт-Петербурге», оговаривался Кюстин; но во Франции «революционная тирания есть болезнь переходного времени, в России деспотическая тирания есть непрерывная революция» в смысле произвола и насилия власти. Россия, по крайней мере в ближайшей перспективе, кажется ему обреченной на деспотизм. Но одновременно маркиза страшит и перспектива социальной революции, ибо Россия - «плотно закупоренный котел с кипящей водой», стоящий «на огне, который разгорается все жарче» [16, т. 1, с. 274-275, 307; т. 2, с. 325]. Наиболее взрывоопасными Кюстин считал отношения между дворя-90

нами и крестьянами, эгоизм и социальную индифферентность первых [16, т. 1, с. 192].

Может ли способствовать разрядке Церковь? Продолжая религиозную тему, обстоятельно затронутую предшественниками [см.: 17], Кюстин не ограничился конфессионально-доктринальной критикой. Он характеризовал социальное положение Церкви, приходя, подобно Шаппу и Местру, к неутешительному выводу, что духовенство малоавторитетно и превратилось в инструмент самодержавной власти («политическая вера» [16, т. 1, с. 361]).

На социальные контрасты накладываются имущественные, в обществе налицо разрыв: «богатые - не соотечественники бедным». Из этого следует, что «не позже через пять десятков лет» в России может свершиться революция, «куда более страшная, чем та, последствия которой до сих пор ощущает европейский Запад» [16, т. 1, с. 192, 359].

Главный вывод Кюстина - российская цивилизация в ее имперско-самодержавном виде не может служить образцом для Европы. «Вы намерены вершить судьбами Европы», дерзаете «притязать на руководительство миром», а что вы можете предложить Европе и миру? - вопрошает Кюстин правителей России. Истоки подобных амбиций маркиз усматривал в зависимости от «злосчастного мнения Европы», которая превратилась в фатальную озабоченность имиджем России вместо подлинных перемен [16, т. 1, с. 304; т. 2, с. 221, 224].

России, считал Кюстин, следовало повернуться спиной к Европе и восстановить национальную самобытность. В выражениях, будто заимствованных у российских консерваторов, маркиз клеймил европеизацию и изобличал ее зловредность для России. Одновременно в не менее возвышенных выражениях, чем присущие русским романтикам, маркиз воспевал «чистый образ патриархального общества»: юные девы, «чертами своими напоминающие богородиц на православных иконах», «божественные лица старых русских крестьян», «благородство сельских хижин»5 [16, т. 2, с. 234-235, 284-285].

Будто прописал маркиз и умозаключения национальных философов конца ХХ - начала ХХ! в. о цивилизаторской миссии России на Востоке. Миссия страны, был убежден он, - главенствовать в Азии. «Если бы российские государи. постигли, что приобщать русский народ к цивилизации следует исподволь, медленно развивая те задатки, которые Господь вложил в сердца здешних жителей. тогда не так сильно поражая Европу, они зато завоевали

5. «В сущности — как ни парадоксально это покажется на первый взгляд, — отмечает К. С. Мяло, — в политических взглядах де Кюстина есть нечто общее с Константином Леонтьевым». И не только в политических: «Общее есть и во влечении к старине, к неповрежденным современностью нравам» [29].

бы славу долговечную, всемирную». «Призвание русских - переводить европейскую цивилизацию для азиатов»6 [16, т. 2, с. 224-225, 412].

Ошибся маркиз, отправив Россию цивилизовать Азию: в ХХ в. именно Россия предложила новый цивилизационный проект Франции, Европе и всему миру. Третье явление «русского миража» пришлось на советскую эпоху -увлеченность социалистическим экспериментом в период между двумя мировыми войнами сделалась, по выражению Раймона Арона, «великой иллюзией» французских интеллигентов [38]. Философ усматривал в ней бегство в гармоничное будущее от реальных конфликтов французского общества.

Но было и нечто большее - поиск решений для самой Франции. Это «наваждение революции» (по слову С.Л. Фокина) захватило цвет французской литературы, лауреатов Нобелевской, Гонкуровской и иных престижных премий (Ромен Роллан, Анри Барбюс, Андре Жид, Андре Мальро, Жорж Батай, Луи Арагон, Эльза Триоле, а позднее Альбер Камю и Жан-Поль Сартр). И поскольку «наваждение» означало «свержение капиталистического режима, устройство пролетарского государства», Октябрьская революция становилась маяком, Советская Россия - образцом [36, с. 5].

Констатация ярко иллюстрируется биографией Андре Жида, глубоко захваченного «наваждением» и избывшего его. То, что будущий Нобелевский лауреат смотрел на Советскую Россию влюбленными глазами, было, по С.Л. Фокину, подготовлено его неподдельным интересом к России и ее культуре: книга «Достоевский» и перевод «Пиковой дамы» в 1923 г., активное общение с русской эмиграцией [36, с. 51]. Одновременно увлечение писателя русской революцией было подготовлено борьбой с буржуазным истеблишментом, в которую он был вовлечен, столкнувшись воочию с колониальной действительностью в Северной и Тропической Африке, а также борьбой с буржуазной моралью за свободную любовь.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

«Чем СССР был для нас? - задавался он ретроспективным вопросом. -Не только избранной страной - примером, руководством к действию. Все, о чем мы мечтали. и чему готовы были отдать силы, - все было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью. Громадные свершения позволяли надеяться на новые, еще более грандиозные. и мы со счастливым сердцем поверили в неизведанные пути, выбранные» в Советском Союзе во имя всего «страдающего человечества» [12, с. 64].

Писателя торжественно встретили в СССР, он выступил на траурном митинге памяти А.М. Горького, несколько месяцев пропутешествовал по стране, а результатом стал шок от разрыва между идеалом и советской реальностью

6. Кюстин в соображениях о миссии России на Востоке по существу декларировал то, что 100-летием раньше сформулировал Вольтер в письмах к Екатерине II [6, с. 121].

середины 30-х годов. При сопоставлении с разоблачением «миражей» у Шаппа д'Отероша или Кюстина в картине Жида можно заметить существенные сдвиги: исчезло «варварство», его заменила нищета, вместо «рабства» говорится об угнетенности «класса-гегемона».

Леность осталась, но из нравоучительной она стала конкретно-экономической категорией: «В стране, где рабочие привыкли работать, стахановское движение было бы ненужным. Но здесь, оставленные без присмотра, они тотчас же расслабляются. И кажется чудом, что, несмотря на это, дело идет» [12, с. 75]. В общей оценке писателя советские люди - замечательные, они доброжелательны, открыты и жизнерадостны. А вот к способу правления у Жида оставались серьезные претензии.

То, что предшественники называли российским «деспотизмом», Жид обнаруживал в принудительном единомыслии: «решено однажды и навсегда что должно быть одно мнение». Отчуждение личности принимает благопристойный вид коллективизма: «всеобщее счастье достигается обезличиванием каждого». Человек чувствует себя счастливым, ибо верит и надеется, но еще и потому, что его держат в неведении: «его убедили, что решительно все за границей и во всех областях - значительно хуже, чем в СССР, что за пределами СССР - мрак». Такое убеждение - а писатель понимает, что это пропагандистская установка - приводит к нарастанию культурного изоляционизма: «Нам за границей учиться нечему. Зачем тогда говорить на их языке» [12, с. 78-80].

Новые штрихи вносились у Жида в трактовку запрограммированности жизни индивида, его зажатости узкой рамкой («клетка» у Кюстина) социального бытия. Конформизм, отмечал писатель, советским людям не в тягость, он для них «естествен, они его не ощущают»: каждое утро «Правда» «сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить». Еще сильнее закрепощают сознание советского человека сами условия жизни: «Тебе жаль тех, кто часами стоит в очереди, - они же считают это нормальным. Хлеб, овощи, фрукты кажутся тебе плохими - но другого ничего нет. Ткани, вещи, которые ты видишь, кажутся тебе безобразными - но выбирать не из чего» [12, с. 78].

Не ускользает от внимания писателя утверждение единовластия: «то, что Сталин всегда прав, означает, что Сталин восторжествовал над всеми», и вместо диктатуры пролетариата утвердилась «диктатура одного человека». За единовластием следует единомыслие: «Для руководителей было бы удобнее, если бы все в государстве думали одинаково». Но «любая попытка все упростить, унифицировать» дорого обходится, предупреждал писатель.

Задумался в связи с этим Жид о судьбе партийной оппозиции: «Как избежать крена без противовеса. Это большая мудрость - прислушиваться к противнику. бороться с ним, но не уничтожать». Замечая стремление Сталина именно уничтожить оппозицию, писатель успокаивал себя: «Как хоро-

шо, что Сталину это плохо удается». Увы, писалось это накануне «больших процессов» и Большого террора [12, с. 90-91].

Многозначителен урок, столь близкий политическим выводам Кюстина7, который извлекает из своих советских впечатлений Жид: «Обычно мы не ценим то, что имеем, к чему привыкли. Достаточно однажды побывать в СССР (или в Германии, само собой разумеется), чтобы осознать, сколь бесценна свобода мысли, которой мы еще наслаждаемся во Франции и которой иногда злоупотребляем» [12, с. 95].

Писатель отнюдь не стал антисоветчиком и своей критикой надеялся на исправление сложившегося положения и новые свершения в стране социализма. Даже потрясения, вызванные Большим террором, не привели его в фашистский лагерь, подобно бывшим поклонникам СССР Дриё ла Рошелю или Селину. И тем не менее именно его разоблачения были признаны самыми опасными и именно он стал любимой мишенью во время послевоенных советских идеологических кампаний в СССР начала «холодной войны».

Книга Жида знаменовала кризис советского «миража» во французской культурной среде и раскол в кругу сторонников СССР. Ромен Роллан в письме для советской прессы осудил позицию бывшего соратника. В дневнике писатель предавался, однако, горьким размышлениям: «В течение полутора лет (точнее - со времени смерти Горького) развернулся террор, который свирепствует по всему СССР. Смертельная тревога завладела всей жизнью Союза». Можно догадываться о глубине психологической драмы читая в продолжении дневниковой записи: «Я не Сталина защищаю, а СССР - кто бы ни стоял в его главе. Вреднейшая вещь - идолопоклонство по отношению к отдельным лицам, будь то Сталин, Гитлер или Муссолини. Я стою за дело свободных народов, хозяев своей судьбы» [31, с. 33, 50].

Оставались у советского вождя и пылкие поклонники, мифологизировавшие его в духе просветительского «миража» XVIII в. У Анри Барбюса посещение СССР в той же середине 30-х вызвало беспредельный восторг, который он поспешил выразить в своеобразной форме апологетического памфлета, адресованного прямо Вождю, «величайшему и значительнейшему из наших современников», человеку, «сквозь которого видны миры и эпохи».

«Следуя за ним по путям его жизни, мы, - утверждал французский писатель, - вступаем на почву истории, мы бродим по нехоженным дорогам, мы соприкасаемся с еще не опубликованными главами Библии человечества. Во весь свой рост он возвышается над Европой и Азией, над прошлым и будущим». «В новой России - подлинный культ Сталина», соглашался Барбюс,

7. «Я уезжал из Франции в ужасе от бесчинств обманувшей нас свободы, возвращаюсь же домой в уверенности, что представительное правление пусть не самое нравственное... все же на деле мудрее и умереннее, чем другие» [16, т. 2, с. 400].

но так и должно быть: «Это человек, который заботится обо всем и обо всех, который создал то, что есть, и создает то, что будет. Он спас. Он спасет» [2, с. 17, 358].

Вторая мировая война, стойкое сопротивление («Сталинград»), а затем и победа Красной армии над вермахтом реанимировали «русскую идею». Симптоматично и символично, что общая атмосфера признания и признательности советской России захватила даже тех деятелей французской культуры, кто подобно Полю Валери был чужд увлеченности Толстым и Достоевским, равно как и «наваждению революции». Классик французской поэзии, как отмечает С.Л. Фокин, с опасением за судьбу Европы относился к выдвижению России ввиду сомнительности ее европейского характера. Тем знаменательней его «Послание», в котором от имени Французской академии Валери в торжественных словах отдавал должное Вооруженным силам СССР [36, с. 40].

«Русская идея» в послевоенный период пронизывает творчество двух крупнейших деятелей французской культуры - Жан-Поля Сартра и Альбера Камю. Для Сартра, сменившего после трагического опыта войны с фашизмом политическую индифферентность на леворадикальную ангажированность, противостояние СССР империализму и колониализму сделалось мировоззренческой опорой. Для Камю духовность «русской идеи» выступала в лице тех деятелей советской культуры, кто сохранил преемственность с гуманистическими традициями русской классической литературы.

Таким французскому писателю представлялся Борис Пастернак. «Без русского ХГХ века я был бы ничто, - писал Камю Пастернаку, - и в вас я снова встречаю Россию, которая вскормила и укрепила меня. Желаю всего доброго вам и вашим близким, вашему творчеству и вашей великой стране». Закончив чтение «Доктора Живаго», Камю записывал в дневнике: «Роман возрождает русскую душу, раздавленную сорока годами лозунгов и человеколюбивой жестокости. "Живаго" - книга о любви. О такой любви, что распространяется на все живое. И мужество Пастернака в том, что он, вновь обнаружив этот истинный источник творчества, спокойно работает над тем, чтобы он снова забил ключом среди тамошней пустыни» [цит. по: 36, с. 183, 187].

Ключ был завален, опустынивание продолжалось. В середине 60-х годов выявилось разочарование в СССР даже у тех, для кого советская страна была политическим ориентиром, а социализм - искомым строем. СССР больше не представлялся им революционной страной, а вместе с революционной идеей угасла и «русская идея» в виде искания в Советской России «возможности преодоления упадка западного мира» [36, с. 202].

Но вот наступили «застойные» годы - и «русская идея» во французской культуре неожиданно возродилась. Ее возрождение имело лицо и имя - Сол-

женицын. Уже с конца XIX в. отмечается знаменательное явление в постижении России - Другой. На смену ее правителям Петру I, Екатерине II, Николаю I и как символ страны, и как выражение национального характера приходят деятели культуры. Среди писателей - Достоевский, Толстой, Чехов, Гоголь (в порядке их «открывания» во Франции), а для советского времени -Маяковский, Пастернак, Платонов (в таком же порядке).

В отличие от последних известность А.И. Солженицына вышла далеко за литературные рамки, стала широким общественным явлением. Советский диссидент был воспринят как фигура всемирно-исторического масштаба, пророк для всего человечества и прежде всего для западного мира. В его творчестве западные почитатели увидели новую этику политического действия и новую картину мира, которые должны заменить марксизм. Солженицын - Либертадор, - так определил место писателя виднейший французский советолог Ален Безансон. Подобно тем героям, что освобождали континенты от колониальной зависимости, он освободил мир от коммунистической зависимости, дискредитировав своим жизненным опытом и своими произведениями коммунистические идеалы [34, с. 364].

Продолжительное время на Западе имя Солженицына ассоциируется с книгой об истории советских лагерей. Особенно это относится к Франции, где именно «Архипелаг ГУЛАГ» нанес сокрушительный удар по компартии, которая весь послевоенный период представляла одну из ведущих политических сил страны. От этого удара ФКП не может оправиться до сих пор. Но почему именно произведение Солженицына стало таким ударом?

О существовании советских лагерей для политзаключенных во Франции знали. Жорж Нива, профессор, переводчик произведений Солженицына, автор работ о нем, указывает на книгу Ю.Б. Марголина «Путешествие в страну Зэ-Ка»8, изданную в 1947 г. в переводе Нины Берберовой (1947), и на «дело Кравченко» 1949 г., вызвавшее широкий резонанс среди французской общест-венности9. Были, наконец, «Один день Ивана Денисовича» и мемуарная литература 60-х годов бывших узников, начиная с «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург и «Колымских рассказов» Варлаама Шаламова.

Эту правду об СССР общественное мнение Франции не хотело воспринимать, ибо одни продолжали верить в страну - победительницу фашизма, а другие в идеалы социализма. Н.Ю. Лапина напоминает, как Сартр опровергал Кравченко: «концепция лагеря противоречит концепции социализма» [15,

8. На русском языке книга польско-еврейского узника ГУЛАГа впервые была издана в Нью-Йорке в 1951 г. Библиотекой Чехова.

9. Перебежчик, разоблачавший в книге «Я выбрал свободу» (вышедшую во Франции в 1947 г.) систему террора, судился с коммунистическим еженедельником «Леттр франсез», обвинившим его в клевете на СССР.

с. 116]. Публикация «Архипелага» явилась откровением, потому что совпала с переменами в общественном сознании, и сами коммунисты не могли больше отрицать существования репрессивной системы в Советском Союзе.

Произведения Солженицына на лагерную тему придали специфическую направленность восприятию творчества писателя. В нем пожелали увидеть, в первую очередь, антисоветчика и антикоммуниста, что и стало популярными клише, прикрепившимися к его образу в ту пору, когда «холодная война» еще не кончилась и советская действительность воспринималась исключительно в бинарных категориях.

Честь тем французским литераторам и ученым, кто и в эту пору разглядел в советском писателе-диссиденте провозвестника нравственного возрождения. Прослеживая зарождение сопротивления внутри самого ГУЛАГа (в «Круге первом»), Нива писал (1981), что эта «эпическая песнь» выполняет «важную сотериологическую миссию» не только для СССР, но и для людей Запада: «избавляет от тайного, глубокого, добровольного и в то же время болезненного подчинения тоталитарной идеологии» [34, с. 613].

Среди осмысливших нравственное значение творчества Солженицына был и Безансон. «Его величие, - писал в 1978 г. французский политолог, - в том, что самим фактом своего существования он доказал, что совесть -в том, что есть в ней главного и универсального, - выжила и победила. В мире, где преобладало не просто убийство, но право на убийство, не просто беззаконие, но обязательность беззакония, не просто ложь, но обязательная ложь, он восстановил общепринятые нравственные нормы».

Безансон в этой статье в парижском журнале «Коммантер» напоминал о суждении Жозефа де Местра: мыслитель отличал «варвара», способного воспринять «зерна цивилизации», от «дикаря», для грехопадения которого «нет искупления». «Не низвел ли советский режим, уничтоживший различия между добром и злом, между истиной и ложью, русский народ из варварства в дикость?», - задавался вопросом политолог. Не превратился ли советский человек в «окончательно выродившегося мутанта, безвозвратно спустившегося на более низкую ступень развития»? Солженицын, по Безансону, стал опровержением, «живым доказательством обратного» [34, с. 366].

Нива подчеркивает, что у Солженицына речь идет не о новом возвращении к России имперско-великодержавной, а о возрождении России глубинной, возрождении ее духовности и нравственных устоев. Это страна не крепостных, а «свободных и ответственных крестьян», страна старообрядцев, ставших в ХК в. «предприимчивыми и добросовестными торговцами» и воплощавших «сопротивление царизму и политической диктатуре». Солженицын осуждал «неразумное» расширение империи при Романовых. Третий раздел Польши (1795) считал «катастрофой». Вторжение в Пруссию в 1914 г.

находил роковым: «русские солдаты сильны только при защите своей земли» [41, с. 86].

Так, вместе с выдающимся русским писателем ХХ в. французская культура переосмысливала образ России, ее судьбу, ее историю. С конца ХК в. русская культура явила мощные духовные ресурсы, которые со всей очевидностью через литературу, музыку, художественное творчество, театр, кино влияют на постижение России-Другого во Франции и Западной Европе. И это вполне реальная перспектива, которая обещает прорыв на Западе через исходные бинарные оппозиции.

Действуют и иные факторы, в том числе в противоположном направлении. Среди них на первое место следует поставить политические: власть и политическая культура России - «доминанта образа России за рубежом», констатируют И.И. Глебова и Ю.С. Пивоваров [15, с. 44]. И здесь особенно явно тяготит наследие, ибо «константа восприятия государства соответствует константе самого государства», пишет Ю.И. Игрицкий, указывая на «авторитарно-репрессивные» аспекты этой константы [13, с. 181].

Отношение к современной России во Франции типично. Несмотря на наличие взаимных симпатий между народами и стойкую популярность русской культуры, негативное восприятие в массовом сознании преобладает (55% против 30%, по данным опроса 2010 г.). Как констатировали, по опросу Н.Ю. Лапиной, эксперты, «речь не идет об антирусских настроениях, но об отрицательном отношении французов к политическому режиму, который сложился в России» [30, с. 185].

«России больше, чем другим странам, приходится заботиться о своем имидже, думать о том, чтобы международное сообщество признало ее и "поставило" ей положительную оценку» [7, с. 348], - говорила в интервью с Н.Ю. Лапиной (2007) Элен Каррер д'Анкосс. Виной является традиционное восприятие ее как Другого для Европы и на Западе, и в самой России. Декларировав путь демократии, постсоветская Россия сама предложила высокие критерии для оценки ее внутреннего положения и внешнеполитического образа действий. Несовершенство российской демократии становится для западных критиков мишенью, а то и приговором.

Каррер д' Анкосс категорически не согласна с оценкой современной политической системы России на основе высших демократических идеалов (вспомним, что Франция традиционно считает себя законодательницей в утверждении демократических ценностей). Состояние российского общества не позволяет идти быстрее по пути демократизации. И дело не только в советском наследстве. Современной России противопоказана форсированная модернизация: «Реформы в духе Петра I немыслимы. В начале XVIII в. Россия пережила варварскую модернизацию, но тогда люди были необразованны и приняли ее. Уже в годы правления Екатерины II или Александра II . подоб-98

ные реформы были невозможны. Русские сегодня образованны, умеют читать и писать, слушают радио, смотрят телевизор, их нельзя изменить силой (курсив мой. -А.Г.)» [7, с. 344].

Большую опасность, продолжает автор, представляет подъем национализма. Нарастает изоляционизм, русские воспринимают себя во враждебном окружении. Но это и вина Запада - стремление США изолировать Россию, активизация антироссийских настроений в Европейском сообществе в процессе его расширения, откровенная враждебность со стороны западных соседей России, берущих на себя функцию непрошенных «стражей Европы». Даже с учетом этих обстоятельств французский академик не считает неизбежным торжество национализма в России. Главная ее надежда на молодежь.

Предпосылкой обретения Россией достойного ее международного статуса является грамотная внутренняя политика, направленная на построение государственно-правовых институтов и расширение гражданского общества, на восполнение того, чего традиционно не хватало России. Именно такой курс, по мнению Каррер д' Анкосс, должен обеспечить долговременную и подлинную стабильность. Очень важно при этом также поддерживать «внутреннее равновесие» [7, с. 346-347].

У России есть мощные внешнеполитические козыри, однако использование их далеко не всегда идет на пользу международному престижу страны. При всей дипломатичности и личной симпатии к российскому президенту Каррер д' Анкосс не удерживается от критики: «Чтобы быть влиятельной в мире, России недостаточно иметь энергоресурсы и периодически стучать кулаком по столу. Для этого ей нужно быть внутренне единой и сильной». Между тем «по мере роста международного влияния России проявляется ее слабость, которую она пытается компенсировать "силовыми действиями"». А это делает страну «крайне непопулярной за рубежом» [7, с. 347].

Друзья России во Франции, среди которых Каррер д' Анкосс занимает заметное место, отчетливо понимают сложность задач совершенствования российской государственности, однако способы, применяемые руководством страны, далеко не всегда представляются им адекватными. В общественном мнении Франции руководители России зачастую продолжают оставаться носителями традиционно-авторитарной политической культуры.

Главное все же, считает Каррер д'Анкосс, что «во Франции есть стремление понять Россию, а не осуждать ее». В общественном мнении происходят постепенные изменения: «Образ России начинает улучшаться, но процесс этот идет медленно» [7, с. 350].

Что может способствовать прогрессу? Важно, в первую очередь, чтобы французы (а с ними все те на Западе, для которых Россия - Другая) почувствовали, что Россия - «нормальная страна», в ней живут «нормальные люди», которые хотят «нормальной жизни» и «все делают для этого» [7, с. 349].

Между тем ничто так не создает образ страны «нормальных людей», как ее открытость, масштабы и интенсивность межличностных связей.

Ю.И. Игрицкий справедливо обратил внимание на традиционную слабость «живого общения» между населением зарубежной Европы и России, особенно явственную в сравнении с интенсивными контактами между Восточной, Центральной и Западной Европой [15, с. 179]. Трудно оценить последствия той аномалии образа страны, которую явил «железный занавес». А ведь у Сталина были предшественники, закрывавшие Россию и для европейских идей, и для их носителей, а больше всего для русских людей, которые стремились «увидеть Париж», посетить другие европейские центры. Закрывали границу и Екатерина II в последний период своего царствования, и Павел I, и августейшие собеседники Местра и Кюстина.

Восприятие Другого всегда есть межкультурное взаимодействие, в нем неизбежно присутствуют - и это особенно характерно для межличностных связей - две стороны, познающие друг друга и самих себя. В таком диалоге различных культур не страшно, утверждает виднейший французский социолог Ален Турен, когда стороны «с трудом понимают друг друга». Важно стремление к взаимопониманию, «к дискуссии, открытости, обновлению» [35, с. 3].

Литература

1. Артемьева Т. В., Михаил Щербатов. - СПб., 1994. - 92 с.

2. Барбюс А. Сталин: Человек, через которого раскрывается новый мир. 2-е изд. - М., 1936. - 400 с.

3. Вощинская Н. Два д'Отроша // Отечественные записки. - 2005. - № 5. (maga-zines.russ.rU/oz/2005/5/2005_5_33.html)

4. Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения / Пер. с англ. И. Федюкина. - М., 2003. - 560 с.

5. Гессен С.И., Предтеченский А.В. Маркиз де Кюстин и его мемуары // Кюстин А. де. Николаевская Россия. - М., 1990. - С. 15-47.

6. Гордон А.В. Российское Просвещение: Значение национальных архетипов власти // Европейское Просвещение и цивилизация России. - С. 114—127.

7. Два президентских срока В.В. Путина: Динамика перемен / Отв. ред. и сост. Н.Ю. Лапина. - М.: ИНИОН РАН, 2008. - 412 с.

8. Дегтярева М.И. Два кандидата на роль государственного идеолога: Ж. де Местр и Н.М. Карамзин // Исторические метаморфозы консерватизма. - Пермь, 1998. - С. 63-84.

9. Дегтярева М.И. «Особый русский путь» глазами «западников»: де Местр и Чаадаев // Вопр. философии. - 2003. - № 8. - С. 97-105.

10. Европейское Просвещение и цивилизация России / Отв. ред. С.Я. Карп, С.А. Мезин. -М., 2004. - 356 с.

11. Екатерина II (имп.). Антидот / Пер. с фр. // Каррер д'Анкосс Э. Императрица и аббат. - С. 225-425.

12. Жид А. Возвращение из СССР // Два взгляда из-за рубежа. - М., 1990. - С. 62-162.

13. Игрицкий Ю.И. Россия и Запад: Корни стереотипов // Россия и внешний мир: Диалог культур. - М., 1997. - С. 177-184.

14. Каррер д'Анкосс Э. Императрица и аббат: Неизданная литературная дуэль Екатерины II и аббата Шаппа д'Отероша / Пер с фр. О. Павловской. - М., 2005. - 401 с.

15. Концепции и оценки развития России в зарубежных исследованиях (ХХ - начало ХХ1 в.) в зарубежных исследованиях / Отв. ред. Ю.И. Игрицкий. - М.: ИНИОН РАН. - 320 с.

16. Кюстин А. де. Россия в 1839 году: Пер. с фр. В 2 т. / Под общей ред. В. А. Мильчиной; коммент. В.А. Мильчиной, А.Л. Осповата. - М., 2000. - Т. 1. - 639 с.; Т. 2. - 591 с.

17. Лиштенан Ф.Д. Русская церковь XVIII в. глазами западных наблюдателей: Политический и философский аспекты // Европейское Просвещение и цивилизация России... - С. 65-76.

18. Мезин С.А. Взгляд из Европы: Французские авторы XVIII века о Петре I. 2-е изд. -Саратов, 2003. - 232 с.

19. Мезин С.А. Петр I как цивилизатор России: Два взгляда // Европейское Просвещение и цивилизация России. - С. 5-16.

20. Местр Ж. де. Петербургские письма. 1803-1817 / Пер. с фр., сост., и предисл. Д.В. Соловьёва. - СПб., 1995. - 336 с.

21. Местр Ж. де. Религия и нравы русских: Анекдоты, собранные графом Жозефом де Местром и о. Гривелем / Пер. с фр. А.П. Шурбелева. - СПб., 2010. - 186 с.

22. Местр Ж. де. Санкт-Петербургские вечера / Пер. с фр. и прим. А. А. Васильева. - СПб, 1998. - 733 с.

23. Местр Ж. де. Четыре неопубликованные главы о России; Письма русскому дворянину об испанской цивилизации / Пер. с фр. А. П. Шурбелева. - СПб., 2007. - 300 с.

24. Мильчина В.А. «И все же не видел мир досель чудес так много». Жозеф де Местр о России // Родина. - 1992. - № 6-7. - С. 160-165.

25. Мильчина В.А. Несколько слов о Кюстине, его книге и ее первых русских читателях // Кюстин А. де. Россия в 1839 году. - Т. 1. - С. 477-494.

26. Мильчина В.А. Россия и Франция: Дипломаты, литераторы, шпионы. - СПб., 2006. -527 с.

27. Минути Р. Образ России в творчестве Монтескье // Европейское Просвещение и цивилизация России. - С. 31—42.

28. Мироненко С.В. Голос из прошлого // Кюстин А. де. Николаевская Россия. 1990. -С. 3-14.

29. Мяло К.Г. Хождение к варварам, или Вечное путешествие маркиза де Кюстина. www.pseudology.org/Literature/HozhdenieMyalo.htm

30. Образ современной России во Франции: Опыт междисциплинарного анализа / Отв. ред. Н.Ю. Лапина. - М.: ИНИОН РАН, 2012. - 200 с.

31. Плутник А.У. Анатомия таких разных убеждений // Два взгляда из-за рубежа. С. 3-61.

32. Прокопович Ф. Соч. - М.-Л., 1961. - 502 с.

33. Пыпин А.Н. Кто был автором «Антидота»? // Каррер д'Анкосс Э. Императрица и аббат. - С. 425-461.

34. Солженицын: Мыслитель, историк, художник: Зап. критика 1974—2008 / Сост. и авт. вступ. ст. Э.Э. Эриксон; коммент. О.Б. Василевской; пер. с анг. и фр. - М., 2010. - 720 с.

35. Филиппова Е.И. Французские тетради: Диалоги и переводы. - М., 2008. - 243 с.

36. Фокин С. Л. «Русская идея» во французской литературе ХХ века. - СПб., 2003. - 211 с.

37. Шапп д' Отерош Ж. Путешествие в Сибирь по приказу короля в 1761 году // Каррер д'Анкосс Э. Императрица и аббат. - С. 55-224.

38. Aron R. L'opium des intellectuels. - P., 1955. - 337 p.

39. Besançon A. Chappe d'Auteroche, voyage en Sibérie // Cahiers du monde russe et soviétique. - P., 1964. - Vol. 5, N 2. - P. 234-250.

40. Cadot M. L'image de la Russie dans la vie intellectuelle française (1839-1856). - P., 1967. -641 p.

41. Cas Soljenitsyne: Entretien avec Georges Nivat // Histoire. - P., 2009. - N 344. - P. 84-87.

42. Coeuré S. Custine: Radiographie d'un best-seller // Histoire. - P., 2009. - N 344. - P. 4849.

43. Lortholary A. Les «philosophes» du XVIIIe siècle et la Russie: Le mirage russe en France au XVIIIe siècle. - P., 1951. - 411 p.

44. Mirage russe au XVIIIe siècle / Ed. by Sergueï Karp, Larry Wolff. - Ferney-Voltaire: Centre International d'étude du XVIIIe siècle, 2001. - 264 p.

45. Ours et le coq: Trois siècles de relations franco-russes / Essais en l'honneur de Michel Cadot réunies par F.-D. Liechtenhan. - P., 2000. - 287 p.

46. Russie d'Ivan le Terrible à Poutine // Histoire. - P., 2009. - N 344. - 114 p.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.